Приезжий так и поступил. Вскинув голову повыше, чтобы видеть глаза высокого Ягодкина, кинул руку к козырьку фуражки и представился:
— Маршал Малиновский, командующий фронтом.
Свита командующего, переполненная не обношенными полковничьими погонами, которые также лежали явно на генеральских плечах, расцвела улыбками. Были среди них ехидные и злорадные, насмешливые и язвительные. Всякие были.
Ягодкин так растерялся, что произнес в ответ свою фамилию заикаясь, с трудом одолев «д», на котором его вдруг заколдобило.
Маршал Малиновский, судя по всему, не обратил серьезного внимания на мелкий инцидент. История с переодеванием, в которую его ввергла необходимость маскировки, доставляла забавные эпизоды почти ежедневно. И маршал всерьез их не принимал. Зато для Ягодкина промашка стала тяжелым душевным укором. В обычной деловой жизни при обсуждении планов операции генерал мог без особого субординационного трепета возразить командующему, но он считал неэтичным, более того, аморальным не отдать старшему по званию честь первым, не соблюсти в отношении командующего фронтом всех тонкостей военного этикета, которые знает только кадровый командир, во многом отличающийся от рекрутированного в офицерский корпус непрофессионала.
Из этой истории, рассказанной однажды отцом, Ягодкин-младший сделал определенный вывод. Для себя он его формулировал так: столичный полковник для периферийного генерала невелика птица, но, допущенная к бумажкам, она способна сделать много гадостей тому, кто пашет.
Ничего этого Корицкий не знал и потому отнесся к жесту полковника как к проявлению исключительно высокой офицерской культуры, ощутил к нему искреннюю симпатию.
— Как вам наши художники? — спросил Ягодкин и тут же высказал свое мнение. — По мне они все не очень…
— По мне тоже, — согласился Корицкий. — Поэтому, если я заберу у вас кого-то, армейским талантам ущерба не нанесу. Верно?
— Заприметили все же?
— Как водится. Развитие культуры требует от нас поворотливости.
Они обменялись понимающими взглядами.
— Как можно выступать против культуры? — сказал Ягодкин. — Что мы можем поделать с разведчиками молодых талантов? Верно, товарищ капитан?
Слово «разведчики» Ягодкин адресовал Корицкому, все остальное капитану, руководителю изостудии, и тот засиял довольной улыбкой,
— Может быть, когда-нибудь на выставке художника Коноплева и о нас добрым словом вспомнят? — сказал он с радостной надеждой.
10
11
— Маршал Малиновский, командующий фронтом.
Свита командующего, переполненная не обношенными полковничьими погонами, которые также лежали явно на генеральских плечах, расцвела улыбками. Были среди них ехидные и злорадные, насмешливые и язвительные. Всякие были.
Ягодкин так растерялся, что произнес в ответ свою фамилию заикаясь, с трудом одолев «д», на котором его вдруг заколдобило.
Маршал Малиновский, судя по всему, не обратил серьезного внимания на мелкий инцидент. История с переодеванием, в которую его ввергла необходимость маскировки, доставляла забавные эпизоды почти ежедневно. И маршал всерьез их не принимал. Зато для Ягодкина промашка стала тяжелым душевным укором. В обычной деловой жизни при обсуждении планов операции генерал мог без особого субординационного трепета возразить командующему, но он считал неэтичным, более того, аморальным не отдать старшему по званию честь первым, не соблюсти в отношении командующего фронтом всех тонкостей военного этикета, которые знает только кадровый командир, во многом отличающийся от рекрутированного в офицерский корпус непрофессионала.
Из этой истории, рассказанной однажды отцом, Ягодкин-младший сделал определенный вывод. Для себя он его формулировал так: столичный полковник для периферийного генерала невелика птица, но, допущенная к бумажкам, она способна сделать много гадостей тому, кто пашет.
Ничего этого Корицкий не знал и потому отнесся к жесту полковника как к проявлению исключительно высокой офицерской культуры, ощутил к нему искреннюю симпатию.
— Как вам наши художники? — спросил Ягодкин и тут же высказал свое мнение. — По мне они все не очень…
— По мне тоже, — согласился Корицкий. — Поэтому, если я заберу у вас кого-то, армейским талантам ущерба не нанесу. Верно?
— Заприметили все же?
— Как водится. Развитие культуры требует от нас поворотливости.
Они обменялись понимающими взглядами.
— Как можно выступать против культуры? — сказал Ягодкин. — Что мы можем поделать с разведчиками молодых талантов? Верно, товарищ капитан?
Слово «разведчики» Ягодкин адресовал Корицкому, все остальное капитану, руководителю изостудии, и тот засиял довольной улыбкой,
— Может быть, когда-нибудь на выставке художника Коноплева и о нас добрым словом вспомнят? — сказал он с радостной надеждой.
10
В один из дней, прогуливаясь по парку, в котором находилась личная лаборатория Диллера, Андрей увидел мисс Джен. Это была их первая встреча после того, как она побывала в его доме на Оушн-роуд. Сердце Андрея неожиданно замерло.
В широкополой соломенной шляпе, затянутая в тонкое зеленое платье, плотно облегавшее тело, она походила на молодой цветок, тянувшийся к солнцу.
— Секунду, мисс Джен, — попросил Андрей и достал из кармана блокнот для эскизов. — Один набросок. Только один!
— Ну уж нет! — ответила Джен и звонко засмеялась. — Здравствуйте, мистер Стоун! Рисовать себя во время прогулок я не позволю. Хватит с нас разговоров, что Диллеры эксплуатируют всех, кого только могут.
— Какие пустяки! — засмеялся в ответ Андрей. Напряженность, которую он на миг испытал в начале встречи, исчезла, уступив место легкой веселости. — Пусть говорят.
— Вот и нет. — Джен капризно надула губы. — В наше время нужно чутко прислушиваться к общественному мнению. Генри только и твердит об этом.
Она подобрала подол и опустилась на белую садовую скамейку.
— Я недавно вспоминала вас, мистер Стоун. Совсем недавно.
— В какой связи, если не секрет? — поинтересовался Андрей.
— Смотрела вашу картину, мистер Рисую Прекрасно. И мне показалось, что вы любите музыку.
— Вы не ошиблись, — искренне, может быть, даже с излишним жаром ответил Андрей. — Очень люблю.
— Отлично! Я сегодня собираюсь на концерт. Вы согласны поехать со мной, мистер Рисую Лучше Всех?
— Это приказ или пожелание?
— Какая разница?
— И то и другое я приму с радостью.
