Джулиан Саймонс

Карлейль



Томас Карлейль, его прозрения и ошибки


   Томасу Карлейлю принадлежит та заслуга, что он выступил в литературе против буржуазии в то время, когда ее представления, вкусы и идеи полностью подчинили себе всю официальную английскую литературу; причем выступления его носили иногда даже революционный характер. К. Маркс и Ф. Энгельс. Томас Карлейль. «Современные памфлеты».
   Биография Томаса Карлейля, написанная Джулианом Саймонсом, известным английским литератором, — это образцовая биография в английском духе: описание личности, жизни во всех деталях, а деятельность прочерчивается только самой общей канвой. Нам, естественно, нужно познакомиться пошире с деятельностью Карлейля, чтобы попять значение его личности.
   Выдающийся английский мыслитель Томас Карлейль (1795 — 1881) подсказал путь, по которому пошла мысль многих представителей науки, искусства и литературы. Как достойного собеседника — хотя и молодого — его рассматривал Гете. Он был другом и вдохновителем Диккенса. Его воздействие испытал Толстой. Герцен, находясь в Лондоне, связан был фактически только с двумя действительно крупными представителями британского мира — с патриархом социалистической мысли Робертом Оуэном и Карлейлем. «Война и мир» и «Былое и думы» несут на себе следы чтения Карлейля. Положение Карлейля о том, что в мире чистогана продается все, вошло в «Коммунистический манифест».
   Вместе с тем Уолт Уитмен, заочный ученик Карлейля, выдвинул такой парадокс. Он сказал, что его век — XIX столетие — невозможно понять без Карлейля, однако людям будущего будет трудно понять, чем же объяснялось столь мощное влияние этого человека. Замечание это обращено прямо к нам, ибо мы в таком положении по отношению к Томасу Карлейлю и находимся. Как такое положение могло сложиться?
   Причина прежде всего в характере деятельности Карлейля. В примечаниях, из которых мы сегодня узнаем о Карлейле, его называют иногда философом, иногда писателем, на самом же деле Карлейля и определить трудно, потому что ни писателем, ни философом, собственно, он не был. Сам себя он считал литератором — человеком, выступающим в печати. А в какой печати, в каких формах — это уже и несущественно. Он излагал то, что думал, в той форме, какая ему в данный момент подходила: иногда исторического исследования, вроде бы «исторического», и поэтому его называют еще и «историком», хотя он и не совсем историк; иногда — интеллектуального романа, но романистом его назвать даже с оговорками невозможно. Прежде всего он мыслитель, и для выражения своей мысли использует различные формы, подчас весьма сложные. Однако Карлейля всегда понимали, ибо понимали направление его мысли.
   Направление и есть, собственно, основное, что внес своим словом Карлейль. Поменял местами «прошлое» и «настоящее», пошел против общего потока, увлекая за собой и других, но поток сомкнулся — следа не осталось. Он выступил сильнейшим критиком буржуазного прогресса, он показал оборотную сторону первых и, безусловно, значительных достижений предпринимательства в ту пору, когда «третье сословие», или «средний класс», завоевало ведущее историческое положение. Он усомнился в успехах буржуазной цивилизации, которые были, так сказать, несомненны. Томас Карлейль по-своему понял диалектику приобретений и утрат, сопутствующих развитию человечества. Его ведущий тезис — о бездушии буржуазной цивилизации, о тем, что богатство материальное не гарантирует богатства духовного, о том, что достижения и прогресс оказываются, с другой стороны, одичанием. Еще раз подчеркнем: Карлейль заговорил об этом тогда, когда требовалась истинно историческая, или, как выражаются англичане, в частности автор этой книги, пророческая проницательность, чтобы увидеть утраты — при самоочевидных успехах — деляческого преуспеяния. Когда издержки прогресса кажутся слишком велики, а чувство исторической перспективы изменяет, вот тут и возникает импульс: назад! «Душа убывает!» — с этими опасениями к прогрессу обращались и Дж. Ст. Милль, и Герцен, и Толстой, и Томас Карлейль.
