Мы переходим из кухни в комнату, и в этот момент Игорь берет меня за плечи. Я вся трясусь от мысли, не рано ли я поднялась из-за стола, не воспринял ли он неправильно мое предложение перейти в комнату. Господи, колочусь я, мне так радостна его рука на плече, но хороша ли моя радость? В конце двадцатого века целомудрие и скромность изгнаны из обихода. Я, может, одна такая, жена-девственница, девственница-разведенка. Я мужчин не касаюсь телом, даже в тесном транспорте я так ужимаюсь, что между нами всегда люфт, всегда нейтральная полоса. Мне страшна мысль, что я могу показаться женщиной, ищущей хоть какой близости, даже случайной. Это оттого, что я ее действительно хочу, хочу этого страстно, но чтобы это показать?.. Да ни за что!
   Я плавлюсь под рукой мужчины, у которого ко мне чисто дружеский интерес. Он, видите ли, заинтересован моей несовременностью. А сейчас он меня опробует именно на соответствие современности. И я выскальзываю из его рук.
   – О чем вы думали эти последние полминуты, Инга? – Глаза Игоря смеются.
   – Не надо меня сразу лапать, – говорю чуть не плача. – Меня надо…
   – Я понимаю – завоевать, – отвечает он.
   Господи! – восклицаю я внутри. Я имела в виду слово «уговорить». И я ставлю эти два слова рядом. «Завоевать» и «уговорить». Какое я хочу на самом деле?
   И я сажусь рядом с ним на диван, хотя напротив пустое кресло, и так естественно было бы…
   А потом мы жарко целуемся, и я уже не думаю ни о чем, потом случилось то, что должно было случиться. Я слетала на небо и вернулась и, вернувшись, увидела его глаза, полные удивленной нежности.
   – Ты сладкая, – шепчет он мне.
   – Я знаю, – шепчу я, хотя кричу другое: я не фригидна! я не фригидна! Ты врал, сволочь Мишка, врал. Просто я не твоя женщина.
   Так из комплексов, из желания и страха, которые у меня, а не у Маши и Саши, родился этот роман, и хотя я уже знаю, чем он кончился, я все равно уверена, что Игорь – мой единственный мужчина.
   Я не могу говорить о любви, близости, не так воспитана. Не могу я говорить и о деньгах, вернее их отсутствии. Но все-таки о них сказать проще. Это был мой защищенный период жизни. У меня в холодильнике появились продукты, к которым я даже раньше не подходила! Духи! Боже, какое это счастье – хорошие духи. Я помню тот день, когда папа подарил маме синенький флакончик «Клима», и мама пробкой провела у меня за ушами. Мама тогда сказала, что духи – та роскошь, которая побеждает ее классовые принципы. Мы долго тянули тот флакончик, пока не появился другой – «Magi noir». Дешевизна и доступность путали представления об истинной цене роскоши. Казалось, и все остальное придет также задешево и без проблем.
   Но когда все пришло всерьез и надолго (?), духи стали для нас с мамой недоступны.
* * *
   Игорь мне вернул утраченное. Мне до сих пор непонятно, почему я не вскрикивала: «Игорь! Это ведь дорого!» Я все принимала как должное, оказалось, что я стихийная женщина, любящая подарки и готовая их принимать, меня просто надо было отомкнуть.
   – Откуда у тебя деньги на все это? – спрашивала мама, оглядывая мой прикид. Мне хочется сделать ей больно и сказать, что у меня любовник, который меня завоевывает. Но зачем говорить, если она только об этом и думает, причем в самом отвратительном виде: со мной толстый армянин, унизанный перстнями, или стриженный наголо качок с цепью на шее. Мама хорошего мнения о своей разведенной дочери. Она «не доработала» со мной. Это все покойный отец, потакальщик дурных мыслей и западной отравы, высадил в дочери порок. Поэтому я бормочу что-то о хорошем гонораре в глянцевом журнале – последний прилагается, об удачной паре чашек для иностранца с нефтяных земель – чистое вранье. К Татьяне иностранцы не ходят, не того класса чаепитие со сдвигом. Сдвиг манит все больше богему из тех, кто просто мимо шел… Я знаю, что бизнес становится Танькиной проблемой. Классное географическое местечко не дает достойного урожая. Ей уже предлагают его продать, но Танька даже слышать не хочет.