— Диллеры не эксплуататоры, как об этом болтают. Я думаю, вам это стоит запомнить. Все, о чем мы просим, — только предложения.
— К вашим услугам, — склонив голову, смиренно ответил Андрей.
— Не чувствую в голосе ликования, — сказала Джен удивленно. — Вы всегда столь безразличны к предложениям женщин или это относится лишь ко мне?
— Только к вам, — сказал Андрей и улыбнулся смущенно. Он знал, что быть откровенным в таких случаях — лучший способ не выдать своих чувств. — Я боюсь показать, что влюблен в вас.
— О! — воскликнула Джен. — Даже не знаю, расценить это как комплимент или как дерзость.
Она скользнула по Андрею быстрым взглядом и тут же прикрыла глаза ресницами, словно опустила жалюзи.
— Итак, я жду вас готовым ровно к семи часам, мистер Рисую Неплохо. Идет?
— Да, конечно, — ответил Андрей, как ему самому показалось с ненужной поспешностью. Он заметил, что оценка его способностей по шкале Джен сразу снизилась на несколько пунктов — от мистера Рисую Прекрасно до просто Рисую Неплохо. Чем это было вызвано? Скорее всего его последним, несколько опрометчивым и потому преждевременным признанием. Что ж, такое надо учесть.
В театр Андрей начал собираться задолго до срока. Старательно выбирал галстук, жалея, что из множества разных всегда приходится отдавать предпочтение одному. Что-что, а галстуки всегда нравились Андрею. Видимо, есть у каждого мужчины какое-то подсознательное влечение к ярким, броским вещам. Даже чопорные снобы, наглухо завинченные в смокинги, хранят в душах слабость к пестрым галстукам и носкам. Именно галстуки в наш век удовлетворяют потребности мужчин в буйстве цветов, в то время как им приходится носить строгие костюмы, будто солдатскую форму имущего класса.
Из всех костюмов Андрей больше всего любил свой зеленовато-синий. Как никакой другой, он гармонировал с его загаром и выцветшими соломенными волосами. Надевая его, Андрей чувствовал, что даже сам себе нравится.
Выбрав все, что ему хотелось бы надеть в этот вечер, Андрей вздохнул и вернул вещи в шкафы. Одеться по своему усмотрению ему не позволял этикет — устав больших денег. Надо было надевать черную фрачную пару, белую рубашку с накрахмаленной грудью, галстук-бабочку. Бросать вызов канонам, привлекать к себе внимание общества театралов не стоило. И без того все они сегодня будут глазеть на него. Джен Диллер была ориентиром весьма заметным, и там, где она появлялась, ее всегда сопровождал шепоток зависти и пересудов.
Они приехали в театр за несколько минут до начала концерта. Проходя по коридору, Андрей покосился на свое отражение в зеркале. Из широкого полированного стекла во весь рост на него смотрел высокий светловолосый мужчина со взглядом внимательным и задумчивым. Андрей давно и хорошо знал свое отражение, но даже и его мог ввести в заблуждение этот элегантный джентльмен, словно только что вышедший из салона модной одежды «Братьев Джошуа».
Просторный зал был залит холодным дневным светом. Его Андрей терпеть не мог. Кто-то, словно в иронию, назвал освещение «дневным», хотя оно больше походило на потустороннее. Люди с мертвенно-бледными лицами двигались, шелестели программками, и разноголосый гомон сливался в сплошной гул.
Публика партера темнела черными смокингами мужчин, блистала драгоценностями, дразнила обнаженными плечами и спинами, полуоткрытыми для обозрения грудями женщин. Словно на ярмарку похвальбы, богатые принесли сюда самое дорогое, чем располагали, чтобы лишний раз продемонстрировать его соседям, уязвить тех, кто менее удачлив и оборотист. Только Джен выгодно отличалась простотой наряда, что еще сильнее подчеркивало ее независимость и власть.
Лишь истинные короли и королевы могут не придерживаться веяний моды, ибо модно то, что они носят сами. Дотошное следование предписаниям сиюминутных вкусов призвано служить отличительным признаком состоятельности. Зато настоящих хозяев мира знают и узнают без видимых знаков отличия. И это в обществе служит еще одной затравкой, вызывающей зависть, порождающей стремление к злословию и сплетням.
Свет начал медленно меркнуть. Аплодисменты, как шорох, вспыхнувшие у сцены, пробежали по рядам и утихли в конце зала.
На сцену вышел маленький, худой и ко всему остроклювый. маэстро. Он механически поклонился залу, отбросил легким движением фалды изрядно потертого фрака, сел за рояль. И сразу по залу, как голыши по битому стеклу, покатились гулкие стройные аккорды.
Музыка действовала на Андрея вдохновляюще, но вот приучить себя слушать симфонические концерты он не мог. Музыку Андрей ценил больше всего как фон для работы. Слушая Листа или Чайковского, он замечал, что работа идет лучше, острее становится ощущение цвета, будто сами собой приходят новые решения и композиции. Ференц Лист в его представлениях ассоциировался с тонами тревожными, мерцающими багровыми отсветами цыганских костров. Чайковский дарил ощущение свежей зелени лета, синеву необъятных просторов. Великий Верди заливал мир сиянием прозрачного золота, удивительной грусти, одетой в тогу торжественной радости. Легкая музыка будила в душе Андрея тревожные чувства, и писать под нее становилось труднее. Джаз, подчиняя движения четкому ритму, помогал делать какую-нибудь черновую работу, не требовавшую умственного сосредоточения. Рок будоражил, путал мысли, и работать под него вообще не представлялось возможным.
Оказавшись в концертном зале, Андрей опять погрузился в те же тягостные сомнения, которые впервые испытал, слушая симфоническую музыку на концерте в Лондоне. Он думал, что для человека впечатлительного в один день достаточно одной настоящей симфонии. Она всколыхивает чувства, которые живут в душе долгое время, звучат как струны, тронутые нежной рукой. Ты весь во власти звуков, ты весь подчинен их ритму, но звучит новый опус и ломает, сминает настроение, созданное предшествовавшим произведением. Сахар и соль, перец и халву лучше разделять при потреблении…
Андрею казалось, что многие сидевшие в зале испытывали то же самое чувство, что и он. Спустя некоторое время благоговейная тишина внимания стала рушиться. Кто-то осторожно покашливал, кто-то то и дело двигался, хрустя программкой. За спиной шуршало платье, потом по полу скребыхнули каблуком. Все эти мелкие, едва слышимые звуки били по нервам, снимали чарующую дрему, навеянную музыкой.
