Дважды слово «рожа» было обращено именно к нему. Уходя, Егоров твердо решил дома обязательно посмотреть в зеркало. Эти электробритвы не дают никакого качества. И через несколько часов уже чернеешь. Раньше – как поскоблишь лезвием, а еще лучше – опасной…
   Своих, то есть Лидию, Сергея и Ленчика, Маня попросила переночевать у Зинаиды. Лидии это не понравилось. Во-первых, потому, что за целый день словом с Маней так и не удалось перемолвиться, а послезавтра она уже собиралась уезжать, так что – когда? Во-вторых, Зинаида. О чем с ней говорить? Не такой она, Лидия, человек, чтоб взять и перешагнуть через все прожитое время, как через половицу. Помнит она, как «тогда» делала вид, что не знает Зинаиду, и все другое помнит, а Маня – ненормальная! Неужели не может понять, что ей неловко? Лидия воспользовалась освобожденной от хлопот минуткой у Мани, сказала:
   – Я не знаю, о чем с ней говорить. Ты бы хоть предупредила, что вы уже подруги.
   – А ты не говори, – ответила Маня. – Я тебя не на лекцию посылаю, а переночевать. А насчет предупредить… Я перед ней, Лида. виновата.
   – Ты? – возмутилась Лидия.
   – Я, – засмеялась Маня. – Я. Чего кричишь? Все мы друг перед другом виноватые. – И она, махнув не-определенно рукой, ушла, а Лидию за плечи обхватила вся и плачущая, и смеющаяся белая дама.
   – Я тебя помню, Лидка, помню. У тебя было паль-то из шинели, тяжелое-тяжелое. Оно у тебя раз оборвалось на вешалке, я его еле за крючок зацепила. Стою,
   вожусь с ним, а техничка у нас была – помнишь? – злая бабища. Ты чего, кричит, в чужом пальто роешься? Я ей показываю, вешалка, мол, оборвалась, а она кричит, разве такие польта выдержат вешалки, их на цепь надо вешать… Помнишь пальто?
   – Помню, – сказала Лидия. – Чего только не носили! Ты теперь кто? Ты теперь где?
   Лидия помнила, что Женя Семенова после седьмого класса ушла работать на откатку почти в одно время с Маней. Отец у Жени погиб на фронте, мать очень болела, поэтому считалось естественным и правильным идти в шестнадцать лет работать на шахту. Потом у Жени мать умерла – и забрала ее бабушка в деревню. И уже там Женя кончила вечернюю школу и поступила в сельскохозяйственный институт. Работала агрономом, вышла замуж за инженера МТС. Когда МТС не стало, мужа взяли в областной центр, а потом в главк, а на сегодняшний день он был большой шишкой в Госплане. Женя же работала в каком-то журнале, вела там публицистику, ибо являлась по-своему уникальным человеком: работала и в промышленности, и в сельском хозяйстве, и на самых низких работах. Несчастливое детство и юность превратились из минуса в плюс. Это оказалось хорошей строкой в биографии, дало возможность всегда вставлять фразу «я знаю жизнь» и выковало характер, верящий, что все должно идти только вверх, только вперед и только к лучшему. Все это Женя изящно, интеллигентно, с юмором поведала Лидии.
   – Я напишу о Мане очерк, – сказала она. – Потрясающая баба. Я сделаю из нее героя нашего времени. Ни больше ни меньше…
   – Это что значит? – спросила Лидия.
   – Героя времени? Но ты же филология. Должна кумекать. Какое наше время? Время безоглядного слепого служения идее. Вот Маня и есть герой идеи.
   – Герой? – Лидия почувствовала, что начинает злиться. Ей уже виделась со страницы журнала Маня, эдакая переросшая самое себя не то синеблузница, не то женотделка, раздражающе несовременная, какая-то радостно фальшивая, напористая, крикливая… Лидия до смерти испугалась этого возможного очерка. – Боже! Какой еще герой? – повторила она.
