Страница:
“Как и вся наука, — сказал горбоносый. — Счастьем человеческим”. — “Понятно, — сказал я. — Что-нибудь с космосом?” — “И с космосом тоже”, — сказал горбоносый. “От добра добра не ищут”, — сказал я.
“Столичный город и приличная зарплата”, — сказал бородатый негромко, но я услышал. “Не надо, — сказал я. — Не надо мерять на деньги”. — “Да нет, я пошутил”, — сказал бородатый. ’“Это он так шутит, — сказал горбоносый. — Интереснее, чем у нас, вам нигде не будет”. — “Почему вы так думаете?” — “Уверен”. — “А я не уверен”. Горбоносый усмехнулся. “Мы еще поговорим на эту тему, — сказал он. — Вы долго пробудете в Соловце?” — “Дня два максимум”. — “Вот на второй день и поговорим”. Бородатый заявил: “Лично я вижу в этом перст судьбы — шли по лесу и встретили программиста. Мне кажется, вы обречены”. — “Вам действительно так нужен программист?” — спросил я. “Нам позарез нужен программист”. — “Я поговорю с ребятами, — пообещал я. — Я знаю недовольных”. — “Нам нужен не всякий программист, — сказал горбоносый. — Программисты народ дефицитный, избаловались, а нам нужен небалованный”. — “Да, это сложнее”, — сказал я. Горбоносый стал загибать пальцы: “Нам нужен программист: а, небалованный, бэ, доброволец, цэ, чтобы согласился жить в общежитии…” — ”Дэ, — подхватил бородатый, — на сто двадцать рублей”. — “А как насчет крылышек? — спросил я. — Или, скажем, сияния вокруг головы? Один на тысячу!” — “А нам всего-то один и нужен”, — сказал горбоносый. “А если их всего девятьсот?” — “Согласны на девять десятых”.
Лес расступился, мы переехали через мост и покатили между картофельными полями. “Девять часов, — сказал горбоносый. — Где вы собираетесь ночевать?” — “В машине переночую. Магазины у вас до которого часа работают?” — “Магазины у нас уже Закрыты”, — сказал горбоносый. “Можно в общежитии, — сказал бородатый. — У меня в комнате свободная койка”. — “К общежитию не подъедешь”, — сказал горбоносый задумчиво. “Да, пожалуй”, — сказал бородатый и почему-то засмеялся. “Машину можно поставить возле милиции”, — сказал горбоносый. “Да ерунда это, — сказал бородатый. — Я несу околесицу, а ты за мной, вслед. Как он в общежитие-то пройдет?” — “Д-да, черт, — сказал горбоносый. — Действительно, день не поработаешь, забываешь про все эти штуки”. — “А может быть, трансгрессировать его?” — “Ну-ну, — сказал горбоносый, — Это тебе не диван. Ты не Кристобаль Хунта, да и я тоже…” — Да вы не беспокойтесь, — сказал я. — Пересплю в машине, не первый раз. — Мне вдруг страшно захотелось поспать на простынях. Я уже четыре ночи спал в спальном мешке.
— Слушай, — сказал горбоносый, — хо-хо! Изнакурнож!
— Правильно! — воскликнул бородатый. — На Лукоморье его!
— Ей-богу, я пересплю в машине, — сказал я.
— Вы переночуете в доме, — сказал горбоносый, — на относительно чистом белье. Должны же мы вас как-то отблагодарить.
— Не полтинник же вам совать, — сказал бородатый.
Мы въехали в город. Потянулись старинные крепкие заборы, мощные срубы из гигантских почерневших бревен, с неширокими окнами, с резными наличниками, с деревянными петушками на крышах.
Попалось несколько грязных кирпичных строений с железными дверями, вид которых вынес у меня из памяти полузнакомое слово “лабазы”. Улица была прямая и широкая и называлась Проспектом Мира.
Впереди, ближе к центру, виднелись двухэтажные шлакоблочные дома с открытыми сквериками.
— Следующий переулок направо, — сказал горбоносый.
Я включил указатель поворота, притормозил и свернул направо. Дорога здесь заросла травой, но у какой-то калитки стоял, приткнувшись, новенький “Запорожец”. Номера домов висели над воротами, и цифры были едва заметны на ржавой жести вывесок. Переулок назывался изящно: “Ул. Лукоморье”.
Он был неширок и зажат между тяжелыми старинными заборами, поставленными, наверное, еще в те времена, когда здесь шастали шведские и норвежские пираты.
— Стоп, — сказал горбоносый.
Я тормознул, и он снова стукнулся носом о ствол ружья,
— Теперь так, — сказал он, потирая нос. — Вы меня подождите, а я сейчас пойду и все устрою.
— Право, не стоит, — сказал я в последний раз.
— Никаких разговоров. Володя, держи его на мушке.
Горбоносый вылез из машины и, нагнувшись, протиснулся в низкую калитку. За высоченным серым забором дома видно не было. Ворота были совсем уж феноменальные, как в паровозном депо, на ржавых железных петлях в пуд весом. Я с изумлением читал вывески. Их было три. На левой воротине строго блестела толстым стеклом синяя солидная вывеска с серебряными буквами: НИИЧАВО Изба на куриных ногах Памятник соловецкой старины На правой воротине сверху висела ржавая жестяная табличка: “Ул. Лукоморье, д. № 13, Н.К.Горыныч”, а под нею красовался кусок фанеры с надписью чернилами вкривь и вкось:
Бородатый хихикнул.
— Вы, главное, не беспокойтесь, — сказал он. — Тут у нас забавно, но все будет в полном порядке.
Я вышел из машины и стал протирать ветровое стекло. Над головой у меня вдруг завозились. Я поглядел. На воротах умащивался, пристраиваясь поудобнее, гигантский — я таких никогда не видел — черно-серый разводами кот. Усевшись, он сыто и равнодушно посмотрел на меня желтыми глазами. “Кис-кис-кис”, — сказал я машинально. Кот вежливо и 16 холодно разинул зубастую пасть, издал сиплый горловой звук, а затем отвернулся и стал смотреть внутрь двора. Оттуда, из-за забора, голос горбоносого произнес:
— Василий, друг мой, разрешите вас побеспокоить.
Завизжал засов. Кот поднялся и бесшумно канул во двор. Ворота тяжело закачались, раздался ужасающий скрип и треск, и левая воротина медленно отворилась. Появилось красное от натуги лицо горбоносого.
— Благодетель! — позвал он. — Заезжайте!
Я вернулся в машину и медленно въехал во двор.
Двор был обширный, в глубине стоял дом из толстых бревен, а перед домом красовался приземистый необъятный дуб, широкий, плотный, с густой кроной, заслоняющей крышу. От ворот к дому, огибая дуб, шла дорожка, выложенная каменными плитами.
Справа от дорожки был огород, а слева, посредине лужайки, возвышался колодезный сруб с воротом, черный от древности и покрытый мохом.