   Ни один английский мыслитель-современник так не будил, «провоцировал» мысль, как это делал Карлейль.
   Враждебное неприятие всей общественной и духовной жизни своего времени и оригинальность и резкость мнений ставили Карлейля в исключительное положение среди современников. Герцен не случайно называл его парадоксалистом: острота и неожиданность оценок Карлейля зачастую направляли мысль современников в неожиданное русло.
   Жизнь Томаса Карлейля охватывает почти весь XIX век. Наследие Карлейля велико. Оно включает 30 томов критических, исторических и публицистических трудов. Взгляды его сложились рано, еще в 20-е годы, а после 1866 года Карлейль не создал пи одного значительного произведения. Период наибольшей творческой активности Карлейля — это 30-е — 50-е годы. Однако была в его пути и некая наклонная регресса, которая заставила Энгельса сказать о позднем Карлейле следующее:
   «... Справедливый гнев против филистеров сменился у него ядовитым филистерским брюзжанием на историческую волну, выбросившую его на берег»1.
   Небольшая книжка о Карлейле входила в старую, самую первую, еще павленковскую серию «Жизнь замечательных людей». Читателем серии была наша демократическая интеллигенция. Ей считали нужным рассказать и о Карлейле — наряду со всеми теми, кого на возвышенном языке называли «светочами человечества». У нас в свое время переведены были все основные произведения Карлейля — «Прошлое и настоящее», «Герои и героическое в истории», «Sartor Resartus». Книги эти давно не переиздавались и являются библиографической редкостью.
   Читают ли англичане Карлейля сейчас? Да, читают. Карлейль — ото классика, хотя, надо сказать, что чтение уже первых произведений Карлейля потребовало и от современников определенного усилия: слишком неожиданным, усложненным и странным был язык. Проходило время, и становилось все более ясно, что Карлейль пишет сложно не только потому, что мысль сложна или не выявлена, но и потому, что он хочет оживить застывшие языковые формы. Любопытно, однако, что самые парадоксальные суждения Карлейль выражал подчеркнуто ясным и безупречным слогом.
   В своей книге Саймонс почти не пишет о социальных и религиозно-философских воззрениях Карлейля, но, как мы уже говорили, это и не могло входить в его задачу. Постараемся восполнить этот пробел. Постараемся также представить отдельные, самые характерные места из лучших произведений Карлейля, которые у нас мало известны.
   Уже в раннем очерке «Знамения времени», опубликованном в 1829 году «Эдинбургским обозрением», были впервые сформулированы отдельные положения социальной доктрины Карлейля, которые он разовьет в своих многочисленных более поздних произведениях. «Если бы нас попросили охарактеризовать современный век с помощью одного эпитета, — писал Карлейль, — у нас было бы сильное искушение назвать его не героическим, религиозным, философским или моральным веком, но прежде всего Веком Механическим. Это век машин в широком u узком смысле этого слова».
   Так уже в ранней работе определился основной критический пафос Карлейля — против буржуазного прогресса. Первым произведением, содержавшим развернутую программу Карлейля, был роман «Sartor Resartus» — «Заштопанный портной» (1833—1834). Саймонс пишет о биографической подоплеке романа, обратимся к его идейной стороне.
   Ироническое, пародийно-научное и тяжеловесное повествование вобрало в себя «все», о чем размышлял Карлейль в те годы. В форме шутливого рассказа и писания некоего немецкого профессора Карлейль предлагает серьезную критику современного состояния политики, религии, искусства и общественной жизни.
   Развивая мысли, высказанные еще в очерке «Знамения времени», Карлейль пишет о страшном «механическом» давлении на человека: «В одну эпоху человека душат домовые, преследуют ведьмы; в следующую его угнетают жрецы, его дурачат, во все эпохи им помыкают. А теперь его душит, хуже всякого кошмара, Гений Механизма, так что из него уже почти вытрясена душа и только некоторого рода пищеварительная, механическая жизнь еще остается в нем. На земле и на небе он не может видеть ничего, кроме Механизма; он ничего другого не боится, ни на что другое не надеется».
   В иносказательной форме Карлейль пишет далее о нищете и роскоши, бедности и богатстве — двух полюсах английской действительности.
