Проблема «личность и общество» лишь в ранних работах Герцена решалась в плане романтического противопоставления «героя» и «толпы». В более поздние годы диалектика личного и исторического была тщательно продумана Герценом на примере собственной судьбы, она жизненный центр «Былого и дум». В 1866 году во вступлении к «Былому и думам» Герцен писал, что произведение его «не историческая монография, а отражение истории в человеке, случайно попавшемся на ее дороге». Герценовское понимание отношений между исторической личностью и эпохой было намного полнее и глубже, чем ответы, которые давал на эти вопросы Карлейль.
   В эти годы герценовский идеал тоже обращен назад, но герой отличен от героев Карлейля 50-х годов, он, можно сказать, идеализированный персонаж Карлейля — автора «Истории Французской революции». В годы, последовавшие за крушением революции 1848 года, Герцен создает образ «Дон-Кихота революции», то есть участника французской революции 1789 года, «доживающего свой век на хлебах своих внучат, разбогатевших французских мещан». Дон-Кихоты революции «мрачно и одинаково стоят полстолетия, бессильные изменить, все ожидающие пришествия республики на земле». Именно в эти годы Герцен пишет о потенциальной революционности народа: «Их (то есть городских работников. — С. Б.) революционерами поставила сама судьба; нужда и развитие сделали их практическими социалистами; оттого-то их дума реальнее, решимость — тверже».
   А Карлейль? Вышедшие в 1850 году «Современные памфлеты» обнаружили усугубление его собственной политической реакционности.
   Влияние идей Карлейля было, как мы уже говорили, огромно. Особенно заметно повлиял он на развивающуюся американскую философию и литературную критику, в особенности на Эмерсона, Торо, Лонгфелло. Многие идеи европейского романтизма, не принадлежавшие собственно Карлейлю, стали известны в Америке через Карлейля. Называя Карлейля учеником Гете, Торо в своем очерке 1847 года пишет о «замечательном немецком правиле соотносить автора с его собственными мерками». Но таков был общеромантический принцип литературной критики, нашедший развернутое оправдание у английских романтиков старшего поколения, в частности, у Кольриджа. В России Пушкин сформулировал этот принцип как необходимость судить поэта по законам, им самим над собой признанным. У Карлейля этот принцип был особенно силен, ибо опирался на неизменно сочувственную трактовку личности, биографии великого человека, писателя. То же самое в известной мере относится и к идее «органики». В Англии первым интерпретатором идей немецкого романтизма об органической природе искусства стал Кольридж, а вслед за ним Шелли. Однако для американской критической мысли первостепенное» значение наряду с «Литературной биографией» Кольриджа имели труды Карлейля.
* * *
   Из всех многочисленных отзывов о Карлейле, данных его современниками, особый интерес для нас, несомненно, представляет критика Карлейля Марксом и Энгельсом.
   В феврале 1844 года в «Немецко-французском ежегоднике» был опубликован отзыв Энгельса о книге Томаса Карлейля «Прошлое и настоящее» (1843): «Среди множества толстых книг и тоненьких брошюр, появившихся в прошлом году в Англии на предмет развлечения и поучения „образованного общества“, — писал Энгельс, — вышеназванное сочинение является единственным, которое стоит прочитать»2. Энгельс напоминал, что в течение многих лет Карлейль изучает социальное положение Англии — «среди образованных людей своей страны он единственный, кто занимается этим вопросом!».