Я поставил машину в сторонке, выключил двигатель и вылез. Бородатый Володя тоже вылез и, прислонив ружье к борту, стал прилаживать рюкзак.
— Вот вы и дома, — сказал он.
Горбоносый со скрипом и треском затворял ворота, я же, чувствуя себя довольно неловко, озирался, не зная, что делать.
— А вот и хозяйка! — вскричал бородатый. — По здорову ли, баушка, Наина свет Киевна!
Хозяйке было, наверное, за сто. Она шла к нам медленно, опираясь на суковатую палку, волоча ноги в валенках с калошами. Лицо у нее было темно-коричневое, из сплошной массы морщин выдавался вперед и вниз нос, кривой и острый, как ятаган, а глаза были бледные, тусклые, словно бы закрытые бельмами.
— Здравствуй, здравствуй, внучек, — произнесла она неожиданно звучным басом. — Это, значит, и будет новый программист? Здравствуй, батюшка, добро пожаловать!..
Я поклонился, понимая, что нужно помалкивать.
Голова бабки поверх черного пухового платка, завязанного под подбородком, была покрыта веселенькой капроновой косынкой с разноцветными изображениями Атрмиума и с надписями на разных языках: “Международная выставка в Брюсселе”. На подбородке и под носом торчала редкая седая щетина, Одета была бабка в ватную безрукавку и черное суконное Платье.
— Таким вот образом, Наина Киевна! — сказал горбоносый, подходя и обтирая с ладоней ржавчину. — Надо нашего нового сотрудника устроить на две ночи. Позвольте вам представить… м-м-м…
— А не надо, — сказала старуха, пристально меня рассматривая. — Сама вижу. Привалов Александр Иванович, одна тысяча девятьсот тридцать восьмой, мужской, русский, член ВЛКСМ, нет, нет, не участвовал, не был, не имеет, а будет тебе, алмазный, дальняя дорога и интерес в казенном доме, а бояться тебе, бриллиантовый, надо человека рыжего, недоброго, а позолоти ручку, яхонтовый…
— Гхм! — громко сказал горбоносый, и бабка осеклась. Воцарилось неловкое молчание.
— Можно звать просто Сашей… — выдавил я из себя заранее приготовленную фразу.
— И где же я его положу? — осведомилась бабка.
— В запаснике, конечно, — несколько раздраженно сказал горбоносый.
— А отвечать кто будет?
— Наина Киевна!.. — раскатами провинциального трагика взревел горбоносый, схватил старуху под руку и поволок к дому. Было слышно, как они спорят: “Ведь мы же договорились!..” — “… А ежели он что-нибудь стибрит?..” — “Да тише вы! Это же программист, понимаете? Комсомолец! Ученый!..” — “А ежели он цыкать будет?..” Я стесненно повернулся к Володе. Володя хихикал.
— Неловко как-то, — сказал я.
— Не беспокойтесь — все будет отлично…,
Он хотел сказать еще что-то, но тут бабка дико заорала: “А диван-то, диван?..”, я вздрогнул и сказал:
— Знаете, я, пожалуй, поеду, а?
— Не может быть и речи! — решительно сказал Володя. — Все уладится. Просто бабке нужна мзда, а у нас с Романом нет наличных.
— Я заплачу, — сказал я. Теперь мне очень хотелось уехать: терпеть не могу этих так называемых житейских коллизий.
Володя замотал головой.
— Ничего подобного. Вон он уже идет. Все в порядке.
Горбоносый Роман подошел к нам, взял меня за руку и сказал:
— Ну, все устроилось, Пошли!
— Слушайте, неудобно как-то, — сказал я. — Она в конце концов не обязана…
Но мы уже шли к дому.
— Обязана, обязана, — приговаривал Роман.
Обогнув дуб, мы подошли к заднему крыльцу.
Роман толкнул обитую дерматином дверь, и мы оказались в прихожей, просторной и чистой, но плохо освещенной. Старуха ждала нас, сложив руки на животе и поджав губы. При виде нас она мстительно пробасила:
— А расписочку чтобы сейчас же!.. Так, мол, и так: принял, мол, то-то и то-то от такой-то, каковая сдала вышеуказанное нижеподписавшемуся…
Роман тихонько взвыл, и мы вошли в отведенную мне комнату. Это было прохладное помещение с одним окном, завешенным ситцевой занавесочкой.
Роман сказал напряженным голосом:
— Располагайтесь и будьте как дома.
Старуха из прихожей сейчас же ревниво осведомилась:
— А зубом они не цыкают?
Роман, не оборачиваясь, рявкнул:
— Не цыкают! Говорят вам: зубов нет.
— Тогда пойдем, расписочку напишем…
Роман поднял брови, закатил глаза, оскалил зубы и потряс головой, но все-таки вышел. Я осмотрелся.
Мебели в комнате было немного. У окна стоял массивный стол, накрытый ветхой серой скатертью с бахромой, перед столом — колченогий табурет. Возле голой бревенчатой стены помещался обширный диван, на другой стене, заклеенной разнокалиберными обоями, была вешалка с какой-то рухлядью (ватники, вылезшие шубы, драные кепки и ушанки). В комнату вдавалась большая русская печь, сияющая свежей побелкой, а напротив в углу висело большое мутное зеркало в облезлой раме. Пол был выскоблен и покрыт полосатыми половиками.
За стеной бубнили в два голоса: старуха басила на одной ноте, голос Романа повышался и понижался. “Скатерть, инвентарный номер двести сорок пять…” — “Вы еще каждую половицу запишите!..” — “Стол обеденный…” — “Печь вы тоже запишете?..” — “Порядок нужен… Диван…” Я подошел к окну и отдернул занавеску. За окном был дуб, больше ничего не было видно. Я стал смотреть на дуб. Это было, видимо, очень древнее растение. Кора была на нем серая и какая-то мертвая, а чудовищные корни, вылезшие из земли, были покрыты красным и белым лишайником. “И еще дуб запишите!” — сказал за стеной Роман. На подоконнике лежала пухлая засаленная книга, я бездумно полистал ее, отошел от окна и сел на диван. И мне сейчас же захотелось спать. Я подумал, что вел сегодня машину четырнадцать часов, что не стоило, пожалуй, так торопиться, что спина у меня болит, а в голове все путается, что плевать мне в конце концов на эту нудную старуху, и скорее бы все кончилось, и можно было бы лечь и заснуть…
— Ну вот, — сказал Роман, появляясь на пороге. — Формальности окончены. — Он помотал рукой с растопыренными пальцами, измазанными в чернилах. — Мы писали, мы писали, наши пальчики устали… Ложитесь спать. Мы уходим, а вы спокойно ложитесь спать. Что вы завтра делаете?
— Жду, — вяло ответил я.
— Где?
— Здесь. И около почтамта,
— Завтра вы, наверное, не уедете?
— Завтра вряд ли… Скорее всего — послезавтра.
