– Марина, – сказал он, – если бы я был мужчиной с работой и квартирой, если бы мне не надо было бояться явления милиционера как судьбы, если бы за моей спиной не пылали дома, возможно, подожженные девушкой, которую я любил, если бы я был равен в правах с вами, а не был тем, о которых говорят «понаехали», я бы попросил вас стать моей женой. Я бы поклялся, что никто вас не будет любить так, как я.
Ну, чего тебе еще надо, дура? Ну, кинься еще раз на грудь, где неправильно стучит сердце. Скажи ему, что и у тебя тоже экстрасистолия. Какое изысканное слово, совсем как импрессионизм или там аристократия. А речь конкретная, она ведь о дворницкой судьбе. И она на данный момент – Варвара.
Ей хочется заплакать одновременно от горя и радости. Но это нонсенс.
– Мне, – говорит она, – надо срочно поменять квартиру.
Разве же это ответ на признание в любви, но получилось, что другого не было. И они поехали в район Нины Павловны и оставили на подъездах написанные от руки кричащие слова: «Двухкомнатную на двухкомнатную. Срочно, в этом районе».
И она позвонила по указанному телефону. Боже! Место у зоопарка, и все про все рядом.
В разговоре по телефону обе не узнали друг друга. При встрече вспомнили.
– Какой у вас интерес? – спросила Никонова.
– Мне и мужу ближе к работе. – Никонова про себя профессионально отметила: совсем недавно свидетельница замужем не была. Ну, да это не ее дело.
Квартиры оказались почти одинаковые – «трамвайчики». Советский модерн. И дверца мусоропровода не висела. Договорились до того, что большие предметы – шифоньер, кухонные полки – не будут срывать с места, все они похожи друг на друга.
С помощью Никоновой все прошло без лишних бюрократических ожиданий. Через две недели они обменялись ключами. Марину скребло присутствие чужих вещей, но она знала: скорость переезда стоила этих ощущений. Обживет все, добавит своего – и будет как надо.
Главное – они расписались. И Алексею тут же предложили часы в соседней школе, правда, не полную ставку. Алексей даже подумывал, не совместить ли это с дворницкой службой. Но Марина сказала: «Нет! Учитель у нас последний человек в государстве, он если и держится, то только своей выпрямленной спиной, значит, гнуться не будем. Пробьемся».
Они чистили, обновляли мебель, оставленную Никоновой. Слава Богу, в помощь ей теперь есть целые магазины. И скоро квартира приобрела свой цвет и запах. Хлопоты, новая работа Алексея почему-то рождали страх потерять то, что, казалось, оба нашли. Однажды Марина проснулась в испуге. Облокотившись, Алексей смотрел на нее спящую.
Она быстро включила свет и увидела, что он плачет.
– Что случилось? – спросила она напрягшись и будучи изначально готовой только к плохому.
– Я уже не верил, – сказал он, – что может быть счастье. Но я увидел, как оно может мирно дышать со мной рядом. – И он обнял ее, и она успокоилась в его руках, хотя сердце глухо било тревогу. И тогда она тоже заплакала, и тревога замечательно истекла слезами.
Никонова же теперь ходила гулять в зоопарк. Ее полюбил старый поношенный волк, он, видимо, стал ее узнавать и однажды подошел к сетке и прижался к ней носом, обнажив желтые клыки. Странно, но ей хотелось поцеловать его. Чуть пригнувшись, она сказала ему: «Вот и встретились два одиночества».
Подумалось, не взять ли собаку? Но как подумалось, так и раздумалось. «Мне хорошо одной, особенно теперь, когда за окном перекликаются какие-то птицы. Мне никто не нужен. Я у себя самка». Она поперхнулась этим неверным словом. Какая же она самка, если она категорически и принципиально са-ма? Одна у себя. И ей никто-никто не нужен. Выставись хоть тысяча самцов.
Она благодарила судьбу за счастливые для нее смерти. Элизабет и мужа. Ну, с первой все ясно, за что и почему. Но как был бы некстати при ее деньгах муж! Разве ему можно было бы сказать об охранном ящике (какое точное в ее случае определение), о том, как на раз, одни поворотом ножа она он открылся. Сто лет пришлось бы объяснять ему, дураку, что там осталось достаточно и для дочери, а у нее это, можно сказать, единственный случай в жизни стать женщиной и купить трусы не «с земли у несчастных белорусок», а в магазине под названием «Миловица». Разве этот дурак смог бы понять разницу? Она сейчас ходит гулять «к волку» не в том, в чем она ходит на работу, и был случай: проходил знакомый милиционер, глаз на нее бросил – и мимо. Не узнал. О, какая это радость была – остаться неопознанной, неузнанной, а потому и свободной. Идти и думать мысль о всех этих стряпухах замужем и не замужем, о всех зацикленных на мужиках бабах. Ни о чем ведь не думают, кроме них. Они в «Миловицу» зайдут на раз ради нового хахаля, а она – для себя самой, любимой и единственной. И ей дышится легко и чисто. Жизнь крутила, мяла, но, черт возьми, удалась же! И Никонова только ей известным жестом незаметно поправляет непривычно скользящие на теле нежнейшие трусики. Но она их приучит к месту. Подтягивать приходится все реже.
Все в материной квартире, даже покрытой пылью, выглядело стильно и красиво. Умела та жить. «Умела, потому что все для себя, – думала Маша. – Я едва замуж вышла – и за порог. Мать же все о себе, все о себе».
Маша не стеснялась этой своей уже бесполезной злобы. Даже мысль «Вот, мать, я в твоем гнезде, одна чирикаю» не пробуждала в ней ни жалости, ни сожаления, ни, Боже мой, благодарности. Мать и в гробу все равно оставалась виноватой перед ней. Даже за то, что у этой чувырлы Насти в брюхе сидит дитя. И она, Машка, не уверена, запихнул ли его туда малолетний Васька или кто другой. Она ему до последних дней терла спину и видела такой бессильный стручок, что даже полезла в книжки смотреть, годится ли к росту и развитию такой перчик. Ее собственный опыт был никаким. В пионерском лагере на нее напал в лесу вожатый. Было больно и противно. Поэтому муж Петька был, по сути, первым. И ей снова было больно, и снова противно. Ну, потом дело наладилось, и все было как у людей. Хотя как у людей – она не знала. Некоторые, говорят, «улетают». Мать выдала ей без комментариев презервативы, те почему-то у них лопались, в результате Васька сумел проскочить сквозь дырку.