Временами Андрею хотелось встать, все бросить, уехать в студию и тут же взяться за кисти. И рисовать, рисовать. Настолько сильно его заряжала музыка. Но он кидал взгляд на спокойный, тонко очерченный профиль Джен и опять оставался в кресле. Волна горячего чувства, поднятого музыкой из глубин души, сжимала сердце, заставляла его биться то сильно, то тихо — едва-едва.
Джен слушала музыку сосредоточенно, вся уходя в мир звуков, как дети уходят в сказку. Андрей попытался последовать ее примеру, но не смог. Его раздражало хрюкающее дыхание соседа-меломана. И тогда он окончательно решил, что больше никогда не поедет на концерты. Никогда.
Концерт окончился поздно. Они вышли из театра на улицу, еще млевшую в духоте разогретого за день асфальта.
— Поужинаем? — спросил Андрей, остановившись у машины.
— Да, — ответила Джен. Она еще не рассталась с музыкой и выглядела задумчивой, немного грустной. — Только где-нибудь на воздухе.
— Вам нравится «Приют»?
— Конечно, — ответила Джен. В «Приюте» она не была ниразу, но знала, где он расположен, и потому не протестовала. — Очень нравится.
Минут через десять они подкатили к небольшому ресторанчику, над которым светилась неоновая вывеска: «Приют старого моряка».
Оставив машину на платной стоянке, вошли в ресторан. Еще с порога Андрей, который и сам появлялся здесь крайне редко, бросил быстрый взгляд по сторонам. Кабачок был старым и лишь недавно усилиями нового хозяина выбился в модные заведения. Теперь он бурно переживал вторую молодость. Темные деревянные панели казались мрачноватыми, хотя светильники стиля модерн лили безжалостный, стерильно-белый свет. Тяжелые старинные рамы темных, почти не прочитываемых картин, полотна, покрытые паутиной кракелюр, — все свидетельствовало о почтенности прошлого и о тех временах, когда вещи делались добротно и крепко. Может быть, именно эта прочность, эта добротность вдруг пришлись по вкусу современным дельцам, инстинктивно ощущавшим углубление ненадежности сегодняшнего мира, который они сами создавали, расшатывали и в котором сами были вынуждены жить, опасаясь за завтрашний день.
У стойки бара толклось несколько фигур. Знакомых среди них не оказалось.
Джен и Андрей прошли на просторную веранду под легкой крышей. Вдоль барьера, отгораживавшего деревянную площадку от крутого обрыва, стояли столики. Они выбрали один из них и сели в круглые плетеные кресла. Внизу, на темном бархатном планшете ночи, лежали алмазные россыпи огней города. Еще дальше, где темнота казалась особенно густой и тяжелой, сверкало рубиновое ожерелье сигнальных огней аэродрома.
Подошел официант-китаец, строгий, серьезный, как дипломат Поднебесной империи на важном приеме. Небрежно склонил голову в полупоклоне, протянул Джен блестевший лаком обеденный лист. Приняв заказ, официант удалился, ничем не уронив достоинства державы, которую представлял под крышей объединенных рестораном наций. И почти сразу из-за кулис отгороженной от посетителей бамбуковыми палочками кухни вынырнул китайчонок-бой. Он подкатил изящный сервировочный столик на бесшумных колесиках, разложил на скатерти серебряные приборы.
— Неплохо жили старые моряки в приютах, — пытался пошутить Андрей, но Джен не приняла шутки и не откликнулась. Только слегка улыбнулась, отметив, что слышит его.
Андрей уже давно не пугался обилия рюмок, ножей, вилок и вилочек, которыми сервировали столы, но всякий раз удивлялся тому, сколько тщеславия жило в людях, которые свое состояние научились подчеркивать и выделять даже количеством приборов, в обычной жизни на столе совсем ненужных.
Джен, выросшая в обстановке светских условностей, видимо, никогда не задумывалась над такого рода пустяками. Больше того, она наверняка почувствовала бы, что ей уделяют внимание не по рангу низкое, окажись на столе вилок меньше предусмотренного сложными правилами этикета.
Вино, поданное им, показалось Андрею весьма приличным. Рыба была просто великолепной. Некоторое время они молча отдавали дань кулинарному искусству повара, который своими талантами создал славу «Приюту старого моряка».
В какой-то момент Андрей скосил глаза и увидел профиль Джен, нежную кожу на щеках, и волна, горячая волна обожания подкатилась к сердцу.
Джен перехватила его взгляд.
— Почему вы на меня так смотрите? — спросила она, и глаза ее весело блеснули.
— Как так?
— Странно.
Она улыбнулась и легким движением головы поправила золотистую прядь, соскользнувшую на лоб.
Андрей чувствовал, что Джен его неодолимо влечет. Он хотел тронуть ее руку, еще больше хотел коснуться волос. И в то же время он знал, что никогда первым не сделает шага, чтобы переступить то малое пространство, которое разделяет их сейчас. С тем, что их дороги пересеклись, уже ничего не поделаешь, но так ли безопасно переступить черту?
— Я красивая? — спросила Джен неожиданно.
— Да, — ответил он быстро.
Она взглянула ему в глаза, улыбнулась и покачала головой.
— Это ответ мужчины. Если угодно, комплимент. А меня интересует мнение художника.
Она подчеркивала, кого хочет увидеть в нем, и он принял условие.
— Честно? — Теперь в глаза ей смотрел он. — Вы самая красивая женщина, каких я видел в жизни.
Она засмеялась, и Андрею показалось, что так перезванивает хрусталь неосторожно тронутой люстры. И звук этот, мелодичный, тонкий, отдался в его сердце скрежещущей болью. Впервые со всей остротой он осознал, что совершенно беззащитен, открыт перед нею. Если с Розитой он был спокоен и никогда не боялся оступиться, то сейчас ни на минуту не чувствовал себя в безопасности. Словно перед неумелым канатоходцем, перед Андреем возникла альтернатива: либо вовсе не ступать на канат, либо ступить на него, сделать несколько неуверенных шагов, упасть и разбиться. Впрочем, альтернатива была уже позади: он на канат ступил и теперь надо балансировать, чтобы оттянуть миг падения.
Джен, должно быть, угадывала состояние художника, и это еще больше разжигало ее любопытство.
— А во сне вам виделись женщины красивее?
— Такие, как вы, — нет.
Она опять засмеялась.
— Интересно, художники видят цветные сны?
— Лично я — черно-белые. Чему вы все время улыбаетесь?
— А я иногда вижу сны в цвете. Чаще в зеленом и красном. Мне хорошо и спокойно с вами. — Подумав немного, она спросила: — Вам понравился концерт?