   – Какой идеи? – Женя задумалась. – Ну, назовем так: не до конца воплощенный герой. Не исполнившийся за одну человеческую жизнь. Чего ты испугалась? Это же совсем не плохо и не криминал. Понимаешь – одной жизни для воплощения идеи не хватило. Вот в чем штука. Только и всего – не хватило жизни. Это грустно, но кое-что объясняет…
   – Видишь ли, – сказала Лидия, – Маня, слава богу, еще жива.
   – Это уже другой вопрос. Главное – такой человек. Она ведь флаг вывесила. Ты чувствуешь?
   – Маня блажит, – ответила Лидия. – Даже милиция это заметила.
   – Милицию можно поставить на место, – сказала Женя. – Мне жаль, что ты меня не понимаешь.
   – Почему тебя? – засмеялась Лидия. – Я сегодня дурочка. Я никого тут не понимаю.
   Зинаида просунула руку между досками штакетника, поискала засов, и калитка, ржаво запев, открылась.
   – Муж у тебя нехозяйственный, – гоготнул Ленчик. – Тут смазать надо.
   Они прошли по аккуратненькому дворику к дому, на дверях которого висел замок. «Замок! – вдруг обрадовалась Лидия. – Я и забыла, как он выглядит. А куда же она дела слепого Ваню?»
   Почему совершенно не представлялось, что Вани уже нет в живых? Почему, увидев на Маниной терраске Зинаиду Лидия решила, что Ваня живой, здоровехонький, обязательно будет играть на Манином празднике? И только теперь, когда они вошли в комнату и первым перед ними предстал аккордеон, покрытый вязаной накидкой, а на нем портрет Вани в рост с этим самым аккордеоном в руках, а возле портрета вазочка с фиалками, и Лидия подумала: откуда фиалки? – и подошла к ним понюхать, а Зинаида, мимоходом подвигая мужчинам стулья и включая свет, бросила ей: «Да они же неживые!» – вот тут только все и понялось. Неживые. И фиалки. И Ваня. Наверное, в этот же момент что-то понял и Ленчик, потому что он как-то смущенно засопел, задвигался, вспомнил свой го-гот у калитки, а Зинаида засмеялась.
   – Ну, кого у нас тут смазать надо? Кто скрипит? – Но это было совсем уж прямым напоминанием о его бестактности. Ленчика это смутило еще больше.
   Лидия видела, как ему неловко, неприятно, и все они в чистенькой Зинаидиной квартире выглядят чуждо, пришло – ах, Маня, Маня, что за историю ты сегодня затеваешь!
   От чая отказались так дружно и так в голос. что всем стало еще хуже. Лидия бросала выразительные взгляды на Сергея. Ну, выручай! Он толстокожий и не в курсе разных древнеисторических тонкостей. Но Сергей уже почти спал. Он еще сидел, но так выразительно мечтал, чтоб его положили бай-бай. Он ведь, бедненький, умаялся, выполняя разные Манины поручения. Он – честью клянется – никогда столько не делал домашней работы, Туда-сюда, туда-сюда, и все по мелочи, по мелочи. Лидия не знала, что он уже ругнул ее за ранний приезд. Надо было приезжать завтра, в день мероприятия, пусть бы сами молодящиеся пенсионеры и пенсионерки надрывали пупок, у них теперь только и дел что праздновать и флагами размахивать.
   Так они и сидели молча. И каждый мысленно клял Маню: могла бы предупредить обо всем, могла бы не посылать сюда, могла бы не навязывать Зинаиде их общество, могла бы лихая женщина Маня хоть раз в жизни подумать и не делать глупостей.
   Лидию положили в маленькой комнатке, окошком в палисадник. В ней, узенькой, как пенал, помещалась совсем узкая кровать, из тех, о существовании которых, как и о навесных замках, Лидия забыла… А увидела кровать – снова расстроилась. Железно-кружевные спинки – где это теперь найдешь? Все их давно пионеры нашли и сдали в металлолом, а вот эту хорошо спрятали. Даже у Мани лет двадцать уже стоит деревянная кровать. У Мани! Человека, которому всегда было все равно, на чем спать. Не имело это значения, кроватный вопрос не был вопросом в Маниной жизни. Но даже она имела деревянную! Держась за шершавые холодные переплетения кровати, Лидия поняла, как бедно жила всю жизнь Зинаида, если не выбросила этот пламенный привет тридцатых годов. Когда же умер Ваня? И чем она занимается сейчас? Шьет? Когда-то она была классная портниха. Но московские портнихи не бедствуют. Те, что что-то умеют, дерут будь здоров! Лидия это знала, она иногда, раз в десять лет, шьет у одной. Так она посчитала: приличное платье в таких случаях стоит ровно половину ее месячной хорошей зарплаты. Как тут не подумаешь, прежде чем решиться идти к портнихе. В общем, если брать домой шитье, то эту железную кровать вполне можно было бы выбросить. Значит, Зинаида дома не шила.