— Тогда мы еще увидимся. Наша любовь впереди, — он улыбнулся, махнул рукой и вышел. Я лениво подумал, что надо бы его проводить и попрощаться с Володей, и лег. Сейчас же в комнату вошла старуха. Я встал. Старуха некоторое время пристально на меня глядела.
— Боюсь я, батюшка, что ты зубом цыкать станешь, — сказала она с беспокойством.
— Не стану я цыкать, — сказал я утомленно. — Я спать стану.
— И ложись и спи… Денежки только вот заплати и спи…
Я полез в задний карман за бумажником.
— Сколько с меня?
Старуха подняла глаза к потолку.
— Рубль положим за помещение… Полтинничек за постельное белье — мое оно, не казенное. За две ночи выходит три рубли… А сколько от щедрот накинешь — за беспокойство, значит, я уж и не знаю…
Я протянул ей пятерку.
— От щедрот пока рубль, — сказал я. — А там видно будет.
Старуха живо схватила деньги и удалилась, бормоча что-то про сдачу. Не было ее довольно долго, и я уже хотел махнуть рукой и на сдачу и на белье, когда она вернулась и выложила на стол пригоршню грязных медяков.
— Вот тебе и сдача, батюшка, — сказала она. — Ровно рублик, можешь не пересчитывать.
— Не буду пересчитывать, — сказал я. — Как насчет белья?
— Сейчас постелю. Ты выйди во двор, прогуляйся, а я и постелю.
Я вышел, на ходу вытаскивая сигареты. Солнце, наконец, село, и наступила белая ночь, где-то лаяли собаки. Я присел под дубом на вросшую в землю скамеечку, закурил и стал смотреть на бледное беззвездное небо. Откуда-то бесшумно появился кот, глянул на меня флуоресцирующими глазами, затем быстро вскарабкался на дуб и исчез в темной листве, Я сразу забыл о нем и вздрогнул, когда он завозился где-то наверху. На голову мне посыпался мусор.
“Чтоб тебя…” — сказал я вслух и стал отряхиваться.
Спать хотелось необычайно. Из дому вышла старуха, не замечая меня, побрела к колодцу. Я понял это так, что постель готова, и вернулся в комнату.
Вредная бабка постелила мне на полу. Ну уж нет, подумал я, запер дверь на щеколду, перетащил постель на диван и стал раздеваться. Сумрачный свет падал из окна, на дубе шумно возился кот. Я замотал головой, вытряхивая из волос мусор. Странный это был мусор, неожиданный: крупная сухая рыбья чешуя. Колко спать будет, подумал я, повалился на подушку и сразу заснул.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Я проснулся посреди ночи оттого, что в комнате разговаривали. Разговаривали двое едва слышным шепотом. Голоса были очень похожи, но один был немного сдавленный и хрипловатый, а другой выдавал крайнее раздражение.
— Не хрипи, — шептал раздраженный. — Ты можешь не хрипеть?
— Могу, — отозвался сдавленный и заперхал.
— Да тише ты, — прошипел раздраженный.
— Хрипунец, — объяснил сдавленный. — Утренний кашель курильщика… — Он снова заперхал.
— Удались отсюда, — сказал раздраженный, — Да все равно он спит.
— Кто он такой? Откуда свалился?
— А я почем знаю?
— Вот досада… Ну просто феноменально не везет.
Опять соседям не спится, подумал я спросонья. Я вообразил, что я дома. Дома у меня в соседях два брата-физика, которые обожают работать ночью.
К двум часам пополуночи у них кончаются сигареты, и тогда они забираются ко мне в комнату и начинают шарить, стуча мебелью и переругиваясь.
Я схватил подушку и швырнул в пустоту. Что-то с шумом обрушилось, и стало тихо.
— Подушку верните, — сказал я, — и убирайтесь вон. Сигареты на столе.
Звук собственного голоса разбудил меня окончательно. Я сел. Уныло лаяли собаки, за стеной грозно храпела старуха. Я, наконец, вспомнил, где нахожусь. В комнате никого не было. В сумеречном свете я увидел на полу свою подушку и барахло, рухнувшее с вешалки. Бабка голову оторвет, подумал я и вскочил. Пол был холодный, и я переступил на половики. Бабка перестала храпеть. Я замер. Потрескивали половицы, что-то хрустело и шелестело в углах.
Бабка оглушительно свистнула и захрапела снова.
Я поднял подушку и бросил ее на диван. От рухляди пахло псиной. Вешалка сорвалась с гвоздя и висела боком. Я поправил ее и стал подбирать рухлядь.
Едва я повесил последний салоп, как вешалка оборвалась и, шаркнув по обоям, снова повисла на одном гвозде. Бабка перестала храпеть. Где-то поблизости завопил петух. В суп тебя, подумал я с ненавистью.
Старуха за стеной принялась вертеться, скрипели и щелкали пружины. Я ждал, стоя на одной ноге.
Во дворе кто-то сказал тихонько: “Спать пора, засиделись мы сегодня с тобой”. Голос был молодой, женский. “Спать так спать, — отозвался другой голос. Послышался протяжный зевок. — Плескаться больше не будешь сегодня?” — “Холодно что-то. Давай баиньки”. Стало тихо. Бабка зарычала и заворчала, и я осторожно вернулся на диван. Утром встану пораньше и все поправлю как следует…
Я лег на правый бок, натянул одеяло на ухо, закрыл глаза и вдруг понял, что спать мне совершенно не хочется — хочется есть. Ай-яй-яй, подумал я. Надо было срочно принимать меры, и я их принял.
Вот, скажем, система двух интегральных уравнений типа уравнений звездной статистики; обе неизвестные функции находятся под интегралом. Решать, естественно, можно только численно, скажем, на БЭСМе… Я вспомнил нашу БЭСМ. Панель управления цвета заварного крема. Женя кладет на эту панель газетный сверток и неторопливо его разворачивает. “У тебя что?” — “У меня с сыром и колбасой”. С польской полукопченой, кружочками. “Эх ты, жениться надо! У меня котлеты с чесночком, домашние. И соленый огурчик”. Нет, два огурчика… Четыре котлеты и для ровного счета четыре крепких соленых огурчика. И четыре куска хлеба с маслом…
Я откинул одеяло и сел. Может быть, в машине что-нибудь осталось? Нет, все, что там было, я съел.
Осталась поваренная книга для Валькиной мамы, которая живет в Лежневе. Как это там… Соус пикантный. Полстакана уксусу, две луковицы… и перчик.
Подается к мясным блюдам… Как сейчас помню: к маленьким бифштексам. Вот подлость, подумал я, ведь не просто к бифштексам, а к ма-а-аленьким бифштексам. Я вскочил и подбежал к окну. В ночном воздухе отчетливо пахло ма-а-аленькими бифштексами. Откуда-то из недр подсознания всплыло: “Подавались ему обычные в трактирах блюда, как-то: кислые щи, мозги с горошком, огурец соленый (я глотнул) и вечный слоеный сладкий пирожок…” Отвлечься бы, подумал я и взял книгу с подоконника. Это был Алексей Толстой, “Хмурое утро”.