— Я не умею слушать, — признался он. — А у вас, наверное, много поклонников?
— Мужчины вообще не умеют слушать музыку. В этом вы далеко не оригинальны. Кстати, вы знаете женщин, у которых нет поклонников?
Разговор их был долгий, никчемный, хотя в каждой фразе мог почудиться скрытый смысл или неведомая глубина. Такая игра в слова одновременно и возбуждала и утомляла.
Андрей никак не мог понять: идет игра в поддавки или Джен затеяла что-то серьезное. А если не знаешь правил игры, приходится быть осторожным.
— У меня впечатление, — сказала Джен, — что вы не очень-то дальновидны.
Андрей чуть улыбнулся и посмотрел ей прямо в глаза.
— Все может быть, но раньше вы говорили обо мне другое.
— То раньше. — Джен краешком губ зажала сигарету и затянулась. — Я не знаю, каким вы были тогда.
— В чем же проявилась моя недальновидность?
— В чем? — Она взглянула на него лукаво. — Вы не предвидите, что я скажу в ответ на ваши ухаживания. А если я скажу «нет»?
— Простите, мисс Джен. Честно говоря, я и сам бы сказал за вас себе то же самое.
Она засмеялась.
— В этом и заключается ваша недальновидность.
— А может быть, наоборот?
— Может быть… Выходит, вы меня боитесь?
— Вас — нет, себя — да.
— Приятная откровенность, — сказала Джен и утомленно прикрыла глаза. — Поедем? Уже пора.
Он довез Джен до виллы Ринг. Выходя из машины, она нагнулась и поцеловала его в щеку.
— Спасибо за прекрасный вечер.
Андрей смешался, не зная, что и сказать. Она засмеялась.
— Если я решусь вам позировать, то приеду сама. Договорились?
Вернувшись домой на Оушн роуд, Андрей почувствовал себя измотанным до крайности. Спать ему, однако, не хотелось. Ополоснувшись под теплым душем, он лег и погасил свет. Духота в это время года на побережье делалась невыносимой. Сырой горячий воздух, наплывавший с океана, ощутимо густел, и, чтобы надышаться вволю, люди широко открывали рты и походили на рыб, выброшенных на берег. Даже кондиционер не приносил облегчения.
Андрей крутился на смятой постели, стараясь найти положение, в котором можно уснуть. Подушка казалась удивительно жесткой, нескладной, матрас неровным и твердым. Голова была тяжелой, и мысли, как звук граммофонной пластинки со сбитыми бороздками, крутились вокруг одного предмета.
Он думал о Джен. Он пытался разговаривать с ней. Он ощущал ее рядом, нежную и колкую. Он не мог думать ни о чем другом. Бессонница и тревожные мысли о будущем угнетали его, как пытка.
Не выдержав, Андрей смял и оттолкнул ногой простыню и сел на постели. Было четыре часа утра. Едва светало. «Все равно, — решил он, — пора вставать».
В широкополой соломенной шляпе, затянутая в тонкое зеленое платье, плотно облегавшее тело, она походила на молодой цветок, тянувшийся к солнцу.
— Секунду, мисс Джен, — попросил Андрей и достал из кармана блокнот для эскизов. — Один набросок. Только один!
— Ну уж нет! — ответила Джен и звонко засмеялась. — Здравствуйте, мистер Стоун! Рисовать себя во время прогулок я не позволю. Хватит с нас разговоров, что Диллеры эксплуатируют всех, кого только могут.
— Какие пустяки! — засмеялся в ответ Андрей. Напряженность, которую он на миг испытал в начале встречи, исчезла, уступив место легкой веселости. — Пусть говорят.
— Вот и нет. — Джен капризно надула губы. — В наше время нужно чутко прислушиваться к общественному мнению. Генри только и твердит об этом.
Она подобрала подол и опустилась на белую садовую скамейку.
— Я недавно вспоминала вас, мистер Стоун. Совсем недавно.
— В какой связи, если не секрет? — поинтересовался Андрей.
— Смотрела вашу картину, мистер Рисую Прекрасно. И мне показалось, что вы любите музыку.
— Вы не ошиблись, — искренне, может быть, даже с излишним жаром ответил Андрей. — Очень люблю.
— Отлично! Я сегодня собираюсь на концерт. Вы согласны поехать со мной, мистер Рисую Лучше Всех?
— Это приказ или пожелание?
— Какая разница?
— И то и другое я приму с радостью.
— Диллеры не эксплуататоры, как об этом болтают. Я думаю, вам это стоит запомнить. Все, о чем мы просим, — только предложения.
— К вашим услугам, — склонив голову, смиренно ответил Андрей.
— Не чувствую в голосе ликования, — сказала Джен удивленно. — Вы всегда столь безразличны к предложениям женщин или это относится лишь ко мне?
— Только к вам, — сказал Андрей и улыбнулся смущенно. Он знал, что быть откровенным в таких случаях — лучший способ не выдать своих чувств. — Я боюсь показать, что влюблен в вас.
— О! — воскликнула Джен. — Даже не знаю, расценить это как комплимент или как дерзость.
Она скользнула по Андрею быстрым взглядом и тут же прикрыла глаза ресницами, словно опустила жалюзи.
— Итак, я жду вас готовым ровно к семи часам, мистер Рисую Неплохо. Идет?
— Да, конечно, — ответил Андрей, как ему самому показалось с ненужной поспешностью. Он заметил, что оценка его способностей по шкале Джен сразу снизилась на несколько пунктов — от мистера Рисую Прекрасно до просто Рисую Неплохо. Чем это было вызвано? Скорее всего его последним, несколько опрометчивым и потому преждевременным признанием. Что ж, такое надо учесть.
В театр Андрей начал собираться задолго до срока. Старательно выбирал галстук, жалея, что из множества разных всегда приходится отдавать предпочтение одному. Что-что, а галстуки всегда нравились Андрею. Видимо, есть у каждого мужчины какое-то подсознательное влечение к ярким, броским вещам. Даже чопорные снобы, наглухо завинченные в смокинги, хранят в душах слабость к пестрым галстукам и носкам. Именно галстуки в наш век удовлетворяют потребности мужчин в буйстве цветов, в то время как им приходится носить строгие костюмы, будто солдатскую форму имущего класса.
Из всех костюмов Андрей больше всего любил свой зеленовато-синий. Как никакой другой, он гармонировал с его загаром и выцветшими соломенными волосами. Надевая его, Андрей чувствовал, что даже сам себе нравится.
