Страница:
А потом пришла тоска. И ничто не помогало, ни длинные разговоры с молодым образованным попом, который, как понял Москаленко, относился к нему с иронией и пренебрежительно, а если и вступал в дискуссии о жизни, то больше для разминки мозгов, чем для выяснения каких-то вопросов. У попа вопросов к жизни не было. И тогда-то Москаленко засуетился, заволновался. Даже подумал, не вернуться ли в самодеятельность, но представил все снова, все эти опостылевшие картинки: «Горняки на отдыхе», «Танец молодых забойщиков», увидел это мельтешение, подрагивающий, пылящий пол и понял: не вернется. Подумалось вначале неконкретно: хорошо бы жениться… Конечно же, не на постной вдове в черном бархатном или гипюровом платочке, которых он встречал в церкви. Нет! Ему хотелось женщину… которая была бы из мира. Ему очень хотелось именно такую – из самой гущи суеты, прямо из чрева людского вертепа. И оказалось, что ему нужна была Маня. Он ее давно наметил, давно вычислил. Но подсыпаться к ней с предложением, пока она состояла при официальной службе, было бесполезно. Какая же партийка из исполкома стала бы с ним разговаривать? А вот теперь они сравнялись. Теперь Маня наконец стала пенсионеркой. И можно было попробовать… Москаленко готов был к первоначальному отпору и длительной осаде. Но это уже была жизнь! Была цель, были средства, была стратегия и тактика, и все это наполняло Москаленко радостью. А то, что он живет изолированно и самостоятельно и не бегает за тем, другим по соседям, так это сплошные плюсы в его позиции. Ему ничего не надо от Мани, кроме нее самой. Он ей так и скажет: «Мария Григорьевна, мне вы нужны и никто другой на белом свете». А потом будет, как она скажет. Он оставит церковный хор, если это может быть препятствием, он согласен пойти на любую простую работу, плотничать, к примеру. Он, конечно, не большой мастер этого дела, но пилу, стамеску и рубанок держать умеет, по гвоздю попадает с первого раза, а главное – не пьет. Поэтому не буфет, а какую-нибудь лавку сварганить сумеет за милу душу. То, что он моложе Мани на пять лет, – ерунда, но ради этого он готов потерять паспорт и получить новый
с тем возрастом, который Маню устроит. Это в наше время не проблема. Тем более что он детдомовский, и когда и кем рожден, дело темное на самом деле. Да и вообще, что такое возраст? Возраст – это состояние души. А у него и у Мани с этим все в порядке. Она сейчас на этом дворе самая молодая. Моложе племянницы из Москвы, в глазах которой застыла такая загробная тоска, что даже не по себе. Он лично такого состояния никогда не допустил бы.
Москаленко не подозревал, не мог просто допустить, что такую тоску вызывает у Лидии он сам своими голыми тощими ногами с длинными желтыми ороговевшими до исключительной крепости ногтями.
.. .«Почему он так беспардонно развалился у всех на виду? – думала она. – Совершенно юродивый тип. А Маня молчит, будто так и надо».
Недавно, еще в Москве, Лидия думала, что когда будет уходить на пенсию, то вряд ли соберет в гости большую компанию. И сама на это не пойдет, да и люди к ней не съедутся. Она тогда смутно позавидовала Мане. У той не так. У той с людьми отношения другие. Лучшие. Более искренние. А вот сейчас думалось другое. Вот вам Дуся. Еще та гостья. Этот голоногий субъект. Подарочек, ничего себе. Зинаида, бывшая врагиня номер один, Женя Семенова, женщина – молот и наковальня.
Как живет она, Лидия? Ее принцип: на службе я христиански терплю всех, но в дом – только через густое сито. В последние годы то ли сито засорилось, то ли народ стал совсем уж непроходимый в ситечные ячейки, у них никто не бывает. Полный вакуум. И она утверждает: лучше так, чем кто попадя… Этот – лицемер, этот – подхалим, эта будет смотреть, на какой посуде ей подают, этот может утащить книгу, эта начинает раздеваться после второй рюмки, этот не умеет пользоваться туалетом, этот подумает, что его позвали не зря, а с расчетцем. Этот, эта, эти… Вакуум. И стало одиноко, как в тюрьме. Не утешало, что почти все их знакомые живут так же, что закон разбегающихся галактик каким-то образом переметнулся и на человеческое общество. Ничего не утешало. И она даже пробовала, как в молодости, скликать под одну крышу всех (Манин комплекс), но ничем хорошим это не кончилось. Сцеплялись по мелочам, как-то противно сплетничали и все клеймили, клеймили… И тут во дворе у Мани Лидия вдруг поняла: но ведь и Маня соединяет несоединимое? Значит, и у нее будет сегодня плохо, скандально, и все это Лидия уже видела и знает. Просто тетка ее – прости меня, Господи – наивная дура и такой и умрет, – еще раз прости меня, Господи. А этого типа, что жмурится на солнце, вообще надо было гнать. Лидия вдруг почувствовала прямо непреодолимое желание сказать ему что-то резкое, прямое.
– Да уберите вы наконец свои ноги! – придумала она дерзость.
– Солнышко – великий целитель и благодетель. – ответил Москаленко, но брючины опустил, а ступни сунул в Манин хилый цветник, выпрямился и доверчиво улыбнулся Лидии. – Смотрю я на вас, смотрю, такая вы красивая женщина, такая вы на других не похожая, а что-то вам нехорошо. Я, извиняюсь, может, помочь вам чем могу? Откуда вам знать, кто самое для вас нужное слово знает?
Лидия так и застыла. То есть застыла она физически, а внутри ее начало встряхивать. Ну, дерево так стряхивает капли с листьев, устав от их тяжести, ну, веник так встряхиваешь, помыв в ведре. Или еще что… Что же стряхивалось у Лидии? Какие отяжелившие ее капли? Она не знала какие. Только вынести это встряхивание сил у нее почему-то не было. Она повернулась и побежала, глотая слезы, и обиду, и жалость, и слабость, и даже благодарность. Он меня утешает. Он!
Значит, я выгляжу так, что даже этот может меня утешать? А я что о себе думала? Что выгляжу очень счастливой? С чего? С чего? Но у меня ведь все хорошо. Все, все… Просто я распустилась, расслабилась… Я сейчас возьму себя в руки. Это мне ничего не стоит. У меня все в порядке…
– Что с тобой, Лидуся? – спросила Маня с тревогой.
– Я плохо выгляжу? – как-то заискивающе поинтересовалась Лидия.