   Представляя корпорацию аристократов-богачей, или денди, Карлейль подробно описывает роскошный кабинет молодого человека того времени. («Все, чем по прихоти обильной торгует Лондон щепетильный...» — описание Карлейля оказывается для нас удивительно знакомым. ) Денди противопоставлена другая корпорация — «секта бедняков», существующая, как пишет Карлейль, под многочисленными наименованиями: «Горемык», «Белых негров», «Нищих оборванцев» и проч. Отношения их далеки от того, чтобы быть «успокоительными»: «Денди до сих пор делает вид, что смотрит свысока на чернорабочего, но, может быть, час испытания, когда практически выяснится, на кого следует смотреть сверху вниз и на кого — снизу вверх, не так уж далек?» Поставив этот вопрос, Карлейль чуть далее предупреждает, что секты эти заряжены противоположными зарядами, и потому надо ждать взрыва. «До сих пор вы видите только частичные переходящие искры и треск; по погодите немного, пока вся нация не окажется в электрическом состоянии, пока все ваше жизненное электричество, уже более не нейтральное, как в здоровом состоянии, не разделится на две изолированные части положительного и отрицательного (денег и голода) и не будет закупорено в две мировые батареи! Движение пальца ребенка соединяет их вместе, и тогда — что тогда? Земля просто-напросто рассыпается в неосязаемый дым в этом громовом ударе Страшного Суда; Солнце теряет в пространстве одну из своих планет, — и впредь не будет затмений Луны».
   Карлейль вновь и вновь возвращается к возможности «общественного пожара», но, приписывая эти мысли своему герою, предпочитает не высказываться прямо.
   «Таким образом, Тейфельсдрек доволен, что старое, больное общество будет обдуманно сожжено (увы! совершенно иным топливом, чем благовонные деревья), веруя, что оно есть Феникс и что новое, рожденное в небесах, молодое общество восстанет из его пепла? Мы сами, ограниченные обязанностью фиксировать факты, воздержимся от комментариев». Обратим внимание, что в эти годы Карлейль уже пишет свою «Историю Французской революции», где проводится недвусмысленная параллель между предреволюционной «наэлектризованной» Францией и Англией 30-х годов.
   Книга «Sartor Resartus» интересна нам еще и тем, что уже в ней были высказаны самые дорогие для Карлейля мысли о значении биографии великих людей: «Биография по природе своей наиболее полезная и приятная из вещей, — пишет Карлейль, — в особенности биография выдающихся личностей». (Напомним, что к этому времени Карлейлем уже была написана его первая биография — «Жизнь Шиллера», 1823—1824.) Поговорив о значении биографий замечательных людей, Карлейль вводит понятие «поклонение героям», этот «краеугольный камень жизненного утеса, на котором могут стоять безопасно все государственные устройства, до самого отдаленного времени». Так впервые формулируется центральное положение общественной философии Карлейля. Он не пишет о нем здесь подробно, хотя и замечает, что в современной жизни, полностью лишенной героического, есть один человек, которому «открылось вечное в его низких и высоких формах». «Я знаю его и называю его — это Гете».
   Среди множества вопросов общественных и религиозно-философских Карлейль затронул в романе и вопросы филологические. Интереснейшие рассуждения его о природе языка навеяны трудами немецких лингвистов начала века (вообще немецкие влияния в книге значительны, и Джулиан Саймонс пишет об этом). «Язык называют платьем мысли, — говорит Карлейль — хотя скорее следовало бы сказать: язык есть тело мысли... Что он есть такое, как не метафоры, все еще развивающиеся и цветущие или уже окаменевшие и бесцветные?» Содержательны рассуждения о природе и значении символа, при том, что язык и вся терминология заимствованы Карлейлем опять-таки у немецкого идеализма.
   «В символе заключается скрытность, но также и откровение: таким образом здесь, с помощью молчанья и с помощью речи, действующих совместно, получается двойное значение... Так во многих нарисованных девизах или простых эмблемах на печатях самая обыкновенная истина приобретает новую выразительность». И далее: «Собственно в символе, в том, что мы можем назвать символом, заключается всегда, более или менее ясно и прямо, некоторое воплощение и откровение Бесконечного. Бесконечное с помощью его сливается с конечным, является видимым и, так сказать, досягаемым».