   – Вы здесь спите? – спросила Лидия.
   – Нет, – ответила Зинаида. – Тут Ваня спал. Ему нравилось, что сирень прямо под окнами. Он очень сирень любил. А я в кухне… Там всегда теплее, а эта комнатка холодная, тут же ни одна стенка не обогревается, это же пристройка. Да и то сказать. Планировалась не комната вовсе, хотели сделать теплую уборную и ванную. У нас тут все уже поделали, как только воду в дома провели. Вот и мы хотели. Да не получилось.
   – Почему?
   – Так кто же бы это все делал, Лидочка? – засмеялась Зинаида. – Ну стенки я сама выложила и крышу сама крыла. И дверь пробивала. А трубы вести… Тут моего ума не хватило. А потом Ваня заболел, тут лежал, сирень нюхал и говорил, как это я хорошо комнату выстроила. Решили: пусть и останется летней комнатой, а на ванную позовем специалистов. Не успел Ваня.
   – Он когда умер?
   – Да уже пять лет…
   – А вы?
   – Что я? – засмеялась Зинаида. – Я живая. Да ладно, Лидочка, ладно! Ничего вы такого не сказали. Вы про работу? Я работаю в швейной мастерской.
   – У вас это должно хорошо получаться! – горячо сказала Лидия. – Я помню вас как самую модную у нас портниху.
   – Какое там! – махнула рукой Зинаида. – У меня же никакого образования. Я же самоучка. Один фасон умею шить. Ладно, Лидочка, спите. Умаялись мы все сегодня.
   Кровать оказалась удобной. Она чуть поскрипывала, но так ласково-утешающе, что Лидия, уже много лет не выносящая каких бы то ни было посторонних звуков, будь они самыми прекрасными и естественными, уснула сразу, не испытав раздражения и злости.
   «Какая-то гипнотическая кровать», – уже сквозь сон подумала она.
 
   …А потом вдруг сразу проснулась. От шепота. Ей показалось, что она спит в старой своей московской квартире, в узком пространстве между двумя старинными гардеробами. Тихий ночной разговор свекра и свекрови проникал к ним в выгородку через большое количество препон, через толстые стенки мебели на века, через ворох белья на полках, гору посуды. Оттого проникающий голос всегда казался то глухим, то гулким, то звенящим и даже скворчащим, как на сковородке. Такой голос имел и вид. Он был обряжен в шелковое с оборками платье свекрови, укутан в теплый, чистейшего козьего пуха платок, и, так весь одетый, голос был спрятан в треснутую супницу из китайского фарфора, где хранились серебряные кофейные ложечки 1871 года издания. Так вот, этот самый голос позванивал ложечками и, пробиваясь сквозь пуховую вязку платка, выползал из трещин супницы прямо Лидии в уши и в одно мгновение взрывал и ночь, и сон, и покой, и счастье.
   – …Режет мясо, а потом вилку перекладывает в правую руку, чтобы есть, понимаешь, в правую руку! И не замечает, что все смотрят… Вилка в правой руке. Вилка… Вилка!.. Пятьдесят вилок начистила… Пятьдесят вилок в правой руке… Все смотрят… Такой моветон… Пятьдесят вилок… Зачем столько? Но она такая… Она всю жизнь была такая… И режет, и ест правой. А левая зачем? Все должно соответствовать предназначению. Ест правой, а флаг повесила. Милицию надо звать, милицию! Правой ест, правой! Пятьдесят вилок. С ума сойти. Это же значит и пятьдесят тарелок?!
   – И рюмок, – гоготнул гардероб.