После мужа она бросилась во все тяжкие. Кидалась в секс как в спасение от обиды, от измены. Помогало редко, чаще нет, три аборта со стороны испортили ей характер, а потом появился этот призрак СПИДа, испугалась до мокрых штанов, а безмужняя мать в это время расцветала от любовников, как роза в саду ангелов.
– Я нагуляюсь, – говорила мать, – за свою молодую целомудренность и за жизнь с твоим отцом-импотентом и выйду напоследок замуж за богатого короля этого дела. И он появился, такой. То ли журналист, то ли писатель. Они вели очень наглядную жизнь – выставки, театры, рестораны, пока однажды тот куда-то не канул. Но тогда от нее уходил Петька. Они оказались с матерью в одной ситуации, с той только разницей, что Машку душили ненависть и злоба, а мать – отчаяние и ревность. Никто никого не жалел, никто никому не сочувствовал. Машка так и осталась с черной дырой в себе, а мать, поскулив-поскулив, сделала подтяжку, накупила себе модных шмоток и пошла вперед и выше. Только раз, отдавая, как у них было принято, Машке то, что уже вышло из моды, мать сказала: «Никогда его не прощу, пока не приползет на полусогнутых». «А такое возможно?» – удивилась Машка. «На свете, глупая моя дочь, возможно все и даже больше. Надо уметь ждать и оставаться во всеоружии собственной силы». – «Но говорят, сила женщины в ее слабости?» – «Забудь! Надо быть сильной, уверенной в себе и независимой материально, и мужик придет и станет к ноге. Поверь, эта сволочь еще будет у меня есть с рук. От таких, как я, не уходят». Мать в это свято верила: «к ноге и с рук».
Дома, примеряя на себя материны одежки, Машка примеряла и материнские мысли. Откуда у той такая пафосность? Вот ее Петька ушел, и у нее и мысли нет, что он назад хвостом застучит. Эссеист же тоже не торопился, слинял в какую-то заграницу и с концами. Почему-то Машке это было приятно. «Единственная правда – это независимость и уверенность», – твердила мать. Это, конечно, немало, но куда денешь годы? Матери пятьдесят семь, и что бы она с собой ни делала, столько на лице ее и написано. Хотя, конечно, Машка по сравнению с ней в пролете. Ей всего тридцать шесть, а малолетки из песочницы кричат ей: «Баба, кинь мячик!» Убила бы.
У нее по-прежнему не работала охрана квартиры. Она вызвала мастера. Тот ковырнул ящик отверткой, и оттуда выпал целлофановый пакетик.
Машка стояла рядом и поймала его на лету.
– Это, – затараторила она, – мать-покойница прятала то там, то сям партбилет. Мало ли, говорила, что будет завтра? А он у меня сбережен. – Ей не было стыдно говорить такую чушь, мать сроду не была в партии, но ведь давно известно, глупость и дурь выглядят куда как убедительней правды.
– Не дождалась бедолага, – засмеялся мастер. – Надо было бы его с ней и зарыть.
– Так откуда ж я знала, где он? Она его перепрятывала. Конечно, положила бы на грудь.
Мастер ушел, исправив поломку, стоившую ей приличную сумму. Машка, едва закрыв дверь, вскрыла пакетик. Там лежала сберкнижка на ее имя с очень хорошими деньгами и доллары в чистом виде.
Когда на голову сваливается такое счастье, его можно и не пережить, и Машка потеряла сознание.
Никто не дул ей в лицо, не брызгал водой, оклемалась сама. Она лежала на полу, рядом с диваном. Тела не существовало. Зато сердце оглашенно билось в горле, а мозг со скрипом выдавливал мысль, что теперь Ваське не надо жениться на беременной, она в силах откупиться и от Насти, и от армии. Мысль была крепкая, живучая, она подтягивала к себе и остальные, уже мелкотравчатые мыслишки типа купить хороший музыкальный центр и танцевать под него, танцевать. Она так любила это в детстве и была бита за это матерью, потому что, кружась по комнате, пару раз сбивала безделушки, например, двухцветную пластмассовую негритянку. Статуэтка раскололась по стыку красного платья и черного тела, и мать стала причитать над убиенной, будто это невесть какое сокровище. Черт знает, почему вспомнились эти две половинки.
Маша приподнялась и вползла на диван. Ее глаза были как раз напротив двери на балкон, на который вышла в последний раз мать. Сказалась то ли только что пережитая близость к собственному концу, то ли пробуждение в беспамятстве давно закопанных естественных чувств, но она заплакала. Она увидела этот крошечный, всего в четыре метра, путь от исполненной силы женщины до ее падения. Как могла сила жить превратиться в свою противоположность, в последний шаг? Первый раз за долгие годы Маше захотелось не отпихнуть мать в грудь, а понять, разобраться в ней, с ней. Застучало в висках, и она зажмурилась от вида балконной двери. Закрытые веки выдавили пару слезинок, и те медленно высыхали на щеках.
– Я дам денег на аборт, – сказала мать, – я не верю, что у тебя от Васьки.
– Да бросьте вы пугать и пугаться, – засмеялась Настя. – Я не беременная. Мне дома жить сил нет, а Васька добрый. Я б ему сама сказала, что, мол, ошибочка вышла. Дисфункция яичников называется.
«Слава Богу, – облегченно подумала Маша, – одной бедой меньше. Какая я, к черту, бабушка». И она тут же легко простила девчонку за брехню, и даже подумала: а ну их, пусть живут вместе, она снабдит дуралеев нервущимися презервативами, а еще лучше – поставит девчонке спираль. И Васька не будет никуда бегать. Только чтоб не регистрировались, но это, кажется, сейчас не принято. Да и не идиоты они ввязаться по-крупному.
Настя точно идиоткой не была. И мысль о деньгах в нее вскочила.
– Не нужен мне ваш Васька, если уж по-серьезному думать, – сказала она. – Он пацан, ему учиться надо, если не загремит в армию. А это еще сколько лет? Скажу честно: у меня безвыход. А у вас на двоих метров навалом. Поделитесь, и я растворюсь в пространстве, как дым.
Маша готова была себя убить за то, что сама начала разговор о деньгах. Могло бы все проскочить по-тихому, почти по-родственному.
– Ну, раз ты не беременная, так мне с тобой и говорить не о чем. Нашла дурака, но я-то не дура. С какой стати мне тебя жильем обеспечивать?
– А я возьму и забеременею не понарошку. Я ж раньше спринцевалась.
– Опытная какая!
– А то!
Машка вдруг все кожей, всеми потрохами поняла, что эту девчонку ей не обыграть, что в ситуации она и голая подружка под ее сыном она всегда потерпит поражение.