Я открыл наугад. “Махно, сломав сардиночный нож, вытащил из кармана перламутровый ножик с полусотней лезвий и им продолжал орудовать, открывая жестянки с ананасами (плохо дело, подумал я), французским паштетом, с омарами, от которых резко запахло по комнате”. Я осторожно положил книгу и сел за стол на табурет. В комнате вдруг обнаружился вкусный резкий запах: должно быть, пахло омарами. Я стал размышлять, почему я до сих пор ни разу не попробовал омаров. Или, скажем, устриц.
У Диккенса все едят устриц, орудуют складными ножами, отрезают толстые ломти хлеба, намазывают маслом. Я стал нервно разглаживать скатерть.
На скатерти виднелись неотмытые пятна. На ней много и вкусно ели. Ели омаров и мозги с горошком.
Ели маленькие бифштексы с соусом-пикант. Большие и средние бифштексы тоже ели. Сыто отдувались, удовлетворенно цыкали зубом… Отдуваться мне было не с чего, и я принялся цыкать зубом.
Наверное, я делал это громко и голодно, потому что старуха за стеной заскрипела кроватью, сердито забормотала, загремела чем-то и вдруг вошла ко мне в комнату. На ней была длинная серая рубаха, а в руках она несла тарелку, и в комнате сейчас же распространился настоящий, а не фантастический аромат еды. Старуха улыбалась. Она поставила тарелку прямо передо мной и сладко пробасила:
— Откушай-ка, батюшка, Александр Иванович. Откушай, чем бог послал, со мной переслал…
— Что вы, что вы, Наина Киевна, — забормотал я, — зачем же было так беспокоить себя…
Но в руке у меня уже откуда-то оказалась вилка с костяной ручкой, и я стал есть, а бабка стояла рядом, кивала и приговаривала:
— Кушай, батюшка, кушай на здоровьице…
Я съел все. Это была горячая картошка с топленым маслом.
— Наина Киевна, — сказал я истово, — вы меня спасли от голодной смерти.
— Поел? — сказала Наина Киевна как-то неприветливо.
— Великолепно поел. Огромное вам спасибо! Вы себе представить не можете…
— Чего тут не представить, — перебила она уже совершенно раздраженно. — Поел, говорю? Ну и давай сюда тарелку… Тарелку, говорю, давай!
— По… пожалуйста, — проговорил я.
— Пожалуйста, пожалуйста… Корми тут вас за пожалуйста.
— Я могу заплатить, — сказал я, начиная сердиться.
— Заплатить, заплатить… — Она пошла к двери. — А ежели за это и не платят вовсе? И нечего врать было…
— То есть как это — врать?
— А так вот и врать! Сам говорил, что цыкать не будешь… — Она замолчала и скрылась за дверью.
Что это она, подумал я. Странная какая-то бабка… Может быть, она вешалку заметила? Было слышно, как она скрипит пружинами, ворочаясь на кровати и недовольно ворча. Потом она запела негромко на какой-то варварский мотив: “Покатаюся, поваляюся, Ивашкиного мяса поевши…” Из окна потянуло ночным холодом. Я поежился, поднялся, чтобы вернуться на диван, и тут меня осенило, что дверь я перед сном запирал. В растерянности я подошел к двери и протянул руку, чтобы проверить щеколду, но едва пальцы мои коснулись холодного железа, как все поплыло у меня перед глазами. Оказалось, что я лежу на диване, уткнувшись носом в подушку, и пальцами ощупываю холодное бревно стены.
Некоторое время я лежал, обмирая, пока не осознал, что где-то рядом храпит старуха, а в комнате разговаривают. Кто-то наставительно вещал вполголоса:
— Слон есть самое большое животное из всех живущих на земле. У него на рыле есть большой кусок мяса, который называется хоботом потому, что он пуст и протянут, как труба. Он его вытягивает и сгибает всякими образами и употребляет его вместо руки…
Холодея от любопытства, я осторожно повернулся на правый бок. В комнате было по-прежиему пусто. Голос продолжал еще более наставительно:
— Вино, употребляемое умеренно, весьма хорошо для желудка; но когда пить его слишком много, то производит пары, унижающие человека до степени немыслимых скотов. Мы иногда видели пьяниц, и помните еще то справедливое отвращение, которое вы к ним возымели…
Я рывком поднялся и спустил ноги с дивана.
Голос умолк. Мне показалось, что говорили откуда-то из-за стены. В комнате все было по-прежнему, даже вешалка, к моему удивлению, висела на месте.
И, к моему удивлению, мне опять очень хотелось есть.
— Тинктура экс витро антимонии, — провозгласил вдруг голос. Я вздрогнул. — Магифтериум антимон ангелий салаэ. Бафилии олеум витри антимонии алекситериум антимониалэ! — Послышалось явственное хихикание. — Вот ведь бред какой! — сказал голос и продолжал с завыванием: — Вскоре очи сии, еще не отверзаемые, не узрят более солнца, но не попусти закрыться оным без благоутробного извещения о моем прощении и блаженстве… Сие есть “Дух или Нравственныя Мысли Славнаго Юнга, извлеченныя из нощных его размышлений”. Продается в Санкт-Петербурге и в Риме в книжных лавках Свешникова по два рубля в папке. — Кто-то всхлипнул. — Тоже бредятина, — сказал голос и произнес с выражением: Чины, краса, богатства, Сей жизни все приятства, Летят, слабеют, исчезают, О тлен и щастье ложно! Заразы сердце угрызают, А славы удержать не можно…
Теперь я понял, где говорили. Голос раздавался в углу, где висело туманное зеркало.
— А теперь, — сказал голос, — следующее.
“Все единое Я, это Я — мировое Я. Единение с неведением, происходящее от затмения света Я, исчезает с развитием духовности”.
— А эта бредятина откуда? — спросил я. Я не ждал ответа. Я был уверен, что сплю.
— Изречения из “Упанишад”, — ответил с готовностью голос.
— А что такое “Упанишады”? — Я уже не был уверен, что сплю.
— Не знаю, — сказал голос.
Я встал и на цыпочках подошел к зеркалу. Я не увидел своего отражения. В мутном стекле отражалась занавеска, угол печи и вообще много вещей.
Но меня в нем не было.
— В чем дело? — спросил голос. — Есть вопросы?
— Кто это говорит? — спросил я, заглядывая за зеркало. За зеркалом было много пыли и дохлых пауков. Тогда я указательным пальцем нажал на левый глаз. Это было старинное правило распознавания галлюцинаций, которое я вычитал в увлекательной книге В.В.Битнера “Верить или не верить?” Достаточно надавить пальцем на глазное яблоко, и все реальные предметы в отличие от галлюцинаций раздвоятся. Зеркало раздвоилось, и в нем появилось мое отражение — заспанная, встревоженная физиономия. По ногам дуло. Поджимая пальцы, я подошел к окну и выглянул.
