— Видишь, какой ты бесконечный козел.
   Павел сказал, что у него было время и дело шло в охотку, но он уже беспокоился, что их все нет и нет, ему пора уже делать свои дела, но не мог он все бросить.
   — Я понимаю, — сказал хозяин, — когда красоту сделаешь, ее бросать жалко.
   — Заплати ему за все, — сказала женщина.
   — А как же! — сказал хозяин.
   Женщина пошла в дом и оттуда вернулась почти со слезами.
   — Иди, козел, посмотри, какую он нам чистоту развел.
   Особенно ее умилила фотка на стене, а на плите в сверкающей кастрюле пах горячий суп.
   — Одним мигом, — сказал хозяин и вынул из чемодана пол-литру.
   Ели суп, и Павел слушал историю, которая если и случается, то в России с Иванушками-дурачками. Оказывается, они вернулись богатыми. Первые деньги выпали, когда грузовик наехал на женщину. Чтоб она не подавала в суд на водилу, тот, кому принадлежал груз («Оружие, Паша, оружие с военной базы!»), заплатил нам одним махом тыщу «зеленых», а другим, когда пришлось ломать кость ноги, — еще тыщу. Ну, и билет купил обратный, а на дорогу дал уже рублями. Я их и не считал. Родне мы, конечно, ничего не сказали, понимаешь, ведь убили бы… Но там, Паша, на Дусю было оставлено наследство — домик. Мы им сказали, мол, берем и остаемся жить. Я это сказал для понта, Паша. Мне тот климат не подходит, там уже в апреле жара и воздух не тот, Паша. С говнецом воздух, Паша, не поверишь, но именно с ним. Ну нам и предложили за домик эти их дурные деньги. Я сказал: вы что? Я ж в России живу! Ну, они скрипом, скрипом дали нам пятьсот «зеленых». Паша, «зелень» вся цела. Доехали на выданных нам в дорогу рублях. И еще на них поживем.
   — Заплати, — сказала Дуся.
   — Значит, так, — ответил хозяин. — Сколько ты мне дал на дорогу? Восемьсот рублей? Ну, теперь за все остальное, как считаешь? Но если я отдам тебе рубли, где я тут буду менять «зеленые»? Бери, Паша, «зеленые», как ты считаешь, Дуся?
   — Отдай ему триста «зеленых» за все про все. Я в такой чистоте не жила с детства.
   Павел не хотел брать лишнего, но с выпивки в голове заклинило. Он что-то множил, вычитал, но ему все казалось, что остается момент надувательства «бесконечного козла». Его как-то ошарашило определение, почему именно бесконечный, козлы очень даже конечны, они, можно сказать, обреченные твари, а бесконечность — прежде всего нескончаемость. Спросить Дусю, да она, наверное, уже и забыла, что ляпнула. Да притом она сейчас была занята.
   Прямо сидя за столом, она задрала широкую юбку, и Павел увидел огромное плато живота, обтянутого розовыми панталонами, подразрезанными в нижней части, откуда как бы истекали Дусины неохватные ноги. Потом она приспустила панталоны, и Павел увидел белый пришитый карман, сверху застегнутый тремя английскими булавками. Она расстегнула одну и достала полиэтиленовый пакет с русскими деньгами. Она отдала их мужу.
   — Спрячь где надо, — сказала. — Брать будешь с моего согласия.
   — Как же иначе, Дусечка, — затараторил мужичок в новом костюме. — Как иначе.
   Потом Дуся расстегнула вторую булавку и достала другие деньги. Павел как-то испуганно посмотрел на дверь: а как кто войдет?
   Дуся почувствовала его беспокойство и откуда-то из глубин юбки вынула пистолет.
   — Ну, ребята, вы идиоты! — закричал он. — А если человек придет за хлебом-солью…
   — Смету, — сказала Дуся. — С добром человек стучит. И при этом три раза.
   — Я смываюсь от вас, — сказал Павел. — Я привык тут жить без стуков. Вы от денег спятили.