И она отступила. «Пусть живут, черт с ними. Кормежка двоих – это дешевле, чем снимать (с какой стати, собственно?) ей комнату.
– Живите как хотите! – сказала она почти миролюбиво, на что Настя засмеялась визгливо, ядовито.
– Подумайте, подумайте над своим первым предложением. Так хочется отдельности! А ваш диван продавлен почти до пола.
– Я куплю вам хорошую кровать. А пока подложи одеяло из чулана. Но чур – не беременеть.
А Маша сдержала слово – завезла широкую двуспальную кровать, выкинув оттоманку на лестницу.
Странное дело, но на другой день оттоманки уже не было. Одним на дух не была нужна, а кому-то – позарез. Машка в который раз удивилась, сколько на свете полунищих, всякий лом – им самое то. И только Васька печалился всем сердцем о продавленном ложе любви. На двуспальной кровати он вообще потерял Настю. Та заворачивалась, как в кокон, в отдельное одеяло и допускала Ваську к телу только по принципу собачьей кормежки: по чуть-чуть, чтоб злее был.
Волк все так же подходил, узнавал ее в разном, грызя желтыми зубами металлические сетки. Возле волка и встретились немолодой мужчина в теплой куртке с капюшоном и она. Бант все-таки себя оказал.
– Нравится стервец? – спросил мужчина.
– Что-то в нем есть, – ответила Никонова. – Мне кажется, что он все про меня знает.
– Вам это приятно – быть познанной?
– Отнюдь. Познаваемых хочется убить.
– Вы опасная женщина.
– Это профессиональное. Я из охранительных органов, – так пошло и глупо представилась она.
– Ничего себе охрана, если ей хочется убивать, – засмеялся мужчина. – Что-то совсем наоборотное.
– В общем вы правы. И меньше всего на свете я хотела бы принести зло этому волку-дознавателю. Я давно знаю, звери лучше людей.
– Из мизантропов будете? – снова засмеялся мужчина.
Случился казус: она забыла значение слова «мизантроп», поэтому, хмыкнув неопределенно, пошла и от волка, и от человека.
То, что он идет за ней, она заметила сразу и крепче прижала ридикюль. С чего это она надумала наряжаться на погляд белому свету? Так и накалывают дур. В темном подъезде перо в бок – и с концами. А он сворачивал там, где сворачивала она. Вот и дом уже рядом, только перейти дорогу. Она перебежала прямо перед машиной, перед этой же машиной мужчина сделал то же самое. Они шли в один и тот же двор. Ее обуял страх, даже некое предчувствие смерти, и она прошла свой подъезд, чтобы дойти до автостоянки, где всегда были мужики. Видя в них единственное спасение, она не заметила, что «убийца» вошел в ее подъезд. Если бы она знала, что тот шел в ее квартиру, она умерла бы прямо здесь, на стылой земле, во всей своей временной красоте.
А это был не кто иной, как эссеист Аркадий Сенчуков, он же Арсен. Он уже много раз не заставал на работе Марину, звонил – не дозвонился и теперь шел к ней домой в ту квартиру, которую знал, куда же еще? Шел, чтобы резко сказать, раз она так долго возится с рукописью, то их издательство не последнее на этой земле, просто он думал, что она старый и верный друг, а главное, замечательный редактор, поэтому ему не хотелось бы… И так далее.
Он долго звонил в дверь, а чего звонить долго? Три шага – и у двери, если ты дома.
Уже на крыльце он снова столкнулся с этой нелепой теткой в вещах с чужого плеча. Она остановилась, чтобы быть на улице, на виду, и он обошел ее молча, потому что был занят мыслью: куда черти могли деть Марину? Придется звонить главному и сказать ему свое «фэ».
Хотя в этом была и некая дурь. Он ведь тоже пришел к ней не непорочным мальчиком. И все-таки, все-таки… Сердце упорно отторгало прошлое, как бы очищая себя. Да и не тем Алексей сейчас занят. Он ей как-то сказал, что война выкорчевала из него литературу. Нет ли у нее чего-нибудь небольшого, типа «Горе от ума», чтобы перечитать по-взрослому, но умному «на опыте смерти». «Я куплю, я знаю, где», – ответила она. А в глазах ее встала Лелька, уходящая и потряхивающая абсолютно не нужным ей Грибоедовым. «Его убили чеченцы», – сказала она тогда.
Но она так и не купила «Горе от ума». Алексею уже понадобился «Обломов», а он у нее был. «Боже мой! – сказал ей он после уроков. – Как эту глыбу положить в их запопсованные головенки? Как им рассказать о мощи и слабости, которые естественно живут в русском народе? Им это неинтересно. Они втыкают на уроке в уши наушники и слушают свою музыку. Обломов проскочит мимо. Война убивает не просто людей, она убивает суть жизни – любовь, раздумье, сомнения. Если б ты знала, как мне их жалко».
Она тогда подумала: а верный ли путь – школа через опыт войны? Может, надо карабкаться к их душам по их кочкам? Молодость – ведь это боль и страх взрослости. Не опыт войны им нужен. Опыт сочувствия, понимания. Но сказать это Алексею она не решилась. Боялась.
Вот и книга Арсена совсем с другого боку, но была и об этом русском страхе. Она не была готова свести его и свои мысли воедино. Что-то в ней восставало: может ли плохой человек написать хорошую книгу? Еще как может! Но лучше об этом не думать. Не думать об Элизабет.
Вот сдаст днями рукопись и пригласит на кофе с коньяком Нину Павловну. И выпившая старенькая подруга оттянется на любимой теме – женщинах-спартанках, которым в голову бы не пришло ставить свое счастье только в зависимость от мужчины. И они с Алексеем будут ее слушать, сжимая под столом руки, как влюбленные подростки. И она будет думать, что ей уже жалко спартанок, не страдавших от измен, от разлук, от нелюбви. Если, конечно, правда, что они такие. Ведь эти страдания – единственный тигль, через который должна пройти настоящая женщина к главному своему мужчине. Но она не скажет это Нине Павловне. Она нальет в крохотные рюмочки коньяку и скажет:
– Давайте выпьем за спартанок! – и Нина Павловна порозовеет от удовольствия.
Так все и было.
Они проводили Нину Павловну домой до самой двери. И Марина прислушалась к щелканью замка. Нина Павловна становилась забывчивой.
При выходе из подъезда случилось странное: она развернулась в ту сторону, куда всегда шла, возвращаясь, до переезда в этот район. До Алексея. И этот инстинктивный поворот плеча отдается в ней болью и мыслью, насколько вчера стоит рядом. Вот тело помнит вчера и тянет за собой. И как ей это понимать?