   – Ш-ш-ш! – сказал голос.
   – Дз-з-з… – серебряно звякнули ложечки. И Лидия окончательно проснулась.
   В палисаднике разговаривали. Тонкие стенки комнаты-пристройки, оказывается, были прекрасными резонаторами. Знала ли об этом Зинаида? Сейчас здесь, на железной гипнотической кровати, было все отчетливо слышно, будто разговаривали рядом. И Лидия понятия не имела, как быть: обнародовать ли уникальное акустическое свойство Зинаидиного дома или уж смолчать… «Я ведь не подслушивала, – подумала Лидия. – Я услышала».
   – .. .Ты мне скажи… – Ленчик со всхлипом вздохнул. – Ты меня всю войну ждала? Я ж, в общем, не в курсе…
   – Нет, – ответила Зинаида. – Врать не стану. Не ждала я тебя… Знаешь, я тогда еще, когда Веру хоронили, поняла: не вернешься ты ко мне никогда. Ты помнишь, как ты бежал после похорон? Помнишь?
   – Как я бежал? Как?
   – Прытью, – засмеялась Зинаида. – Мы еще слезами умывались, еще и поминки толком не начались, только старушкам просвирки роздали, а ты уже плести что-то стал про поезд, время, обещание какое-то. Я с тобой тогда насовсем и попрощалась. Дурой-то я, Леня, не была.
   – Да ты же мне потом писала!
   – Не писала, Леня. Это ты все напутал. Я до этого тебе, считай, каждый день писала, а потом нет… Никогда и ни разу!..
   – Писала, – упорствовал Ленчик. И Лидия засмеялась.
   Она вдруг поняла, в кого у них Сергей. В дядьку. Он тоже любит придумывать факты и обстоятельства, которых не было, но которые, по его убеждению, должны были быть, потому что ему так хотелось. Он до сих пор убеждает Лидию. что это она сама отказалась ехать тогда после войны с отцом, злится, уличает ее в искажении правды, а Лидии бывает неловко призвать в свидетели самого отца, чтоб он сказал: не хотел я брать ее, не хотел. Так и считается в семье Сергея и Мадам, что Лидия отца неблагодарно отвергла, поэтому и понятно, и справедливо, что отец именно к сыну имеет чувства особые, а на Лидию в душе обижается. Хотя – заметьте – манто купил… И сейчас там, в палисаднике, Ленчик тоже придумал историю и раз и навсегда в эту историю поверил.
   – …Я ведь тебе, помню, и отвечал…
   Печально засмеялась Зинаида. Печально и тихо. И посчитал Ленчик этот смех доказательством своей, не ее, правоты, почему и сказал довольно:
   – Вспомнила все-таки… То-то… Ну а потом? После войны?
   – А чего ты через войну, как через лужу, перешагиваешь, Леня?
   – Эвакуировалась? – спросил он. – С Маней?
   – Слушай, – сказала Зинаида. – Слушай. Я с Маней всего полгода как разговариваю. Мы с ней по разным сторонам улицы больше тридцати лет ходили.
   – Ну, бабы! – гоготнул Ленчик. – Ну, циркачки! Чего не поделили? Или кого, может быть?
   – И не знаю, как тебе сказать, – снова тихо сказала Зинаида. – Ну вот если я тебе так скажу: всем в войну горе было, а мне счастье, ты как это поймешь?
   – А так! Все бывает. Там, где я был, тоже радости встречались. Посылку Маня прислала с куревом – у, какой я счастливый был! Потом мне дали работу по специальности, инженерную. Так я чуть на голове не ходил. Чертежи, готовальни, все трогаю, все нюхаю, ну, думаю, братцы мои, теперь больше ничего и не надо. Пока человек живет, он всегда найдет себе повод для радости. В самых невероятных условиях. И слава богу, Зина. Ну не были бы мы такими живучими, давно бы уже к чертовой бабушке вымерли от пессимизма.
   Лидия слушала дядькин голос и думала: все верно. Но она сама никогда этой человеческой живучестью не умилялась. Иногда даже думалось зло, гневно: было бы хоть во имя чего? Но тогда что же? Не выживать? В этом-то какая доблесть? А в чем вообще доблесть? Дядька, счастливый, нюхает тушь… Маленькая радость, которая должна скрыть все несчастье той поры?