   Перед тем как перейти к анализу новой работы Карлейля. Энгельс делает следующее замечание: «Я не могу противостоять искушению перевести наилучшие из удивительно ярких мест, часто встречающихся в этой книге». И далее Энгельс внимательнейшим образом «прочитывает» всю книгу, иллюстрируя каждое наблюдение подробными цитатами. Он суммирует эту часть статьи следующим выводом, представляющим в максимально сжатой форме содержание книги Карлейля:
   «Таково положение Англии по Карлейлю. Тунеядствующая землевладельческая аристократия, „не научившаяся даже сидеть смирно и по крайней мере не творить зла“; деловая аристократия, погрязшая в служении маммоне и представляющая собой лишь банду промышленных разбойников и пиратов, вместо того, чтобы быть собранием руководителей труда, „военачальниками промышленности“; парламент, избранный посредством подкупа; житейская философия простого созерцания и бездействия, политика laissez faire3; подточенная, разлагающаяся религия, полный распад всех общечеловеческих интересов, всеобщее разочарование в истине и в человечестве и, вследствие этого, всеобщее распадение людей па изолированные, «грубо обособленные единицы», хаотическое, дикое смешение всех жизненных отношений, война всех против всех, всеобщая духовная смерть, недостаток «души», т. е. истинно человеческого сознания; несоразмерно многочисленный рабочий класс, находящийся в невыносимом угнетении и нищете, охваченный яростным недовольством и возмущением против старого социального порядка, и вследствие этого грозная, непреодолимо продвигающаяся вперед демократия; повсеместный хаос, беспорядок, анархия, распад старых связей общества, всюду духовная пустота, безыдейность и упадок сил, — таково положение Англии. Если отвлечься от некоторых выражений, связанных с особой точкой зрения Карлейля, мы должны будем с ним вполне согласиться. Он, единственный из всего «респектабельного» класса, по крайней мере не закрывал глаза на факты...»4.
   Факты, которые приводил Карлейль, были поистине чудовищными: в 1842 году в Англии и Уэльсе насчитывалось 1 миллион 430 тысяч пауперов, в Ирландии их было почти два с половиной миллиона, «среди пышного изобилия народ умирает с голоду».
   Эта основная, критическая часть книги Карлейля получает высочайшую оценку Энгельса. Энгельс цитирует Карлейля целыми страницами, отдавая должное блестящей форме, в которой Карлейль описывает бедственное положение «процветающей» Англии. Энгельс отмечает все самые «колкие» и, по видимости, убедительные места книги. «Но что такое, в конце концов, демократия?» — вслед за Карлейлем восклицает он и приводит длинное «разъяснение» Карлейля, открывающееся его знаменитым ответом на этот вопрос: «Не что иное, как недостаток в людях, которые могли бы управлять вамп, и примирение с этим неизбежным недостатком, попытка обойтись без таких людей». Особое внимание обращает Энгельс на сетование Карлейля по поводу утраты религии и образовавшейся вследствие этого «пустоты». («... Небо сделалось для нас астрономическим хронометром, полем охоты для гершелевского телескопа, где гоняются за научными результатами и за пищей для чувств; на нашем языке и на языке старого Бена Джонсона это значит: человек утратил свою душу и начинает теперь замечать ее отсутствие». ) В ответ на это Энгельс пишет: «Собственная сущность человека много величественнее и возвышеннее, чем воображаемая сущность всех возможных „богов“, которые ведь представляют собой лишь более или менее неясное и искаженное отображение самого человека. Если поэтому Карлейль повторяет вслед за Беном Джонсоном, что человек утратил свою душу и начинает теперь замечать ее отсутствие, то правильнее было бы сказать: человек утрачивал в религии свою собственную сущность, отчуждал от себя свою человечность, и теперь, когда с прогрессом истории религия поколеблена, он замечает свою пустоту и неустойчивость. Но для него нет иного спасения, он может снова обрести свою человечность, свою сущность не иначе, как преодолев коренным образом все религиозные представления и решительно, чистосердечно вернувшись не к „богу“, а к себе самому»5.
   Карлейль снова выдвигает идею труда как «спасения» человека, он во многом повторяет здесь то, о чем говорил уже в своих лекциях о героях. Он пишет о «священном пламени труда», о его «бесконечном значении». Приведем отрывок из текста, цитируемого Энгельсом. «О человек, разве в глубине твоего сердца не заложен дух деятельности, сила труда, которая горит, как еле тлеющий огонь, и не дает покоя, дока ты не разовьешь ее, пока ты не запечатлеешь ее кругом себя в деяниях? Все, что беспорядочно, невозделано, ты должен упорядочить, урегулировать, сделать годным для обработки, покорным себе и плодородным. Всюду, где ты находишь беспорядок, там твой исконный враг; быстро напади на него, покори его, вырви его из власти хаоса, подчини его своей власти — власти разума и божественного начала! Но мой совет: прежде всего нападай на невежество, глупость, озверение; где бы ты ни нашел их, рази их, неустанно, разумно, не успокаивайся, пока ты живешь и пока они живы, рази, рази, во имя бога рази! Действуй, пока еще день; придет ночь, и никто уже не сможет работать...»6
   Однако и труд в буржуазном обществе, как замечает Энгельс, вовлечен в дикий водоворот беспорядка и хаоса. Карлейль требует поэтому «установления истинной аристократии культа героев для организации труда», то есть снова обращается к своей «стойкой» идее о значении героической личности в истории.