   Мы знаем, что, с точки зрения материализма, в символе заключается не «бесконечное» и «конечное», но «абстрактное» и «конкретное», существенно, однако, само по себе указание, сделанное Карлейлем, на диалектику символа.
   Влияние классического немецкого идеализма было в книге поистине сквозным, но особенно сказывалось в остроумных рассуждениях Карлейля о непознаваемости мира, природы. «Для самого мудрого человека, — писал Карлейль, — как бы ни было обширно его поле зрения, Природа остается совершенно бесконечно глубокой, бесконечно обширной, и весь опыт над ней ограничивается немногими отсчитанными веками и отмеренными квадратными милями... Это — книга, написанная небесными иероглифами, истинно священными письменами, из коих даже пророки счастливы разобрать строчку здесь и строчку там. Что же до ваших Институтов и Академий наук, то они бодро подвизаются и с помощью ловких комбинаций выхватывают из середины плотно сбитого, нераспутываемо-сплетенного иероглифического письма кое-какие буквы и составляют из них тот или другой экономический рецепт, имеющий великое значение в практическом применении».
   Вычурные образы, неправильные формы, многочисленные намеки и аллюзии, длинные, путаные периоды и множество немецких понятий и слов — все это затрудняло современникам прочтение книги. По ходу повествования Карлейль сам иронически оценивал свой текст. Мало этого, он приложил к книге довольно резкие (и частично справедливые) отзывы из английской и американской периодики тех лет. («Отчего бы автору не отказаться от своего недостатка и не писать так, чтобы сделаться понятным для всех? Процитируем в качестве курьеза сентенцию из „Sartor Resartus“, которая может быть прочитана как с начала, так и с юнца, потому что одинаково непонятна с любой стороны; мы даже думаем, что читателю действительно легче догадаться о ее значении, если начать с конца и постепенно пробраться к началу...»)
   «Sartor Resartus» — не лучшее произведение Карлейля. Мы подробно остановились на нем потому, что в нем, как в зародыше, содержалось все последующее творчество Карлейля, подобно тому как можно сказать, что «Пикквик» включил всего Диккенса.
   Произведение, с которым прежде всего ассоциируется имя Томаса Карлейля, — это, конечно, «История Французской революции» (1837). Влияние французской революции и ее последствии на всю общественно-политическую атмосферу Европы начала XIX века было огромно, и Карлейль говорил и писал об этом. Он не мог также пройти мимо символического совпадения своего рождения с датой поражения революции — Карлейль заканчивает рассказ событиями октября 1795 года.
   С фактологической точки зрения, «История Французской революции» была почти безупречна при том, что Карлейль плохо знал французский язык и не видел сражений и кровопролитий. Однако «История Французской революции» не была «историей» в точном смысле слова. Недаром в самом конце книги Карлейль, обращаясь к читателю, пишет, что он был для читателя всего лишь голосом. Действительно, читатель ни на минуту не перестает слышать этот голос — в риторических вопросах и восклицаниях, отступлениях и иронических и серьезных обращениях, которые постоянно напоминают ему, что он не читает историческое исследование, а беседует с блестящим собеседником.
   Отрицая важность общих, объективных причин в историческом развитии человечества, «навязывание» истории общих законов, Карлейль ставит в центр «Истории Французской революции» личность, вернее, личности. Живость портретов (в особенности Мирабо, Лафайета и Дантона) и центральных эпизодов искупила некоторую невразумительность и напыщенность книги. Воскрешением из мертвых называли современники эту способность Карлейля одушевлять «подрисованные» лица. Причем портреты, созданные Карлейлем, как оказалось, обладают силой обратного воздействия — искусства на действительность: после выхода «Французской революции» трудно было отвлечься от созданных Карлейлем образов ее вождей.