   – Я счастливый тогда был, Зина, счастливый! – Дядькин баритон взвился до теноровой высоты. – Так что я понимаю!
   Кажется, он прикоснулся к Зинаиде, потому что скрипнула лавочка, и Лидия просто увидела, как деликатно, но настойчиво отодвинулась от него Зинаида.
   – Да ты что? – удивился Ленчик. – Что уж, я тебя обнять не могу? По праву первой любви? Я, если б знал, что тебя встречу, шкуру бы тебе привез на пол. Зверя бы большого положил, чтоб ты по нему ногами походила. И пришлю, ей-богу, пришлю. Мне дадут отстрел, я ведь у себя в Якутии фигура – у-у! – а жена у меня персо-о-она… – И Ленчик, довольный, захохотал.
   Лидия почувствовала, как ей сдавило грудь. Произошло таинственное: ее сдавило невысказанными Зинаидиными словами. Было что-то страшное в этом ощущении чужого стеснения и чужой немоты, как своих. Сидела через стену далекая и забытая ею женщина, которую истязало несказанное, невыраженное, невыспрошенное, а рядом сидел этот сундук с голосом, этот счастливый родственник, и ничего не понимал, и ничему не мог сочувствовать. Мысленно он уже свалил большого зверя к ногам своей первой любви и чувствовал себя превосходно в этом своем исконно мужском деле! Он не мог, ну хоть застрелись, понять, чего ждет от него Зинаида.
   – Ты, знаешь, – сказал он, – хорошо сохранилась. Фигурка у тебя в норме, мясов, молодец, не распустила. И Маня тоже. Вот моя Александра грузна. Великова-та, так сказать. Но я считаю, это – от президиумов. Каждый день по многу часов сидит, бедняга, давит стул. А ведь есть все равно же захочешь? Десять бутербродов она в перерыве в себя бросает… В общем, шесть пудов – контрольный ее вес. А центнер ее уже беспокоит. Садится на диету.
   – Давай ложись спать, – сказала Зинаида каким-то далеким голосом, пробившимся сквозь невысказанное, главное. – Завтра – день хлопотный.
   – И то, – согласился Ленчик. Еще раз скрипнула лавочка.
   – Что ты, что ты! – прошептала Зинаида.
   – А я еще не старик, не старик. Я еще вполне… Но, видимо, Зинаида резко встала, а он плюхнулся всем весом на скамейку.
   – Тогда не давалась, – хохотал Ленчик, – ценность свою берегла, а сейчас чего? Да ладно, ладно… Я силой этот вопрос никогда не решаю. Не психуй, старушка недотрога. Я спать пойду. Устал, как черт… А у нас в Якутии, между прочим, уже день…
   Зинаида плакала тихо и отчаянно. Пока Лидия надевала в темноте халатик, пока ощупью, стараясь не шуметь, выходила из незнакомого дома, Ленчик уже захрапел на террасе, по-детски почмокивая губами, и этим снова напомнил Лидии Сергея. Тот тоже всю жизнь «сосет соску». Она осторожно спустилась с крылечка и, вытянув впереди себя руки – ничего же не видно! – пошла на этот тихий плач, не зная, ни что скажет, ни что спросит, ни за чем идет. Так, не размышляя и не задавая вопросов, она шла ночью только к дочери, когда та вскрикивала во сне, или стонала, или, совсем наоборот, спала так тихо, что надо было прийти и наклониться к ней низко-низко, чтобы услышать слабое, едва уловимое дыхание. Она прижала голову Зинаиды к себе, и та отзывчиво и покорно приняла эту ласку, будто и ждала ее, и знала: вот сейчас придет человек, в плечо которого можно доверчиво и безоглядно ткнуться. Они сидели, покачиваясь, будто баюкали друг друга, ночь была черная и теплая, ночь для понимания без слов, и то, что они все-таки заговорили, не было их сомнением в том, что возможно понимание без слов. Выговориться, выплакаться, высказать значило другое – вытолкнуть наконец из себя спекшийся кровавый ком долгого-долгого молчания и немоты.