– Да нет, что ты! Но тебя что-то гложет? Беспокоишься о своих? Но что там за два дня может случиться?
– За себя я беспокоюсь, за себя! – закричала Лидия. – Я, как та гоголевская девка, не знаю, где право, где лево. Вот тебя не понимаю, зачем ты всех назвала?
– А! – сказала Маня. – Я знала, что ты это спросишь. Не те гости, да?
– И флаг этот дурацкий!
– И флаг, – засмеялась Маня. – Лидуся, да что ты переживаешь? У меня все как у меня. Ну скажи себе: Маня блажит. И успокойся.
То, что Маня точно угадала то самое слово, которое подумалось ей, когда она только получила приглашение, было не просто удивительным. Оно пригвоздило Лидию, будто в чем-то виноватую, но она же не была, не была такой… Она не была виноватой перед Маней, она не нуждалась в жалости этого юродивого, она в конце концов самый близкий Манин человек, и нечего ее разоблачать на этом дворе.
– Лидуся! Лидуся! – сказала Маня. – Ну что ты завиноватилась? Все у тебя хорошо и будет хорошо. Гляжу я на тебя и радуюсь, как у тебя все славно. И муж, и дочь, и работа. Может, я из-за этого и веселюсь сегодня?
– Говори, говори! – всхлипнула Лидия, но ее уже отпустило, и она подумала: все и на самом деле не так уж плохо. Есть у нее друзья, есть, кому поплакаться в жилетку, только надо чаще встречаться. А то они совсем в этой Москве замотались. И есть у нее Маня. Хорошо бы забрать ее в Москву. В конце концов ничего ее тут уже не держит. Квартира у них отдельная, на очереди они стоят на трехкомнатную. Как бы это было хорошо! Как замечательно! Как по совести!
Лидия обхватила Маню и жарко зашептала ей в ухо:
– Маня! Родная моя! У меня гениальный план. И клянусь, я его выполню. Маня засмеялась и сказала:
– Конечно, выполнишь!
…В этом городе она родилась, здесь она пошла в школу с матерчатой сумкой, тут начиналась ее трудовая биография, но это было – не-ве-роятно! Каждая пора, каждое мышечное волокно крепко сбитого, ухоженного Жениного тела опровергало напрочь эти исторические факты. То есть она знала – все так и было. И в то же время не верила. Доказательства? Да вот хотя бы этот стучащий рядом копытами отставник. Он ведь ее сопровождает, как английскую королеву. Разве могло бы так быть, будь она плоть от плоти, кровь от крови дитя этих мест? Но ведь она была плоть от плоти. Была или не была? Она топала по этой земле босыми заскорузлыми пятками всю войну и всю послевойну. Она шла в не-гнущейся кирзе в свою первую смену в холодные пять утра, и самым большим ее желанием было очутиться под стеганым, из кусочков, старым одеялом, на родном деревянном топчане, на котором она спала все свое детство. Ликование, что она вырвалась, что ее дети не знают, что такое топчан и кирза, наполняло ее всю от макушки до блестящих пяток. Она, конечно, не совсем идиотка. Она понимает, что и тут – на ее родине – уже не бегают босиком в школу, а холщовые сумки сейчас шик, мода. Никто сейчас и тут не отдаст детей в пятнадцать лет на откатку, не спят в семьдесят восьмом на топчанах и не ходят в кирзе, и тэ дэ и тэ пэ. Но останься она тут, разве можно было бы ощутить всю силу разрыва между вчера и сегодня, всю разницу времен? Я – Ника, думала о себе Женя. Я победила в жизни. Я поднялась выше всех. Я как птица в поднебесье. И, почувствовав просто какой-то фантастический прилив самоуважения, прямо-таки восторг по поводу того, что она ступает там, где остальные просто примитивно передвигают ногами, Женя Семенова, Евгения Николаевна, испытала любовь к этому месту.
– Ах! – сказала она Егорову. – Я помню этот дом. Возле него росла прекрасная груша, и мы воровали плоды. Где же она? Где же она? Вы не помните? – крикнула она во двор молодому парню, что накачивал велосипедную шину. – Тут росла груша.
– Не было тут груши, тетечка! – ответил парень. – Что-то вы путаете.
– Была! Была! – распалялась Женя. – Вот тут, пря-мо где вы стоите!
Парень задумчиво потоптал землю, на которой стоял, внимательно посмотрел под ноги.
– Где же она? Куда делась? – насмешливо спросил он. – Я тут, извиняюсь, двадцать семь лет живу. Так сказать, с пеленок.
Как совпали цифры. Он родился, этот парень, как раз тогда, когда она навсегда покинула эти края. Она уехала в техникум, и пределом ее мечтаний тогда было бобриковое пальто, опушенное внизу мехом. Ей снилось такое пальто. Вишневый бобрик и черный мех. Господи, бобрик. Такое грубое, колючее сукно… А обувь? О какой она мечтала обуви? Ужас! О фетровых белых ботах. Просто другого она тогда не могла придумать, потому что ничего другого не видела.
Парень разглядывал ее с ироническим интересом. И это ей не понравилось. Он-то уж должен был смотреть без этих штучек. Это она от своих детей может терпеть насмешки, вернее, вынуждена терпеть – свои! А этот просто хамло. И, тронув Егорова за рукав, она повела его дальше. Но ликование, которое плескалось в ней, пролилось. Парень с велосипедом вернул ее из поднебесья. Конечно, она кое-чего добилась, конечно, она – молоток-баба, конечно, можно заставить этого придурка Егорова приносить ей в зубах палку, ну и что?
– Между прочим, хочу вам сказать, – почтительно сказал Егоров, – сегодня суббота, и исполком не работает. Там только дежурный. Сегодня Иван Митрофанович из промышленного отдела.
– Что же вы мне раньше не сказали? – воскликнула Женя. – Я совсем забыла, что сегодня суббота. А где живет ваш председатель?