– Ты куда? – спросил Алексей, разворачивая ее.
– О Господи, – сказала она, – я направилась в старую квартиру.
– У меня так было в Грозном, – ответил он. – Я каждый раз шел к разрушенному дому, даже когда напрочь разбомбили дорогу к нему.
«Разве это можно сравнивать? – подумала Марина. – У меня за спиной просто знакомая тропинка, а у него взорванная дорога». И она обняла его и стала рассказывать о спартанских маниях Нины Павловны, которая хотела бы видеть в современных женщинах их черты. «Но, – засмеялась Марина, – когда я начинаю рядить нас в их одежды, у меня получаются такие спартанки, блин…» И они смеялись, потому что смешно же: «спартанки, блин».
У подъезда уже их дома случилась еще одна странная вещь. Алексей остановился и спросил: «Мне не кажется? Это действительно наш с тобой дом? Можно я его поцелую?» И поцеловал дверь, а у Марины сжалось сердце от такого длительного и неправедного бездомства, в котором колошматятся тысячи и тысячи ни в чем не повинных людей, и нет этому конца.
И при чем тут спартанки, за которых они пили? Хотя, если подумать, за что только не пьет русский человек, пия, в сущности, за спасение души.
– Ну, блин, ты даешь! По какому разу пошел?
– Я такой, блин… Места во мне много.
А потом была ночь любви. И не было в ней места ни спартанкам, ни блин-спартанкам, ни вечному русскому выпивохе.
Сладко уснула Нина Павловна, и ей приснилась девочка, старательно сдувающая огромный одуванчик. «Фу-фу!» – говорила девочка, но несколько пушинок сидели крепко и смеялись над нею.
Никонова же считала деньги. Их оказалась половина от той удачи. Это расстроило, ведь казалось, их очень много и не будет им конца…
– Дура, – сказала она. – Надо было брать все.
Маша не могла дозвониться до сына. Они взяли манеру отключать телефон. Пришлось позвонить соседке, чтобы та позвонила в дверь Ваське. Получила на сон грядущий два скандала – от соседки и от Васьки.
– Не сходи с ума! – кричала соседка. – Люди уже спят!
– Не сходи с ума, мать! – кричал Васька. – И не звони ночью. Тем более, чужим. Стыдно же!
Ничего ему не стыдно. Она же видела пятки на его спине. При ней, матери…
И Маша заплакала. Она нашла в аптечке Элизабет фенозепам. Целая пластиночка и еще восемь штук. Если бы была гарантия, что выпьет – и все получится. Но это малая доза для окончательного ухода. Она представила себе трубки изо рта, блевотину, мокрые трусы. Некрасивая несмерть. Нельзя оставаться такой в памяти Васьки. И она осторожно взяла одну таблетку и запила ее теплой кипяченой водой. И сон сморил ее.
Лелька встретила вечером новую соседку Никонову и на голубом глазу спросила, как дела у Марины и где та живет. Ушлая Никонова сказала ей, что не знает, кто такая Марина, у них был сложный многоступенчатый обмен. Ее просила соврать Марина. Но даже если бы не просила. Она под пытками не сказала бы правду наглой девчонке с вылезающими из-под юбки ягодицами.
– Как она нас обосрала! – сказала Лелька матери.
– Кто? – спросила Варвара.
– Да соседка наша. Я уверена, что это она увела мужика из нашего стойла на раз-два.
– Ну и хрен с ним! – ответила мать. Опытная, битая жизнью, она твердо знала: что с возу упало, то пропало. Живи и не оглядывайся.
И уснула крепко, без угрызений и сожалений. Лелька же вертелась в жаркой постели. Ее, молоденькую и складненькую, победила тетка-сороковка. Это ж надо! Встретила бы – убила! Надо найти, в какой норе забилась эта мышь, и устроить ей пакость.
Ночь же набирала силу. Она принимала роды и останавливала пульс, она прятала в себе и преступников, и спасающихся, она слушала выстрелы, взрывы, равно как и стоны любви. Ей, вечной и неизменной, все это было, как сказал бы русский человек, до лампочки.
Но все дело в том, что ночь над Россией становилась женщиной. Ну как-то так случилось… Черная дама именно здесь играла против дня – мужчины. Ночь слушала и слушала женские голоса этой земли.
Она не могла забыть крик юной княжны, брошенной за борт. Как и слепок этого крика – комок в горле другой «Мой милый, что тебе я сделала?» Сейчас ночь слышит глупый разговор о Спарте и спартанках. Ей это удивительно. Не сразу все поймешь в этой медвежьей шкуре, что зовется Россией. И ночь-женщина торопится покинуть эти края вопросов. Пусть разбирается день, этот малый любит здесь покуролесить. Он стреляет в упор. Это его ответ на все вопросы. С него взятки гладки.
Внизу уже проплывает Пелопоннес, и на нем крохотуля Спарта. Давно умершая старушка, а поди ж ты! За нее тут выпивают. Смешно. Скорее бы океан, чтобы выдохнуть все эти вздохи ночи над Россией.
Ну, чего тебе еще надо, дура? Ну, кинься еще раз на грудь, где неправильно стучит сердце. Скажи ему, что и у тебя тоже экстрасистолия. Какое изысканное слово, совсем как импрессионизм или там аристократия. А речь конкретная, она ведь о дворницкой судьбе. И она на данный момент – Варвара.
Ей хочется заплакать одновременно от горя и радости. Но это нонсенс.
– Мне, – говорит она, – надо срочно поменять квартиру.
Разве же это ответ на признание в любви, но получилось, что другого не было. И они поехали в район Нины Павловны и оставили на подъездах написанные от руки кричащие слова: «Двухкомнатную на двухкомнатную. Срочно, в этом районе».
* * *
«Припекло кого-то», – подумала Никонова, входя в свой подъезд. С тех пор как у нее появились деньги, у нее изменилось зрение. До этого она в упор не видела вычерневший мусоропровод с регулярно свисающим наружу сборным ящиком. Дом был не старый, кирпичный, но он – как тот тип женщины, что выходит замуж – и ну их, ногти. Сгрызу и подпилю, чем буду выбрасывать деньги в парикмахерской. Комбинация посерела и обвисла, так кто ж ее видит? А от бигудей волосы секутся, а мне ведь жить и жить… Пусть висят. Дом, как та самая женщина дряхлел от потери товарного вида, а Никоновой, имеющей деньги и уже ходящей в замшевой куртке с мехом, хотелось чего-то чуть поавантажней. Интересно, а что предлагают взамен?И она позвонила по указанному телефону. Боже! Место у зоопарка, и все про все рядом.