   — То-то я и отдаю тебе триста, — резонно ответила Дуся. — За все добро. За то, что все сберег…
   — Не все, — ответил Павел. — Картошки и капусты подъел прилично.
   Дуся отслюнявила триста долларов и запаковалась булавками.
   — Пусть тебе повезет, как повезло нам, — сказала она. — Видишь, как я удачно оказалась на дороге. Мог Ведь сбить какой пьяный, что бы я с него взяла? Я сейчас думаю, что и с этих могла бы содрать больше. Оружие, оно ведь дорогое, и всем надо. Пистолетик мне подарил племянник, чтоб ихние пятьсот у меня не сперли. Про другие они не знали. Знали бы — прибили, хотя и родня А дом я им оставила не этому чета, вернее, дом — говно, огород хорош, земля. У тебя ведь земли нет?
   — Откуда? — ответил Павел.
   — А что у тебя есть?
   — Койка в общаге, — заржал хозяин, бесконечный козел, хотя и с деньгами.
   — У меня в Питере была комната, поеду проверю.
   Если сохранилась, попробую осесть. Может, ваши деньги и принесут мне удачу.
   — Принесут! — сказала Дуся. — Я это руками чувствовала, когда деньги давала. Они хорошо скользили, не сцеплялись друг с другом. Они радостно шли.
   — Спасибо, — сказал Павел.
   — Нет, мужик! — ответила Дуся. — Ты себе цены не знаешь. Чтоб побелить до белизны эту засратую комнату, чтоб повесить наши молодые морды, когда мы еще верили этому полудурку Ленину и комсомолу, это надо что-то в себе иметь не заплеванное жизнью, какую-то чистоту. Ты понимаешь это, дурак? — спросила она мужа.
   — Очень! — ответил он. — Очень! Очень даже.
   — Ни черта ты не понимаешь.
   Павел вдруг вспомнил, что под побелкой карандашом написано имя. Что, видимо, мелькнуло у него на лице, потому что Дуся спросила:
   — А баба тут бывала с тобой?
   — Бывала, — ответил Павел. — Наша общежитская.
   — Это плохо, — сказала Дуся. — Тебе нужна оседлая женщина, вроде меня. В общежитии все бляди, я это без осуждения, такая у них жизнь. Или твоя не такая? — Как она учуяла, что Павлове сердце все трепыхнулось от несогласного гнева?
   — Не такая, — ответил он. — Совсем.
   — Ну тогда слава Богу! И прости за грубость.
   — А я ее знаю? — встрял хозяин. — Она с какого этажа?
   — Не знаешь, — резко ответил Павел. И засобирался уходить. Уже на пороге спросил Дусю — она вышла на крыльцо и держалась за балясину, и Павел обрадовался, что хорошо закрепил ее для необъятной женщины, скрывающей на животе «зеленые» и пистолет:
   — Слушай, почему бесконечный козел? — спросил он.
   — Потому что не подлежит изменениям природы и времени. Всегда был и всегда будет, идолище поганое.
   Павел наметил день, вернее, ночь отъезда. Днем надо было выспаться, вечером зайти к Тоне, попрощаться и узнать, как она там после болезни.
   Тоня лежала на кровати, укутавшись в стеганое зеленое одеяло в цвет лицу.
   — Нехорошо? — спросил Павел.
   — Да нет, — ответила. — Справлюсь.
   Павел рассказал о своих планах, о том, как после Москвы он поедет в Питер и откроет комнату и осядет в ней, потому что сколько ж можно по миру шататься, как шатун какой. Он не заметил, как вжималась в угол Тоня, как уменьшалась на глазах, будто дух из нее стал выходить толчками.
 
   …Тоне и после выписки не становилось лучше, и врач спросила, нет ли у нее еще какой болезни, наследственного туберкулеза там, например, или анемии.
   — Так у вас же анализы! — сказала Тоня.
   И врач как-то раздраженно полезла в бумажный карманчик, где все спокойно лежало, но посмотреть руки не доходили. Все у Тони было в норме. И гемоглобин, и флюорография.
   — У гинеколога была?
   — Нет, — ответила Тоня. — У меня там тоже все в порядке.
