— Нет, — ответил Андрей, смутившись, поскольку в самом деле подумал о том, не безумен ли встреченный им старик. — Это вы чересчур…
— Может быть, и безумный, — сказал старик, будто рассуждая с собой. — Но летом в дождь так лучше. Все равно промокнешь, а так приятнее. Кстати, в такую погоду блюстители этикета сидят по домам и меня некому осудить…
И тут же без видимой причины перевел разговор в другую плоскость:
— Извините, сэр, вы, должно быть, очень одинокий человек. Очень.
Андрей внутренне содрогнулся от неожиданных слов. А старик, ощутив неловкость своего предположения, извиняющимся тоном добавил:
— Одинокий, как я. Вы спросите, почему? Потому что только одинокие люди любят прогулки в непогоду. Тогда им легче. Они общаются с природой, которую понимают и ценят.
И тут же предложил:
— Если вы не сторонник церемоний, я представлюсь. Доктор Гернетт.
— Художник Стоун, — сказал Андрей в свою очередь.
— Художник? — переспросил старик. — Очень приятно, хотя не совсем похоже. У вас лицо мыслителя. Я бы сказал больше — человека, скрытно изучающего мир…
Неприятно задетый словами о «скрытном изучении мира», Андрей все же улыбнулся.
— Вот в чем не грешен, так это в философии.
Старик ему понравился. Он располагал своей откровенностью и пренебрежением к светским условностям. Видно, что-то безошибочно подсказывает людям, когда они встречают других с родственными душами и близкими взглядами.
— Вы не замерзли? — спросил Гернетт. — Если не откажетесь, могу пригласить вас к себе на чашечку кофе.
Жил Гернетг в особняке, который ничем не уступал дому Андрея. Жил также на Оушн-роуд, в квартале людей обеспеченных и денежных. Но в доме бросалась в глаза не роскошь, а приверженность хозяина науке.
Рабочий кабинет Гернетга был сплошь загроможден каким-то невероятно пестрым хламом. Стены до потолка закрывали многочисленные полки, заставленные книгами. Книги лежали стопками на подоконниках и на полу. На столе громоздились кипы рукописей. В самых неожиданных местах лежали и висели резные фигурки из кости, черного дерева, ритуальные африканские маски, маски японских театров «Кабуки» и «Но». Трудно было даже представить, чем занимается или увлекается хозяин кабинета.
В груде журналов Андрей с удивлением заметил несколько советских изданий. С видом небрежным и безразличным он взял «Реферативный журнал общей психологии». Полистал. Спросил:
— Странная книга. На каком это языке?
— Русский.
— Вы знаете этот язык?
— К сожалению, только читаю.
Андрей держал журнал словно случайно попавшее в его руки хрупкое сокровище и не хотел его выпускать
— Трудно поверить, — сказал ему в одной из бесед Корицкий, — но там я очень часто тосковал, что не могу держать под рукой хороший русский. словарь. Вы не представляете, какое чудо наш русский язык. Сколько радости он дарит посвященным…
Андрей — русский от роду и по воспитанию — никогда не задумывался над такими вещами. Он обитал в атмосфере языка, как все обитают в атмосфере воздушной. Потому не замечал, какое счастье говорить и дышать.
Цену воздуха вдруг начинаешь понимать, когда его перестает хватать. А если его достаточно — какой разговор о кислороде?
Корицкий однажды сказал:
— Чего вам там не будет хватать — это языка. Я как вернулся домой, не могу удовлетворить испытанный там голод. Вечерами и сейчас беру словарь. Не детективный роман. Не Толстого или Чехова. Беру Даля. И погружаюсь в удивительный мир русской речи. Вот, скажите, какие образы рождает в вас английский глагол «to go»? — идти? Если скажете, что он четко определяет характер действия человека, я соглашусь. А теперь вспомним, как то же действие можно описать русскими словами. Вот, смотрите, я беру несколько русских фраз. «Гляди, мужик шкандыбает». Или: «Васька, куды поперся?» Или: «Вали, брат, проваливай». «Топай, друг, подобру-поздорову!» А какое богатство в звучании слова «выпить»? Тяпнуть, дерябнуть, дербалызнуть, кирнуть, бухнуть, квакнуть, приложиться, выцедить, высосать пузырек, вытянуть банку, отметиться, надраться… Мало? Тогда еще: врезать по сотке, раздавить пузырь, хряпнуть, взять на грудь, алкануть. Или то же самое слово «идти». Брести, шлепать, ползти, ковылять, тащиться, тилипать, маршировать, переваливаться с боку на бок… Что ни слово — то образ. Не просто обозначение действия, а обрисовка сути характера того, кто пьет, кто идет.
— Я этому как-то не придавал значения, — сказал Андрей.
— Придадите, будет возможность.
Корицкий словно в воду глядел.
Андрей потряс журналом.
— Русский язык, наверное, это трудно?
— Все трудно для безделья. Нет ничего трудного для работы.
С деланным безразличием Андрей положил журнал туда, где его взял.
— Простите, доктор, чем вы все-таки занимаетесь? Честное слово, я не знаю, что и думать…
Гернетт рассмеялся молодо и задорно.
— Все очень просто, мистер Стоун. Я врач-психоаналитик.
Заметив недоумениев глазах Андрея, пояснил:
— Вас смущает мой вид короля Лира? Что поделаешь, такова необходимость. Чисто выбритый врач-психоаналитик вызывает меньше доверия у пациентов. Зато врач с бородой, как у меня, кажется мнительным людям волшебником и магом. Не надо упускать из виду, что у многих культурных людей в душе сохраняется вера в мудрых стариков, в колдунов, в черную магию. И, знаете ли, у меня неплохая клиентура. Ко мне приезжают с бедами черт знает из каких далей. Во многом из-за моего вида.
— И вы всем помогаете?
— По мере возможностей. Я лечу внушением. Если болезнь мнимая, то внушение часто лечит ее окончательно. Если действительная, то пациенту легче с ней бороться, когда я укреплю его веру в возможное выздоровление.
— Неужели заговоры помогают? — спросил Андрей. — Признаться, мне в такое трудно поверить.
— «Поверить» — не совсем то слово, которое вы хотели употребить. Верно? Судя по вашим глазам, вы просто считаете меня шарлатаном либо ненормальным.
Андрей постарался скрыть смущение.
— Вообще-то я далек от проблем психологии, и они оказались для меня несколько неожиданными.
— Не надо играть словами, — сухо заметил Гернетт. — Вы не верите в возможности самовнушения и внушения. В этом суть. Верно?
— Да, — сказал Андрей честно.
— Хорошо, — Гернетт отошел к шкафу и вернулся назад с никелированной коробочкой в руках. Открыл крышку, достал глазной скальпель — маленькую пику с граненой ручкой. Засучил левый рукав, подвинулся к Андрею.