В разговоре по телефону обе не узнали друг друга. При встрече вспомнили.
– Какой у вас интерес? – спросила Никонова.
– Мне и мужу ближе к работе. – Никонова про себя профессионально отметила: совсем недавно свидетельница замужем не была. Ну, да это не ее дело.
Квартиры оказались почти одинаковые – «трамвайчики». Советский модерн. И дверца мусоропровода не висела. Договорились до того, что большие предметы – шифоньер, кухонные полки – не будут срывать с места, все они похожи друг на друга.
С помощью Никоновой все прошло без лишних бюрократических ожиданий. Через две недели они обменялись ключами. Марину скребло присутствие чужих вещей, но она знала: скорость переезда стоила этих ощущений. Обживет все, добавит своего – и будет как надо.
Главное – они расписались. И Алексею тут же предложили часы в соседней школе, правда, не полную ставку. Алексей даже подумывал, не совместить ли это с дворницкой службой. Но Марина сказала: «Нет! Учитель у нас последний человек в государстве, он если и держится, то только своей выпрямленной спиной, значит, гнуться не будем. Пробьемся».
Они чистили, обновляли мебель, оставленную Никоновой. Слава Богу, в помощь ей теперь есть целые магазины. И скоро квартира приобрела свой цвет и запах. Хлопоты, новая работа Алексея почему-то рождали страх потерять то, что, казалось, оба нашли. Однажды Марина проснулась в испуге. Облокотившись, Алексей смотрел на нее спящую.
Она быстро включила свет и увидела, что он плачет.
– Что случилось? – спросила она напрягшись и будучи изначально готовой только к плохому.
– Я уже не верил, – сказал он, – что может быть счастье. Но я увидел, как оно может мирно дышать со мной рядом. – И он обнял ее, и она успокоилась в его руках, хотя сердце глухо било тревогу. И тогда она тоже заплакала, и тревога замечательно истекла слезами.
Никонова же теперь ходила гулять в зоопарк. Ее полюбил старый поношенный волк, он, видимо, стал ее узнавать и однажды подошел к сетке и прижался к ней носом, обнажив желтые клыки. Странно, но ей хотелось поцеловать его. Чуть пригнувшись, она сказала ему: «Вот и встретились два одиночества».
Подумалось, не взять ли собаку? Но как подумалось, так и раздумалось. «Мне хорошо одной, особенно теперь, когда за окном перекликаются какие-то птицы. Мне никто не нужен. Я у себя самка». Она поперхнулась этим неверным словом. Какая же она самка, если она категорически и принципиально са-ма? Одна у себя. И ей никто-никто не нужен. Выставись хоть тысяча самцов.
Она благодарила судьбу за счастливые для нее смерти. Элизабет и мужа. Ну, с первой все ясно, за что и почему. Но как был бы некстати при ее деньгах муж! Разве ему можно было бы сказать об охранном ящике (какое точное в ее случае определение), о том, как на раз, одни поворотом ножа она он открылся. Сто лет пришлось бы объяснять ему, дураку, что там осталось достаточно и для дочери, а у нее это, можно сказать, единственный случай в жизни стать женщиной и купить трусы не «с земли у несчастных белорусок», а в магазине под названием «Миловица». Разве этот дурак смог бы понять разницу? Она сейчас ходит гулять «к волку» не в том, в чем она ходит на работу, и был случай: проходил знакомый милиционер, глаз на нее бросил – и мимо. Не узнал. О, какая это радость была – остаться неопознанной, неузнанной, а потому и свободной. Идти и думать мысль о всех этих стряпухах замужем и не замужем, о всех зацикленных на мужиках бабах. Ни о чем ведь не думают, кроме них. Они в «Миловицу» зайдут на раз ради нового хахаля, а она – для себя самой, любимой и единственной. И ей дышится легко и чисто. Жизнь крутила, мяла, но, черт возьми, удалась же! И Никонова только ей известным жестом незаметно поправляет непривычно скользящие на теле нежнейшие трусики. Но она их приучит к месту. Подтягивать приходится все реже.
* * *
Маша тоже переехала – в квартиру матери. Она взяла с собой только цветок герани, предварительно проверив в горшке наличие пакета. Она ведь и бежала из своей квартиры, потому что боялась: ушлая Настя заметит ее жизнь землеройки и ограбит ее как пить дать. Так и ехала в метро с завернутым горшком, беженка судьбы и страха.Все в материной квартире, даже покрытой пылью, выглядело стильно и красиво. Умела та жить. «Умела, потому что все для себя, – думала Маша. – Я едва замуж вышла – и за порог. Мать же все о себе, все о себе».
Маша не стеснялась этой своей уже бесполезной злобы. Даже мысль «Вот, мать, я в твоем гнезде, одна чирикаю» не пробуждала в ней ни жалости, ни сожаления, ни, Боже мой, благодарности. Мать и в гробу все равно оставалась виноватой перед ней. Даже за то, что у этой чувырлы Насти в брюхе сидит дитя. И она, Машка, не уверена, запихнул ли его туда малолетний Васька или кто другой. Она ему до последних дней терла спину и видела такой бессильный стручок, что даже полезла в книжки смотреть, годится ли к росту и развитию такой перчик. Ее собственный опыт был никаким. В пионерском лагере на нее напал в лесу вожатый. Было больно и противно. Поэтому муж Петька был, по сути, первым. И ей снова было больно, и снова противно. Ну, потом дело наладилось, и все было как у людей. Хотя как у людей – она не знала. Некоторые, говорят, «улетают». Мать выдала ей без комментариев презервативы, те почему-то у них лопались, в результате Васька сумел проскочить сквозь дырку.
После мужа она бросилась во все тяжкие. Кидалась в секс как в спасение от обиды, от измены. Помогало редко, чаще нет, три аборта со стороны испортили ей характер, а потом появился этот призрак СПИДа, испугалась до мокрых штанов, а безмужняя мать в это время расцветала от любовников, как роза в саду ангелов.