   Энгельс указывает на «односторонность» Карлейля, полную неприменимость всех его рецептов. («Человечество проходит через демократию, конечно, не затем, чтобы в конце концов снова вернуться к своему исходному пункту»), но отмечает в книге замечательные достоинства и настойчиво советует перевести ее на немецкий язык. «Но да не прикоснутся к ней руки наших переводчиков-ремесленников!»7 — предостерегает он.
   В 1850 году Марксом и Энгельсом была написана статья о «Современных памфлетах» Карлейля (1850). Этот обширный отзыв Маркса и Энгельса был резким — в меру того регресса, который наметился в позиции Карлейля к началу 50-х годов.
   «Антиисторический апофеоз средневековья», который содержался уже в «Прошлом и настоящем», был сохранен в «Современных памфлетах», но основное внимание Карлейля обращено на практическое разрешение острейших общественных проблем. Маркс и Энгельс подчеркивают тут непоследовательность и путаность позиции Карлейля, который буквально не может свести концы с концами. «... Карлейль смешивает и отождествляет уничтожение традиционно еще сохранившихся остатков феодализма, сведение государства к строго необходимому и наиболее дешевому, полное осуществление буржуазией свободной конкуренции с устранением именно этих буржуазных отношений, с уничтожением противоположности между капиталом и наемным трудом, с ниспровержением буржуазии пролетариатом. Замечательное возвращение к „ночи абсолюта“, когда все кошки серы! Вот оно, это глубокое знание „знающего“, который не знает даже азбуки того, что происходит вокруг него!»
   «Неприкрытой низостью» называют Маркс и Энгельс рассуждения Карлейля о «зачатках новой, реальной, а не воображаемой аристократии», о «капитанах промышленности», то есть промышленных буржуа8.
   Ратуя за организацию труда, Карлейль восклицает (Маркс и Энгельс цитируют и эти строки): «Запишитесь в мои ирландские, в мои шотландские, в мои английские полки новой эры, вы, бедные, бродячие бандиты, повинуйтесь, трудитесь, терпите, поститесь, как все мы должны были это делать... Вам нужны командиры промышленности, фабричные мастера, надсмотрщики, господа над вашей жизнью и смертью, справедливые, как Радаман9, и столь же непреклонные, как он, и они найдутся для вас, лишь только вы окажетесь в рамках военного устава... Я скажу тогда каждому из вас: вот работа для вас; примитесь бодро за нее с солдатским мужественным послушанием и твердостью духа и подчинитесь методам, которые я диктую здесь — и тогда вам будет легко получить плату». В ответ на эту «сентенцию» Маркс и Энгельс иронически замечают: «Таким образом, „новая эра“, в которой господствует гений, отличается от старой эры главным образом тем, что плеть воображает себя гениальной»10.
   Парадокс судьбы Карлейля заключается в том, что в своей яростной критике буржуазии в поздние годы он приходит, действительно не замечая этого, к «героизации» ее роли.