— Смотрите.
Резко проведя скальпелем, Гернетт рассек кожу чуть ниже локтя. Рука в месте разреза неестественно побелела. Андрей увидел на теле ровный аккуратный след раны.
— Смотрите.
Гернетт придвинул руку к самым глазам Андрея. На разрезе не выступило ни капли крови.
— Это и есть самовнушение, сэр. Ни крови, ни боли. Вы видите?
— Да, конечно. Это…
Гернетт взял из аптечки флакончик йода, смазал им руку, а затем покрыл разрез синтетическим клеем.
— Пусть заживает, — сказал он спокойно. — Сдерживать кровь усилием воли не так-то просто. Теперь я вас убедил хоть в чем-то?
— Не знаю, профессор. Скорее не убедили, а потрясли. Я развожу руками.
Гернетт расхохотался.
— Вы неисправимый скептик, мистер Художник!
Оглядывая квартиру Гернетта, Андрей заметил небольшую картину в простенькой полированной рамке черного цвета. Она стояла на рабочем столе профессора, прикрытая тенью шкафа с приборами.
— Разрешите? — спросил Андрей и протянул руку к полотну.
— Заметили? — Гернетт задал вопрос с какой-то радостью. — Взгляните, Эта картина уже многие годы вдохновляет меня в сумрачные минуты жизни.
Бережно взяв картину за рамку, Андрей вынес ее к свету. И замер, почувствовав себя так, будто прикоснулся к голому проводу и его ударило током.
Картина неоспоримо принадлежала кисти Чертольского. Никто другой так писать не мог. Размашистый мазок, оригинальное виденье мира.
В хаосе зеленых красок, в белых и голубых пятнах, казалось бы, стихийно смешанных на полотне, Андрей вдруг увидел полную гармонии картину мирного русского леса. Молодая березовая роща, встревоженная налетевшим шквалом холодного ветра, бурлила кипеньем листвы и ветвей.
Гернетт с интересом наблюдал за Андреем, стараясь угадать его реакцию. Увидев ошеломленное лицо художника, улыбнулся.
— Переверните вверх ногами.
Андрей последовал совету и вгляделся в полотно. Теперь зеленая буря воспринималась по-иному. Это были дикие джунгли Амазонии, густые, непроходимые, переплетенные лианами, таинственные и незнакомые.
— Это, — Андрей не находил слов. — Это…
Гернетт, довольный эффектом, который произвела картина на художника, засмеялся:
— Это работа гениального мастера.
— Кто он?
— Вряд ли вы слыхали его фамилию. Шарль Дебюи. Он жил рядом со мной, и мы были друзьями. Замечательный человек, прекрасный художник.
Это был Чертольский, точно. Он и только он. Итак, Шарль Дебюи. Корицкий говорил, что его картины есть в музеях Парижа и Лондона. Надо будет посмотреть каталоги на Дебюи…
— Вы куда-то ушли, мистер Стоун?
Андрей тряхнул головой:
— Он жив?
— Даже не знаю, — Гернетт качнул головой. — Он отсюда уехал. Но скорее всего жив. Такие люди живут долго.
— Какие?
— Дебюи воевал во французском сопротивлении. После войны приехал на Побережье. Он искал недобитых гитлеровцев а Южной Америке…
У Андрея не осталось сомнений — это Кирилл Петрович Чертольский.
Возвращая картину на место, Андрей с благоговеньем сказал:
— Я преклоняюсь, мистер Гернетт. Дебюи великий художник. Жаль, я не видел его работ раньше.
23
— Может быть, и безумный, — сказал старик, будто рассуждая с собой. — Но летом в дождь так лучше. Все равно промокнешь, а так приятнее. Кстати, в такую погоду блюстители этикета сидят по домам и меня некому осудить…
И тут же без видимой причины перевел разговор в другую плоскость:
— Извините, сэр, вы, должно быть, очень одинокий человек. Очень.
Андрей внутренне содрогнулся от неожиданных слов. А старик, ощутив неловкость своего предположения, извиняющимся тоном добавил:
— Одинокий, как я. Вы спросите, почему? Потому что только одинокие люди любят прогулки в непогоду. Тогда им легче. Они общаются с природой, которую понимают и ценят.
И тут же предложил:
— Если вы не сторонник церемоний, я представлюсь. Доктор Гернетт.
— Художник Стоун, — сказал Андрей в свою очередь.
— Художник? — переспросил старик. — Очень приятно, хотя не совсем похоже. У вас лицо мыслителя. Я бы сказал больше — человека, скрытно изучающего мир…
Неприятно задетый словами о «скрытном изучении мира», Андрей все же улыбнулся.
— Вот в чем не грешен, так это в философии.
Старик ему понравился. Он располагал своей откровенностью и пренебрежением к светским условностям. Видно, что-то безошибочно подсказывает людям, когда они встречают других с родственными душами и близкими взглядами.
— Вы не замерзли? — спросил Гернетт. — Если не откажетесь, могу пригласить вас к себе на чашечку кофе.
Жил Гернетг в особняке, который ничем не уступал дому Андрея. Жил также на Оушн-роуд, в квартале людей обеспеченных и денежных. Но в доме бросалась в глаза не роскошь, а приверженность хозяина науке.
Рабочий кабинет Гернетга был сплошь загроможден каким-то невероятно пестрым хламом. Стены до потолка закрывали многочисленные полки, заставленные книгами. Книги лежали стопками на подоконниках и на полу. На столе громоздились кипы рукописей. В самых неожиданных местах лежали и висели резные фигурки из кости, черного дерева, ритуальные африканские маски, маски японских театров «Кабуки» и «Но». Трудно было даже представить, чем занимается или увлекается хозяин кабинета.
В груде журналов Андрей с удивлением заметил несколько советских изданий. С видом небрежным и безразличным он взял «Реферативный журнал общей психологии». Полистал. Спросил:
— Странная книга. На каком это языке?
— Русский.
— Вы знаете этот язык?
— К сожалению, только читаю.
Андрей держал журнал словно случайно попавшее в его руки хрупкое сокровище и не хотел его выпускать
— Трудно поверить, — сказал ему в одной из бесед Корицкий, — но там я очень часто тосковал, что не могу держать под рукой хороший русский. словарь. Вы не представляете, какое чудо наш русский язык. Сколько радости он дарит посвященным…
Андрей — русский от роду и по воспитанию — никогда не задумывался над такими вещами. Он обитал в атмосфере языка, как все обитают в атмосфере воздушной. Потому не замечал, какое счастье говорить и дышать.
Цену воздуха вдруг начинаешь понимать, когда его перестает хватать. А если его достаточно — какой разговор о кислороде?