– Я нагуляюсь, – говорила мать, – за свою молодую целомудренность и за жизнь с твоим отцом-импотентом и выйду напоследок замуж за богатого короля этого дела. И он появился, такой. То ли журналист, то ли писатель. Они вели очень наглядную жизнь – выставки, театры, рестораны, пока однажды тот куда-то не канул. Но тогда от нее уходил Петька. Они оказались с матерью в одной ситуации, с той только разницей, что Машку душили ненависть и злоба, а мать – отчаяние и ревность. Никто никого не жалел, никто никому не сочувствовал. Машка так и осталась с черной дырой в себе, а мать, поскулив-поскулив, сделала подтяжку, накупила себе модных шмоток и пошла вперед и выше. Только раз, отдавая, как у них было принято, Машке то, что уже вышло из моды, мать сказала: «Никогда его не прощу, пока не приползет на полусогнутых». «А такое возможно?» – удивилась Машка. «На свете, глупая моя дочь, возможно все и даже больше. Надо уметь ждать и оставаться во всеоружии собственной силы». – «Но говорят, сила женщины в ее слабости?» – «Забудь! Надо быть сильной, уверенной в себе и независимой материально, и мужик придет и станет к ноге. Поверь, эта сволочь еще будет у меня есть с рук. От таких, как я, не уходят». Мать в это свято верила: «к ноге и с рук».
Дома, примеряя на себя материны одежки, Машка примеряла и материнские мысли. Откуда у той такая пафосность? Вот ее Петька ушел, и у нее и мысли нет, что он назад хвостом застучит. Эссеист же тоже не торопился, слинял в какую-то заграницу и с концами. Почему-то Машке это было приятно. «Единственная правда – это независимость и уверенность», – твердила мать. Это, конечно, немало, но куда денешь годы? Матери пятьдесят семь, и что бы она с собой ни делала, столько на лице ее и написано. Хотя, конечно, Машка по сравнению с ней в пролете. Ей всего тридцать шесть, а малолетки из песочницы кричат ей: «Баба, кинь мячик!» Убила бы.
У нее по-прежнему не работала охрана квартиры. Она вызвала мастера. Тот ковырнул ящик отверткой, и оттуда выпал целлофановый пакетик.
Машка стояла рядом и поймала его на лету.
– Это, – затараторила она, – мать-покойница прятала то там, то сям партбилет. Мало ли, говорила, что будет завтра? А он у меня сбережен. – Ей не было стыдно говорить такую чушь, мать сроду не была в партии, но ведь давно известно, глупость и дурь выглядят куда как убедительней правды.
– Не дождалась бедолага, – засмеялся мастер. – Надо было бы его с ней и зарыть.
– Так откуда ж я знала, где он? Она его перепрятывала. Конечно, положила бы на грудь.
Мастер ушел, исправив поломку, стоившую ей приличную сумму. Машка, едва закрыв дверь, вскрыла пакетик. Там лежала сберкнижка на ее имя с очень хорошими деньгами и доллары в чистом виде.
Когда на голову сваливается такое счастье, его можно и не пережить, и Машка потеряла сознание.
Никто не дул ей в лицо, не брызгал водой, оклемалась сама. Она лежала на полу, рядом с диваном. Тела не существовало. Зато сердце оглашенно билось в горле, а мозг со скрипом выдавливал мысль, что теперь Ваське не надо жениться на беременной, она в силах откупиться и от Насти, и от армии. Мысль была крепкая, живучая, она подтягивала к себе и остальные, уже мелкотравчатые мыслишки типа купить хороший музыкальный центр и танцевать под него, танцевать. Она так любила это в детстве и была бита за это матерью, потому что, кружась по комнате, пару раз сбивала безделушки, например, двухцветную пластмассовую негритянку. Статуэтка раскололась по стыку красного платья и черного тела, и мать стала причитать над убиенной, будто это невесть какое сокровище. Черт знает, почему вспомнились эти две половинки.
Маша приподнялась и вползла на диван. Ее глаза были как раз напротив двери на балкон, на который вышла в последний раз мать. Сказалась то ли только что пережитая близость к собственному концу, то ли пробуждение в беспамятстве давно закопанных естественных чувств, но она заплакала. Она увидела этот крошечный, всего в четыре метра, путь от исполненной силы женщины до ее падения. Как могла сила жить превратиться в свою противоположность, в последний шаг? Первый раз за долгие годы Маше захотелось не отпихнуть мать в грудь, а понять, разобраться в ней, с ней. Застучало в висках, и она зажмурилась от вида балконной двери. Закрытые веки выдавили пару слезинок, и те медленно высыхали на щеках.
* * *
Они спали на оттоманке, хорошо продавленной в середине. Ночью они скатывались в ложбину, и Васька считал, что большего счастья не бывает. Однажды он застал Настю за встряхиванием старых одеял: девчонка хотела выровнять ложе. Откуда ему было знать, что накануне мать встречалась с Настей и прямо спросила девчонку, сколько она хочет за аборт и отказ от Васьки, чтоб он ее больше в глаза не видел. Машка была натянута, как струна, такой ее Настя не видела.– Я дам денег на аборт, – сказала мать, – я не верю, что у тебя от Васьки.
– Да бросьте вы пугать и пугаться, – засмеялась Настя. – Я не беременная. Мне дома жить сил нет, а Васька добрый. Я б ему сама сказала, что, мол, ошибочка вышла. Дисфункция яичников называется.
«Слава Богу, – облегченно подумала Маша, – одной бедой меньше. Какая я, к черту, бабушка». И она тут же легко простила девчонку за брехню, и даже подумала: а ну их, пусть живут вместе, она снабдит дуралеев нервущимися презервативами, а еще лучше – поставит девчонке спираль. И Васька не будет никуда бегать. Только чтоб не регистрировались, но это, кажется, сейчас не принято. Да и не идиоты они ввязаться по-крупному.
Настя точно идиоткой не была. И мысль о деньгах в нее вскочила.
– Не нужен мне ваш Васька, если уж по-серьезному думать, – сказала она. – Он пацан, ему учиться надо, если не загремит в армию. А это еще сколько лет? Скажу честно: у меня безвыход. А у вас на двоих метров навалом. Поделитесь, и я растворюсь в пространстве, как дым.
Маша готова была себя убить за то, что сама начала разговор о деньгах. Могло бы все проскочить по-тихому, почти по-родственному.
– Ну, раз ты не беременная, так мне с тобой и говорить не о чем. Нашла дурака, но я-то не дура. С какой стати мне тебя жильем обеспечивать?
– А я возьму и забеременею не понарошку. Я ж раньше спринцевалась.
– Опытная какая!
– А то!
Машка вдруг все кожей, всеми потрохами поняла, что эту девчонку ей не обыграть, что в ситуации она и голая подружка под ее сыном она всегда потерпит поражение.
И она отступила. «Пусть живут, черт с ними. Кормежка двоих – это дешевле, чем снимать (с какой стати, собственно?) ей комнату.