И тут Егоров растерялся. Желание служить этой женщине и вскормленное в нем с младых ногтей чувство дистанции, субординации столкнулись и вышибли из Егорова ощущение паники. Мысль, что можно соврать и сказать, что он не знает, где живет председатель, или сообщить, что тот уезжает на выходные на рыбалку, или что он, наконец, вызван в область на семинар по самоусовершенствованию, не пришла и не могла прийти в круглую голову Егорова. Он был совершенно патологически честным человеком. Он не знал, что есть ложь во спасение и святая ложь, что есть ложь-стратегия, есть ложь-тактика, безбедно существует ложь-умолчание и ложь-информация. Ведь жизнь, черт возьми, разнообразна, и что бы бедное человечество делало, куда бы оно утопало с помощью одной только голой правды-матки, а именно ее только и знал Егоров. Поэтому он назвал адрес председателя очень точно, сказал, что по субботам тот любит ковыряться в ульях – у него их пять штук, что сам он к нему никогда в субботу не ходил…
– А сейчас пойдем! – весело сказала Женя. – Завтра я улетаю. Вы же понимаете, что Гейдеко нужно отхлопотать квартиру? Она всю жизнь здесь оттрубила, неужели этим местным дуракам не ясно, что она заслужила, больше того – выслужила себе теплый сортир?
Зачем она так сказала, зачем? Егоров страдальчески сморщился. Он стеснялся, как-то даже пугался слов определенного сорта. Но смущение было не только, а скорей всего, и совсем не от слов. Просто в одну секунду, когда на карту было поставлено сразу две ситуации, а выбирать надо было – как на войне – одну, Егоров понял: как бы ни волновала его эта женщина, умеющая стоять на голове, как бы ни потрясла она скрытые и уже почти увядшие без употребления его мужские рыцарские силы, есть нечто другое. Другое – это порядок жизни. Знание места, времени и обстоятельств. Егоров не знал, что он был прирожденным классицистом, что жизнь, ограниченная стенами, параграфами, уставами и подчинением, была для него самой свободной жизнью. А эта – да, красивая, да, эффектная, да, волнующая дама – за здорово живешь кромсает этот проверенный порядок действий. Ну как можно врываться к председателю, когда он в старом трикотажном белье, в пчелиной сетке на голове колдует над ульями, а жена его протирает тряпочкой медогонку? Человек в таком одеянии может принять опрометчивое решение, может с бухты-барахты что-то там пообещать, и каково ему будет, когда он наденет костюм, сядет на свое рабочее место и поймет, что был захвачен врасплох и виноват в этой ситуации был он, Егоров, отставной офицер, уполномоченный вверенной ему улицы. Это он привел эту даму по личному адресу, то есть совершил в некотором смысле бестактный, если не сказать провокационный, шаг.
Все встало на свои места. Женя Семенова еще ругала себя за рассеянность – забыть, что суббота, ну, дуреха, ну, дуреха! – а Егоров полностью вернулся в присущее ему состояние покоя и нравственной трезвости.
– Не уполномочен, – сказал он, – сопровождать вас к официальному лицу в неслужебное время. Это может сделать только Иван Митрофанович, но я бы вам не советовал идти. Нехорошо.
И он повернул назад. Так бы и ушел он, спокойный и удовлетворенный восстановлением привычного душевного состояния, если бы не взгляд, а лучше сказать, взор Жени Семеновой. В ту минуту это был еще тот взор! Во-первых, она, естественно, не догадывалась о противоречивом клубящемся сгустке егоровских чувств. Почему он повернул назад? Что они делают нехорошо? При чем тут какой-то Иван Митрофанович?
– Что случилось? – только чуть еще сердито крикнула Женя Егорову. – Я вас что, переспать тяну с собой? – Взыгрывало в ней время от времени ее старое рабоче-крестьянское прошлое, и тогда Женя Семенова «выражалась». В редакции она шокировала этим старых московских дам, тех, что из бывших или около них, а молодые дамы современного образования как раз ценили в ней это. Они видели в Жене сплав из лучших смесей – народного опыта (Женин запас слов и выражений) плюс тонкая акварель некоторых знаний, которая этот опыт заключила в рамку, а в рамке – как известно – все выглядит лучше. Качественнее.
Не надо было поворачиваться Егорову, а он повернулся. И Женя увидела – как бы она сказала? – «мужика из другой оперы». Самое удивительное, что она все проницательно поняла, поняла, что утрачивает над ним силу, что нечто большее, чем покорство ее женской соблазнительной сути, пробудилось в старом вояке. Пробудился сам устав – и теперь попробуй сдвинь его! Женя сокрушенно покачала головой, показывая всем видом, что, мол, выхода у нее нет, и выстрелила в замершего Егорова такими народными выражениями, которые из соображений изящества лучше не приводить.
– …товарищ майор… – вышли мы все из народа, и ему иногда и послужить можно, – совсем спокойно закончила свою мысль Женя. – Ведите!
И Егоров повел ее к председателю исполкома. Он не уважал больше эту женщину, он напрочь, навсегда забыл, что она его как-то взволновала – не было это-го, не было, не было! – но он отверг и свои сомнения относительно права идти в неподобающее время к должностному лицу, отверг, потому что отверг за собой право что-то решать самому. Егоров подчинился приказу свыше. Женя воспринималась как генерал.
Сергей поднял на лоб темные очки и посмотрел им вслед. Куда это подался этот военпенс с округлой решительной дамой?
– Цирк, – сказал он вслух.
А про себя подумал: какой он идиот, что приехал сюда без машины. Послушал Лидию. Разве можно в таких случаях слушать людей, у которых нет и никогда не будет машины? Они всегда скажут: а она и не нужна! Человек вырабатывает, генерирует только ту философию, на которую ему хватает денег. А теперь вот – ходи пешком. Правда, пока ничего особенного он здесь не приглядел.