   Сила и слабость Карлейля были по достоинству оценены марксизмом. Именно Энгельсом был дан детальный ответ на вопрос об истоках и содержании всей религиозно-философской и общественной позиции Карлейля, актуальность этого ответа подтверждается современными английскими исследователями наследия Карлейля. «Весь его образ мыслей, — пишет Энгельс, — по существу пантеистический, и притом немецко-пантеистический. Англичанам совершенно чужд пантеизм, они признают лишь скептицизм; результатом всей английской философской мысли является разочарование в силе разума, отрицание за ним способности разрешить те противоречия, в которые в конце концов впали; отсюда, с одной стороны, возврат к вере, с другой — приверженность к чистой практике без малейшего интереса к метафизике и т. д. Поэтому Карлейль со своим пантеизмом, ведущим свое происхождение от немецкой литературы, является тоже „феноменом“ в Англии, и притом довольно-таки непонятным феноменом для практических и скептических англичан. Они смотрят на него с изумлением, говорят о „немецком мистицизме“, об исковерканном английском языке; иные утверждают, что, в конце концов, тут что-нибудь да скрывается; его английский язык, правда, не обычен, но все же он красив; Карлейль — пророк и т. п., но никто толком не знает, какое всему этому можно найти применение.
   Для нас, немцев, знающих предпосылки карлейлевской точки зрения, дело довольно ясно. Остатки торийской романтики и заимствованные у Гете гуманистические воззрения, с одной стороны, скептически-эмпирическая Англия, с другой, — этих факторов достаточно, чтобы вывести из них все мировоззрение Карлейля. Как и все пантеисты, Карлейль еще не освободился от противоречия, дуализм у Карлейля усугубляется тем, что он, хотя и знает немецкую литературу, но не знает ее необходимого дополнения — немецкой философии, и потому-то все его воззрения непосредственны, интуитивны, больше в духе Шеллинга, чем Гегеля»11. Историческая заслуга Карлейля была в его критике буржуазной Англии, «бесконечно опередившей взгляды массы образованных англичан12.
   Если хотим мы соответствовать ленинскому принципу усвоения культурного наследия как совокупности знаний, накопленных человечеством, и творческой переработки этого наследия, то мы, безусловно, не можем пропустить среди возможных «героев» серии такую личность, как Томас Карлейль. Мы должны знать, что пользуемся подчас понятиями, взятыми из его словаря, следом за ним ставим вопрос о диалектике прошлого и настоящего, о различии между культурой и цивилизацией, о подлинных и мнимых ценностях. В известном смысле можно также сказать, что Карлейль причастен и к этой серии, в которой сейчас выходит книга о нем. Под непосредственным влиянием биографий великих людей Карлейля Эмерсон писал свой труд «Представители человечества», и именно по этим моделям издатель-демократ Павленков составлял серию ЖЗЛ, предшественницу нынешней, горьковской.
   Автор этой книги Джулиан Саймонс — потомственный английский литератор. Его отец также был биографом. Книга Саймонса о Карлейле выпущена прогрессивным английским издательством «Виктор Голланц».

 
   Святослав Бэлза


Глава первая. Омраченный триумф


   Людям будущего трудно будет объяснить себе, по одним книгам, личным симпатиям и антипатиям, почему этот мыслитель обрел такую власть над нашей эпохой, каким образом он придал свой особый колорит и нашим идеям, и нашему стилю мышления. Во всяком случае, я не берусь определить его влияние на меня. Но невозможно нарисовать хотя бы и неполной картины середины и конца девятнадцатого столетия без того, чтобы Томас Карлейль не занял в ней заметного места. Уолт Уитмен. Карлейль с американской точки зрения
   Когда в ноябре 1865 года Томас Карлейль был избран ректором Эдинбургского университета, то и пресса, и критики, и близкие друзья отметили, что значение этого события выходит далеко за рамки местной, эдинбургской, жизни. Примечательно было уже то, что Шотландия впервые официально признала одного из самых знаменитых своих литераторов, но еще важнее был политический и социальный резонанс этого избрания. Предшественником Карлейля на посту ректора был Гладстон, а его соперником — Дизраэли, и поэтому, когда были объявлены результаты голосования:
   Томас Карлейль — 657
   Бенджамин Дизраэли — 310,
   они были восприняты как символ триумфа политического идеализма над практицизмом Дизраэли, которого Карлейль в разные времена называл то сыном сатаны, то лжецом, то мошенником, то фальшивомонетчиком или старьевщиком 1. Впрочем, новый ректор столь же резко отзывался и о Гладстоне, которого считал человеком, не лишенным способностей, но чересчур нудным и многословным 2.