– Живите как хотите! – сказала она почти миролюбиво, на что Настя засмеялась визгливо, ядовито.
– Подумайте, подумайте над своим первым предложением. Так хочется отдельности! А ваш диван продавлен почти до пола.
– Я куплю вам хорошую кровать. А пока подложи одеяло из чулана. Но чур – не беременеть.
* * *
Ваське же не нравилось спать по-новому. Подружка теперь отползала к краю, и не было детской радости кучи-малы, сплетенных в тесноте рук и ног, нежнейших волос Насти, что попадали ему в рот.А Маша сдержала слово – завезла широкую двуспальную кровать, выкинув оттоманку на лестницу.
Странное дело, но на другой день оттоманки уже не было. Одним на дух не была нужна, а кому-то – позарез. Машка в который раз удивилась, сколько на свете полунищих, всякий лом – им самое то. И только Васька печалился всем сердцем о продавленном ложе любви. На двуспальной кровати он вообще потерял Настю. Та заворачивалась, как в кокон, в отдельное одеяло и допускала Ваську к телу только по принципу собачьей кормежки: по чуть-чуть, чтоб злее был.
* * *
У Никоновой же фобия покупать красивые вещи уже зашкаливала. И чем быстрее у нее уходили деньги, тем стремительней мчалась она в магазин. И все чаще возникала мысль: она дура, что не взяла все. Проклятое советское воспитание – тебе половина и мне половина. И чем круче была злость на себя, тем серее был на работе старушечий цвет одежды, тем более несвежим казался пучок на затылке. Рядилась дома. Платья на тонких лямочках с лодочками в цвет. Многослойные разновеликие клинья юбок из тончайшего шелка с ниточкой жемчуга на темно-розовой романтической блузке. Коротенькая шубка до пупка из голубой норки и шляпка набекрень с синим муаровым бантом над левым ухом.Волк все так же подходил, узнавал ее в разном, грызя желтыми зубами металлические сетки. Возле волка и встретились немолодой мужчина в теплой куртке с капюшоном и она. Бант все-таки себя оказал.
– Нравится стервец? – спросил мужчина.
– Что-то в нем есть, – ответила Никонова. – Мне кажется, что он все про меня знает.
– Вам это приятно – быть познанной?
– Отнюдь. Познаваемых хочется убить.
– Вы опасная женщина.
– Это профессиональное. Я из охранительных органов, – так пошло и глупо представилась она.
– Ничего себе охрана, если ей хочется убивать, – засмеялся мужчина. – Что-то совсем наоборотное.
– В общем вы правы. И меньше всего на свете я хотела бы принести зло этому волку-дознавателю. Я давно знаю, звери лучше людей.
– Из мизантропов будете? – снова засмеялся мужчина.
Случился казус: она забыла значение слова «мизантроп», поэтому, хмыкнув неопределенно, пошла и от волка, и от человека.
То, что он идет за ней, она заметила сразу и крепче прижала ридикюль. С чего это она надумала наряжаться на погляд белому свету? Так и накалывают дур. В темном подъезде перо в бок – и с концами. А он сворачивал там, где сворачивала она. Вот и дом уже рядом, только перейти дорогу. Она перебежала прямо перед машиной, перед этой же машиной мужчина сделал то же самое. Они шли в один и тот же двор. Ее обуял страх, даже некое предчувствие смерти, и она прошла свой подъезд, чтобы дойти до автостоянки, где всегда были мужики. Видя в них единственное спасение, она не заметила, что «убийца» вошел в ее подъезд. Если бы она знала, что тот шел в ее квартиру, она умерла бы прямо здесь, на стылой земле, во всей своей временной красоте.
А это был не кто иной, как эссеист Аркадий Сенчуков, он же Арсен. Он уже много раз не заставал на работе Марину, звонил – не дозвонился и теперь шел к ней домой в ту квартиру, которую знал, куда же еще? Шел, чтобы резко сказать, раз она так долго возится с рукописью, то их издательство не последнее на этой земле, просто он думал, что она старый и верный друг, а главное, замечательный редактор, поэтому ему не хотелось бы… И так далее.
Он долго звонил в дверь, а чего звонить долго? Три шага – и у двери, если ты дома.
Уже на крыльце он снова столкнулся с этой нелепой теткой в вещах с чужого плеча. Она остановилась, чтобы быть на улице, на виду, и он обошел ее молча, потому что был занят мыслью: куда черти могли деть Марину? Придется звонить главному и сказать ему свое «фэ».
* * *
Марина же сидела дома, в новой старой квартире. Ей надо было закончить работу над книгой Сенчукова. Классная у него получилась книжка о всех оттенках внутренней свободы польской культуры, которая и при замшелом социализме и при новорожденном капитализме старается не фальшивить, не подсюсюкивать власти, а оставаться вечно «польской незгинелой». В отличие от вечной русской внутренней несвободы. Ей хотелось прочесть куски из книги Алексею, но было почему-то неловко: как никак автор несколько лет был ее любовником. Все, что было до Алексея, – Никиту, Арсена – хотелось задвинуть в черный непроходимый угол и затаранить его навсегда.Хотя в этом была и некая дурь. Он ведь тоже пришел к ней не непорочным мальчиком. И все-таки, все-таки… Сердце упорно отторгало прошлое, как бы очищая себя. Да и не тем Алексей сейчас занят. Он ей как-то сказал, что война выкорчевала из него литературу. Нет ли у нее чего-нибудь небольшого, типа «Горе от ума», чтобы перечитать по-взрослому, но умному «на опыте смерти». «Я куплю, я знаю, где», – ответила она. А в глазах ее встала Лелька, уходящая и потряхивающая абсолютно не нужным ей Грибоедовым. «Его убили чеченцы», – сказала она тогда.
Но она так и не купила «Горе от ума». Алексею уже понадобился «Обломов», а он у нее был. «Боже мой! – сказал ей он после уроков. – Как эту глыбу положить в их запопсованные головенки? Как им рассказать о мощи и слабости, которые естественно живут в русском народе? Им это неинтересно. Они втыкают на уроке в уши наушники и слушают свою музыку. Обломов проскочит мимо. Война убивает не просто людей, она убивает суть жизни – любовь, раздумье, сомнения. Если б ты знала, как мне их жалко».
Она тогда подумала: а верный ли путь – школа через опыт войны? Может, надо карабкаться к их душам по их кочкам? Молодость – ведь это боль и страх взрослости. Не опыт войны им нужен. Опыт сочувствия, понимания. Но сказать это Алексею она не решилась. Боялась.