Сам же город, в котором Сергей родился, никаких особых эмоций и ассоциаций у него не вызывал. Нет, он даже что-то помнит, вот эту водонапорную башню, и градирню, и остов электростанции, так и оставшийся остовом. Не нашли ему применения после войны, а разрушать оказалось сложно, очень капитально были положены и фундамент, и отдельные части стен. Сейчас остов зарастал травой и даже деревьями, и, пожалуй, именно он чуть-чуть взволновал Сергея – бегал тут когда-то, играл, прятался, но взволновал только
чуть-чуть… Детство в этом городе было не в счет. Главное и самое интересное началось у него тогда, когда его забрал отец. Он много раз думал: а вдруг бы случилось так, что уехала бы тогда от Мани Лидия, а он остался? Ух, какой ужас! Даже на жаре его пробирал мо-роз от одного только легкого воображения. Ничего он не имеет против Мани, золотая тетка, когда за тысячу километров. Он не против Мани лично, он на дух не выносит стиль, или как это называется, – образ ее жизни. Этот вечный «для других лучше, чем себе». Это он так его коряво выразил нарочно, потому что изначально считал корявой саму эту мысль. Нельзя быть источником блага, будучи не в благе. «Предположим, печка», – сказал неожиданно громко Сергей, и на него удивленно и обиженно посмотрела девушка в громадных голубых очках. «Так вот – печка, – уже контролируя себя, значит, мысленно произнес Сергей. – Можно ли считать, что она хорошо выполняет свою функцию, если она небеленая, если заслонка у нее на одном кирпиче держится, если колосники упали, а поддувало не вычищено, можно ли считать, что такая печка обогреет и накормит? Да возле нее – дымной – минуту для согреву постоишь и побежишь дальше, искать ту, что в кафеле, к которой уже спиной прислониться можно, возле которой не только руки, душу отогреть хочется». Сергей вдруг почувствовал себя очень умным, значительно более умным, чем считал раньше. Он расскажет это Лидии, кандидату наук, пусть она сообразит по-быстрому контртезис. Ведь его мысль тоже родилась спонтанно, он в «Ленинке» для этого не сидел. Просто шел, шел по земле родины и понял: печка! Грош цена всей Маниной «самоотверженной» жизни, а доказательство тому – все эти нелепые люди, что пришли и приехали к ней. Родственники не в счет, они тут по другому, так сказать, ведомству. А все остальные ведь блаженные. Роза среди них – вот эта мадам, что захомутала отставника. Становилась на голову, стучала по стене пятками, дезодорантом так опрыскалась, что все мухи со двора улетели. Остальные – чудовища. Милые, добрые – пусть живут! – но чудовища. И Лидочка в этот зверинец вписывается вполне. Спасибо тебе, батя, что ты меня в свое время выбрал. Он представил, как будет рассказывать жене об этой поездке, как она будет хохотать. Она у него баба с юмором. И снова ему прошли наперерез Женя и Егоров. Женя впереди, а Егоров на шаг сзади. Сергей не знал, что они уже шли назад от председателя в исполком. Что председатель позвонил из дому дежурному исполкома Ивану Митрофановичу и велел тому заготовить грамоту и от имени города вручить ее сегодня Мане. «А насчет квартиры подумаем, – пообещал председатель. – Гейдеко у нас человек известный».
– Я вам буду звонить днем и ночью, – строго сказала Женя.
– Звоните, звоните, – вежливо ответил председатель, и по его тону Егоров понял: Женя для председателя – не генерал. И он попробовал сбросить и с себя иго ее командования, но Женя вовремя посмотрела в его сторону. И Егоров был снова стреножен.
Гость пошел косяком. Шли женщины в шелковых цветных косынках, мужчины в пахнущих нафталином костюмах, старухи в белых платочках с такими же белыми узелками – гостинцами, подарками. «Прямо как на Пасху!» – засмеялась Зинаида. Шла и своя улица, неся перед собой стулья и табуретки. Пришел парень в форме студента стройотряда с коробчатым чемоданом и сразу полез на крышу.
– Низковато, – крикнул он оттуда. – Не тот будет эффект! – И поставил чемоданчик на печную трубу.
– Фейерверк! – объяснила Лидии Маня. И оторопело уставилась на племянницу, которая без всякой логики кинулась ей на грудь и зарыдала. Маня очень рассердилась. – Ну знаешь, – сказала она. – Я еще, слава богу, живая. Иди! Иди! Видеть не хочу слез. – И, не желая вникать в немотивированные поступки Лидии, оттолкнула ее.
Лидия убежала в дом. Там было прохладно, громко тикали ходики, пахло косметикой Жени Семеновой и винным дыханием Дуси. Она спала сейчас совсем тихо, склонив голову к плечу. Беспомощность и покой спящей обнародовали то, о чем все уже забыли: когда-то она была красивой, очень красивой женщиной. Никакое пьянство не могло испортить форму тонкого Дуськиного носа, и хоть и великоватого, но красивого, выразительного рта, и изящно закругленного подбородка, ни на грамм не отяжеленного возрастом. Сначала Лидии показалось, что ей жалко Дуську, эту неудачливую бабу со всеми отметинами классически деклассированной (какой каламбур!) биографии. Но что ей Дуська? Чужой, раз встреченный человек. Совсем посторонняя алкоголичка. Нет, не ее было жалко Лидии. Ей было жалко тетку, которой уже шестьдесят, а это уже вечер, как бы мы все ни отдаляли оптимистическими теориями время старости. Вечер, вечер… И не такой уж и ранний, а вполне оформившийся и готовый в любую положенную минуту перейти в ночь. Но тут Лидия вдруг поняла нечто совсем другое: как бы там ни было, а не теткин вечер жизни заставляет ее сейчас плакать. Вот ведь штука! В ней, Лидии, возникло твердое, вдруг окончательно сформировавшееся ощущение – с теткой все в порядке! И Лидия поняла, что плачет она о себе. Как хочешь, так и понимай.
А ведь у нее все было хорошо. Хорошо по самому высокому счету. Семья, работа, здоровье… Все слагаемые жизни, если не на пять, то уж на крепкую четверку точно. Пусть нет лишних денег, нет машины, нет дачи, она же не идиотка, чтобы такими мерками определять счастье. Ее Лева умница, интеллигент, из тех, что «непьетнекурит», который ктомуже и в постели мужик что надо. С тихой отчаянной ненавистью она рядом с ним никогда не засыпала. Дочка, конечно, – штучка, лентяйка, неряха, но… Ведь они сейчас все такие! Черт возьми, она же и красавица, и умница, и надежда института. Гегеля читает в подлиннике. Шагинян ее совратила своими книгами. В общем – все как надо… Нельзя гневить Бога, это просто непорядочно. Но сглатываемые слезы выталкивались такими хриплыми не-управляемыми всхлипами, что не помогла логика.
«Что это? – спрашивала себя Лидия. – Кого же, наконец, я так оплакиваю?»
Про внутренний голос рассказано столько анекдотов, что слушать его стало просто неприлично, и Лидия – современный же человек! – подавила в себе проклюнувшееся объяснение (чепуха какая!) и стала старательно высмаркиваться, ища в этом хоть и примитивном, но зато необходимом поступке какую-то передышку от чего-то гнетущего и давящего. И тогда это проклюнулось снова. «Феномен Клары Рогозиной»… Выбивалась из пут пронзительная и острая мысль. «Феномен Клары Рогозиной»… Да при чем же здесь это? При чем здесь Клара с ее дурацким феноменом?