Выбрав все, что ему хотелось бы надеть в этот вечер, Андрей вздохнул и вернул вещи в шкафы. Одеться по своему усмотрению ему не позволял этикет — устав больших денег. Надо было надевать черную фрачную пару, белую рубашку с накрахмаленной грудью, галстук-бабочку. Бросать вызов канонам, привлекать к себе внимание общества театралов не стоило. И без того все они сегодня будут глазеть на него. Джен Диллер была ориентиром весьма заметным, и там, где она появлялась, ее всегда сопровождал шепоток зависти и пересудов.
Они приехали в театр за несколько минут до начала концерта. Проходя по коридору, Андрей покосился на свое отражение в зеркале. Из широкого полированного стекла во весь рост на него смотрел высокий светловолосый мужчина со взглядом внимательным и задумчивым. Андрей давно и хорошо знал свое отражение, но даже и его мог ввести в заблуждение этот элегантный джентльмен, словно только что вышедший из салона модной одежды «Братьев Джошуа».
Просторный зал был залит холодным дневным светом. Его Андрей терпеть не мог. Кто-то, словно в иронию, назвал освещение «дневным», хотя оно больше походило на потустороннее. Люди с мертвенно-бледными лицами двигались, шелестели программками, и разноголосый гомон сливался в сплошной гул.
Публика партера темнела черными смокингами мужчин, блистала драгоценностями, дразнила обнаженными плечами и спинами, полуоткрытыми для обозрения грудями женщин. Словно на ярмарку похвальбы, богатые принесли сюда самое дорогое, чем располагали, чтобы лишний раз продемонстрировать его соседям, уязвить тех, кто менее удачлив и оборотист. Только Джен выгодно отличалась простотой наряда, что еще сильнее подчеркивало ее независимость и власть.
Лишь истинные короли и королевы могут не придерживаться веяний моды, ибо модно то, что они носят сами. Дотошное следование предписаниям сиюминутных вкусов призвано служить отличительным признаком состоятельности. Зато настоящих хозяев мира знают и узнают без видимых знаков отличия. И это в обществе служит еще одной затравкой, вызывающей зависть, порождающей стремление к злословию и сплетням.
Свет начал медленно меркнуть. Аплодисменты, как шорох, вспыхнувшие у сцены, пробежали по рядам и утихли в конце зала.
На сцену вышел маленький, худой и ко всему остроклювый. маэстро. Он механически поклонился залу, отбросил легким движением фалды изрядно потертого фрака, сел за рояль. И сразу по залу, как голыши по битому стеклу, покатились гулкие стройные аккорды.
Музыка действовала на Андрея вдохновляюще, но вот приучить себя слушать симфонические концерты он не мог. Музыку Андрей ценил больше всего как фон для работы. Слушая Листа или Чайковского, он замечал, что работа идет лучше, острее становится ощущение цвета, будто сами собой приходят новые решения и композиции. Ференц Лист в его представлениях ассоциировался с тонами тревожными, мерцающими багровыми отсветами цыганских костров. Чайковский дарил ощущение свежей зелени лета, синеву необъятных просторов. Великий Верди заливал мир сиянием прозрачного золота, удивительной грусти, одетой в тогу торжественной радости. Легкая музыка будила в душе Андрея тревожные чувства, и писать под нее становилось труднее. Джаз, подчиняя движения четкому ритму, помогал делать какую-нибудь черновую работу, не требовавшую умственного сосредоточения. Рок будоражил, путал мысли, и работать под него вообще не представлялось возможным.
Оказавшись в концертном зале, Андрей опять погрузился в те же тягостные сомнения, которые впервые испытал, слушая симфоническую музыку на концерте в Лондоне. Он думал, что для человека впечатлительного в один день достаточно одной настоящей симфонии. Она всколыхивает чувства, которые живут в душе долгое время, звучат как струны, тронутые нежной рукой. Ты весь во власти звуков, ты весь подчинен их ритму, но звучит новый опус и ломает, сминает настроение, созданное предшествовавшим произведением. Сахар и соль, перец и халву лучше разделять при потреблении…
Андрею казалось, что многие сидевшие в зале испытывали то же самое чувство, что и он. Спустя некоторое время благоговейная тишина внимания стала рушиться. Кто-то осторожно покашливал, кто-то то и дело двигался, хрустя программкой. За спиной шуршало платье, потом по полу скребыхнули каблуком. Все эти мелкие, едва слышимые звуки били по нервам, снимали чарующую дрему, навеянную музыкой.
Временами Андрею хотелось встать, все бросить, уехать в студию и тут же взяться за кисти. И рисовать, рисовать. Настолько сильно его заряжала музыка. Но он кидал взгляд на спокойный, тонко очерченный профиль Джен и опять оставался в кресле. Волна горячего чувства, поднятого музыкой из глубин души, сжимала сердце, заставляла его биться то сильно, то тихо — едва-едва.
Джен слушала музыку сосредоточенно, вся уходя в мир звуков, как дети уходят в сказку. Андрей попытался последовать ее примеру, но не смог. Его раздражало хрюкающее дыхание соседа-меломана. И тогда он окончательно решил, что больше никогда не поедет на концерты. Никогда.
Концерт окончился поздно. Они вышли из театра на улицу, еще млевшую в духоте разогретого за день асфальта.
— Поужинаем? — спросил Андрей, остановившись у машины.
— Да, — ответила Джен. Она еще не рассталась с музыкой и выглядела задумчивой, немного грустной. — Только где-нибудь на воздухе.
— Вам нравится «Приют»?
— Конечно, — ответила Джен. В «Приюте» она не была ниразу, но знала, где он расположен, и потому не протестовала. — Очень нравится.
Минут через десять они подкатили к небольшому ресторанчику, над которым светилась неоновая вывеска: «Приют старого моряка».
Оставив машину на платной стоянке, вошли в ресторан. Еще с порога Андрей, который и сам появлялся здесь крайне редко, бросил быстрый взгляд по сторонам. Кабачок был старым и лишь недавно усилиями нового хозяина выбился в модные заведения. Теперь он бурно переживал вторую молодость. Темные деревянные панели казались мрачноватыми, хотя светильники стиля модерн лили безжалостный, стерильно-белый свет. Тяжелые старинные рамы темных, почти не прочитываемых картин, полотна, покрытые паутиной кракелюр, — все свидетельствовало о почтенности прошлого и о тех временах, когда вещи делались добротно и крепко. Может быть, именно эта прочность, эта добротность вдруг пришлись по вкусу современным дельцам, инстинктивно ощущавшим углубление ненадежности сегодняшнего мира, который они сами создавали, расшатывали и в котором сами были вынуждены жить, опасаясь за завтрашний день.