“Столичный город и приличная зарплата”, — сказал бородатый негромко, но я услышал. “Не надо, — сказал я. — Не надо мерять на деньги”. — “Да нет, я пошутил”, — сказал бородатый. ’“Это он так шутит, — сказал горбоносый. — Интереснее, чем у нас, вам нигде не будет”. — “Почему вы так думаете?” — “Уверен”. — “А я не уверен”. Горбоносый усмехнулся. “Мы еще поговорим на эту тему, — сказал он. — Вы долго пробудете в Соловце?” — “Дня два максимум”. — “Вот на второй день и поговорим”. Бородатый заявил: “Лично я вижу в этом перст судьбы — шли по лесу и встретили программиста. Мне кажется, вы обречены”. — “Вам действительно так нужен программист?” — спросил я. “Нам позарез нужен программист”. — “Я поговорю с ребятами, — пообещал я. — Я знаю недовольных”. — “Нам нужен не всякий программист, — сказал горбоносый. — Программисты народ дефицитный, избаловались, а нам нужен небалованный”. — “Да, это сложнее”, — сказал я. Горбоносый стал загибать пальцы: “Нам нужен программист: а, небалованный, бэ, доброволец, цэ, чтобы согласился жить в общежитии…” — ”Дэ, — подхватил бородатый, — на сто двадцать рублей”. — “А как насчет крылышек? — спросил я. — Или, скажем, сияния вокруг головы? Один на тысячу!” — “А нам всего-то один и нужен”, — сказал горбоносый. “А если их всего девятьсот?” — “Согласны на девять десятых”.
Лес расступился, мы переехали через мост и покатили между картофельными полями. “Девять часов, — сказал горбоносый. — Где вы собираетесь ночевать?” — “В машине переночую. Магазины у вас до которого часа работают?” — “Магазины у нас уже Закрыты”, — сказал горбоносый. “Можно в общежитии, — сказал бородатый. — У меня в комнате свободная койка”. — “К общежитию не подъедешь”, — сказал горбоносый задумчиво. “Да, пожалуй”, — сказал бородатый и почему-то засмеялся. “Машину можно поставить возле милиции”, — сказал горбоносый. “Да ерунда это, — сказал бородатый. — Я несу околесицу, а ты за мной, вслед. Как он в общежитие-то пройдет?” — “Д-да, черт, — сказал горбоносый. — Действительно, день не поработаешь, забываешь про все эти штуки”. — “А может быть, трансгрессировать его?” — “Ну-ну, — сказал горбоносый, — Это тебе не диван. Ты не Кристобаль Хунта, да и я тоже…” — Да вы не беспокойтесь, — сказал я. — Пересплю в машине, не первый раз. — Мне вдруг страшно захотелось поспать на простынях. Я уже четыре ночи спал в спальном мешке.
— Слушай, — сказал горбоносый, — хо-хо! Изнакурнож!
— Правильно! — воскликнул бородатый. — На Лукоморье его!
— Ей-богу, я пересплю в машине, — сказал я.
— Вы переночуете в доме, — сказал горбоносый, — на относительно чистом белье. Должны же мы вас как-то отблагодарить.
— Не полтинник же вам совать, — сказал бородатый.
Мы въехали в город. Потянулись старинные крепкие заборы, мощные срубы из гигантских почерневших бревен, с неширокими окнами, с резными наличниками, с деревянными петушками на крышах.
Попалось несколько грязных кирпичных строений с железными дверями, вид которых вынес у меня из памяти полузнакомое слово “лабазы”. Улица была прямая и широкая и называлась Проспектом Мира.
Впереди, ближе к центру, виднелись двухэтажные шлакоблочные дома с открытыми сквериками.
— Следующий переулок направо, — сказал горбоносый.
Я включил указатель поворота, притормозил и свернул направо. Дорога здесь заросла травой, но у какой-то калитки стоял, приткнувшись, новенький “Запорожец”. Номера домов висели над воротами, и цифры были едва заметны на ржавой жести вывесок. Переулок назывался изящно: “Ул. Лукоморье”.
Он был неширок и зажат между тяжелыми старинными заборами, поставленными, наверное, еще в те времена, когда здесь шастали шведские и норвежские пираты.
— Стоп, — сказал горбоносый.
Я тормознул, и он снова стукнулся носом о ствол ружья,
— Теперь так, — сказал он, потирая нос. — Вы меня подождите, а я сейчас пойду и все устрою.
— Право, не стоит, — сказал я в последний раз.
— Никаких разговоров. Володя, держи его на мушке.
Горбоносый вылез из машины и, нагнувшись, протиснулся в низкую калитку. За высоченным серым забором дома видно не было. Ворота были совсем уж феноменальные, как в паровозном депо, на ржавых железных петлях в пуд весом. Я с изумлением читал вывески. Их было три. На левой воротине строго блестела толстым стеклом синяя солидная вывеска с серебряными буквами: НИИЧАВО Изба на куриных ногах Памятник соловецкой старины На правой воротине сверху висела ржавая жестяная табличка: “Ул. Лукоморье, д. № 13, Н.К.Горыныч”, а под нею красовался кусок фанеры с надписью чернилами вкривь и вкось:
КОТ НЕ РАБОТАЕТ.— Какой КОТ? — спросил я. — Комитет Оборонной Техники?
Администрация.
Бородатый хихикнул.
— Вы, главное, не беспокойтесь, — сказал он. — Тут у нас забавно, но все будет в полном порядке.
Я вышел из машины и стал протирать ветровое стекло. Над головой у меня вдруг завозились. Я поглядел. На воротах умащивался, пристраиваясь поудобнее, гигантский — я таких никогда не видел — черно-серый разводами кот. Усевшись, он сыто и равнодушно посмотрел на меня желтыми глазами. “Кис-кис-кис”, — сказал я машинально. Кот вежливо и 16 холодно разинул зубастую пасть, издал сиплый горловой звук, а затем отвернулся и стал смотреть внутрь двора. Оттуда, из-за забора, голос горбоносого произнес:
— Василий, друг мой, разрешите вас побеспокоить.
Завизжал засов. Кот поднялся и бесшумно канул во двор. Ворота тяжело закачались, раздался ужасающий скрип и треск, и левая воротина медленно отворилась. Появилось красное от натуги лицо горбоносого.
— Благодетель! — позвал он. — Заезжайте!
Я вернулся в машину и медленно въехал во двор.
Двор был обширный, в глубине стоял дом из толстых бревен, а перед домом красовался приземистый необъятный дуб, широкий, плотный, с густой кроной, заслоняющей крышу. От ворот к дому, огибая дуб, шла дорожка, выложенная каменными плитами.
Справа от дорожки был огород, а слева, посредине лужайки, возвышался колодезный сруб с воротом, черный от древности и покрытый мохом.
Я поставил машину в сторонке, выключил двигатель и вылез. Бородатый Володя тоже вылез и, прислонив ружье к борту, стал прилаживать рюкзак.
— Вот вы и дома, — сказал он.