   Но и это я не рассказываю маме. У нее дома я играю в такую игру: разглядываю себя в зеркалах, в которых была отражена с младых ногтей. Небезынтересно, скажу вам. Это ерунда, что амальгама – вещь бездушная и сиюминутная. Я точно знаю, что не так. Зеркало имеет память.
   Зеркало ванной из тех первых, окантованных фигурным, сегодня уже ржавым металлом, которые пришли в шести-семидесятых (так мне кажется) на смену аскетичным зеркальным квадратам. Я помню его маленькой, новое зеркало висело над маминым столиком в спальне. Мне приходилось ставить стул, чтоб увидеть себя в нем. Смешная рожица с торчащими над ушами хвостами с бантиками. Я смотрю на себя ту, что осталась в зеркале, она строит мне рожи. Она не подозревает, что может умереть папа, что сама станет неудачницей. Рядом с ней вырастает мама. Молодая еще мама с задорными глазами. Они смотрят оттуда на меня, как в зеркало, и мама делает это свое трогательное втягивание губ в гузку. Она недовольна своим длинным ртом, минутная припухлость ее утешает. Как же я это забыла? Она совсем этого не делает сейчас. Или все-таки делает перед зеркалом? Или сдалась своим тонким губам безропотно и навсегда? Ведь всегда побеждает не лучшее. Как в жизни, так и в человеке. Глядишь – и не очень красивый нос стал на лице доминантой, победив и искру в глазах, и ланиты. Очень любят побеждать в борьбе бородавки и прочие наросты. То время, время моей школы и мамы с легкой химией, было временем открытых недостатков. Учительница химии в моей школе носила такой отвислый зад, что мне было даже жалко ее, но зад не мешал ей носить короткие юбки с удручающей самоуверенностью. Физик, слушая ответы, языком выдвигал вперед съемный протез, высвистывая сквозь него какую-то мелодию, а потом с жутким щелком заглатывал протез назад, и класс всегда ждал, что протез промахнется и законопатит навсегда горло противного учителя. Людям улицы соответствовала власть, которую показывал телевизор. Плохо говорящие старые пиджаки с такими тупыми лицами, что мне, уже школьнице, хотелось стереть их рукой, когда долго и длинно их показывали на мавзолее или в президиуме. Очень некрасивое время. Его нельзя любить, нельзя по нему ностальгировать, как моя мама. Но девочка в зеркале просто радовалась жизни.
   Все есть в зеркале, проживающем долгую жизнь. Надо сказать маме, чтоб купила новое. Хотя что я говорю? Это я должна ей купить новое, купить и повесить. Но зачем? Чтоб видела себя старую, отчаявшуюся до смирения перед длинным ртом? О Господи! И так плохо, и так еще хуже.
   Мама зовет пить чай. У нее дрожат руки, хотя держит она заварной чайник. Что это? Начало Паркинсона? На ней чистенький ситцевый халатик с белым воротничком. Она его надевает, когда поит кого-то чаем. Чайный халат. Ему сто лет. Надо ей купить красивый шелковый халат с драконами на спине, как в фильме «Восточный экспресс». Но она ведь спросит, откуда деньги. И я опять совру. Потому что отчаянно не уверена, что у моей сегодняшней истории хороший конец. И хотя наша жизнь проходит на обдуваемом юру, внутренне я ощущаю себя на необитаемом, он же таинственный, острове, у которого нет координат, времени, да и пространства чуть – моя квартира. Игорь заботится обо мне, он ласкает меня, он мой бойфренд, но меня сделали мама с папой, они привили мне понятия порядка вещей. Его уже давно нет, этого порядка, он ушел вместе с некрасивыми людьми, некрасивой Москвой, плохо пахнущими магазинами, сейчас принято жить без обязательств, без обещаний, жить без гарантий. Хорошо – и радуйся. И бери от этого «хорошо» что можешь взять. Можешь взять шелковый халат с драконами для мамы – бери. Но не могу!
   Танька спрашивает:
   – У вас серьезно?
   – Нет, – говорю, – у нас просто так.
   – Хороший мужик, Инга! Нельзя упускать. Закрепи.
   – Ты знаешь, как? – смеюсь я.
   – Я-то не знаю, потому что мне они не нужны во-ще. Лучше, чем мой покойный возлюбленный, у меня не будет. А портить впечатление от хорошего – надо быть дурой. У тебя же не тот случай?
   – Не тот, – говорю я.
   – Ну и дерзай!
   – К-а-а-к?
   – Забеременей!