У стойки бара толклось несколько фигур. Знакомых среди них не оказалось.
Джен и Андрей прошли на просторную веранду под легкой крышей. Вдоль барьера, отгораживавшего деревянную площадку от крутого обрыва, стояли столики. Они выбрали один из них и сели в круглые плетеные кресла. Внизу, на темном бархатном планшете ночи, лежали алмазные россыпи огней города. Еще дальше, где темнота казалась особенно густой и тяжелой, сверкало рубиновое ожерелье сигнальных огней аэродрома.
Подошел официант-китаец, строгий, серьезный, как дипломат Поднебесной империи на важном приеме. Небрежно склонил голову в полупоклоне, протянул Джен блестевший лаком обеденный лист. Приняв заказ, официант удалился, ничем не уронив достоинства державы, которую представлял под крышей объединенных рестораном наций. И почти сразу из-за кулис отгороженной от посетителей бамбуковыми палочками кухни вынырнул китайчонок-бой. Он подкатил изящный сервировочный столик на бесшумных колесиках, разложил на скатерти серебряные приборы.
— Неплохо жили старые моряки в приютах, — пытался пошутить Андрей, но Джен не приняла шутки и не откликнулась. Только слегка улыбнулась, отметив, что слышит его.
Андрей уже давно не пугался обилия рюмок, ножей, вилок и вилочек, которыми сервировали столы, но всякий раз удивлялся тому, сколько тщеславия жило в людях, которые свое состояние научились подчеркивать и выделять даже количеством приборов, в обычной жизни на столе совсем ненужных.
Джен, выросшая в обстановке светских условностей, видимо, никогда не задумывалась над такого рода пустяками. Больше того, она наверняка почувствовала бы, что ей уделяют внимание не по рангу низкое, окажись на столе вилок меньше предусмотренного сложными правилами этикета.
Вино, поданное им, показалось Андрею весьма приличным. Рыба была просто великолепной. Некоторое время они молча отдавали дань кулинарному искусству повара, который своими талантами создал славу «Приюту старого моряка».
В какой-то момент Андрей скосил глаза и увидел профиль Джен, нежную кожу на щеках, и волна, горячая волна обожания подкатилась к сердцу.
Джен перехватила его взгляд.
— Почему вы на меня так смотрите? — спросила она, и глаза ее весело блеснули.
— Как так?
— Странно.
Она улыбнулась и легким движением головы поправила золотистую прядь, соскользнувшую на лоб.
Андрей чувствовал, что Джен его неодолимо влечет. Он хотел тронуть ее руку, еще больше хотел коснуться волос. И в то же время он знал, что никогда первым не сделает шага, чтобы переступить то малое пространство, которое разделяет их сейчас. С тем, что их дороги пересеклись, уже ничего не поделаешь, но так ли безопасно переступить черту?
— Я красивая? — спросила Джен неожиданно.
— Да, — ответил он быстро.
Она взглянула ему в глаза, улыбнулась и покачала головой.
— Это ответ мужчины. Если угодно, комплимент. А меня интересует мнение художника.
Она подчеркивала, кого хочет увидеть в нем, и он принял условие.
— Честно? — Теперь в глаза ей смотрел он. — Вы самая красивая женщина, каких я видел в жизни.
Она засмеялась, и Андрею показалось, что так перезванивает хрусталь неосторожно тронутой люстры. И звук этот, мелодичный, тонкий, отдался в его сердце скрежещущей болью. Впервые со всей остротой он осознал, что совершенно беззащитен, открыт перед нею. Если с Розитой он был спокоен и никогда не боялся оступиться, то сейчас ни на минуту не чувствовал себя в безопасности. Словно перед неумелым канатоходцем, перед Андреем возникла альтернатива: либо вовсе не ступать на канат, либо ступить на него, сделать несколько неуверенных шагов, упасть и разбиться. Впрочем, альтернатива была уже позади: он на канат ступил и теперь надо балансировать, чтобы оттянуть миг падения.
Джен, должно быть, угадывала состояние художника, и это еще больше разжигало ее любопытство.
— А во сне вам виделись женщины красивее?
— Такие, как вы, — нет.
Она опять засмеялась.
— Интересно, художники видят цветные сны?
— Лично я — черно-белые. Чему вы все время улыбаетесь?
— А я иногда вижу сны в цвете. Чаще в зеленом и красном. Мне хорошо и спокойно с вами. — Подумав немного, она спросила: — Вам понравился концерт?
— Я не умею слушать, — признался он. — А у вас, наверное, много поклонников?
— Мужчины вообще не умеют слушать музыку. В этом вы далеко не оригинальны. Кстати, вы знаете женщин, у которых нет поклонников?
Разговор их был долгий, никчемный, хотя в каждой фразе мог почудиться скрытый смысл или неведомая глубина. Такая игра в слова одновременно и возбуждала и утомляла.
Андрей никак не мог понять: идет игра в поддавки или Джен затеяла что-то серьезное. А если не знаешь правил игры, приходится быть осторожным.
— У меня впечатление, — сказала Джен, — что вы не очень-то дальновидны.
Андрей чуть улыбнулся и посмотрел ей прямо в глаза.
— Все может быть, но раньше вы говорили обо мне другое.
— То раньше. — Джен краешком губ зажала сигарету и затянулась. — Я не знаю, каким вы были тогда.
— В чем же проявилась моя недальновидность?
— В чем? — Она взглянула на него лукаво. — Вы не предвидите, что я скажу в ответ на ваши ухаживания. А если я скажу «нет»?
— Простите, мисс Джен. Честно говоря, я и сам бы сказал за вас себе то же самое.
Она засмеялась.
— В этом и заключается ваша недальновидность.
— А может быть, наоборот?
— Может быть… Выходит, вы меня боитесь?
— Вас — нет, себя — да.
— Приятная откровенность, — сказала Джен и утомленно прикрыла глаза. — Поедем? Уже пора.
Он довез Джен до виллы Ринг. Выходя из машины, она нагнулась и поцеловала его в щеку.
— Спасибо за прекрасный вечер.
Андрей смешался, не зная, что и сказать. Она засмеялась.
— Если я решусь вам позировать, то приеду сама. Договорились?
Вернувшись домой на Оушн роуд, Андрей почувствовал себя измотанным до крайности. Спать ему, однако, не хотелось. Ополоснувшись под теплым душем, он лег и погасил свет. Духота в это время года на побережье делалась невыносимой. Сырой горячий воздух, наплывавший с океана, ощутимо густел, и, чтобы надышаться вволю, люди широко открывали рты и походили на рыб, выброшенных на берег. Даже кондиционер не приносил облегчения.