   Джулиан Саймонс пишет о том успехе, который имела эта книга. Действительно, надо себе реально представить положение Англии 30-х годов, переживающей подъем чартизма и все трудности промышленной революции, чтобы по достоинству оценить то поистине революционизирующее значение, которое имела книга Карлейля.
   Восстанавливая атмосферу Франции, Карлейль реально описал то, что марксизм назовет «революционной ситуацией»: неизбежность свержения монархии, неспособной управлять народом, который не желает жить по-старому. В результате многие современники Карлейля проводили вслед за ним «опасные параллели» между положением Франции в конце XVIII века и Англии в середине 30-х годов.
   Книга Карлейля быстро приобрела статус классического исследования, влияние которого сказывается обычно на протяжении длительного времени. Диккенсовская «Повесть о двух городах» была написана более чем через 20 лет после выхода в свет «Французской революции» и под ее очевидным воздействием. Отличием позиции Карлейля и Диккенса оказался, как ни странно, больший исторический оптимизм Карлейля, его большая объективность. Во «Французской революции» автор возмущается, иронизирует, осуждает, но вместе с читателем переживает революцию как историческую неизбежность. Диккенс — почти искусственная беспристрастность. Диккенс видит в революции «возмездие» — и в этом смысле идет вслед за Карлейлем, но у Диккенса «кровавая кара» — это мрачный и вечный символ.
   «История Французской революции» Карлейля была первым развернутым оправданием революции, написанным тогда, когда революция была еще в живой памяти современников, в этом непреходящее значение книги.
   Помимо «Истории Французской революции», огромный общественный резонанс имели лекции Карлейля о героях и героическом, прочитанные им в 1840 году. И впоследствии именно эти лекции среди всех других произведений Карлейля вызывали наибольшие споры.
   Карлейль выразил в них свой взгляд на историю, на роль личности в развитии человечества.
   «Всемирная история, — пишет Карлейль, — история того, что человек совершил в этом мире, есть, по моему разумению, в сущности, история великих людей, потрудившихся здесь, на земле. Они, эти великие люди, были вождями человечества, образователями, образцами и, в широком смысле, творцами всего того, что вся масса людей вообще стремилась осуществить, чего она хотела достигнуть; все содеянное в этом мире представляет, в сущности, внешний материальный результат, практическую реализацию и воплощение мыслей, принадлежавших великим людям, посланным в этот мир».
   Многие суждения и мысли Карлейля буржуазной историографией эксплуатировались именно потому, что их удавалось вначале упростить или просто исказить. И это относится больше всего к карлейлевскому понятию героя. Отметим в этой связи, что герой, по Карлейлю, — это прежде всего человек высшей нравственности, обладающий исключительной «искренностью», «оригинальностью» и «деятельностью». Придавая труду высшее, почти религиозное значение. Карлейль видит в подлинном герое человека постоянно трудящегося и деятельного. (Еще раньше в книге «Sartor Resartus» Карлейль говорил о «бессмысленности этого невозможного предписания „познай самого себя“, если только не переводить его в другое предписание, до некоторой степени возможное: „познай, что ты можешь сделать“. ) Чрезвычайно важна также искренность. („Кто высказывает то, что подлинно в нем заключается, — писал Карлейль в книге „Прошлое и настоящее“, — тот всегда найдет людей, чтобы слушать его, несмотря ни на какие затруднения“. ) Карлейль недвусмысленно говорит об общенациональном, народном значении подлинного героя, гения. „Великое дело для народа — обладать явственным голосом, обладать человеком, который мелодичным языком высказывает то, что чувствует народ в своем сердце. Италия, например, бедная Италия, лежит раздробленная на части, рассеянная; нет такого документа или договора, в котором она фигурировала бы как нечто иное; и однако благородная Италия — на самом деле единая Италия: она породила своего Данте, она может говорить!.. Народ, у которого есть Данте, объединен лучше и крепче, чем многие другие безгласные народы, хотя бы они и жили во внешнем политическом единстве“.
   В карлейлевской концепции героя в том виде, в каком она была разъяснена им в его лекциях, «нравственное», «духовное» и «деятельное» начала нерасторжимы. Это следует помнить, учитывая снижение понятия о герое и героическом, его практическую девальвацию в более поздних произведениях самого Карлейля.