Корицкий однажды сказал:
— Чего вам там не будет хватать — это языка. Я как вернулся домой, не могу удовлетворить испытанный там голод. Вечерами и сейчас беру словарь. Не детективный роман. Не Толстого или Чехова. Беру Даля. И погружаюсь в удивительный мир русской речи. Вот, скажите, какие образы рождает в вас английский глагол «to go»? — идти? Если скажете, что он четко определяет характер действия человека, я соглашусь. А теперь вспомним, как то же действие можно описать русскими словами. Вот, смотрите, я беру несколько русских фраз. «Гляди, мужик шкандыбает». Или: «Васька, куды поперся?» Или: «Вали, брат, проваливай». «Топай, друг, подобру-поздорову!» А какое богатство в звучании слова «выпить»? Тяпнуть, дерябнуть, дербалызнуть, кирнуть, бухнуть, квакнуть, приложиться, выцедить, высосать пузырек, вытянуть банку, отметиться, надраться… Мало? Тогда еще: врезать по сотке, раздавить пузырь, хряпнуть, взять на грудь, алкануть. Или то же самое слово «идти». Брести, шлепать, ползти, ковылять, тащиться, тилипать, маршировать, переваливаться с боку на бок… Что ни слово — то образ. Не просто обозначение действия, а обрисовка сути характера того, кто пьет, кто идет.
— Я этому как-то не придавал значения, — сказал Андрей.
— Придадите, будет возможность.
Корицкий словно в воду глядел.
Андрей потряс журналом.
— Русский язык, наверное, это трудно?
— Все трудно для безделья. Нет ничего трудного для работы.
С деланным безразличием Андрей положил журнал туда, где его взял.
— Простите, доктор, чем вы все-таки занимаетесь? Честное слово, я не знаю, что и думать…
Гернетт рассмеялся молодо и задорно.
— Все очень просто, мистер Стоун. Я врач-психоаналитик.
Заметив недоумениев глазах Андрея, пояснил:
— Вас смущает мой вид короля Лира? Что поделаешь, такова необходимость. Чисто выбритый врач-психоаналитик вызывает меньше доверия у пациентов. Зато врач с бородой, как у меня, кажется мнительным людям волшебником и магом. Не надо упускать из виду, что у многих культурных людей в душе сохраняется вера в мудрых стариков, в колдунов, в черную магию. И, знаете ли, у меня неплохая клиентура. Ко мне приезжают с бедами черт знает из каких далей. Во многом из-за моего вида.
— И вы всем помогаете?
— По мере возможностей. Я лечу внушением. Если болезнь мнимая, то внушение часто лечит ее окончательно. Если действительная, то пациенту легче с ней бороться, когда я укреплю его веру в возможное выздоровление.
— Неужели заговоры помогают? — спросил Андрей. — Признаться, мне в такое трудно поверить.
— «Поверить» — не совсем то слово, которое вы хотели употребить. Верно? Судя по вашим глазам, вы просто считаете меня шарлатаном либо ненормальным.
Андрей постарался скрыть смущение.
— Вообще-то я далек от проблем психологии, и они оказались для меня несколько неожиданными.
— Не надо играть словами, — сухо заметил Гернетт. — Вы не верите в возможности самовнушения и внушения. В этом суть. Верно?
— Да, — сказал Андрей честно.
— Хорошо, — Гернетт отошел к шкафу и вернулся назад с никелированной коробочкой в руках. Открыл крышку, достал глазной скальпель — маленькую пику с граненой ручкой. Засучил левый рукав, подвинулся к Андрею.
— Смотрите.
Резко проведя скальпелем, Гернетт рассек кожу чуть ниже локтя. Рука в месте разреза неестественно побелела. Андрей увидел на теле ровный аккуратный след раны.
— Смотрите.
Гернетт придвинул руку к самым глазам Андрея. На разрезе не выступило ни капли крови.
— Это и есть самовнушение, сэр. Ни крови, ни боли. Вы видите?
— Да, конечно. Это…
Гернетт взял из аптечки флакончик йода, смазал им руку, а затем покрыл разрез синтетическим клеем.
— Пусть заживает, — сказал он спокойно. — Сдерживать кровь усилием воли не так-то просто. Теперь я вас убедил хоть в чем-то?
— Не знаю, профессор. Скорее не убедили, а потрясли. Я развожу руками.
Гернетт расхохотался.
— Вы неисправимый скептик, мистер Художник!
Оглядывая квартиру Гернетта, Андрей заметил небольшую картину в простенькой полированной рамке черного цвета. Она стояла на рабочем столе профессора, прикрытая тенью шкафа с приборами.
— Разрешите? — спросил Андрей и протянул руку к полотну.
— Заметили? — Гернетт задал вопрос с какой-то радостью. — Взгляните, Эта картина уже многие годы вдохновляет меня в сумрачные минуты жизни.
Бережно взяв картину за рамку, Андрей вынес ее к свету. И замер, почувствовав себя так, будто прикоснулся к голому проводу и его ударило током.
Картина неоспоримо принадлежала кисти Чертольского. Никто другой так писать не мог. Размашистый мазок, оригинальное виденье мира.
В хаосе зеленых красок, в белых и голубых пятнах, казалось бы, стихийно смешанных на полотне, Андрей вдруг увидел полную гармонии картину мирного русского леса. Молодая березовая роща, встревоженная налетевшим шквалом холодного ветра, бурлила кипеньем листвы и ветвей.
Гернетт с интересом наблюдал за Андреем, стараясь угадать его реакцию. Увидев ошеломленное лицо художника, улыбнулся.
— Переверните вверх ногами.
Андрей последовал совету и вгляделся в полотно. Теперь зеленая буря воспринималась по-иному. Это были дикие джунгли Амазонии, густые, непроходимые, переплетенные лианами, таинственные и незнакомые.
— Это, — Андрей не находил слов. — Это…
Гернетт, довольный эффектом, который произвела картина на художника, засмеялся:
— Это работа гениального мастера.
— Кто он?
— Вряд ли вы слыхали его фамилию. Шарль Дебюи. Он жил рядом со мной, и мы были друзьями. Замечательный человек, прекрасный художник.
Это был Чертольский, точно. Он и только он. Итак, Шарль Дебюи. Корицкий говорил, что его картины есть в музеях Парижа и Лондона. Надо будет посмотреть каталоги на Дебюи…
— Вы куда-то ушли, мистер Стоун?
Андрей тряхнул головой:
— Он жив?
— Даже не знаю, — Гернетт качнул головой. — Он отсюда уехал. Но скорее всего жив. Такие люди живут долго.
— Какие?