Андрей крутился на смятой постели, стараясь найти положение, в котором можно уснуть. Подушка казалась удивительно жесткой, нескладной, матрас неровным и твердым. Голова была тяжелой, и мысли, как звук граммофонной пластинки со сбитыми бороздками, крутились вокруг одного предмета.
Он думал о Джен. Он пытался разговаривать с ней. Он ощущал ее рядом, нежную и колкую. Он не мог думать ни о чем другом. Бессонница и тревожные мысли о будущем угнетали его, как пытка.
Не выдержав, Андрей смял и оттолкнул ногой простыню и сел на постели. Было четыре часа утра. Едва светало. «Все равно, — решил он, — пора вставать».
11
Что? Где? Как? Когда? Зачем? Почему?
Эти слова есть в лексиконах всех цивилизованных народов. Значит, и вопросы, которые человеку могут быть заданы на разных континентах и в разных странах при наличии определенных условий, легко прогнозировать.
Потому, когда Розита спросила: «Чарли, как ты стал художником?» — Андрей не был безоружен. Он рассказал трогательную историю, полную запоминающихся и, главное, во многом проверяемых деталей. Совсем по-иному все выглядело в день, когда тот же вопрос, правда сформулированный немного иначе, ему задал Корицкий.
— Как давно вы пишете, товарищ лейтенант?
— Пишу?
Андрей поначалу даже не понял, о чем его спрашивают. Он никогда не прилагал слово «писать» к своему увлечению и всегда считал, что рисует.
Заминка с ответом для Корицкого оказалась столь красноречивой, что он пояснил:
— Я имел в виду рисование.
— Рисую с детства, товарищ подполковник.
— Алексей Павлович, — подсказал Корицкий.
— Так точно, товарищ подполковник, — согласился Андрей с предложенным обращением и пробующе добавил: — Алексей Павлович.
— Была к этому тяга или способности проявились случайно?
— Так точно, случайно, товарищ Алексей Павлович. Мне подарили масляные краски, и я стал пробовать…
Корицкий улыбнулся, услышав столь необычно употребленное имя и отчество в сочетании со словом «товарищ». Однако поправлять лейтенанта не стал. Что с них взять, с этих гарнизонных строевых служак, зажатых рамками команд и командных слов, затянутых поясами и портупеями?
— Случайность счастливая, как вы считаете?
— Пока не знаю, — сказал Андрей, и Корицкому понравилось, что он не пытается ему поддакивать, хотя сделать это было совсем нетрудно.
— Как у вас с иностранными языками? — спросил Корицкий в таком тоне, будто задавал вопрос проходной, для их знакомства совсем несущественный.
— Знаю немецкий, — ответил Андрей. Причем сказал столь уверенно и твердо, что у Корицкого сразу возникло желание срезать лейтенанта на хвастовстве, доказать, что таким тоном следует говорить лишь в тех случаях, когда действительно знаешь язык без дураков, не по-школярски.
— Это всерьез? — тут же спросил Корицкий по-немецки. Спросил, не выделяя слов, как то делают учителя, а бегло, стремительно, выстрелив фразу как нечто единое, слитное. — Не обманываете ли вы себя, мой друг?
— Может быть, и обманываю, — ответил ему в том же беглом темпе Андрей. Слова слетали с его языка легко, свободно и аккуратно закруглялись там, где раздавалось едва заметное грассирование. — Но тогда я сам жертва обмана. Сами немцы говорили мне, что я кое-чего стою в их языке.
— Откуда у вас такой язык?! — спросил Корицкий ошеломленно. Последнюю фразу лейтенанта он слушал, закрыв глаза, и теперь, глядя на него, не мог отрешиться от мысли, что говорил здесь все же кто-то другой. По опыту Корицкий знал, сколь плохо, точнее, сколь отвратительно советская школа учит людей языкам. Получив документы о ее окончании, где в графе «немецкий язык» стоит оценка «отлично», многие выпускники школ на деле умеют произнести лишь: «Гутен морген» и сказать: «Их вайс нихт».
С давних времен Корицкий помнил анекдот, как некий православный иерей в духовной семинарии принимал экзамен по немецкому у отличника богословия. Тот бодро отбарабанил все положенные склонения и, довольный собой, ждал оценки. Иерей же густым солено-огуречным басом произнес:
— Немецкий, сын мой, ты знаешь изрядно. Но произношение у тебя, как бы это сказать деликатнее, — матерное…
«Матерность» произношения советская школа прививала ученикам вместе с незнанием лексики. И вдруг Корицкий услышал язык, настоящий, живой, легкий, полный интонаций, характерных для старого мюнхенца.
— Так откуда у вас такой язык?
— Не понял, — сказал Андрей. — Что вас конкретно интересует? Когда я научился, кто меня научил или где я учился?
Корицкий с удивлением вскинул глаза на лейтенанта. Подумал с одобрением: эко проникает в вопросы! Другой бы ответил, не задумываясь, на первое, что ему почудилось главным, и счел ответ исчерпывающим. Лейтенант вышелушил из вопроса все, что можно было в него вложить, и потребовал уточнений. Ай, молодец!
— Пожалуй, меня интересуют все три аспекта.
— Знаю с детства, — ответил Андрей. — Во всяком случае, к пятому классу, когда у нас начали изучать немецкий, я его уже знал, как сегодня. Изучал по необходимости. Жил в селе Тоболино Чимкентской области. В Казахстане. Село немецкое. Все мои друзья с детства — немцы. Играли, общались — все на немецком. Произношение мне ставил Хенрик Хансович Бауэр. Он был отцом моего друга Вернера. Вот и все, пожалуй.
— Что ж, — сказал Корицкий. — Я вас поздравляю. Как языковед-профессионал, скажу — знания у вас настоящие. Такой язык терять просто преступно. С ним надо работать.
— Значит, — спросил Андрей с ноткой отчаянного самодовольства в голосе (потом, вспоминая свой вопрос, долго испытывал чувство стыда), — мог бы сойти за немца? Где-нибудь в Мюнхене или Берлине?
Ответ подполковника прозвучал сухо, даже, как показалось Андрею, брезгливо. Во всяком случае, таких интонаций у Корицкого никогда впоследствии он не замечал.
— Да, — сказал Профессор. — Сошли бы. Только не в Берлине. А, извините, на базаре в селе Червонный Шворень Голопупенского района. Перед бабкой Агафьей и дедом Назаром. Вы бы могли нагнать на них страху. Особенно, если надеть на вас форму солдата бундесвера.
Андрей вздрогнул, как от удара, покраснел, поджал губы. Корицкий заметил это и сменил тон.