   – Не надо так, Таня. Это больное место У меня беременеть не получается. Я всегда хотела ребенка. А как хотел внука папа! У меня все в порядке, как говорят врачи, нет видимых причин, но разве существенны только яйцеклетка и спятившие в марафоне сперматозоиды? Зачатие – это что-то высшее. – Сказала и дернулась. Сколько зачатий у пропойц, у наркоманов, у ублюдков! Какое уж там высшее? Не просто низшее – дно, испод, тло. Клоны уродов, клоны человеческого ужаса. Для меня главное в зачатии – корень «ча», который един и в счастье. А счастье – это не просто сбежавшиеся клетки, это дух, которого может и не быть в случае пьяного зачатия, но может и не быть, если нет совместного разумного желания соу ча стников. Этот поток мыслей промелькнул и канул, напомнив, что я, дитя мамы и папы, не смогу последовать совету Таньки, – не получится.
* * *
   Откуда я могла знать, что этот совет Таньки был последним разговором в ее жизни, что после того, как я ушла из чайной, сделав два удачных наброска, в чайную ворвутся ублюдки в масках и расстреляют Таньку в клочья, одновременно ранив бармена за стойкой и случайного любопытного, разглядывающего картинки на стене.
   А я в это время ехала домой, ведя мысленный спор с нею, и никаких знаков свыше или сбоку не пришло, более того, победив Татьяну в мысленной дискуссии, я чувствовала себя спокойно удовлетворенной. Мама родила меня в тридцать лет, а мне еще двадцать восемь. Мама говорила, что папа поздно кончал институт, он работал и учился, родители у него были люди небогатые. И надо было с этими обстоятельствами считаться. Один из любимых маминых постулатов: считаться с обстоятельствами. Но одновременно и побеждать, и преодолевать, не покорствовать им. Как же это можно: считаться и не покорствовать? Вот я ехала и думала над мамиными максимами, а Таньки уже не было в природе, не было нигде, и ее душа не догнала меня и не толкнула в бок. «О чем ты? – не спросила душа. – Меня уже нет. Понимаешь?»
   Я узнала обо всем из «Вечерних новостей». Преступники, как у нас и полагается, скрылись.
   Боже мой, Алиска! Я звоню на квартиру, никто не отвечает. Понятно, она у бабушки, где же ей еще быть? Телефона родителей Татьяны я не знаю, но где же быть еще ребенку? Алиска учится в продвинутой школе, с полным дневным пансионом. Танька ее забирает вечером. Но сегодня она не могла это сделать. Значит, девочку забрала бабушка. Кто же еще?
   Игорь не отвечал ни по одному из данных мне телефонов.
   Чувство парализующего бессилия. Сто лет не грызу ногти – обгрызла все. Из оторванной заусеницы мизинца сочится кровь.
   Звонок раздался уже около одиннадцати.
   – Забери меня, Инга, – говорит Алиска. И тут же взрослый голос.
   – С вами говорит завуч. Вы можете взять Алису? Уже поздно, а бабушка и дедушка за ней не едут. Она хочет к вам.
   – Еду! – кричу я. – Я знаю, где школа.
   Ловлю машину. Говорливый шофер делает мне недвусмысленные предложения.
   – Замолкни! – говорю я. Я так умею говорить? Таким тоном, что человек затыкается на полуслове.
   Возле школы я приказываю.
   – Жди! Сейчас вернусь.
   Алиска рисует за столом завуча. Сама завуч – холеная девица – сидит в коридоре на подоконнике с молодым мужиком. Шур-шур, мур-мур. С меня требуют расписку, что мною в такое-то время забран ребенок. Ребенок протягивает рисунок. Люди в масках с пистолетами стреляют во все стороны. Красными пулями. На полу женщина. Танька. Ее волосы цвета баклажана.
   Я прячу рисунок и хватаю Алиску на руки. Боже мой! Она тяжелая, мне ее не удержать. Но она обхватывает мне шею двумя руками, и мне делается легче. Я донесла ее до машины.
   Мы едем молча, я держу ее так, будто она может убежать.
   Я отдаю шоферу почти все, что у меня в кошельке.
   – Ну, знаешь, – бормочет он. – За две-то ходки.
   – Перебьешься, – отвечаю я новым своим голосом.
   Уже в квартире Алиса говорит.
   – Инга! Я хочу кушать.