   — Много знаешь. — И врач отвела ее сама к гинекологу и не ушла, а села и стала ждать.
   Гинеколог была старой женщиной в толстых очках, она с тяжелым вздохом стала смотреть в самую Тонину нутрь, в эти розовато-синеватые глубины, она щупала их привычно и без интереса.
   — Ну и какую тайну я должна найти? — спросила она Тониного врача, стаскивая осклизлые перчатки.
   — Да не нравится она мне! — в сердцах сказала врач. — Давление устаканили, кровь хорошая, все путем, а жизни в ней нет.
   — Все наоборот, — засмеялась гинеколог. — Жизнь-то в ней как раз и есть. Она беременная.
   Тоня как раз влезала в трусики, стояла на одной ноге, ну ее прилично качнуло, но она удержалась, потому что ужас был сильный и здоровый, он и спрямил.
   — Е-мое! — закудахтала терапевт. — Значит, это не мои дела, вот тебе карточка, разбирайтесь с ней сами. Я ведь бюллетенить ее не имею права по закону. — И она просто вылетела из кабинета, а Тоня осталась, и на нее смотрели толстенные очки, переливающиеся разными цветами. А может, это в Тониных глазах рябило.
   — Замужем? — спросила гинеколог.
   — Не-а, — ответила Тоня, стараясь показаться беззаботно-отважной. Все девчонки из общежития на аборт ходили, как в уборную. Никто его не боялся, боялись упустить срок — до десяти недель. Одна верующая им объяснила, что именно в десять недель Бог определяет душу, какая подоспела в его хозяйстве для переселения. И тогда уже выковыриваешь живого человечка, с ощущениями и, может, даже мыслями.
   — Какой срок? — спросила Тоня.
   — Недель семь. Ты знаешь лучше, когда у тебя что было и была ли потом менструация. Выписывать на аборт, как я понимаю?
   — Я подумаю, — ответила Тоня. Хотя что там думать?
   Павел исчез, как и не было. Потом вырос как из-под земли, сказал, что живет где-то в пустом дому, и снова исчез. С ним, что ли, решать этот вопрос?
   Вот она и сидела сейчас под зеленым одеялом, сама вся в зелень, а он возьми и снова приди. Весь такой-эдакий. Комната у него в Питере, где стоит Медный всадник, в змею упершись, где такие-растакие белые ночи, где живет артистка любимая с самым печальным ртом на земле — Алиса Фрейндлих, и еще в этом городе мосты ночами разводят, так это, наверное, красиво, когда небо темно-синего цвета. И до такой острой боли захотелось все это увидеть, что в ней даже сила откуда-то возникла про это сказать:
   — Павел! Извините, конечно, это нахальство, но мне очень хотелось всегда увидеть Ленинград, с детства. У меня есть денежки, я три года не была в отпуске, откладывала на юг. Но на юг мне теперь нельзя, из-за давления. Я только туда с вами и сама обратно. Мне бы только посмотреть — и все.
   «Какой же я идиот, что зашел, — думал Павел. — Ну зачем она мне, эта зеленая хворь?» Сказал же он так:
   — Это неразумно. Тоня, пока ты нездорова. Но я, клянусь, обустроюсь и вызову, и все тебе покажу, я Питер как собственный карман знаю. Ей-богу!
   Почему ей это не годилось? Но она знала, не то. Она не собиралась говорить про главное, что где-то угревалось и росло в ее животе его семя, у нее ведь, кроме него, никого не было. Но не годилось! Ехать им надо вместе, это как то, что знаешь до того, как узнаешь на самом деле. Ехать! Ехать!
   Что-то изменилось в ее лице, оно засветилось, оно просто сияло, потому как лицо уже знало, что никуда он не денется. Он потащит за собой эту едва выздоровевшую девчонку. И те триста долларов, которые свалились ему из панталонного кармана, это как бы перст судьбы, знак свыше, или как это еще называется.
   В эту же ночь они втиснулись в забитый плацкартный вагон, на одно нижнее боковое место, и Тоня спала, сидя у него на коленях, а ему все время наступали на ноги ходящие туда-сюда люди.