— Из ничего, товарищ лейтенант, не может рождаться нечто. Чтобы вас приняли за немца, надо многому учиться. Запомните раз и навсегда, молодой человек, между рыбой и тем, кто плавает как рыба, существует непреодолимая разница. Только тот, кто вырос в какой-то среде, может воспринять ее нравы, обычаи и привычки.
Эти слова есть в лексиконах всех цивилизованных народов. Значит, и вопросы, которые человеку могут быть заданы на разных континентах и в разных странах при наличии определенных условий, легко прогнозировать.
Потому, когда Розита спросила: «Чарли, как ты стал художником?» — Андрей не был безоружен. Он рассказал трогательную историю, полную запоминающихся и, главное, во многом проверяемых деталей. Совсем по-иному все выглядело в день, когда тот же вопрос, правда сформулированный немного иначе, ему задал Корицкий.
— Как давно вы пишете, товарищ лейтенант?
— Пишу?
Андрей поначалу даже не понял, о чем его спрашивают. Он никогда не прилагал слово «писать» к своему увлечению и всегда считал, что рисует.
Заминка с ответом для Корицкого оказалась столь красноречивой, что он пояснил:
— Я имел в виду рисование.
— Рисую с детства, товарищ подполковник.
— Алексей Павлович, — подсказал Корицкий.
— Так точно, товарищ подполковник, — согласился Андрей с предложенным обращением и пробующе добавил: — Алексей Павлович.
— Была к этому тяга или способности проявились случайно?
— Так точно, случайно, товарищ Алексей Павлович. Мне подарили масляные краски, и я стал пробовать…
Корицкий улыбнулся, услышав столь необычно употребленное имя и отчество в сочетании со словом «товарищ». Однако поправлять лейтенанта не стал. Что с них взять, с этих гарнизонных строевых служак, зажатых рамками команд и командных слов, затянутых поясами и портупеями?
— Случайность счастливая, как вы считаете?
— Пока не знаю, — сказал Андрей, и Корицкому понравилось, что он не пытается ему поддакивать, хотя сделать это было совсем нетрудно.
— Как у вас с иностранными языками? — спросил Корицкий в таком тоне, будто задавал вопрос проходной, для их знакомства совсем несущественный.
— Знаю немецкий, — ответил Андрей. Причем сказал столь уверенно и твердо, что у Корицкого сразу возникло желание срезать лейтенанта на хвастовстве, доказать, что таким тоном следует говорить лишь в тех случаях, когда действительно знаешь язык без дураков, не по-школярски.
— Это всерьез? — тут же спросил Корицкий по-немецки. Спросил, не выделяя слов, как то делают учителя, а бегло, стремительно, выстрелив фразу как нечто единое, слитное. — Не обманываете ли вы себя, мой друг?
— Может быть, и обманываю, — ответил ему в том же беглом темпе Андрей. Слова слетали с его языка легко, свободно и аккуратно закруглялись там, где раздавалось едва заметное грассирование. — Но тогда я сам жертва обмана. Сами немцы говорили мне, что я кое-чего стою в их языке.
— Откуда у вас такой язык?! — спросил Корицкий ошеломленно. Последнюю фразу лейтенанта он слушал, закрыв глаза, и теперь, глядя на него, не мог отрешиться от мысли, что говорил здесь все же кто-то другой. По опыту Корицкий знал, сколь плохо, точнее, сколь отвратительно советская школа учит людей языкам. Получив документы о ее окончании, где в графе «немецкий язык» стоит оценка «отлично», многие выпускники школ на деле умеют произнести лишь: «Гутен морген» и сказать: «Их вайс нихт».
С давних времен Корицкий помнил анекдот, как некий православный иерей в духовной семинарии принимал экзамен по немецкому у отличника богословия. Тот бодро отбарабанил все положенные склонения и, довольный собой, ждал оценки. Иерей же густым солено-огуречным басом произнес:
— Немецкий, сын мой, ты знаешь изрядно. Но произношение у тебя, как бы это сказать деликатнее, — матерное…
«Матерность» произношения советская школа прививала ученикам вместе с незнанием лексики. И вдруг Корицкий услышал язык, настоящий, живой, легкий, полный интонаций, характерных для старого мюнхенца.
— Так откуда у вас такой язык?
— Не понял, — сказал Андрей. — Что вас конкретно интересует? Когда я научился, кто меня научил или где я учился?
Корицкий с удивлением вскинул глаза на лейтенанта. Подумал с одобрением: эко проникает в вопросы! Другой бы ответил, не задумываясь, на первое, что ему почудилось главным, и счел ответ исчерпывающим. Лейтенант вышелушил из вопроса все, что можно было в него вложить, и потребовал уточнений. Ай, молодец!
— Пожалуй, меня интересуют все три аспекта.
— Знаю с детства, — ответил Андрей. — Во всяком случае, к пятому классу, когда у нас начали изучать немецкий, я его уже знал, как сегодня. Изучал по необходимости. Жил в селе Тоболино Чимкентской области. В Казахстане. Село немецкое. Все мои друзья с детства — немцы. Играли, общались — все на немецком. Произношение мне ставил Хенрик Хансович Бауэр. Он был отцом моего друга Вернера. Вот и все, пожалуй.
— Что ж, — сказал Корицкий. — Я вас поздравляю. Как языковед-профессионал, скажу — знания у вас настоящие. Такой язык терять просто преступно. С ним надо работать.
— Значит, — спросил Андрей с ноткой отчаянного самодовольства в голосе (потом, вспоминая свой вопрос, долго испытывал чувство стыда), — мог бы сойти за немца? Где-нибудь в Мюнхене или Берлине?
Ответ подполковника прозвучал сухо, даже, как показалось Андрею, брезгливо. Во всяком случае, таких интонаций у Корицкого никогда впоследствии он не замечал.
— Да, — сказал Профессор. — Сошли бы. Только не в Берлине. А, извините, на базаре в селе Червонный Шворень Голопупенского района. Перед бабкой Агафьей и дедом Назаром. Вы бы могли нагнать на них страху. Особенно, если надеть на вас форму солдата бундесвера.
Андрей вздрогнул, как от удара, покраснел, поджал губы. Корицкий заметил это и сменил тон.
— Из ничего, товарищ лейтенант, не может рождаться нечто. Чтобы вас приняли за немца, надо многому учиться. Запомните раз и навсегда, молодой человек, между рыбой и тем, кто плавает как рыба, существует непреодолимая разница. Только тот, кто вырос в какой-то среде, может воспринять ее нравы, обычаи и привычки.