   Я бессмысленно хлопаю дверцами холодильника, я плохо понимаю, чем могу накормить девочку. И тут как озарение – я сама хочу манной каши. Я хочу! Это ведь мое спасение от стресса – поход в манную кашу, в детство, когда все живы, и не страшно, раз рядом мама и папа. И я никогда не умру, если моего рта нежно касается ложечка с манной кашей. Вкус и запах защиты. Я не верю чуду, но у меня есть полпакета молока и ложки три-четыре манки, оставшиеся не помню из каких времен.
   Полуночная манная каша. Алиса смотрит, как я помешиваю ее ложечкой, как из глубины подымаются и лопаются пузыри, как запах детства, где жизнь и счастье существуют в непререкаемых Вере, Надежде и Любви. Мы обе едим с аппетитом, а потом я укладываю ее в постель и целую, и бормочу какие-то слова, и она засыпает, девочка, не проронившая ни слезинки.
   Уже ночью позвонил Игорь. Он тоже все узнал из телевизора, обеспокоился, не была ли я там. Узнал, что не была. И теперь он едет ко мне.
   – Нет, – говорю я. – У меня Алиса.
   – Почему у тебя? – спрашивает он.
   – Без комментариев, – говорю я и чувствую, что голос другой меня подступает к горлу, и я сейчас могу сказать то, что не думаю.
   – Позвони завтра, – затыкаю я рот хамке, которая родилась в день смерти Таньки. Самозащита без оружия, – думаю я, – но не самбо. Так бы я назвала свое новое состояние.
   Первый и главный разговор с родителями Татьяны состоялся у меня уже после похорон, на поминках. Все это время девочка была со мной, на нее никто не претендовал. Мама Таньки, крепкая, моложавая дама, сказала прямо без всяких яких.
   – Оплачивать эту выпендрежную школу у нас средств нет. Взять к себе девочку мы не можем. Мне жена покойного брата как сестра родная. Я перед ней на коленях ползала, чтоб она нам Танькин грех простила. И сейчас я возьму Алиску, которая как две капли отец, к себе? Мы определим ее в интернат за городом, будем к ней ездить как положено, но не больше. Я прямо скажу: мы этого ребенка признать не можем. Организм не позволяет. Возмущается. И Таньку я никогда не простила живую, и покойную не могу. Устроить такой стыд на всю жизнь. «И смерть», – думаю я.
   Мне кажется, не было более сильного отторжения отцов и детей, чем у моего поколения. Мы первые, кто вырос при советской власти, но сознательно и радостно отверг все, шагнув в неизвестность. Они – последнее поколение социализма, счастливые его победами и несчастные всеми его хворобами, всей его дурью. И они уже напрочь лишены сил делать шаги в неизвестность. Долгие годы неразвития – а именно оно и было, – а тут такие перемены, что спятить можно. Значит – стоять на месте, ни шагу ни вперед, ни назад, и пусть обтекает время, запинаясь о них и их раны. Такая моя мама. Такая и Танькина. Даже в горе, в беде – не простят, не пожалеют. Жестокие бабушки и дедушки ленинского призыва.
   – Вы позволите мне взять Алису? – спрашиваю я, но не новым своим голосом, а привычным.
   – Зачем это вам? – удивляется бабушка. – Балованная девчонка, вы с ней хлебнете…
   – Я попробую, – говорю я робко.
   Игорь поехал в школу выяснить все финансовые дела, оказалось – полный ажур. Татьяна оплатила учебу и пансион до конца года. Директор школы показала ему все бумаги и даже листок, на котором Танькиным почерком было написано: «Телефон для экстренного случая». Мой телефон.
   Все входит в берега. Я отвожу утром Алису в школу, вечером забираю. Теперь Игорь не ночует у меня, он любит меня днем. Танькина квартира запечатана. В ней прописана Алиса. Только при случае оформленного опекунства я могла бы как-то ею распорядиться. Сдавать, к примеру.
   Но у меня как бы другой случай. Просто девочка живет временно у меня. Пока ниоткуда никаких претензий, все довольны.
   Но мы еще все не знаем, что лето, которого традиционно все ждут, будет плохим, а для многих трагичным, что где-то изнутри глупой политики и слабой экономики возрос и готовится к выходу наружу некий аристократический граф де Фолт, о котором темный человек знать не знал и ведать не ведал. Случилось.
   Первое и главное. Рухнул банк Игоря. На раз-два. Надо оплачивать Алискину школу на будущий год – денег нет. Честно, я рассчитывала на него. Но он не звонит, телефоны его молчат. Из окна я разглядываю школу, в которую ходят дети нашего двора. Обычная школа, я училась в такой же. Надо сходить туда, договориться, но до этого надо забрать документы из гимназии и выяснить, чему соответствуют три года пребывания в ней традиционной школе, где нет этикета, хореографии и углубленного английского. Я не знаю, с кем посоветоваться. Показываю школу Алисе на всякий случай.