   Триумф, таким образом, был одержан сторонниками Карлейля. Но кто были эти сторонники и какие идеи они проповедовали? Несомненно только одно: от консерватора Дизраэли и либерала Гладстона их отделяла, по словам самого Карлейля, «бездонная пропасть и неизмеримости». Карлейль, всю жизнь посвятивший общественному движению, тем не менее настойчиво сторонился каких-либо политических групп и партий. То, что эта одинокая фигура сменила лидера либералов и нанесла столь решительное поражение лидеру консерваторов, удивительным образом подтвердило смутное, но тем не менее широко распространенное ощущение, что человек этот играет особую роль в своей, викторианской, эпохе. Впрочем, признание пришло далеко не сразу. Когда одиннадцатью годами ранее несколько студентов университета Глазго выставили кандидатуру Карлейля на пост ректора, пресса буквально смешала его с грязью, а в помещении, где собирались его сторонники, были переломаны все скамьи. В конце концов Карлейль сам снял свою кандидатуру.
   Из всех людей, с нетерпением ждавших исхода этих выборов, меньше всех волновался сам Карлейль. Годом раньше он отказался выставить свою кандидатуру против Гладстона па том основании, что он слишком занят книгой о Фридрихе Великом. Теперь, после тринадцати с лишним лет работы, книга была закончена; однако оставались другие сложности, как он сказал явившемуся к нему делегату от студентов: ему уже почти семьдесят лет, и он, как и всегда, страдал, по его словам, несварением желудка. «Слаб, как воробышек, — писал он брату, врачу Джону Карлейлю, — печень и нервы никуда не годятся». Но главное препятствие было в ином: на церемонии вступления в должность полагалось произнести речь, а это, заявил он, положительно свыше его сил. Делегат поспешил уверить, что можно будет обойтись и без речи. На том и порешили.
   После выборов, однако, стало ясно, что придется выступить хотя бы с коротким обращением. Госпожа Карлейль заверяла друзей, что раз нужно, значит, речь будет. Сам же Карлейль говорил, что вся эта затея — неприятность, которую придется снести терпеливо, раз уж столько добрых друзей об этом хлопочет. Оказалось, правда, что написать себе речь заранее, как это делают обычно, Карлейль просто не способен. Поэтому тревожная неопределенность сохранялась до самого дня выступления и еще усиливала страх перед опасностями предстоящего путешествия, которые и без того всегда принимали в глазах Карлейля чудовищные размеры. Чтобы по возможности облегчить себе предстоящие муки, Карлейль договорился по дороге в Эдинбург ненадолго остановиться у лорда Хотона, во Фристоне, в графстве Йоркшир; из своих эдинбургских знакомых он выбрал одного старого друга Томаса Эрскина: до его дома, надеялся Карлейль, не долетают паровозные гудки. По мере того как приближалось время отъезда, Карлейль все больше начинал беспокоиться, что не выдержит церемонии. Мысль, что больному старику в случае чего, конечно же, будет оказано снисхождение, мало его утешала. Госпоже Карлейль все хуже удавались ее попытки приободрить мужа: сама она слишком боялась, как бы с ним не случилось какого-нибудь приступа или он не упал бы замертво от волнения. Ехать с ним нечего было и думать: не позволяло здоровье. Чего доброго, сама упадет там в обморок! «Получилось бы очень неловко», — спокойно рассуждала она. Поэтому оставалось приготовить для него все, что может пригодиться в дороге. Когда он в прошлый раз читал лекции, а это было лет двадцать пять тому назад, ему очень помогало изредка глотнуть бренди; и теперь она дала ему свою дорожную фляжку, куда налила одну рюмку бренди: разбавить и выпить перед самым выступлением.
   29 марта 1866 года в маленький дом Карлейлей на улице Чейн Роу пришел физик Джон Тиндаль. Тиндаль, Т. Г. Гексли и гостивший у Карлейля Томас Эрскин должны были получить почетную докторскую степень перед церемонией вступления нового ректора в должность, и Тиндаль согласился опекать Карлейля во время путешествия. Старый философ был готов точно в условленное время. Выпил рюмку налитого рукой миссис Карлейль старого темного бренди, запил содовой. Поцелуй на прощание. У самой двери наказ: «Ради бога, как только все кончится — телеграмму!» — и уехали.