   Потом был тот день, когда они положили на дорогу букет цветов и видели пожилую пару с ребеночком на руках, и Павла пронзила зависть к отцовству, которое он потерял, и эта женщина, казалось, что он где-то ее видел, но он не видел. Не мог. У него не было знакомых пожилых дам в Москве. Тоня же, увидев маленького, вдруг занервничала о сроках, точно ли она не ошиблась, ей для Ленинграда остается день, не больше, если выехать сегодня, чтоб потом успеть вернуться и убрать из себя то, что еще только кровь и слизь, но еще не человек. И пока они ждали на широком шоссе зеленого цвета, она скорее для себя, чем для Павла, проговорилась, стояла и бормотала, а он так вцепился в нее, что ей хотелось кричать дурным криком, но она стерпела.
 
   В этот же вечер они выехали в Питер. Но еще до поезда Павел вызнал у нее все. Она все боялась, что он скажет ей хамство. И дождалась. «У тебя, кроме меня, кто-нибудь был?» Она сразу сказала: «Был ты». До этого все называла его на вы, а тут тихо, почти шепотом выдохнула «ты». У нее-то этот выдох случился сам собой, и Павел это учувствовал. Поэтому никаких мужских подробностей не смел бы потребовать, не смел — и все.
   В квартиру они вошли спокойно, видимо, никого из соседей не было, дверь в комнату была закрыта, как он ее закрывал, и они вошли в тот дух и запах, что жил в его ноздрях. И у Тони хватило каких-то знаний не сказать: ах, сколько здесь пыли! Она сразу пошла к окну и уперлась глазом в серый торец дома, по которому шла хлипкая лесенка вверх на крышу. Нет, это не было той красотой, которая еще из школы существовала в словах «Невы державное теченье, береговой ее гранит». Ни Невы, ни гранита. Серый цементный цвет и черная лазейка. Павел подошел и встал сзади. «Странно, — сказал он, — эту я не помню. В детстве мне снилась подобная, не эта, как я карабкаюсь по лестнице, и где-то на середине проваливается целый проем. И я вишу в пустоте». Он не сказал, что после этих снов просыпался с мокрыми трусами и слышал, как тихо беспокоилась мама, говоря отцу: «Понимаешь, он ведь большой. Может, надо к врачу?» Но ничего не случалось до очередного сна.
   Он старался не смотреть в окно даже сейчас, он боялся этого детского сна, где он висит над пропастью, и нет у него никаких сил перекинуть ногу на перекладину.
   И еще во сне тишина. Не хлопают окна, не кричат люди из домов с улицы — один на этой стене, и у него нет выхода. Павел стоит за Тоней и смотрит на ужас своего детства. Интересно, в каком месте она обломилась, эта чертова лестница? Он не знает, а детский ужас охватывал его именно с того места, которое совершало грех, стыли бедра и мертвели ноги.
   — Надо бы сходить поесть, — сказал он.
   — О да! — ответила Тоня. — У меня в животе уже тянет.
   — Тебе надо хорошо питаться, — сказал он.
   Она посмотрела на него чуть сбоку. Зачем, мол, говоришь такое? Это ведь мои проблемы, мне надо возвращаться быстро-быстро. Она помнила — да и как она могла бы их забыть? — там, на дороге, сказанные сквозь сцепленный рот слова, которые он мог перекусить легким смыканием губ, но не перекусил, но ведь и не повторил больше, ни когда она спала у него на коленях, ни когда он горячо дышал ей в затылок, а она смотрела на хлипкую лесенку, как бы специально придуманную для легкой смерти. Нет, он не разразился разговором. Спросил только, был ли у нее кто еще. Тоня внутренне засмеялась доверчивости мужчин — она, конечно, сказала правду, ну а солги? Но после этого ни словечка. Зовет поесть.