— Дебюи воевал во французском сопротивлении. После войны приехал на Побережье. Он искал недобитых гитлеровцев а Южной Америке…
У Андрея не осталось сомнений — это Кирилл Петрович Чертольский.
Возвращая картину на место, Андрей с благоговеньем сказал:
— Я преклоняюсь, мистер Гернетт. Дебюи великий художник. Жаль, я не видел его работ раньше.
23
— Я уезжаю, — сказал Андрей. Эти слова он предполагал сделать началом фразы, которую продумал заранее. После «уезжаю» по замыслу надлежало сказать «но»… «Но предварительно хочу написать ваш портрет, мисс Джен. Бог знает, свидимся ли мы еще или нет…»
Однако произнести всего этого ему не удалось.
— Я уезжаю, — сказал Андрей и заметил, как улыбавшаяся до той минуты Джен вдруг помрачнела. Глаза сузились, губы обиженно поджались.
— Сумасшедший день! — воскликнула она раздраженно. — Все куда-то едут. Все хотят выглядеть занятыми. Но у вас, мистер Стоун, из этого ничего не выйдет! Вы останетесь! Больше того, вы поедете только со мной. На концерт. И никуда больше.
Впервые Андрей почувствовал, сколько в этой хрупкой и нежной женщине властности. Умение повелевать, привычка видеть вокруг себя подчинение вырвались наружу, и Джен даже не пыталась с собой совладать. Впрочем, такой поворот вполне Андрея устраивал. Он покорно склонил голову.
— Извините, Ваше высочество. Я умолкаю и подчиняюсь.
— Что с вами, Стоун? У вас утомленный вид. Это усталость или неприятности? Может быть, все из-за Мейхью?
— Из-за Мейхью? — Андрей как можно естественней изобразил удивление. — При чем тут он?
— Не знаю, — пожав плечами, ответила Джен. — Но мне так показалось. В последний раз, когда я застала его у Генри, они говорили о вас. Во всяком случае, я так подумала. Почему? Потому что Мейхью обронил фразу: «Картины его хороши, но сам он может оказаться куда лучше».
— Вот видите, «лучше», — усмехнувшись, сказал Андрей. Ему не хотелось, чтобы Джен о чем-то узнала.
— Да, но вы бы слышали, каким это было сказано тоном!
— Мне кажется, что у Мейхью всегда один тон — подобострастный.
— О, это ошибка! — воскликнула Джен — Он многогранный и многоликий. У него есть клыки, Вот такие…
Она шутила. Она не боялась Мейхью. Для нее это был привычный дворовый пес, который знал своих хозяев и показывал им свои клыки только для того, чтобы лишний раз доказать: я еще пригоден к службе. У меня сохранились зубы…
— Выходит, он кусается?
— И еще как! Его остерегается даже Генри. Он говорит, что нет ничего хуже, чем укус собственной собаки. Так мы едем на концерт?
— Безусловно, сеньорита.
— Почему сеньорита?
Андрей улыбнулся.
— Такой я вас вижу на своей картине. Вы в длинном красном платье на испанский манер.
— О-о! — воскликнула Джен. — Мне это нравится. Я приеду к вам на Оушн-роуд. В среду. Вас устроит?
— В среду? Чудесно! Только заранее позвоните.
Она приехала рано утром. На ней было красное платье и такая же красная шляпа. Золотой перстень блистал огромным рубином.
Андрей провел Джен в мастерскую и с книгой на коленях усадил у окна.
На светлом фоне оконного прямоугольника распущенные волосы Джен походили на золотое руно. Андрей вдруг ощутил, что призрачность света, подчеркнутая нежность фона вовсе не подходят для леди. Он ясно, как умеют делать художники, представил, как ее следовало рисовать. Он увидел силуэт большого, расцвеченного огнями города, прямые улицы, темные провалы неба без звезд и Джен на первом плане, надменную, холодную. Потом он смыл воображаемый фон, и она осталась одна в сиянии роскошных волос, как богиня любви и золота.
Андрей решительно шагнул к мольберту и стал набрасывать контуры портрета. Джен, отложив книгу, следила за его движениями.
— Вы рады, — спросила она, — что я пришла?
— Да, конечно, — ответил он, не поднимая глаз.
— И только?
Андрей почувствовал, как дрогнуло сердце. Он, словно во сне, далеко и приглушенно слышал свои слова и в то же время очень ясно отдавал себе отчет, почему это с ним происходит. Он любил Джен. И не мог ничего с собой поделать.
Он в отчаянье подумал, что подобное состояние должен испытывать человек, попавший в глубокую песчаную яму. Чем больше он прилагает усилий, стараясь выбраться наружу, тем глубже погружается в песок, тонет в нем. Может быть, ему не стоило сопротивляться? Просто положиться на волю волн и лишь изредка подгребать, чтобы не очень сильно сносило в сторону. Но именно такой пассивности он и не мог себе позволить. Он знал, что обязан овладеть собой. Сжаться, подавить чувство силой воли. Иначе ему нельзя.
— Вам не скучно молчать? — спросила Джен в самый разгар работы.
— А разве я с вами не разговариваю? — откликнулся он удивленно. — Мне казалось, что я болтаю без умолку.
— Вы молчите как рыба. А я хочу говорить. Можно мне задавать вопросы?
— Это ваше право.
— Тогда отвечайте. Вам нравится Горки?
— Горки? — Андрей постарался воскресить в памяти что-либо стоящее из работ этого модного художника. Первой вспомнилась «Вода у цветочной мельницы». Не будь у полотна названия, никто бы никогда не догадался, что на нем изображено. Вся картина состояла из красных, желтых, фиолетовых и зеленых пятен, разбросанных в беспорядке по полотну. Местами мазки легли потеками, образовав причудливые ненужности.
— Извините, Джен, но мне не хотелось бы говорить о вещах, которые я не могу заставить себя называть искусством. Хотя разрисовать ткань так, как может Горки, я не способен.
— Вы против модернизма?
— Сознание человека, угнетенного неизлечимым СПИДом, до самой смерти остается сознанием. Но это больное сознание, потому что болен весь организм. Модернизм — продукт больной цивилизации. Утрата духовных идеалов, давление перенаселенности городов на психику, разрушенная экология. Что можно ждать от художника?
— Категорично, но честно, — сказала Джен. — Спасибо вам, Чарли. Я бы не смогла признаться, что не понимаю того или иного художника. В подобных случаях принято делать серьезный вид и произносить нечто неопределенное: «Да, пожалуй, в этом что-то есть…» А что именно, не уточнять. Люди панически боятся вслух сказать: «А король-то голый…»
Она посмотрела на Андрея глубокими, широко открытыми глазами, и он окончательно понял, что его так волновало и беспокоило до сих пор: во взгляде Джен светилась необъяснимая напряженность. И, поняв это, он сразу представил, как надо ее рисовать, чтобы не убить, не приглушить остроты этого тревожащего душу взгляда, а, наоборот, подчеркнуть его, оттенить.