   – Марио, Лидочка, был очень хороший человек. И никаким он врагом не был. Просто несчастный мобилизованный. Ну что он мог против этого сделать? Нам по двадцать лет было. Его с товарищем определили к нам жить. Я испугалась, спряталась, а он говорит: «Не бойсь! Не бойсь! Я не злой!» Он по-русски совсем понятно говорил и старался читать по-нашему. Всю этажерку с книгами перерыл, а у нас ничего толком и не было. Как сейчас помню, «Мартин Иден», «Милый друг», пьесы Бернарда Шоу, а он все спрашивал: «Где Лев Николаевич Толстой? Русский дом, а нет Толстого. Ай-яй…» Я тогда принесла ему от соседки «Воскресение». Он его читал и говорил: «Ой! Это роман о вине и искуплении». Я очень удивилась, я считала, что это роман о любви. Но я с ним поначалу старалась не говорить. Я хотела его ненавидеть. Я очень хотела этого, Лидочка. Разве я не ненавидела их всех, проклятых, всех до единого, вместе взятых, всех, кроме него? Надо сказать, что я по природе своей человек замкнутый, одинокий, у меня особо и подружек никогда не было. А те, кто и был, те эвакуировались, те в деревню поехали, были и такие, что работать пошли, а я, что называется, ни то ни се, ни пятое ни десятое. Мама моя как-то крутилась, что-то продавала, что-то меняла, а я, дылда здоровая, сижу, как колода. Но мама мне ни слова. Наоборот, она рада, что я никуда не хожу, что я дома. Но уже скоро стали меня люди осуждать, что я ничего не делаю. Шла бы, мол, в контору, какие-никакие бы деньги приносила. И тогда Марио нам стал помогать. То суп в котелке принесет, то кашу, то сладкого чего. Приносит и все извиняется за это. Я, Лидочка, думала тогда, что с ума сойду. Я же комсомолкой была и осовиахимовкой, я же хорошей, порядочной была девушкой, а тут получается – чужой, враг меня кормит. А он не враг, не враг был. Он мне сам говорил, что фашистов ненавидит. Товарищ у Марио, что жил с ним, был
   очень противный. Он сразу стал ко мне приставать, но Марио ему что-то резкое по-своему сказал, и тот затих… Вот сейчас говорю про это, и мне страшно делается. Как я жила? Ни с кем ни словечка, есть не ем, а все тупо думаю: надо что-то делать, надо что-то делать… Может, вам, Лидочка, это странным покажется, но мысли у меня были героические. Я думала о подвиге, но понятия не имела, в чем он может заключаться. Вы подумаете: какая она глупая. Я, Лидочка, до войны все о любви думала. Все мои мысли были об этом. Любовь, семья, дети, домашнее хозяйство. И несколько лет все это было – Леня. А потом я поняла, что ему это все не надо. Он хороший человек, но для него все то, что для меня было главным, главным быть не могло. И жениться он еще не хотел, ему одной женщины просто было мало, а при слове «дети» он умирал со смеху. Мы и расстались после смерти вашей мамы, а тут как раз война. Вот я так дважды заледенела, один раз от неполучившейся своей любви, а потом от войны. Я так думаю: мне надо было сразу на фронт призваться. Но уж больно быстро нас оккупировали, не успела я, Лидочка, ни в чем разобраться. А потом, значит, я стала думать, что надо совершить какой-то поступок. Вы в Бога, конечно, не верите. Да и я как-то не очень. Но что-то, Лидочка, есть… Есть, Лидочка, какой-то твой, написанный на веку, путь, и никуда от него не уйдешь… И было так… Приятель Марио получил отпуск, Напился он на радостях, как свинья, и ввалился к нам. Все у него уже было собрано в два чемодана, но набрал он еще ложек деревянных, как сувениров, и сложить их решил. Мама моя, покойница, рукодельница была удивительная. У нас дома целые картины под стеклами висели, ее вышивки и гладью, и крестом, и аппликациями. Я таких, Лидочка, больше не видела. И вот этот самый паразит вдруг начинает эти мамины картины снимать, мол, к ложкам