…Она была подругой Лидии еще в институте и умерла на пятом курсе. Были трагически прекрасные похороны. Май, куча мала цветов, Клара в белом платье с завитыми и уложенными волосами, они – подруги – в черных косынках, которые смотрелись на них, несмотря ни на что, красиво и ладно. Но главное – не это. Главное – тема разговора, который вела, не переставая, с какой-то жуткой, прямо несусветной гордостью мать Клары. Оказывается, Клара была обречена уже много лет. Все изнутри давно было мертво, «она жила на энтузиазме», – всем объясняла мать. Самое главное – так оно и было, Лидия читала эпикриз. Но, будучи наполовину мертвой, Клара жила очень лихо. Выходила дважды замуж, разошлась. Имела любовников. Любила вермут со льдом и баранину в горшочке. Регулярно ходила к массажистке и к педикюрше. Такое вот умение жить, не реагируя на внутреннюю смерть, они и назвали «феноменом Клары». Говорили: вот так только и надо. Преодолевая! Борясь! Жи-и-ить!!! Ведь это прекрасно – быть сильнее себя биологической. Это торжество сапиенса в человеке. Но какое отношение может иметь история жизни и смерти Клары к сегодняшнему дню, к ней самой, слава богу, практически здоровой женщине? Ничего нельзя было понять в этом внутреннем голосе. Не из той оперы был звук.
с тем возрастом, который Маню устроит. Это в наше время не проблема. Тем более что он детдомовский, и когда и кем рожден, дело темное на самом деле. Да и вообще, что такое возраст? Возраст – это состояние души. А у него и у Мани с этим все в порядке. Она сейчас на этом дворе самая молодая. Моложе племянницы из Москвы, в глазах которой застыла такая загробная тоска, что даже не по себе. Он лично такого состояния никогда не допустил бы.
Москаленко не подозревал, не мог просто допустить, что такую тоску вызывает у Лидии он сам своими голыми тощими ногами с длинными желтыми ороговевшими до исключительной крепости ногтями.
.. .«Почему он так беспардонно развалился у всех на виду? – думала она. – Совершенно юродивый тип. А Маня молчит, будто так и надо».
Недавно, еще в Москве, Лидия думала, что когда будет уходить на пенсию, то вряд ли соберет в гости большую компанию. И сама на это не пойдет, да и люди к ней не съедутся. Она тогда смутно позавидовала Мане. У той не так. У той с людьми отношения другие. Лучшие. Более искренние. А вот сейчас думалось другое. Вот вам Дуся. Еще та гостья. Этот голоногий субъект. Подарочек, ничего себе. Зинаида, бывшая врагиня номер один, Женя Семенова, женщина – молот и наковальня.
Как живет она, Лидия? Ее принцип: на службе я христиански терплю всех, но в дом – только через густое сито. В последние годы то ли сито засорилось, то ли народ стал совсем уж непроходимый в ситечные ячейки, у них никто не бывает. Полный вакуум. И она утверждает: лучше так, чем кто попадя… Этот – лицемер, этот – подхалим, эта будет смотреть, на какой посуде ей подают, этот может утащить книгу, эта начинает раздеваться после второй рюмки, этот не умеет пользоваться туалетом, этот подумает, что его позвали не зря, а с расчетцем. Этот, эта, эти… Вакуум. И стало одиноко, как в тюрьме. Не утешало, что почти все их знакомые живут так же, что закон разбегающихся галактик каким-то образом переметнулся и на человеческое общество. Ничего не утешало. И она даже пробовала, как в молодости, скликать под одну крышу всех (Манин комплекс), но ничем хорошим это не кончилось. Сцеплялись по мелочам, как-то противно сплетничали и все клеймили, клеймили… И тут во дворе у Мани Лидия вдруг поняла: но ведь и Маня соединяет несоединимое? Значит, и у нее будет сегодня плохо, скандально, и все это Лидия уже видела и знает. Просто тетка ее – прости меня, Господи – наивная дура и такой и умрет, – еще раз прости меня, Господи. А этого типа, что жмурится на солнце, вообще надо было гнать. Лидия вдруг почувствовала прямо непреодолимое желание сказать ему что-то резкое, прямое.
– Да уберите вы наконец свои ноги! – придумала она дерзость.
– Солнышко – великий целитель и благодетель. – ответил Москаленко, но брючины опустил, а ступни сунул в Манин хилый цветник, выпрямился и доверчиво улыбнулся Лидии. – Смотрю я на вас, смотрю, такая вы красивая женщина, такая вы на других не похожая, а что-то вам нехорошо. Я, извиняюсь, может, помочь вам чем могу? Откуда вам знать, кто самое для вас нужное слово знает?
Лидия так и застыла. То есть застыла она физически, а внутри ее начало встряхивать. Ну, дерево так стряхивает капли с листьев, устав от их тяжести, ну, веник так встряхиваешь, помыв в ведре. Или еще что… Что же стряхивалось у Лидии? Какие отяжелившие ее капли? Она не знала какие. Только вынести это встряхивание сил у нее почему-то не было. Она повернулась и побежала, глотая слезы, и обиду, и жалость, и слабость, и даже благодарность. Он меня утешает. Он!
Значит, я выгляжу так, что даже этот может меня утешать? А я что о себе думала? Что выгляжу очень счастливой? С чего? С чего? Но у меня ведь все хорошо. Все, все… Просто я распустилась, расслабилась… Я сейчас возьму себя в руки. Это мне ничего не стоит. У меня все в порядке…
– Что с тобой, Лидуся? – спросила Маня с тревогой.
– Я плохо выгляжу? – как-то заискивающе поинтересовалась Лидия.
– Да нет, что ты! Но тебя что-то гложет? Беспокоишься о своих? Но что там за два дня может случиться?
– За себя я беспокоюсь, за себя! – закричала Лидия. – Я, как та гоголевская девка, не знаю, где право, где лево. Вот тебя не понимаю, зачем ты всех назвала?
– А! – сказала Маня. – Я знала, что ты это спросишь. Не те гости, да?
– И флаг этот дурацкий!
– И флаг, – засмеялась Маня. – Лидуся, да что ты переживаешь? У меня все как у меня. Ну скажи себе: Маня блажит. И успокойся.
То, что Маня точно угадала то самое слово, которое подумалось ей, когда она только получила приглашение, было не просто удивительным. Оно пригвоздило Лидию, будто в чем-то виноватую, но она же не была, не была такой… Она не была виноватой перед Маней, она не нуждалась в жалости этого юродивого, она в конце концов самый близкий Манин человек, и нечего ее разоблачать на этом дворе.