Несколько решительных движений кистью — и вот, словно переводимая с серой полупрозрачной бумажки, картина начала вдруг оживать и светиться. Теперь, уже заранее радуясь удаче, Андрей заметил, что лицо Джен, гордое и властное, придется несколько притенить, смазать, чтобы только глаза, одни глаза стали центром портрета.
Когда работа идет хорошо, и ты чувствуешь, что все получается именно так, как задумано, больше того — лучше, нежели ты предполагал, настроение поднимается, исчезает чувство усталости и ощущение времени. Может быть, это и есть вдохновение?
— Вы меня совсем замучили, — сказала вдруг Джен. — Дайте же взглянуть, что там у вас получается.
Она в изумлении остановилась перед полотном.
— Неужели у меня такие глаза?
— Не знаю, — ответил Андрей, — но я их вижу такими.
Он вытер руки холстиной и в изнеможении опустился в кресло. Только сейчас дало о себе знать чувство усталости.
— Что вам помогает так рисовать?
— Как именно?
— От взгляда на этот портрет мне самой становится не по себе. Неужели я такая?
— Какая?
— Красивая…
— Да.
— Вы не ответили, что вам помогает так рисовать?
— Любовь. Нужно любить человека…
— Женщину?
— Женщину тоже. И тогда увидишь в ней то, что она сама не видит в себе.
— Почему же не на всех портретах женщины прекрасны? Например, у Модильяни?
— Потому что он никогда их не любил. Или его любовь была любовью психопата. Безобразность портрета отражает уродливость души мастера.
Андрей плеснул в стакан немного виски, разбавил содовой. Тонкий аромат прокопченного дымком ячменя действовал успокаивающе.
Джен все смотрела на полотно.
Андрей утопил клавишу радиоприемника. И сразу в комнату ворвался удивительно чистый русский голос:
— Болеро Равеля. Исполняет Большой симфонический оркестр Московского радио.
От неожиданности Андрей замер. Он так давно не слыхал родной речи, так не был готов к встрече с ней. Внешне ничто не выдало волнения. Он лишь прикрыл глаза и откинулся на спинку кресла.
— Откуда это? — спросила Джен в гулкой паузе» наполненной легким треском эфира.
— Европа, — ответил Андрей. — Какие-то славяне, должно быть.
Он еще не договорил, как в комнату вкатилась дробь барабанов.
— Что-то военное, — сказал Андрей и протянул руку к приемнику.
— Не надо, — едва шепнула Джен и положила ладонь на его запястье. — Это Болеро Равеля.
Андрей кивнул, чувствуя, как обожгло ее прикосновение.
Аккорды бушевали, как волны. Грозные, полные силы, они мчались неудержимым валом, готовые сокрушить все, что стояло на их пути. И все нарастала, нарастала дробь барабанов. Она делалась громче, тревожнее.
«Мы идем, мы идем! — говорил кто-то невидимый убежденно и страстно. — Мы идем, и ничто нас не остановит. Никто не свернет нас с пути. За нами будущее. Мы завоюем его и сделаем жизнь прекрасной. Если мы погибнем, наше дело продолжат другие. Мы идем, мы идем! Мы уже совсем близко! Мы — рядом! Сторонитесь все, кто нам мешает…»
И все громче, настойчивее становилась дробь барабанов. Неотвратимая гордая сила все приближалась и приближалась…
Андрей еще не слыхал музыки такой силы и страсти. Он замер, застыл, будто ослепленный светом внутренних молний. В нем все напряглось, напружинилось, готовое рвануться вперед, чтобы сразу попасть в такт барабану и пойти, печатая шаг, туда, куда звала и вела чудесная музыка.
«Мы идем, мы идем», — мысленно повторял Андрей слова, подсказанные мелодией. Ему захотелось встать, взмахнуть широко руками, чтобы его воле покорился этот чудесный оркестр, чтобы все вокруг видели: это он говорит: «Мы идем, мы идем, и наш путь только вперед, только вперед!»
Отгремел оркестр. А Андрей все сидел и никак не мог прийти в себя. Джен неслышно встала. Прошла к портрету, еще раз внимательно вгляделась в него. Вернулась, положила руку на плечо Андрея. Спросила негромко и вкрадчиво:
— Скажите, мистер Рисую Потрясающе, вашей кисти по силам нагая натура?
— Не понял?
— Завтра утром я так хочу позировать…
— Мисс Джен…
— Не надо, — сказал она и села в кресло рядом с ним. — Помолчим, хорошо?
Они сидели перед широко распахнутым окном, выходившим в сад. Легкий ветерок шевелил занавеси на окнах и заполнял комнату теплыми волнами пьянящего запаха. Это в сумерках начал щедро источать аромат душистый табак. За деревьями в черном прогале виднелся океан. Освещенная яркими огнями, в сторону порта медленно двигалась громада пассажирского лайнера. Не было слышно обычной в таких случаях музыки, но Андрею казалось, что она звучит, наполняя мир так же, как его наполнял аромат цветов.
Ни о чем не хотелось думать, оглядываться в прошлое, заглядывать в будущее. Дорог был именно этот момент, полный необъяснимого магнетизма, неуловимо сладких и ароматных флюидов, и его, только его хотелось сейчас остановить, удержать, не дать ему окончиться.
Быстро темнело.
— Я зажгу свет, — сказал Андрей и попытался встать. Джен положила на его руку теплую, мягкую ладонь.
— Не вставай, не надо.
Андрей взял ее пальцы, приподнял и поцеловал.
— Может быть, ты теперь признаешься мне в любви…
Она говорила чуть насмешливым шепотом. В окно доносился рокочущий шум океана. Должно быть, до берега докатился отголосок шторма, отбушевавшего где-то вдали.
— Я буду рада это услышать. Даже если это неправда.
— Что, если я на самом деле люблю тебя?
— Скорее всего, мне это очень понравится. Не знаю почему, но сейчас мне с тобой очень радостно, и я счастлива.
— Я тоже, — сказал он и снова поднес к губам ее пальцы. Она разрешила поцеловать их все, легкими движениями подставляя по одному — от мизинца до большого. Поцеловав, он опустил ее руку.
— И это все? — спросила она, явно подзадоривая его.
Андрей встал и потянул ее за собой. Джен поднялась с кресла легко, будто вспорхнула. Он молча обнял ее, ощутив тепло молодого тела, услышав гулкие удары сердца. Билось так громко ее или его, он не мог понять. А может, это стучали, работая в унисон, оба сердца сразу?