   Помимо пророков, вождей и «духовных пастырей», Карлейль причислил к сонму героев писателей и поэтов.
   В принципе идея эта не была нова. Взгляд Карлейля на миссию поэта существенно совпадал с высказываниями Фихте (Карлейль и сам говорит об этом). Английские романтики за 30 лет до Карлейля писали «об исключительной восприимчивости поэта», его особой «подверженности чувству» (в предисловии к «Лирическим балладам», 1800). Но Карлейль поставил поэта, художника рядом с пророками ц героями. Важным было также утверждение героической миссии писателя, не только поэта — уточнение, но видимости, незначительное, однако на самом деле существенный сдвиг в сторону от романтической позиции. Героизация писательской деятельности, высшей духовной миссии писателя производилась в противовес буржуазно-потребительскому взгляду на искусство, но в основе ее лежал идеалистический взгляд на искусство.
   Альфа и омега героизма, по Карлейлю, способность героя «сквозь внешность вещей проникать в их суть», «видеть в каждом предмете его божественную красоту, видеть, насколько каждый предмет представляет поистине окно, через которое мы можем заглянуть в бесконечность». Назначение героя и состоит в том, чтобы «сделать истину более понятной для обычных людей». Отметим, что разграничение герои — негерои производится здесь не по социальному, а по духовному признаку. В этом смысле позиция позднего Карлейля, причислившего к героям «деятельного буржуа», была более социально-конкретна и более реакционна.
* * *
   Список замечательных людей, с которыми на протяжении почти 70 лет общался Карлейль, включает десятки имен.
   Книга богато населена современниками Карлейля, теми, с кем связан он был идейно, по литературным делам и чисто дружески. Прежде всего это Диккенс, Гете, «американский Карлейль» — Эмерсон и многие другие хрестоматийно известные лица. В книге нет Герцена, но есть люди его круга — Маццини, Джон Стюарт Милль.
   Среди разнообразных влияний и веяний, сказавшихся на центральном произведении Герцена «Былое и думы», Томас Карлейль сыграл особую роль. В годы, когда окончательно складывается замысел «Былого и дум», знакомство с Карлейлем, автором работ, свободно сочетающих историю, философию и беллетристику, научное изложение с поэтическим жаром, оказалось своевременным. Занимавшие Герцена еще в 30-е годы поиски особой формы, соответствующие складу его творческой личности, вылились у него тогда же в мучащий его вопрос: «Можно ли в форме повести перемешать науку, карикатуру, философию, религию, жизнь реальную, мистицизм?» В ранних литературных опытах Герцена еще ощущалась изначальная разнородность элементов, целостность формы была найдена только в «Былом и думах».
   Герцен познакомился с Карлейлем в 1853 году в Лондоне. Он увидел в нем «человека таланта громадного, но чересчур парадоксального».
   У Карлейля и Герцена много общих литературных вкусов; у них оставшаяся от юности общая любовь к немецким романтикам, преклонение перед Гете и критика его «олимпийства», у них все вопросы «сочленены с социальным вопросом» (выражение Герцена).
   Мысль о социальном вырождении Европы, растущий пессимизм Герцена в отношении будущего Европы созвучны настроениям Карлейля в те же годы.
   Герцен, обличающий «скуку» буржуазного общества, где материальные интересы вытесняют духовные устремления, нашел в Карлейле сочувственного слушателя. В отношении к буржуазному мещанству — «этой стоглавой гидре» (Герцен), к буржуазному обществу в целом они действительно мыслят одинаково.
   «Искусству не по себе в чопорном, слишком прибранном, расчетливом доме мещанина... искусство чует, что в этой жизни оно сведено на роль внешнего украшения, обоев, мебели, на роль шарманки; мешает — прогонят, захотят послушать — дадут грош, и квит» — это слова Герцена. Но разве не напоминают они о Карлейле? Точно так же по множеству признаков герценовские наблюдения над жизнью буржуазной Англии близки к наблюдениям Карлейля. Иное дело — «положительная программа» или взгляды на взаимодействие личности и истории.