   Они пошли в «Макдоналдс» — для Тони чудная новинка, но ничего, чистенько и вполне вкусно. Потом пошли бродить по городу, и Павел, как знал, повел ее к Медному всаднику, она разглядела эту «упорную змею», дивясь изобретательности скульптора. Сам Петр ей не понравился, он ей не нравился еще из школы, самодур, грубиян. Учитель объяснял, что именно такой человек всегда нужен России, потому как иначе не справиться. «А добром пробовали?» — хотела она спросить, но постеснялась. Могли и засмеять. Нет, город, конечно, красивый, но в нем надо родиться, чтоб его любить. Она его полюбить не сможет. Из-за лесенки-убийцы, из-за вздыбленного Петра. Тоня даже расстроилась, осознав свою простоватость, хотя в деревне тоже ведь не жила, ну, скажем иначе — свою отдаленность от этих больших и красивых домов, в которых живут не ее люди, не ее народ.
   — Отведи меня на вокзал, — сказала она. — Я уже все увидела и поняла.
   — И куда собралась? — В голосе Павла была какая-то неприязнь, противность, будто он не знает дороги, куда ей ехать.
   — Домой, — сказала она твердо, даже не ожидала такого от себя.
   — Ну, тогда пошли, — сказал он, — тут близко.
   Эти двое, что шли рядом, были так отделены друг от друга, как, может, не отделены друг от друга галактики.
   Между ними лежала некая не вычисленная учеными формула, в которой расстояние, помноженное на время, было к тому же возведено в степень разностью происхождений и к тому же делилось на коэффициент судьбы. Одним словом, черт-те что и сбоку бантик. Но два чужака пришли на вокзал, и Павел ткнул пальцем в окошко, на котором было написано: «На Москву». И Тоня было пошла туда, но тут по дороге увидела другое окошко. К нему и встала, прочитав, что поезд останавливается в Свердловске, а оттуда ей уже рукой подать до Верхнего Уфалея. Ну а там уж всего пять остановок на автобуде.
   Павел стоял в стороне, курил. И он был зол. Даже зубами скрипел. Он смотрел на Тоню со стороны: простенькая такая провинциалочка, нитка из подмета выпросталась, висит, ветерком колышется. Он ведь ей сказал:
   «Только попробуй, только попробуй его тронуть». Это было вчера, когда они стояли посреди дороги, а вокруг на север и юг мчались машины, и он сейчас снова ощутил то, что было вчера, межеумочность своей жизни, которую давно волочит, как отросший хвост, вроде и человек, но уже и зверь. Зверь-недотыкомка. Люди вокруг с чемоданами, полными целей и устремлений, которые аккуратненько так притерлись к мыльницам и трусам. А у него все по отдельности: запертая комната, матрас на попа совсем в другой стороне, какие-то женщины, принимающие его за человека, спать с собой кладут, а одна — спать не положила, а вот новую рубашку дала. И тут он сообразил, что это ее лицо видел в машине. Такое хорошее лицо, а мимо… А еще одна женщина расстегнула на своих штанах булавку и дала триста долларов: на, говорит, возьми на счастье. И все это какие-то куски, осколки жизни, а самой жизни как бы и нет. Некуда все это присобачить, чтоб получилась судьба. Вон девчонка подходит к окошку, сейчас возьмет билет, уедет. Надо ей оборвать нитку на подоле. Уедет и увезет частицу, что может стать судьбой, то маленькое его зернышко. И тут он понял, что сам висит на той ниточке, что на подоле, и единственное, что нужно сделать, вернуть Тоню, но, Господи, зачем она ему?
   Эта Тоня? Кто она? Что? Откуда взялась?
   Тоня как раз и поспела к окошку, но кто-то грубо вытащил ее из очереди, у нее даже голова закружилась и затошнило оттого, как ее волокли, будто она какой куль.
   — Никуда ты не поедешь, — сказал Павел, а глаза у него были злые-злые. — Ты рожать будешь. Ясно тебе или нет?
   Она рванулась от него — стыдно же, тащит, как воровку. И быстро пошла к выходу. И там, на улице, ей стало нехорошо.. Ее вытошнило прямо на прилично ухоженный газон. А он стоял над ней, как пытчик, потом грубо так вытер ей рот своим носовым платком. «Бежать от него надо, — думала она. — Мне такого не надо. Мне нужен добрый. А этот как укушенный».