Горбоносый со скрипом и треском затворял ворота, я же, чувствуя себя довольно неловко, озирался, не зная, что делать.
— А вот и хозяйка! — вскричал бородатый. — По здорову ли, баушка, Наина свет Киевна!
Хозяйке было, наверное, за сто. Она шла к нам медленно, опираясь на суковатую палку, волоча ноги в валенках с калошами. Лицо у нее было темно-коричневое, из сплошной массы морщин выдавался вперед и вниз нос, кривой и острый, как ятаган, а глаза были бледные, тусклые, словно бы закрытые бельмами.
— Здравствуй, здравствуй, внучек, — произнесла она неожиданно звучным басом. — Это, значит, и будет новый программист? Здравствуй, батюшка, добро пожаловать!..
Я поклонился, понимая, что нужно помалкивать.
Голова бабки поверх черного пухового платка, завязанного под подбородком, была покрыта веселенькой капроновой косынкой с разноцветными изображениями Атрмиума и с надписями на разных языках: “Международная выставка в Брюсселе”. На подбородке и под носом торчала редкая седая щетина, Одета была бабка в ватную безрукавку и черное суконное Платье.
— Таким вот образом, Наина Киевна! — сказал горбоносый, подходя и обтирая с ладоней ржавчину. — Надо нашего нового сотрудника устроить на две ночи. Позвольте вам представить… м-м-м…
— А не надо, — сказала старуха, пристально меня рассматривая. — Сама вижу. Привалов Александр Иванович, одна тысяча девятьсот тридцать восьмой, мужской, русский, член ВЛКСМ, нет, нет, не участвовал, не был, не имеет, а будет тебе, алмазный, дальняя дорога и интерес в казенном доме, а бояться тебе, бриллиантовый, надо человека рыжего, недоброго, а позолоти ручку, яхонтовый…
— Гхм! — громко сказал горбоносый, и бабка осеклась. Воцарилось неловкое молчание.
— Можно звать просто Сашей… — выдавил я из себя заранее приготовленную фразу.
— И где же я его положу? — осведомилась бабка.
— В запаснике, конечно, — несколько раздраженно сказал горбоносый.
— А отвечать кто будет?
— Наина Киевна!.. — раскатами провинциального трагика взревел горбоносый, схватил старуху под руку и поволок к дому. Было слышно, как они спорят: “Ведь мы же договорились!..” — “… А ежели он что-нибудь стибрит?..” — “Да тише вы! Это же программист, понимаете? Комсомолец! Ученый!..” — “А ежели он цыкать будет?..” Я стесненно повернулся к Володе. Володя хихикал.
— Неловко как-то, — сказал я.
— Не беспокойтесь — все будет отлично…,
Он хотел сказать еще что-то, но тут бабка дико заорала: “А диван-то, диван?..”, я вздрогнул и сказал:
— Знаете, я, пожалуй, поеду, а?
— Не может быть и речи! — решительно сказал Володя. — Все уладится. Просто бабке нужна мзда, а у нас с Романом нет наличных.
— Я заплачу, — сказал я. Теперь мне очень хотелось уехать: терпеть не могу этих так называемых житейских коллизий.
Володя замотал головой.
— Ничего подобного. Вон он уже идет. Все в порядке.
Горбоносый Роман подошел к нам, взял меня за руку и сказал:
— Ну, все устроилось, Пошли!
— Слушайте, неудобно как-то, — сказал я. — Она в конце концов не обязана…
Но мы уже шли к дому.
— Обязана, обязана, — приговаривал Роман.
Обогнув дуб, мы подошли к заднему крыльцу.
Роман толкнул обитую дерматином дверь, и мы оказались в прихожей, просторной и чистой, но плохо освещенной. Старуха ждала нас, сложив руки на животе и поджав губы. При виде нас она мстительно пробасила:
— А расписочку чтобы сейчас же!.. Так, мол, и так: принял, мол, то-то и то-то от такой-то, каковая сдала вышеуказанное нижеподписавшемуся…
Роман тихонько взвыл, и мы вошли в отведенную мне комнату. Это было прохладное помещение с одним окном, завешенным ситцевой занавесочкой.
Роман сказал напряженным голосом:
— Располагайтесь и будьте как дома.
Старуха из прихожей сейчас же ревниво осведомилась:
— А зубом они не цыкают?
Роман, не оборачиваясь, рявкнул:
— Не цыкают! Говорят вам: зубов нет.
— Тогда пойдем, расписочку напишем…
Роман поднял брови, закатил глаза, оскалил зубы и потряс головой, но все-таки вышел. Я осмотрелся.
Мебели в комнате было немного. У окна стоял массивный стол, накрытый ветхой серой скатертью с бахромой, перед столом — колченогий табурет. Возле голой бревенчатой стены помещался обширный диван, на другой стене, заклеенной разнокалиберными обоями, была вешалка с какой-то рухлядью (ватники, вылезшие шубы, драные кепки и ушанки). В комнату вдавалась большая русская печь, сияющая свежей побелкой, а напротив в углу висело большое мутное зеркало в облезлой раме. Пол был выскоблен и покрыт полосатыми половиками.
За стеной бубнили в два голоса: старуха басила на одной ноте, голос Романа повышался и понижался. “Скатерть, инвентарный номер двести сорок пять…” — “Вы еще каждую половицу запишите!..” — “Стол обеденный…” — “Печь вы тоже запишете?..” — “Порядок нужен… Диван…” Я подошел к окну и отдернул занавеску. За окном был дуб, больше ничего не было видно. Я стал смотреть на дуб. Это было, видимо, очень древнее растение. Кора была на нем серая и какая-то мертвая, а чудовищные корни, вылезшие из земли, были покрыты красным и белым лишайником. “И еще дуб запишите!” — сказал за стеной Роман. На подоконнике лежала пухлая засаленная книга, я бездумно полистал ее, отошел от окна и сел на диван. И мне сейчас же захотелось спать. Я подумал, что вел сегодня машину четырнадцать часов, что не стоило, пожалуй, так торопиться, что спина у меня болит, а в голове все путается, что плевать мне в конце концов на эту нудную старуху, и скорее бы все кончилось, и можно было бы лечь и заснуть…
— Ну вот, — сказал Роман, появляясь на пороге. — Формальности окончены. — Он помотал рукой с растопыренными пальцами, измазанными в чернилах. — Мы писали, мы писали, наши пальчики устали… Ложитесь спать. Мы уходим, а вы спокойно ложитесь спать. Что вы завтра делаете?
— Жду, — вяло ответил я.
— Где?
— Здесь. И около почтамта,
— Завтра вы, наверное, не уедете?
— Завтра вряд ли… Скорее всего — послезавтра.
— Тогда мы еще увидимся. Наша любовь впереди, — он улыбнулся, махнул рукой и вышел. Я лениво подумал, что надо бы его проводить и попрощаться с Володей, и лег. Сейчас же в комнату вошла старуха. Я встал. Старуха некоторое время пристально на меня глядела.