Андрей нежно коснулся губами ее лба и вдохнул пьянящий запах чистых мягких волос. Пальцами он коснулся упругой кожи ее щек, потом погладил шею. Рука скользнула вниз по спине, наткнулась на шершавую ленту молнии. Он нащупал головку застежки и осторожно сдвинул ее вниз. Еле уловимый треск, и ладонь его скользнула в образовавшийся прогал, легла на тело чуть ниже лопаток.
Джен запрокинула голову, подставляя ему мягкие горячие губы.
— Милая, — выдохнул он ей в ухо, коснувшись щекой пышных волос.
Она приложила палец к его рту, запрещая говорить.
Он прижал ее к себе поплотнее.
— Не надо, не торопись, — шепнула Джен. — Ожидание чаще бывает всего дороже.
Андрей послушно опустился в кресло, не выпуская Джен из объятий. Она оказалась у него на коленях, хотя он не ощутил ее веса.
— Можно? — Он сам едва услышал свой голос. Она ничего не ответила. Тогда он плавным движением слегка сдвинул платье с ее плеч. В фосфоресцирующем сумраке ее тело матово светилось.
Джен сама выдернула шпильки, и волосы, обретя свободу, упали на спину. Приподняв их, Андрей поцеловал ее в шею, прямо в нежную ложбинку чуть ниже затылка.
— Погоди!
Она вырвалась из его рук, встала с колен. Взмахнув поочередно ногами, сбросила с них туфли. Отлетая в стороны, они дважды стукнулись обо что-то твердое. Затем она повернулась к нему спиной.
— Помоги!
Он расстегнул застежку-молнию до самого низа, и Джен выскользнула из дорогой ткани, облегавшей тело.
Андрей пытался ее обнять, но она увернулась и скрылась в спальне.
Андрей шагнул в комнату и увидел Джен. Перед его кроватью на полу лежала большая тигровая шкура. Раскинув руки, на нее бросилась Джен. Нагая и доступная…
Понимая, что уже ничего не сможет сделать с собой, Андрей опустился на колени. Джен охватила его за шею руками, притянула к себе.
Алая волна прибоя, какую он видел только на картине Чертольского, гремя и рассыпая красные брызги, накрыла их обоих, смяла, повлекла за собой. Закрывая Джен телом, сжимая ее в объятиях, чтобы не дать бушующему валу разбросать их, отделить друг от друга, Андрей все искал и искал ее губы, мягкие и зовущие. И тут же могучий порыв смял их обоих, швырнул куда-то далеко в алую бездну, сверкавшую и взрывавшуюся, и полет этот был мучительно сладок, настолько, что Джен застонала, заплакала, не в силах сдержать своих чувств.
Волна разомкнулась, отхлынула, выбросив их на песок, обессиленных и смятых…
Ночь без сна. Всполохи зарниц, багровивших горизонт. Там, над океаном, бушевала гроза. Дурманящие объятия любви. Ошеломляющие взрывы страсти. Мир, опрокинутый в темень, сверкавшую алмазами. Необъяснимое и неописуемое бурление радости и необъяснимой горечи в душах.
Жизнь…
— Ты рад? — спросила Джен на рассвете и улыбнулась, открыв ровные красивые зубы.
— Рад? Это слишком слабо. — Он с трудом преодолел состояние радостного оцепенения. — Я едва не схожу с ума от счастья.
Джен засмеялась и протянула руки ему навстречу.
— Иди сюда, Художник! Ты мог бы сойти с ума и пораньше. Я ждала этого слишком долго.
Он присел на край кровати, нагнулся к ней и поцеловал.
— Милая, я не знал, возможно ли это.
Она расхохоталась радостно и заливисто.
— Для смелых возможно все.
— Я в самом деле нравлюсь тебе?
Однако произнести всего этого ему не удалось.
— Я уезжаю, — сказал Андрей и заметил, как улыбавшаяся до той минуты Джен вдруг помрачнела. Глаза сузились, губы обиженно поджались.
— Сумасшедший день! — воскликнула она раздраженно. — Все куда-то едут. Все хотят выглядеть занятыми. Но у вас, мистер Стоун, из этого ничего не выйдет! Вы останетесь! Больше того, вы поедете только со мной. На концерт. И никуда больше.
Впервые Андрей почувствовал, сколько в этой хрупкой и нежной женщине властности. Умение повелевать, привычка видеть вокруг себя подчинение вырвались наружу, и Джен даже не пыталась с собой совладать. Впрочем, такой поворот вполне Андрея устраивал. Он покорно склонил голову.
— Извините, Ваше высочество. Я умолкаю и подчиняюсь.
— Что с вами, Стоун? У вас утомленный вид. Это усталость или неприятности? Может быть, все из-за Мейхью?
— Из-за Мейхью? — Андрей как можно естественней изобразил удивление. — При чем тут он?
— Не знаю, — пожав плечами, ответила Джен. — Но мне так показалось. В последний раз, когда я застала его у Генри, они говорили о вас. Во всяком случае, я так подумала. Почему? Потому что Мейхью обронил фразу: «Картины его хороши, но сам он может оказаться куда лучше».
— Вот видите, «лучше», — усмехнувшись, сказал Андрей. Ему не хотелось, чтобы Джен о чем-то узнала.
— Да, но вы бы слышали, каким это было сказано тоном!
— Мне кажется, что у Мейхью всегда один тон — подобострастный.
— О, это ошибка! — воскликнула Джен — Он многогранный и многоликий. У него есть клыки, Вот такие…
Она шутила. Она не боялась Мейхью. Для нее это был привычный дворовый пес, который знал своих хозяев и показывал им свои клыки только для того, чтобы лишний раз доказать: я еще пригоден к службе. У меня сохранились зубы…
— Выходит, он кусается?
— И еще как! Его остерегается даже Генри. Он говорит, что нет ничего хуже, чем укус собственной собаки. Так мы едем на концерт?
— Безусловно, сеньорита.
— Почему сеньорита?
Андрей улыбнулся.
— Такой я вас вижу на своей картине. Вы в длинном красном платье на испанский манер.
— О-о! — воскликнула Джен. — Мне это нравится. Я приеду к вам на Оушн-роуд. В среду. Вас устроит?
— В среду? Чудесно! Только заранее позвоните.
Она приехала рано утром. На ней было красное платье и такая же красная шляпа. Золотой перстень блистал огромным рубином.
Андрей провел Джен в мастерскую и с книгой на коленях усадил у окна.
На светлом фоне оконного прямоугольника распущенные волосы Джен походили на золотое руно. Андрей вдруг ощутил, что призрачность света, подчеркнутая нежность фона вовсе не подходят для леди. Он ясно, как умеют делать художники, представил, как ее следовало рисовать. Он увидел силуэт большого, расцвеченного огнями города, прямые улицы, темные провалы неба без звезд и Джен на первом плане, надменную, холодную. Потом он смыл воображаемый фон, и она осталась одна в сиянии роскошных волос, как богиня любви и золота.