   Они сели на лавочку, и она так ему и сказала:
   — Ты, как укушенный, кидаешься. Неужели же я рожу ребенка такому ненормальному? Смотри, сколько детей бездомных! От отцов-матерей убегают, потому как битые, мученые. Видят, как отцы матерей за волосы таскают… А я тебе не жена, я тебе никто, и дитя у нас еще нет, а ты уже озверел. Я ведь понимаю, я тебе ни к чему, и ребенка тебе тоже не надо. Но он по природе твой, тебе хочется его к себе в живот, а жизнь — она устроена не так, как тебе хочется. Вот ты и звереешь. А мне зверь не нужен. Я хочу смирной жизни. Дитя я сама не выращу, но на такого, как ты, не оставлю. Значит, пусть его не будет вообще. Все! Я тебе сказала, и отстань от меня, слышишь, отстань И пошла в очередь, где ее, конечно, не признали, и пришлось становиться в хвост.
   Оказывается, так бывает. Ты сидишь вроде как все. А с тебя в этот момент сползает шкура. Ошметками отваливается то, что было тобой. И тебе становится холодно, нижняя шкура нежная, она не греет. «Как голый на морозе», — сказал себе Павел и засмеялся. Нет, с виду он был почти тот.
   Только чуть светлее, казалось, стала кожа, как будто ее хорошо помыли. Он не помнил, сколько сидел на лавочке, но когда Тоня вышла, он там все еще был. И она подошла и сказала спокойно: «Мне у вас надо взять свою сумочку. Спасибо, что подождали».
   — Как ты себя чувствуешь? — спросил Павел.
   — Нормально.
   Дома их встретила заполошенная соседка с дикими умоляющими глазами.
   — Я не знала, где вас искать. Но вы моя последняя надежда. Я сейчас встану перед вами на колени, я буду валяться у вас в ногах.
   — Я этого не заслужил, — ответил Павел.
   — Вы заслужите! Заслужите! — кричала она и вела их в свою комнату, которая была много меньше, но светлее Павловой, и вид из окна у нее был другой, зеленый и с большим куском неба. — Слушайте меня. Я умру, если мы не договоримся.
   Не с первого раза, но Павел наконец понял, что от него хотят.
   В Москве у соседки дочь и внук. Разошлась с мужем.
   («Теперь это дело нехитрое».) Они как-то там разменялись.
   Девочке досталась однокомнатка на окраине, а мужу — огромная комната в коммуналке с окнами на Христа Спасителя. Ездить на работу девочке полтора часа. Не успевает вечером в садик. Скандалы. Нервы у ребенка. Я здесь. Я могу устроить ее к себе на работу. Мы с ней зубные техники. Но нет обменного варианта. Никто не хочет ехать из центра Ленинграда в какое-то там Лианозово. Хотя квартирка отдельная. Просто куколка. Вы человек неоседлый.
   Вас тут нет вообще. Какая вам разница, куда приезжать на раз? Если есть моральный ущерб — экономического никакого, вы в плюсе — я готова его возместить. Мне надо скоро, надо вчера. Ребенка, за которым приходит поздно мать, щиплет сторожиха. У него в синяках все ручки и попка. Ну какая вам разница, если вас тут нет?
   Это было сказано круто: «Вас нет». Он мечтал вернуться сюда, но он не ощутил эту комнату как свою. Он думал — из-за присутствия Тони. Но если честно, Ленинград был городом его другой жизни. В которую ему уже не вернуться. Не вернется он и к своему матрасу, стоящему на попа. Так, может, пусть будет Москва? Там память о дочери. Там где-то в необъятности города живет призрак женщины, которая приходила к нему ночью. И еще та, что одарила рубашкой. Москва поставила свои манки.
   — Как считаешь? — спросил он Тоню.