– Лидуся! Лидуся! – сказала Маня. – Ну что ты завиноватилась? Все у тебя хорошо и будет хорошо. Гляжу я на тебя и радуюсь, как у тебя все славно. И муж, и дочь, и работа. Может, я из-за этого и веселюсь сегодня?
– Говори, говори! – всхлипнула Лидия, но ее уже отпустило, и она подумала: все и на самом деле не так уж плохо. Есть у нее друзья, есть, кому поплакаться в жилетку, только надо чаще встречаться. А то они совсем в этой Москве замотались. И есть у нее Маня. Хорошо бы забрать ее в Москву. В конце концов ничего ее тут уже не держит. Квартира у них отдельная, на очереди они стоят на трехкомнатную. Как бы это было хорошо! Как замечательно! Как по совести!
Лидия обхватила Маню и жарко зашептала ей в ухо:
– Маня! Родная моя! У меня гениальный план. И клянусь, я его выполню. Маня засмеялась и сказала:
– Конечно, выполнишь!
…В этом городе она родилась, здесь она пошла в школу с матерчатой сумкой, тут начиналась ее трудовая биография, но это было – не-ве-роятно! Каждая пора, каждое мышечное волокно крепко сбитого, ухоженного Жениного тела опровергало напрочь эти исторические факты. То есть она знала – все так и было. И в то же время не верила. Доказательства? Да вот хотя бы этот стучащий рядом копытами отставник. Он ведь ее сопровождает, как английскую королеву. Разве могло бы так быть, будь она плоть от плоти, кровь от крови дитя этих мест? Но ведь она была плоть от плоти. Была или не была? Она топала по этой земле босыми заскорузлыми пятками всю войну и всю послевойну. Она шла в не-гнущейся кирзе в свою первую смену в холодные пять утра, и самым большим ее желанием было очутиться под стеганым, из кусочков, старым одеялом, на родном деревянном топчане, на котором она спала все свое детство. Ликование, что она вырвалась, что ее дети не знают, что такое топчан и кирза, наполняло ее всю от макушки до блестящих пяток. Она, конечно, не совсем идиотка. Она понимает, что и тут – на ее родине – уже не бегают босиком в школу, а холщовые сумки сейчас шик, мода. Никто сейчас и тут не отдаст детей в пятнадцать лет на откатку, не спят в семьдесят восьмом на топчанах и не ходят в кирзе, и тэ дэ и тэ пэ. Но останься она тут, разве можно было бы ощутить всю силу разрыва между вчера и сегодня, всю разницу времен? Я – Ника, думала о себе Женя. Я победила в жизни. Я поднялась выше всех. Я как птица в поднебесье. И, почувствовав просто какой-то фантастический прилив самоуважения, прямо-таки восторг по поводу того, что она ступает там, где остальные просто примитивно передвигают ногами, Женя Семенова, Евгения Николаевна, испытала любовь к этому месту.
– Ах! – сказала она Егорову. – Я помню этот дом. Возле него росла прекрасная груша, и мы воровали плоды. Где же она? Где же она? Вы не помните? – крикнула она во двор молодому парню, что накачивал велосипедную шину. – Тут росла груша.
– Не было тут груши, тетечка! – ответил парень. – Что-то вы путаете.
– Была! Была! – распалялась Женя. – Вот тут, пря-мо где вы стоите!
Парень задумчиво потоптал землю, на которой стоял, внимательно посмотрел под ноги.
– Где же она? Куда делась? – насмешливо спросил он. – Я тут, извиняюсь, двадцать семь лет живу. Так сказать, с пеленок.
Как совпали цифры. Он родился, этот парень, как раз тогда, когда она навсегда покинула эти края. Она уехала в техникум, и пределом ее мечтаний тогда было бобриковое пальто, опушенное внизу мехом. Ей снилось такое пальто. Вишневый бобрик и черный мех. Господи, бобрик. Такое грубое, колючее сукно… А обувь? О какой она мечтала обуви? Ужас! О фетровых белых ботах. Просто другого она тогда не могла придумать, потому что ничего другого не видела.
Парень разглядывал ее с ироническим интересом. И это ей не понравилось. Он-то уж должен был смотреть без этих штучек. Это она от своих детей может терпеть насмешки, вернее, вынуждена терпеть – свои! А этот просто хамло. И, тронув Егорова за рукав, она повела его дальше. Но ликование, которое плескалось в ней, пролилось. Парень с велосипедом вернул ее из поднебесья. Конечно, она кое-чего добилась, конечно, она – молоток-баба, конечно, можно заставить этого придурка Егорова приносить ей в зубах палку, ну и что?
– Между прочим, хочу вам сказать, – почтительно сказал Егоров, – сегодня суббота, и исполком не работает. Там только дежурный. Сегодня Иван Митрофанович из промышленного отдела.
– Что же вы мне раньше не сказали? – воскликнула Женя. – Я совсем забыла, что сегодня суббота. А где живет ваш председатель?
И тут Егоров растерялся. Желание служить этой женщине и вскормленное в нем с младых ногтей чувство дистанции, субординации столкнулись и вышибли из Егорова ощущение паники. Мысль, что можно соврать и сказать, что он не знает, где живет председатель, или сообщить, что тот уезжает на выходные на рыбалку, или что он, наконец, вызван в область на семинар по самоусовершенствованию, не пришла и не могла прийти в круглую голову Егорова. Он был совершенно патологически честным человеком. Он не знал, что есть ложь во спасение и святая ложь, что есть ложь-стратегия, есть ложь-тактика, безбедно существует ложь-умолчание и ложь-информация. Ведь жизнь, черт возьми, разнообразна, и что бы бедное человечество делало, куда бы оно утопало с помощью одной только голой правды-матки, а именно ее только и знал Егоров. Поэтому он назвал адрес председателя очень точно, сказал, что по субботам тот любит ковыряться в ульях – у него их пять штук, что сам он к нему никогда в субботу не ходил…
– А сейчас пойдем! – весело сказала Женя. – Завтра я улетаю. Вы же понимаете, что Гейдеко нужно отхлопотать квартиру? Она всю жизнь здесь оттрубила, неужели этим местным дуракам не ясно, что она заслужила, больше того – выслужила себе теплый сортир?