добавление. И смеется, довольный, что мы стоим и молчим, как чушки. И вот тут меня и прорвало. Схватила я кочергу – и как закричу, и как шмякну его по голове… Лидочка, я его убила! Это столько во мне накопилось горя и силы, что он без единого звука свалился. Только картину уронил, и она разбилась. Представляете, что было с мамой? Стоит смотрит, а лицо у нее то белое, то какое-то синее, то красное. И тут входит Марио. Хватаю я кочергу и – на него, а он смотрит на меня внимательно, понимающе, виновато… И я вдруг чувствую, как кочерга у меня в руках пудовеет, как я ее уже не могу держать, как она меня валит с ног… В общем, стало мне плохо, и я упала. Пришла в себя, Марио голову мою на коленях держит и по щекам меня похлопывает, а когда я глаза открыла, он меня так нежно-нежно прижал к себе и говорит: «Ничего не бойся. Все будет хорошо». Лидочка, я не знаю, как к кому приходит любовь, а ко мне она пришла так. Я еще раз глаза закрыла, чтоб он еще раз меня по щекам похлопал и еще сказал, что все будет хорошо. В общем, мы втроем убитого закопали в летней кухне, вместе с чемоданами и деревянными ложками. Марио очень за меня беспокоился. Ну, во-первых, крик мой страшный соседи слышали, стали выяснять, что случилось. Объясняли мы им так: сорвалась со стены картина, стекло вдребезги, а я от неожиданности испугалась и закричала. В общем, все поверили, тем более что рассказывал все Марио. Он же предложил нам уехать. Содействие обещал любое. Но, Лидочка, никуда я от него уже не могла уехать. Пока он тут – решила – и я буду тут. А там видно будет. Кончилось тем, что предложил он мне выйти за него замуж и ехать к его родным. Парикмахеры они. И русских они очень уважают, потому что какая-то прабабка у них русская… Я, смеялся Марио, продолжаю традицию. Тебя примут, как королеву. Ты ведь Зинаида, это значит дочь Зевса. Он очень увлекался литературой».
   Лидочка. Про Зевса мне рассказал, про Данаид. Чего говорить? Не знала я этого. И немцев он не любил. Говорил, что это противоестественно, что они союзники немцев, а не наши. Мы всегда в войнах дураки, говорил. И мама мне сказала: езжай, раз он тебе нравится. В конце концов: война не вечна. Купил мне Марио на толкучке белые туфли, а мама платье сшила из муслина, и пошли мы жениться. «Нонсенс! Нонсенс!» – говорил немец из комендатуры, но все-таки выдал нам официальную бумагу и даже речь произнес. Я ничего не понимала, спрашиваю у Марио: что он говорит? Он наклонился ко мне и говорит: «Глупости, Зиночка!» А потом после сказал, о чем немец философствовал. Что мы, дескать, своим союзом подводим итог и начинаем новые отношения между народами. Я тогда спросила у Марио, а как он думает. Он вздохнул и сказал: надо тебе скорей уезжать, а меня ранит в правую руку, я тебе обещаю. Я знаю как… Ничего он не знал. Его свои же за самострел расстреляли.
   Поехала я неизвестно куда, а попала на работу в лагерь для военнопленных. Испугалась я этого, Лидочка, сил нет. Как же я смогу там работать? Но повезло мне – заболела. Что со мной было – не знаю. Только я ни ходить не могла, ни смотреть, ни говорить, как паралик стала. Провалялась в больнице месяц с лишним. Вышла я как-то во двор больницы, я уже ходить начала, потом за ограду вышла, так и пошла, пошла домой. К маме. В сером халате и тапочках. Никого я не боялась, спала где придется, ела тоже. Где-то мне дали юбку, кто-то дал галоши, пускали переночевать, а расспрашивать не расспрашивали, тогда много девчат домой пробивалось. Вы скажете, зачем шла. Было у меня одно в сердце: дойти до мамы. Мы ведь с ней тогда прощались насовсем; не дай бог вам, Лидочка, прощаться когда-нибудь с живым родным человеком насовсем. Я так думала: если я дойду домой – есть Бог.