   Джону Тиндалю, который, словно нежный сын, опекал Карлейля, было тогда уже сорок пять лет, и он сам был знаменитым человеком. Сын ирландца-сапожника, Тиндаль работал сначала инспектором на железной дороге, пока не нашел своим талантам более подходящего применения, став ученым-экспериментатором. Таланты эти впервые обнаружились, когда он был назначен преподавателем математики и топографии в Куинвуде, этой колыбели раннего социализма. С и M — начальные буквы английских слов «Начало Тысячелетия» — были выложены кирпичами в кладке этой экспериментальной школы; здесь впервые в Англии применяли практическую и лабораторную работу в преподавании прикладных наук. Из Куинвуда Тиндаль перешел на плохо оплачиваемую, но весьма влиятельную должность профессора естественной философии в Королевский Институт. Соратник Фарадея и близкий друг Гексли, Тиндаль обладал и удивительной практичностью, и глубиной понимания при огромной широте интересов и способностей — сочетание качеств, отличавшее многие научные дарования, расцветшие в ту, викторианскую, эпоху. Он делал эксперименты над магнетизмом, светом, теплотой и электричеством, изучал строение скал, исследовал атмосферу как среду распространения звука; он был страстным альпинистом и писателем, удивительно увлекательным, чьи эссе о столь разнообразных предметах, как радуга или обыкновенная вода, до сих пор читаются с интересом.
   Тиндаль, как и большинство викторианских ученых и физиков его поколения, по складу ума стремился рационалистически объяснять природные явления; Карлейль же был известным противником всякого рационализма, верящим, что жизнь останется «вечно ускользающей тайной». Тиндаль, если и не был атеистом, то все же весьма сомневался в идее божественного сотворения мира; Карлейля ничто не могло рассердить больше, чем сомнение в существовании творца. Услыхав выражение Гексли «вначале был водород», он заметил: «Любого, кто стал бы говорить так в моем присутствии, я попросил бы замолчать: „При мне ни слова об этом, сэр. Если вы не перестанете, я использую все средства, какие имеются в моей власти, чтобы немедленно расстаться с вами“ С первого взгляда трудно понять, что общего мог иметь такой человек, как Тиндаль, с таким человеком, как Карлейль. Но, удивляясь тому, что Тиндаль оказался среди сторонников Карлейля, мы забываем, какую притягательную силу имеет для сомневающегося человека убежденность другого. Ученые, физики и философы-рационалисты викторианской эпохи часто сами пугались бездны сомнения и душевной неуверенности, в которую их повергали их же собственные открытия и теории: многие, подобно Тиндалю, грелись возле пламенной веры Карлейля. Даже и в области науки эти люди уважали в других уверенность, которой не хватало им самим. Первая прослушанная Тиндалем лекция Фарадея произвела на него мощное впечатление — тем, что этот великий человек говорил убежденно, со страстью, а не как простой истолкователь фактов, и „можно было ощущать, как его могучий дух, отражаясь в каждой фразе, придавал ей глубину и звучность“. То же почтение скорее к высшей мудрости, чем к высшему знанию, он испытывал, впервые читая Карлейля. Тиндаль был совсем молодым человеком и жил в индустриальном Престоне, когда ему в руки попалась книга Карлейля «Прошлое и настоящее, первый яростный протест против преклонения перед буржуазным преуспеянием и прогрессом.
   «Положение Англии по справедливости считается одним из самых угрожающих и вообще самых необычных, какие когда-либо видел свет. Англия изобилует всякого рода богатствами, и все же Англия умирает от голода... Эта цветущая промышленность со своим изобилием богатства до сих пор никого еще не обогатила; это заколдованное богатство, и оно не принадлежит никому... Так для кого же это богатство, богатство Англии? Кому оно дает благословение, кого делает счастливее, красивее, умнее, лучше? Пока — никого. Наша преуспевающая промышленность до сих пор ни в чем не преуспела; среди пышного изобилия народ умирает с голоду; меж золотых стен и полных житниц никто не чувствует себя обеспеченным и удовлетворенным...»13