Андрей решительно шагнул к мольберту и стал набрасывать контуры портрета. Джен, отложив книгу, следила за его движениями.
— Вы рады, — спросила она, — что я пришла?
— Да, конечно, — ответил он, не поднимая глаз.
— И только?
Андрей почувствовал, как дрогнуло сердце. Он, словно во сне, далеко и приглушенно слышал свои слова и в то же время очень ясно отдавал себе отчет, почему это с ним происходит. Он любил Джен. И не мог ничего с собой поделать.
Он в отчаянье подумал, что подобное состояние должен испытывать человек, попавший в глубокую песчаную яму. Чем больше он прилагает усилий, стараясь выбраться наружу, тем глубже погружается в песок, тонет в нем. Может быть, ему не стоило сопротивляться? Просто положиться на волю волн и лишь изредка подгребать, чтобы не очень сильно сносило в сторону. Но именно такой пассивности он и не мог себе позволить. Он знал, что обязан овладеть собой. Сжаться, подавить чувство силой воли. Иначе ему нельзя.
— Вам не скучно молчать? — спросила Джен в самый разгар работы.
— А разве я с вами не разговариваю? — откликнулся он удивленно. — Мне казалось, что я болтаю без умолку.
— Вы молчите как рыба. А я хочу говорить. Можно мне задавать вопросы?
— Это ваше право.
— Тогда отвечайте. Вам нравится Горки?
— Горки? — Андрей постарался воскресить в памяти что-либо стоящее из работ этого модного художника. Первой вспомнилась «Вода у цветочной мельницы». Не будь у полотна названия, никто бы никогда не догадался, что на нем изображено. Вся картина состояла из красных, желтых, фиолетовых и зеленых пятен, разбросанных в беспорядке по полотну. Местами мазки легли потеками, образовав причудливые ненужности.
— Извините, Джен, но мне не хотелось бы говорить о вещах, которые я не могу заставить себя называть искусством. Хотя разрисовать ткань так, как может Горки, я не способен.
— Вы против модернизма?
— Сознание человека, угнетенного неизлечимым СПИДом, до самой смерти остается сознанием. Но это больное сознание, потому что болен весь организм. Модернизм — продукт больной цивилизации. Утрата духовных идеалов, давление перенаселенности городов на психику, разрушенная экология. Что можно ждать от художника?
— Категорично, но честно, — сказала Джен. — Спасибо вам, Чарли. Я бы не смогла признаться, что не понимаю того или иного художника. В подобных случаях принято делать серьезный вид и произносить нечто неопределенное: «Да, пожалуй, в этом что-то есть…» А что именно, не уточнять. Люди панически боятся вслух сказать: «А король-то голый…»
Она посмотрела на Андрея глубокими, широко открытыми глазами, и он окончательно понял, что его так волновало и беспокоило до сих пор: во взгляде Джен светилась необъяснимая напряженность. И, поняв это, он сразу представил, как надо ее рисовать, чтобы не убить, не приглушить остроты этого тревожащего душу взгляда, а, наоборот, подчеркнуть его, оттенить.
Несколько решительных движений кистью — и вот, словно переводимая с серой полупрозрачной бумажки, картина начала вдруг оживать и светиться. Теперь, уже заранее радуясь удаче, Андрей заметил, что лицо Джен, гордое и властное, придется несколько притенить, смазать, чтобы только глаза, одни глаза стали центром портрета.
Когда работа идет хорошо, и ты чувствуешь, что все получается именно так, как задумано, больше того — лучше, нежели ты предполагал, настроение поднимается, исчезает чувство усталости и ощущение времени. Может быть, это и есть вдохновение?
— Вы меня совсем замучили, — сказала вдруг Джен. — Дайте же взглянуть, что там у вас получается.
Она в изумлении остановилась перед полотном.
— Неужели у меня такие глаза?
— Не знаю, — ответил Андрей, — но я их вижу такими.
Он вытер руки холстиной и в изнеможении опустился в кресло. Только сейчас дало о себе знать чувство усталости.
— Что вам помогает так рисовать?
— Как именно?
— От взгляда на этот портрет мне самой становится не по себе. Неужели я такая?
— Какая?
— Красивая…
— Да.
— Вы не ответили, что вам помогает так рисовать?
— Любовь. Нужно любить человека…
— Женщину?
— Женщину тоже. И тогда увидишь в ней то, что она сама не видит в себе.
— Почему же не на всех портретах женщины прекрасны? Например, у Модильяни?
— Потому что он никогда их не любил. Или его любовь была любовью психопата. Безобразность портрета отражает уродливость души мастера.
Андрей плеснул в стакан немного виски, разбавил содовой. Тонкий аромат прокопченного дымком ячменя действовал успокаивающе.
Джен все смотрела на полотно.
Андрей утопил клавишу радиоприемника. И сразу в комнату ворвался удивительно чистый русский голос:
— Болеро Равеля. Исполняет Большой симфонический оркестр Московского радио.
От неожиданности Андрей замер. Он так давно не слыхал родной речи, так не был готов к встрече с ней. Внешне ничто не выдало волнения. Он лишь прикрыл глаза и откинулся на спинку кресла.
— Откуда это? — спросила Джен в гулкой паузе» наполненной легким треском эфира.
— Европа, — ответил Андрей. — Какие-то славяне, должно быть.
Он еще не договорил, как в комнату вкатилась дробь барабанов.
— Что-то военное, — сказал Андрей и протянул руку к приемнику.
— Не надо, — едва шепнула Джен и положила ладонь на его запястье. — Это Болеро Равеля.
Андрей кивнул, чувствуя, как обожгло ее прикосновение.
Аккорды бушевали, как волны. Грозные, полные силы, они мчались неудержимым валом, готовые сокрушить все, что стояло на их пути. И все нарастала, нарастала дробь барабанов. Она делалась громче, тревожнее.
«Мы идем, мы идем! — говорил кто-то невидимый убежденно и страстно. — Мы идем, и ничто нас не остановит. Никто не свернет нас с пути. За нами будущее. Мы завоюем его и сделаем жизнь прекрасной. Если мы погибнем, наше дело продолжат другие. Мы идем, мы идем! Мы уже совсем близко! Мы — рядом! Сторонитесь все, кто нам мешает…»
И все громче, настойчивее становилась дробь барабанов. Неотвратимая гордая сила все приближалась и приближалась…
Андрей еще не слыхал музыки такой силы и страсти. Он замер, застыл, будто ослепленный светом внутренних молний. В нем все напряглось, напружинилось, готовое рвануться вперед, чтобы сразу попасть в такт барабану и пойти, печатая шаг, туда, куда звала и вела чудесная музыка.