Зачем она так сказала, зачем? Егоров страдальчески сморщился. Он стеснялся, как-то даже пугался слов определенного сорта. Но смущение было не только, а скорей всего, и совсем не от слов. Просто в одну секунду, когда на карту было поставлено сразу две ситуации, а выбирать надо было – как на войне – одну, Егоров понял: как бы ни волновала его эта женщина, умеющая стоять на голове, как бы ни потрясла она скрытые и уже почти увядшие без употребления его мужские рыцарские силы, есть нечто другое. Другое – это порядок жизни. Знание места, времени и обстоятельств. Егоров не знал, что он был прирожденным классицистом, что жизнь, ограниченная стенами, параграфами, уставами и подчинением, была для него самой свободной жизнью. А эта – да, красивая, да, эффектная, да, волнующая дама – за здорово живешь кромсает этот проверенный порядок действий. Ну как можно врываться к председателю, когда он в старом трикотажном белье, в пчелиной сетке на голове колдует над ульями, а жена его протирает тряпочкой медогонку? Человек в таком одеянии может принять опрометчивое решение, может с бухты-барахты что-то там пообещать, и каково ему будет, когда он наденет костюм, сядет на свое рабочее место и поймет, что был захвачен врасплох и виноват в этой ситуации был он, Егоров, отставной офицер, уполномоченный вверенной ему улицы. Это он привел эту даму по личному адресу, то есть совершил в некотором смысле бестактный, если не сказать провокационный, шаг.
Все встало на свои места. Женя Семенова еще ругала себя за рассеянность – забыть, что суббота, ну, дуреха, ну, дуреха! – а Егоров полностью вернулся в присущее ему состояние покоя и нравственной трезвости.
– Не уполномочен, – сказал он, – сопровождать вас к официальному лицу в неслужебное время. Это может сделать только Иван Митрофанович, но я бы вам не советовал идти. Нехорошо.
И он повернул назад. Так бы и ушел он, спокойный и удовлетворенный восстановлением привычного душевного состояния, если бы не взгляд, а лучше сказать, взор Жени Семеновой. В ту минуту это был еще тот взор! Во-первых, она, естественно, не догадывалась о противоречивом клубящемся сгустке егоровских чувств. Почему он повернул назад? Что они делают нехорошо? При чем тут какой-то Иван Митрофанович?
– Что случилось? – только чуть еще сердито крикнула Женя Егорову. – Я вас что, переспать тяну с собой? – Взыгрывало в ней время от времени ее старое рабоче-крестьянское прошлое, и тогда Женя Семенова «выражалась». В редакции она шокировала этим старых московских дам, тех, что из бывших или около них, а молодые дамы современного образования как раз ценили в ней это. Они видели в Жене сплав из лучших смесей – народного опыта (Женин запас слов и выражений) плюс тонкая акварель некоторых знаний, которая этот опыт заключила в рамку, а в рамке – как известно – все выглядит лучше. Качественнее.
Не надо было поворачиваться Егорову, а он повернулся. И Женя увидела – как бы она сказала? – «мужика из другой оперы». Самое удивительное, что она все проницательно поняла, поняла, что утрачивает над ним силу, что нечто большее, чем покорство ее женской соблазнительной сути, пробудилось в старом вояке. Пробудился сам устав – и теперь попробуй сдвинь его! Женя сокрушенно покачала головой, показывая всем видом, что, мол, выхода у нее нет, и выстрелила в замершего Егорова такими народными выражениями, которые из соображений изящества лучше не приводить.
– …товарищ майор… – вышли мы все из народа, и ему иногда и послужить можно, – совсем спокойно закончила свою мысль Женя. – Ведите!
И Егоров повел ее к председателю исполкома. Он не уважал больше эту женщину, он напрочь, навсегда забыл, что она его как-то взволновала – не было это-го, не было, не было! – но он отверг и свои сомнения относительно права идти в неподобающее время к должностному лицу, отверг, потому что отверг за собой право что-то решать самому. Егоров подчинился приказу свыше. Женя воспринималась как генерал.
Сергей поднял на лоб темные очки и посмотрел им вслед. Куда это подался этот военпенс с округлой решительной дамой?
– Цирк, – сказал он вслух.
А про себя подумал: какой он идиот, что приехал сюда без машины. Послушал Лидию. Разве можно в таких случаях слушать людей, у которых нет и никогда не будет машины? Они всегда скажут: а она и не нужна! Человек вырабатывает, генерирует только ту философию, на которую ему хватает денег. А теперь вот – ходи пешком. Правда, пока ничего особенного он здесь не приглядел.
Сам же город, в котором Сергей родился, никаких особых эмоций и ассоциаций у него не вызывал. Нет, он даже что-то помнит, вот эту водонапорную башню, и градирню, и остов электростанции, так и оставшийся остовом. Не нашли ему применения после войны, а разрушать оказалось сложно, очень капитально были положены и фундамент, и отдельные части стен. Сейчас остов зарастал травой и даже деревьями, и, пожалуй, именно он чуть-чуть взволновал Сергея – бегал тут когда-то, играл, прятался, но взволновал только
чуть-чуть… Детство в этом городе было не в счет. Главное и самое интересное началось у него тогда, когда его забрал отец. Он много раз думал: а вдруг бы случилось так, что уехала бы тогда от Мани Лидия, а он остался? Ух, какой ужас! Даже на жаре его пробирал мо-роз от одного только легкого воображения. Ничего он не имеет против Мани, золотая тетка, когда за тысячу километров. Он не против Мани лично, он на дух не выносит стиль, или как это называется, – образ ее жизни. Этот вечный «для других лучше, чем себе». Это он так его коряво выразил нарочно, потому что изначально считал корявой саму эту мысль. Нельзя быть источником блага, будучи не в благе. «Предположим, печка», – сказал неожиданно громко Сергей, и на него удивленно и обиженно посмотрела девушка в громадных голубых очках. «Так вот – печка, – уже контролируя себя, значит, мысленно произнес Сергей. – Можно ли считать, что она хорошо выполняет свою функцию, если она небеленая, если заслонка у нее на одном кирпиче держится, если колосники упали, а поддувало не вычищено, можно ли считать, что такая печка обогреет и накормит? Да возле нее – дымной – минуту для согреву постоишь и побежишь дальше, искать ту, что в кафеле, к которой уже спиной прислониться можно, возле которой не только руки, душу отогреть хочется». Сергей вдруг почувствовал себя очень умным, значительно более умным, чем считал раньше. Он расскажет это Лидии, кандидату наук, пусть она сообразит по-быстрому контртезис. Ведь его мысль тоже родилась спонтанно, он в «Ленинке» для этого не сидел. Просто шел, шел по земле родины и понял: печка! Грош цена всей Маниной «самоотверженной» жизни, а доказательство тому – все эти нелепые люди, что пришли и приехали к ней. Родственники не в счет, они тут по другому, так сказать, ведомству. А все остальные ведь блаженные. Роза среди них – вот эта мадам, что захомутала отставника. Становилась на голову, стучала по стене пятками, дезодорантом так опрыскалась, что все мухи со двора улетели. Остальные – чудовища. Милые, добрые – пусть живут! – но чудовища. И Лидочка в этот зверинец вписывается вполне. Спасибо тебе, батя, что ты меня в свое время выбрал. Он представил, как будет рассказывать жене об этой поездке, как она будет хохотать. Она у него баба с юмором. И снова ему прошли наперерез Женя и Егоров. Женя впереди, а Егоров на шаг сзади. Сергей не знал, что они уже шли назад от председателя в исполком. Что председатель позвонил из дому дежурному исполкома Ивану Митрофановичу и велел тому заготовить грамоту и от имени города вручить ее сегодня Мане. «А насчет квартиры подумаем, – пообещал председатель. – Гейдеко у нас человек известный».