Вот и книга Арсена совсем с другого боку, но была и об этом русском страхе. Она не была готова свести его и свои мысли воедино. Что-то в ней восставало: может ли плохой человек написать хорошую книгу? Еще как может! Но лучше об этом не думать. Не думать об Элизабет.
Вот сдаст днями рукопись и пригласит на кофе с коньяком Нину Павловну. И выпившая старенькая подруга оттянется на любимой теме – женщинах-спартанках, которым в голову бы не пришло ставить свое счастье только в зависимость от мужчины. И они с Алексеем будут ее слушать, сжимая под столом руки, как влюбленные подростки. И она будет думать, что ей уже жалко спартанок, не страдавших от измен, от разлук, от нелюбви. Если, конечно, правда, что они такие. Ведь эти страдания – единственный тигль, через который должна пройти настоящая женщина к главному своему мужчине. Но она не скажет это Нине Павловне. Она нальет в крохотные рюмочки коньяку и скажет:
– Давайте выпьем за спартанок! – и Нина Павловна порозовеет от удовольствия.
Так все и было.
Они проводили Нину Павловну домой до самой двери. И Марина прислушалась к щелканью замка. Нина Павловна становилась забывчивой.
При выходе из подъезда случилось странное: она развернулась в ту сторону, куда всегда шла, возвращаясь, до переезда в этот район. До Алексея. И этот инстинктивный поворот плеча отдается в ней болью и мыслью, насколько вчера стоит рядом. Вот тело помнит вчера и тянет за собой. И как ей это понимать?
– Ты куда? – спросил Алексей, разворачивая ее.
– О Господи, – сказала она, – я направилась в старую квартиру.
– У меня так было в Грозном, – ответил он. – Я каждый раз шел к разрушенному дому, даже когда напрочь разбомбили дорогу к нему.
«Разве это можно сравнивать? – подумала Марина. – У меня за спиной просто знакомая тропинка, а у него взорванная дорога». И она обняла его и стала рассказывать о спартанских маниях Нины Павловны, которая хотела бы видеть в современных женщинах их черты. «Но, – засмеялась Марина, – когда я начинаю рядить нас в их одежды, у меня получаются такие спартанки, блин…» И они смеялись, потому что смешно же: «спартанки, блин».
У подъезда уже их дома случилась еще одна странная вещь. Алексей остановился и спросил: «Мне не кажется? Это действительно наш с тобой дом? Можно я его поцелую?» И поцеловал дверь, а у Марины сжалось сердце от такого длительного и неправедного бездомства, в котором колошматятся тысячи и тысячи ни в чем не повинных людей, и нет этому конца.
И при чем тут спартанки, за которых они пили? Хотя, если подумать, за что только не пьет русский человек, пия, в сущности, за спасение души.
– Ну, блин, ты даешь! По какому разу пошел?
– Я такой, блин… Места во мне много.
А потом была ночь любви. И не было в ней места ни спартанкам, ни блин-спартанкам, ни вечному русскому выпивохе.
Сладко уснула Нина Павловна, и ей приснилась девочка, старательно сдувающая огромный одуванчик. «Фу-фу!» – говорила девочка, но несколько пушинок сидели крепко и смеялись над нею.
Никонова же считала деньги. Их оказалась половина от той удачи. Это расстроило, ведь казалось, их очень много и не будет им конца…
– Дура, – сказала она. – Надо было брать все.
Маша не могла дозвониться до сына. Они взяли манеру отключать телефон. Пришлось позвонить соседке, чтобы та позвонила в дверь Ваське. Получила на сон грядущий два скандала – от соседки и от Васьки.
– Не сходи с ума! – кричала соседка. – Люди уже спят!
– Не сходи с ума, мать! – кричал Васька. – И не звони ночью. Тем более, чужим. Стыдно же!
Ничего ему не стыдно. Она же видела пятки на его спине. При ней, матери…
И Маша заплакала. Она нашла в аптечке Элизабет фенозепам. Целая пластиночка и еще восемь штук. Если бы была гарантия, что выпьет – и все получится. Но это малая доза для окончательного ухода. Она представила себе трубки изо рта, блевотину, мокрые трусы. Некрасивая несмерть. Нельзя оставаться такой в памяти Васьки. И она осторожно взяла одну таблетку и запила ее теплой кипяченой водой. И сон сморил ее.
Лелька встретила вечером новую соседку Никонову и на голубом глазу спросила, как дела у Марины и где та живет. Ушлая Никонова сказала ей, что не знает, кто такая Марина, у них был сложный многоступенчатый обмен. Ее просила соврать Марина. Но даже если бы не просила. Она под пытками не сказала бы правду наглой девчонке с вылезающими из-под юбки ягодицами.
– Как она нас обосрала! – сказала Лелька матери.
– Кто? – спросила Варвара.
– Да соседка наша. Я уверена, что это она увела мужика из нашего стойла на раз-два.
– Ну и хрен с ним! – ответила мать. Опытная, битая жизнью, она твердо знала: что с возу упало, то пропало. Живи и не оглядывайся.
И уснула крепко, без угрызений и сожалений. Лелька же вертелась в жаркой постели. Ее, молоденькую и складненькую, победила тетка-сороковка. Это ж надо! Встретила бы – убила! Надо найти, в какой норе забилась эта мышь, и устроить ей пакость.
Ночь же набирала силу. Она принимала роды и останавливала пульс, она прятала в себе и преступников, и спасающихся, она слушала выстрелы, взрывы, равно как и стоны любви. Ей, вечной и неизменной, все это было, как сказал бы русский человек, до лампочки.
Но все дело в том, что ночь над Россией становилась женщиной. Ну как-то так случилось… Черная дама именно здесь играла против дня – мужчины. Ночь слушала и слушала женские голоса этой земли.
Она не могла забыть крик юной княжны, брошенной за борт. Как и слепок этого крика – комок в горле другой «Мой милый, что тебе я сделала?» Сейчас ночь слышит глупый разговор о Спарте и спартанках. Ей это удивительно. Не сразу все поймешь в этой медвежьей шкуре, что зовется Россией. И ночь-женщина торопится покинуть эти края вопросов. Пусть разбирается день, этот малый любит здесь покуролесить. Он стреляет в упор. Это его ответ на все вопросы. С него взятки гладки.
Внизу уже проплывает Пелопоннес, и на нем крохотуля Спарта. Давно умершая старушка, а поди ж ты! За нее тут выпивают. Смешно. Скорее бы океан, чтобы выдохнуть все эти вздохи ночи над Россией.