«Мы идем, мы идем», — мысленно повторял Андрей слова, подсказанные мелодией. Ему захотелось встать, взмахнуть широко руками, чтобы его воле покорился этот чудесный оркестр, чтобы все вокруг видели: это он говорит: «Мы идем, мы идем, и наш путь только вперед, только вперед!»
Отгремел оркестр. А Андрей все сидел и никак не мог прийти в себя. Джен неслышно встала. Прошла к портрету, еще раз внимательно вгляделась в него. Вернулась, положила руку на плечо Андрея. Спросила негромко и вкрадчиво:
— Скажите, мистер Рисую Потрясающе, вашей кисти по силам нагая натура?
— Не понял?
— Завтра утром я так хочу позировать…
— Мисс Джен…
— Не надо, — сказал она и села в кресло рядом с ним. — Помолчим, хорошо?
Они сидели перед широко распахнутым окном, выходившим в сад. Легкий ветерок шевелил занавеси на окнах и заполнял комнату теплыми волнами пьянящего запаха. Это в сумерках начал щедро источать аромат душистый табак. За деревьями в черном прогале виднелся океан. Освещенная яркими огнями, в сторону порта медленно двигалась громада пассажирского лайнера. Не было слышно обычной в таких случаях музыки, но Андрею казалось, что она звучит, наполняя мир так же, как его наполнял аромат цветов.
Ни о чем не хотелось думать, оглядываться в прошлое, заглядывать в будущее. Дорог был именно этот момент, полный необъяснимого магнетизма, неуловимо сладких и ароматных флюидов, и его, только его хотелось сейчас остановить, удержать, не дать ему окончиться.
Быстро темнело.
— Я зажгу свет, — сказал Андрей и попытался встать. Джен положила на его руку теплую, мягкую ладонь.
— Не вставай, не надо.
Андрей взял ее пальцы, приподнял и поцеловал.
— Может быть, ты теперь признаешься мне в любви…
Она говорила чуть насмешливым шепотом. В окно доносился рокочущий шум океана. Должно быть, до берега докатился отголосок шторма, отбушевавшего где-то вдали.
— Я буду рада это услышать. Даже если это неправда.
— Что, если я на самом деле люблю тебя?
— Скорее всего, мне это очень понравится. Не знаю почему, но сейчас мне с тобой очень радостно, и я счастлива.
— Я тоже, — сказал он и снова поднес к губам ее пальцы. Она разрешила поцеловать их все, легкими движениями подставляя по одному — от мизинца до большого. Поцеловав, он опустил ее руку.
— И это все? — спросила она, явно подзадоривая его.
Андрей встал и потянул ее за собой. Джен поднялась с кресла легко, будто вспорхнула. Он молча обнял ее, ощутив тепло молодого тела, услышав гулкие удары сердца. Билось так громко ее или его, он не мог понять. А может, это стучали, работая в унисон, оба сердца сразу?
Андрей нежно коснулся губами ее лба и вдохнул пьянящий запах чистых мягких волос. Пальцами он коснулся упругой кожи ее щек, потом погладил шею. Рука скользнула вниз по спине, наткнулась на шершавую ленту молнии. Он нащупал головку застежки и осторожно сдвинул ее вниз. Еле уловимый треск, и ладонь его скользнула в образовавшийся прогал, легла на тело чуть ниже лопаток.
Джен запрокинула голову, подставляя ему мягкие горячие губы.
— Милая, — выдохнул он ей в ухо, коснувшись щекой пышных волос.
Она приложила палец к его рту, запрещая говорить.
Он прижал ее к себе поплотнее.
— Не надо, не торопись, — шепнула Джен. — Ожидание чаще бывает всего дороже.
Андрей послушно опустился в кресло, не выпуская Джен из объятий. Она оказалась у него на коленях, хотя он не ощутил ее веса.
— Можно? — Он сам едва услышал свой голос. Она ничего не ответила. Тогда он плавным движением слегка сдвинул платье с ее плеч. В фосфоресцирующем сумраке ее тело матово светилось.
Джен сама выдернула шпильки, и волосы, обретя свободу, упали на спину. Приподняв их, Андрей поцеловал ее в шею, прямо в нежную ложбинку чуть ниже затылка.
— Погоди!
Она вырвалась из его рук, встала с колен. Взмахнув поочередно ногами, сбросила с них туфли. Отлетая в стороны, они дважды стукнулись обо что-то твердое. Затем она повернулась к нему спиной.
— Помоги!
Он расстегнул застежку-молнию до самого низа, и Джен выскользнула из дорогой ткани, облегавшей тело.
Андрей пытался ее обнять, но она увернулась и скрылась в спальне.
Андрей шагнул в комнату и увидел Джен. Перед его кроватью на полу лежала большая тигровая шкура. Раскинув руки, на нее бросилась Джен. Нагая и доступная…
Понимая, что уже ничего не сможет сделать с собой, Андрей опустился на колени. Джен охватила его за шею руками, притянула к себе.
Алая волна прибоя, какую он видел только на картине Чертольского, гремя и рассыпая красные брызги, накрыла их обоих, смяла, повлекла за собой. Закрывая Джен телом, сжимая ее в объятиях, чтобы не дать бушующему валу разбросать их, отделить друг от друга, Андрей все искал и искал ее губы, мягкие и зовущие. И тут же могучий порыв смял их обоих, швырнул куда-то далеко в алую бездну, сверкавшую и взрывавшуюся, и полет этот был мучительно сладок, настолько, что Джен застонала, заплакала, не в силах сдержать своих чувств.
Волна разомкнулась, отхлынула, выбросив их на песок, обессиленных и смятых…
Ночь без сна. Всполохи зарниц, багровивших горизонт. Там, над океаном, бушевала гроза. Дурманящие объятия любви. Ошеломляющие взрывы страсти. Мир, опрокинутый в темень, сверкавшую алмазами. Необъяснимое и неописуемое бурление радости и необъяснимой горечи в душах.
Жизнь…
— Ты рад? — спросила Джен на рассвете и улыбнулась, открыв ровные красивые зубы.
— Рад? Это слишком слабо. — Он с трудом преодолел состояние радостного оцепенения. — Я едва не схожу с ума от счастья.
Джен засмеялась и протянула руки ему навстречу.
— Иди сюда, Художник! Ты мог бы сойти с ума и пораньше. Я ждала этого слишком долго.
Он присел на край кровати, нагнулся к ней и поцеловал.
— Милая, я не знал, возможно ли это.
Она расхохоталась радостно и заливисто.
— Для смелых возможно все.
— Я в самом деле нравлюсь тебе?