– Я вам буду звонить днем и ночью, – строго сказала Женя.
– Звоните, звоните, – вежливо ответил председатель, и по его тону Егоров понял: Женя для председателя – не генерал. И он попробовал сбросить и с себя иго ее командования, но Женя вовремя посмотрела в его сторону. И Егоров был снова стреножен.
Гость пошел косяком. Шли женщины в шелковых цветных косынках, мужчины в пахнущих нафталином костюмах, старухи в белых платочках с такими же белыми узелками – гостинцами, подарками. «Прямо как на Пасху!» – засмеялась Зинаида. Шла и своя улица, неся перед собой стулья и табуретки. Пришел парень в форме студента стройотряда с коробчатым чемоданом и сразу полез на крышу.
– Низковато, – крикнул он оттуда. – Не тот будет эффект! – И поставил чемоданчик на печную трубу.
– Фейерверк! – объяснила Лидии Маня. И оторопело уставилась на племянницу, которая без всякой логики кинулась ей на грудь и зарыдала. Маня очень рассердилась. – Ну знаешь, – сказала она. – Я еще, слава богу, живая. Иди! Иди! Видеть не хочу слез. – И, не желая вникать в немотивированные поступки Лидии, оттолкнула ее.
Лидия убежала в дом. Там было прохладно, громко тикали ходики, пахло косметикой Жени Семеновой и винным дыханием Дуси. Она спала сейчас совсем тихо, склонив голову к плечу. Беспомощность и покой спящей обнародовали то, о чем все уже забыли: когда-то она была красивой, очень красивой женщиной. Никакое пьянство не могло испортить форму тонкого Дуськиного носа, и хоть и великоватого, но красивого, выразительного рта, и изящно закругленного подбородка, ни на грамм не отяжеленного возрастом. Сначала Лидии показалось, что ей жалко Дуську, эту неудачливую бабу со всеми отметинами классически деклассированной (какой каламбур!) биографии. Но что ей Дуська? Чужой, раз встреченный человек. Совсем посторонняя алкоголичка. Нет, не ее было жалко Лидии. Ей было жалко тетку, которой уже шестьдесят, а это уже вечер, как бы мы все ни отдаляли оптимистическими теориями время старости. Вечер, вечер… И не такой уж и ранний, а вполне оформившийся и готовый в любую положенную минуту перейти в ночь. Но тут Лидия вдруг поняла нечто совсем другое: как бы там ни было, а не теткин вечер жизни заставляет ее сейчас плакать. Вот ведь штука! В ней, Лидии, возникло твердое, вдруг окончательно сформировавшееся ощущение – с теткой все в порядке! И Лидия поняла, что плачет она о себе. Как хочешь, так и понимай.
А ведь у нее все было хорошо. Хорошо по самому высокому счету. Семья, работа, здоровье… Все слагаемые жизни, если не на пять, то уж на крепкую четверку точно. Пусть нет лишних денег, нет машины, нет дачи, она же не идиотка, чтобы такими мерками определять счастье. Ее Лева умница, интеллигент, из тех, что «непьетнекурит», который ктомуже и в постели мужик что надо. С тихой отчаянной ненавистью она рядом с ним никогда не засыпала. Дочка, конечно, – штучка, лентяйка, неряха, но… Ведь они сейчас все такие! Черт возьми, она же и красавица, и умница, и надежда института. Гегеля читает в подлиннике. Шагинян ее совратила своими книгами. В общем – все как надо… Нельзя гневить Бога, это просто непорядочно. Но сглатываемые слезы выталкивались такими хриплыми не-управляемыми всхлипами, что не помогла логика.
«Что это? – спрашивала себя Лидия. – Кого же, наконец, я так оплакиваю?»
Про внутренний голос рассказано столько анекдотов, что слушать его стало просто неприлично, и Лидия – современный же человек! – подавила в себе проклюнувшееся объяснение (чепуха какая!) и стала старательно высмаркиваться, ища в этом хоть и примитивном, но зато необходимом поступке какую-то передышку от чего-то гнетущего и давящего. И тогда это проклюнулось снова. «Феномен Клары Рогозиной»… Выбивалась из пут пронзительная и острая мысль. «Феномен Клары Рогозиной»… Да при чем же здесь это? При чем здесь Клара с ее дурацким феноменом?
…Она была подругой Лидии еще в институте и умерла на пятом курсе. Были трагически прекрасные похороны. Май, куча мала цветов, Клара в белом платье с завитыми и уложенными волосами, они – подруги – в черных косынках, которые смотрелись на них, несмотря ни на что, красиво и ладно. Но главное – не это. Главное – тема разговора, который вела, не переставая, с какой-то жуткой, прямо несусветной гордостью мать Клары. Оказывается, Клара была обречена уже много лет. Все изнутри давно было мертво, «она жила на энтузиазме», – всем объясняла мать. Самое главное – так оно и было, Лидия читала эпикриз. Но, будучи наполовину мертвой, Клара жила очень лихо. Выходила дважды замуж, разошлась. Имела любовников. Любила вермут со льдом и баранину в горшочке. Регулярно ходила к массажистке и к педикюрше. Такое вот умение жить, не реагируя на внутреннюю смерть, они и назвали «феноменом Клары». Говорили: вот так только и надо. Преодолевая! Борясь! Жи-и-ить!!! Ведь это прекрасно – быть сильнее себя биологической. Это торжество сапиенса в человеке. Но какое отношение может иметь история жизни и смерти Клары к сегодняшнему дню, к ней самой, слава богу, практически здоровой женщине? Ничего нельзя было понять в этом внутреннем голосе. Не из той оперы был звук.