   У Тони глаза растворились так, что Павел замер, дивясь их цвету: ну чистый изумруд. А соседка уже вокруг Тони колготится: Москва, она, мол, столица, это ведь не халам-балам, товарищи-господа, и возможности там не нашим чета. Петербург — город с несчастной судьбой.
   Помогите, Христа ради, щипаному ребенку.
   — Хорошо, хорошо, — сказал Павел. — Мы вас поняли, дайте нам в себя прийти и к себе войти.
   — Но вы думайте, конечно, думайте, но думайте и соглашайтесь.
   В своей комнате Павел просто рухнул на диван и расхохотался.
   Тоня же стала собирать свою сумку.
   — Ну, что ты на это скажешь? — смеясь, спросил Павел.
   Она ведь не видела его смеющимся, а он хорошо смеется, душой. И лицо у него делается другим, без дикости. Но к ней это не имеет никакого отношения. Она все сказала.
   — Это как вам нравится! — ответила она.
   — Ну а тебе? — настаивал Павел. — Тебе бы где лучше жилось?
   — Мне что-нибудь попроще, — сказала Тоня. — Такие города мне не по карману, да и не по характеру.
   — В общежитии, что ли, лучше? — сердито спросил Павел.
   — Хуже! — сердито ответила. И они оба засмеялись — такая складная на двоих случилась у них злость.
   Он встал с дивана, вырвал из рук Тони сумочку и посадил ее рядом с собой.
   — Я, конечно, мужик диковатый и, может, даже с придурью, но мне очень хочется ребенка. Искать кого-то, чтоб жениться, не буду никогда, но ты уже случилась. И глаза у тебя такие, что помереть можно. Ну что тебе стоит попробовать, а вдруг я не самый последний на этой земле? Я не дерусь, не щиплюсь… Я просто слегка каменный… Но из камней дома получаются крепкие… У тебя ниточка на подоле, дай оборву. — И он оборвал и обмотал ее вокруг пальца, осталось чуток. Он взял Тонину руку — ниточки хватило и на ее палец.
   — Видишь, — сказал он, — я ее давно приметил, пока ты стояла в очереди. Обручимся ниточкой?
   Она долго плакала у него на груди, просто слезы потекли сами собой, плакала и думала, что полагающееся по случаю слово сказано не было, но, оказывается, была ниточка, ровнехонько на два их пальца. А ребеночка ей хочется, но, как сказал Павел, не пойдешь же искать специального мужчину, если уже узелок завязался с этим. И хотя слово главное сказано не было, но именно на этого мужчину у нее трепыхается сердце. Как-то так случилось, но возможность помочь плачущему в детсадике ребенку стала главной для Тони, а Павел сказал, что ему чуть-чуть жалко комнату и Питер, но начинать новую жизнь надо с нового места.
   Соседка все хлопоты взяла на себя, Павел отдал ей паспорт. Вот с Тоней было сложнее. Ей надо было ехать и выписываться, но Павел сказал, что все это мура собачья, никому не нужная. Поселятся в Москве по законному ордеру, а там будет видно. Можно будет и съездить вместе или потерять это к чертовой матери. Соседка предложила не трогать мебель, а оставить все как есть, и дочь ее оставит в своей квартире все как есть. "Это будет и дешевле, и спокойнее. А антиквариата ни у вас, ни у нее.
   Доски. Возьмите, что вам дорого". Павел открывал дверцы, высовывал ящики, но ни от чего не вздрагивало сердце.
   — Посмотрите еще ваш шкаф в кухне.
   Ну, там совсем была одна ерунда. Он встал на табуретку, чтобы посмотреть верхнюю полку. В самом углу ее стояла прикрытая полотенцем супница. Бог ты мой! Из-за нее была свара с женой, а он ей доказывал, что все супницы кончились еще в его детстве. Оказалось, что одна, правда, с отбитой ручкой, дождалась его. Сама ручка лежала в супнице, она гремела, когда он ее доставал.
   — Я ее возьму, — сказал Павел.
   — Я к ней приглядывалась, — честно сказала соседка. — Она хороших кровей, но вряд ли ее можно реставрировать. Очень будет заметно. Но берите, если екнуло.