— Боюсь я, батюшка, что ты зубом цыкать станешь, — сказала она с беспокойством.
— Не стану я цыкать, — сказал я утомленно. — Я спать стану.
— И ложись и спи… Денежки только вот заплати и спи…
Я полез в задний карман за бумажником.
— Сколько с меня?
Старуха подняла глаза к потолку.
— Рубль положим за помещение… Полтинничек за постельное белье — мое оно, не казенное. За две ночи выходит три рубли… А сколько от щедрот накинешь — за беспокойство, значит, я уж и не знаю…
Я протянул ей пятерку.
— От щедрот пока рубль, — сказал я. — А там видно будет.
Старуха живо схватила деньги и удалилась, бормоча что-то про сдачу. Не было ее довольно долго, и я уже хотел махнуть рукой и на сдачу и на белье, когда она вернулась и выложила на стол пригоршню грязных медяков.
— Вот тебе и сдача, батюшка, — сказала она. — Ровно рублик, можешь не пересчитывать.
— Не буду пересчитывать, — сказал я. — Как насчет белья?
— Сейчас постелю. Ты выйди во двор, прогуляйся, а я и постелю.
Я вышел, на ходу вытаскивая сигареты. Солнце, наконец, село, и наступила белая ночь, где-то лаяли собаки. Я присел под дубом на вросшую в землю скамеечку, закурил и стал смотреть на бледное беззвездное небо. Откуда-то бесшумно появился кот, глянул на меня флуоресцирующими глазами, затем быстро вскарабкался на дуб и исчез в темной листве, Я сразу забыл о нем и вздрогнул, когда он завозился где-то наверху. На голову мне посыпался мусор.
“Чтоб тебя…” — сказал я вслух и стал отряхиваться.
Спать хотелось необычайно. Из дому вышла старуха, не замечая меня, побрела к колодцу. Я понял это так, что постель готова, и вернулся в комнату.
Вредная бабка постелила мне на полу. Ну уж нет, подумал я, запер дверь на щеколду, перетащил постель на диван и стал раздеваться. Сумрачный свет падал из окна, на дубе шумно возился кот. Я замотал головой, вытряхивая из волос мусор. Странный это был мусор, неожиданный: крупная сухая рыбья чешуя. Колко спать будет, подумал я, повалился на подушку и сразу заснул.
ГЛАВА ВТОРАЯ
…Опустевший дом превратился в логово лисиц. и барсуков, и потому здесь могут появляться странные оборотни и призраки.
А. Уэда
Я проснулся посреди ночи оттого, что в комнате разговаривали. Разговаривали двое едва слышным шепотом. Голоса были очень похожи, но один был немного сдавленный и хрипловатый, а другой выдавал крайнее раздражение.
— Не хрипи, — шептал раздраженный. — Ты можешь не хрипеть?
— Могу, — отозвался сдавленный и заперхал.
— Да тише ты, — прошипел раздраженный.
— Хрипунец, — объяснил сдавленный. — Утренний кашель курильщика… — Он снова заперхал.
— Удались отсюда, — сказал раздраженный, — Да все равно он спит.
— Кто он такой? Откуда свалился?
— А я почем знаю?
— Вот досада… Ну просто феноменально не везет.
Опять соседям не спится, подумал я спросонья. Я вообразил, что я дома. Дома у меня в соседях два брата-физика, которые обожают работать ночью.
К двум часам пополуночи у них кончаются сигареты, и тогда они забираются ко мне в комнату и начинают шарить, стуча мебелью и переругиваясь.
Я схватил подушку и швырнул в пустоту. Что-то с шумом обрушилось, и стало тихо.
— Подушку верните, — сказал я, — и убирайтесь вон. Сигареты на столе.
Звук собственного голоса разбудил меня окончательно. Я сел. Уныло лаяли собаки, за стеной грозно храпела старуха. Я, наконец, вспомнил, где нахожусь. В комнате никого не было. В сумеречном свете я увидел на полу свою подушку и барахло, рухнувшее с вешалки. Бабка голову оторвет, подумал я и вскочил. Пол был холодный, и я переступил на половики. Бабка перестала храпеть. Я замер. Потрескивали половицы, что-то хрустело и шелестело в углах.
Бабка оглушительно свистнула и захрапела снова.
Я поднял подушку и бросил ее на диван. От рухляди пахло псиной. Вешалка сорвалась с гвоздя и висела боком. Я поправил ее и стал подбирать рухлядь.
Едва я повесил последний салоп, как вешалка оборвалась и, шаркнув по обоям, снова повисла на одном гвозде. Бабка перестала храпеть. Где-то поблизости завопил петух. В суп тебя, подумал я с ненавистью.
Старуха за стеной принялась вертеться, скрипели и щелкали пружины. Я ждал, стоя на одной ноге.
Во дворе кто-то сказал тихонько: “Спать пора, засиделись мы сегодня с тобой”. Голос был молодой, женский. “Спать так спать, — отозвался другой голос. Послышался протяжный зевок. — Плескаться больше не будешь сегодня?” — “Холодно что-то. Давай баиньки”. Стало тихо. Бабка зарычала и заворчала, и я осторожно вернулся на диван. Утром встану пораньше и все поправлю как следует…
Я лег на правый бок, натянул одеяло на ухо, закрыл глаза и вдруг понял, что спать мне совершенно не хочется — хочется есть. Ай-яй-яй, подумал я. Надо было срочно принимать меры, и я их принял.
Вот, скажем, система двух интегральных уравнений типа уравнений звездной статистики; обе неизвестные функции находятся под интегралом. Решать, естественно, можно только численно, скажем, на БЭСМе… Я вспомнил нашу БЭСМ. Панель управления цвета заварного крема. Женя кладет на эту панель газетный сверток и неторопливо его разворачивает. “У тебя что?” — “У меня с сыром и колбасой”. С польской полукопченой, кружочками. “Эх ты, жениться надо! У меня котлеты с чесночком, домашние. И соленый огурчик”. Нет, два огурчика… Четыре котлеты и для ровного счета четыре крепких соленых огурчика. И четыре куска хлеба с маслом…
Я откинул одеяло и сел. Может быть, в машине что-нибудь осталось? Нет, все, что там было, я съел.
Осталась поваренная книга для Валькиной мамы, которая живет в Лежневе. Как это там… Соус пикантный. Полстакана уксусу, две луковицы… и перчик.
Подается к мясным блюдам… Как сейчас помню: к маленьким бифштексам. Вот подлость, подумал я, ведь не просто к бифштексам, а к ма-а-аленьким бифштексам. Я вскочил и подбежал к окну. В ночном воздухе отчетливо пахло ма-а-аленькими бифштексами. Откуда-то из недр подсознания всплыло: “Подавались ему обычные в трактирах блюда, как-то: кислые щи, мозги с горошком, огурец соленый (я глотнул) и вечный слоеный сладкий пирожок…” Отвлечься бы, подумал я и взял книгу с подоконника. Это был Алексей Толстой, “Хмурое утро”.
Я открыл наугад. “Махно, сломав сардиночный нож, вытащил из кармана перламутровый ножик с полусотней лезвий и им продолжал орудовать, открывая жестянки с ананасами (плохо дело, подумал я), французским паштетом, с омарами, от которых резко запахло по комнате”. Я осторожно положил книгу и сел за стол на табурет. В комнате вдруг обнаружился вкусный резкий запах: должно быть, пахло омарами. Я стал размышлять, почему я до сих пор ни разу не попробовал омаров. Или, скажем, устриц.
У Диккенса все едят устриц, орудуют складными ножами, отрезают толстые ломти хлеба, намазывают маслом. Я стал нервно разглаживать скатерть.
На скатерти виднелись неотмытые пятна. На ней много и вкусно ели. Ели омаров и мозги с горошком.
Ели маленькие бифштексы с соусом-пикант. Большие и средние бифштексы тоже ели. Сыто отдувались, удовлетворенно цыкали зубом… Отдуваться мне было не с чего, и я принялся цыкать зубом.
Наверное, я делал это громко и голодно, потому что старуха за стеной заскрипела кроватью, сердито забормотала, загремела чем-то и вдруг вошла ко мне в комнату. На ней была длинная серая рубаха, а в руках она несла тарелку, и в комнате сейчас же распространился настоящий, а не фантастический аромат еды. Старуха улыбалась. Она поставила тарелку прямо передо мной и сладко пробасила:
— Откушай-ка, батюшка, Александр Иванович. Откушай, чем бог послал, со мной переслал…
— Что вы, что вы, Наина Киевна, — забормотал я, — зачем же было так беспокоить себя…
Но в руке у меня уже откуда-то оказалась вилка с костяной ручкой, и я стал есть, а бабка стояла рядом, кивала и приговаривала:
— Кушай, батюшка, кушай на здоровьице…
Я съел все. Это была горячая картошка с топленым маслом.
— Наина Киевна, — сказал я истово, — вы меня спасли от голодной смерти.
— Поел? — сказала Наина Киевна как-то неприветливо.
— Великолепно поел. Огромное вам спасибо! Вы себе представить не можете…
— Чего тут не представить, — перебила она уже совершенно раздраженно. — Поел, говорю? Ну и давай сюда тарелку… Тарелку, говорю, давай!
— По… пожалуйста, — проговорил я.
— Пожалуйста, пожалуйста… Корми тут вас за пожалуйста.
— Я могу заплатить, — сказал я, начиная сердиться.
— Заплатить, заплатить… — Она пошла к двери. — А ежели за это и не платят вовсе? И нечего врать было…
— То есть как это — врать?
— А так вот и врать! Сам говорил, что цыкать не будешь… — Она замолчала и скрылась за дверью.
Что это она, подумал я. Странная какая-то бабка… Может быть, она вешалку заметила? Было слышно, как она скрипит пружинами, ворочаясь на кровати и недовольно ворча. Потом она запела негромко на какой-то варварский мотив: “Покатаюся, поваляюся, Ивашкиного мяса поевши…” Из окна потянуло ночным холодом. Я поежился, поднялся, чтобы вернуться на диван, и тут меня осенило, что дверь я перед сном запирал. В растерянности я подошел к двери и протянул руку, чтобы проверить щеколду, но едва пальцы мои коснулись холодного железа, как все поплыло у меня перед глазами. Оказалось, что я лежу на диване, уткнувшись носом в подушку, и пальцами ощупываю холодное бревно стены.
Некоторое время я лежал, обмирая, пока не осознал, что где-то рядом храпит старуха, а в комнате разговаривают. Кто-то наставительно вещал вполголоса:
— Слон есть самое большое животное из всех живущих на земле. У него на рыле есть большой кусок мяса, который называется хоботом потому, что он пуст и протянут, как труба. Он его вытягивает и сгибает всякими образами и употребляет его вместо руки…
Холодея от любопытства, я осторожно повернулся на правый бок. В комнате было по-прежиему пусто. Голос продолжал еще более наставительно:
— Вино, употребляемое умеренно, весьма хорошо для желудка; но когда пить его слишком много, то производит пары, унижающие человека до степени немыслимых скотов. Мы иногда видели пьяниц, и помните еще то справедливое отвращение, которое вы к ним возымели…
Я рывком поднялся и спустил ноги с дивана.
Голос умолк. Мне показалось, что говорили откуда-то из-за стены. В комнате все было по-прежнему, даже вешалка, к моему удивлению, висела на месте.
И, к моему удивлению, мне опять очень хотелось есть.
— Тинктура экс витро антимонии, — провозгласил вдруг голос. Я вздрогнул. — Магифтериум антимон ангелий салаэ. Бафилии олеум витри антимонии алекситериум антимониалэ! — Послышалось явственное хихикание. — Вот ведь бред какой! — сказал голос и продолжал с завыванием: — Вскоре очи сии, еще не отверзаемые, не узрят более солнца, но не попусти закрыться оным без благоутробного извещения о моем прощении и блаженстве… Сие есть “Дух или Нравственныя Мысли Славнаго Юнга, извлеченныя из нощных его размышлений”. Продается в Санкт-Петербурге и в Риме в книжных лавках Свешникова по два рубля в папке. — Кто-то всхлипнул. — Тоже бредятина, — сказал голос и произнес с выражением: Чины, краса, богатства, Сей жизни все приятства, Летят, слабеют, исчезают, О тлен и щастье ложно! Заразы сердце угрызают, А славы удержать не можно…
Теперь я понял, где говорили. Голос раздавался в углу, где висело туманное зеркало.
— А теперь, — сказал голос, — следующее.
“Все единое Я, это Я — мировое Я. Единение с неведением, происходящее от затмения света Я, исчезает с развитием духовности”.
— А эта бредятина откуда? — спросил я. Я не ждал ответа. Я был уверен, что сплю.
— Изречения из “Упанишад”, — ответил с готовностью голос.
— А что такое “Упанишады”? — Я уже не был уверен, что сплю.
— Не знаю, — сказал голос.
Я встал и на цыпочках подошел к зеркалу. Я не увидел своего отражения. В мутном стекле отражалась занавеска, угол печи и вообще много вещей.
Но меня в нем не было.
— В чем дело? — спросил голос. — Есть вопросы?
— Кто это говорит? — спросил я, заглядывая за зеркало. За зеркалом было много пыли и дохлых пауков. Тогда я указательным пальцем нажал на левый глаз. Это было старинное правило распознавания галлюцинаций, которое я вычитал в увлекательной книге В.В.Битнера “Верить или не верить?” Достаточно надавить пальцем на глазное яблоко, и все реальные предметы в отличие от галлюцинаций раздвоятся. Зеркало раздвоилось, и в нем появилось мое отражение — заспанная, встревоженная физиономия. По ногам дуло. Поджимая пальцы, я подошел к окну и выглянул.