   – Я хочу в свою!
   Я не готова к этому. Как объяснить ребенку, что я нищая?
* * *
   Мама ничего мне не сказала, когда я взяла девочку. Она просто на меня посмотрела: с гневной жалостью, что такая вот у нее не получившаяся дочь, не способная ни удержать мужа, ни родить собственного дитя, и глупая, глупая… И тем не менее я оценила ее молчание. Это был уже прогресс в мамином развитии. Мне иногда казалось, что каким-то непостижимым образом, но ее останавливает от слов папа. Инстинктивно она знала, что самую лютую ее несправедливость ко мне подправит папа, смягчит, если надо, но она-то скажет все. Теперь папы нет. Получается, надо блюсти слова и выражения. Получается, что в этом смысле – смысле воспитания мамы – папа умер не зря. Господи, что я молочу? Ведь и он ничем не помог бы мне сегодня. Он ведь и умер-то от бессилия перед новой и странной жизнью, потрясенный уходом Мишки. Но все это тонкие материи, мне же нужны грубые деньги. Детей нельзя брать на время, на пробу, и я, кажется, не выдерживаю испытания. Ребенок хочет в «свою школу», а Инга бедна, как церковная мышь, или где мыши беднее всего?.. Почему-то мне кажется, что не в церкви.
   Игорь приехал вечером, Алиса только что уснула. Может, если бы она не спала, разговор получился бы другим. Он сказал, что уезжает в Германию, не навсегда, а пока все устаканится.
   – Поедешь со мной? – спросил он. Сердце ухнуло куда-то вниз и отяжелило ноги. Тяжелые, ватные, они как-то очень тупо упирались в пол. Их нельзя было сдвинуть с места, и я рукой подвинула к себе табуретку, и оказалась у окна, из которого дуло уже холодноватой осенью.
   – Как ты себе это представляешь?
   – Я сделаю тебе вызов как бы на работу. Все липа, но важен темп, быстрота, пока я им там интересен.
   Как хорошо, что она спит, думала я об Алиске, она не слышит, что я сейчас совершу предательство… Но разве я его совершу?
   – А как же Алиса?
   – Инга! Алиса – это долгая проблема. Даже если бы у нас было время пожениться, времени на удочерение нет точно. И потом, фирма знает, что я один. Это для нее существенно.
   – Но я же не могу, – говорю я. – Это ведь ужасно – предавать маленького, да еще и спящего. Как после этого жить? Но ведь он – в принципе – хочет на мне жениться, просто нет времени. Факт времени против факта предательства.
   – Нет, Игорь, я не могу так. Через два дня ей в школу. Я еще не знаю, в какую. Она хочет в свою, но ты же знаешь, какие там деньги.
   – Сейчас будут еще большие.
   – Придется перевести в обычную.
   – Инга! У девочки есть родня. Она не сирота. И у тебя на нее никаких прав.
   Ах, если бы она не спала, может, я бы ее и спросила: «Детка, ты хочешь пожить у бабушки, пока это, как его, тут устаканится?» Но ребенок сладко спал, он не понимал, что такое дефолт, фирма, а быстрота – это приятно, это когда ветер в лицо.
   – Игорь! Я очень хочу быть с тобой, я уже не надеялась, что ты пробормочешь какие-то слова, – это я ему плачу в тенниску, внюхиваясь в его тело с жадностью не интеллигентной женщины, а изголодавшейся зверюшки. – Но я не могу ее бросить. Боже, Игорь, не могу!
   А потом я вскрикиваю, потому что до меня доходит, что я ни секунды не подумала о маме, а ведь я у нее одна. Ну что за бездарная жизнь! Но я почему-то не говорю о маме, если Игорь разрулит ситуацию с Алиской (а он ведь может! Он должен!), то маму мы возьмем потом. Это должно быть проще. Она ведь мама. Ночь любви на кухонном столе, ласки у холодильной стенки, скрип хлипких табуретных ножек. Треск и стоны, и урчание воды в кране, и мигание настольной лжекеросиновой лампы, шнур которой мы задевали.
   – Ну, ладно. Завтра я улетаю…
   – Завтра? Как завтра? – Как же он представлял это «поедешь со мной?»
   – Ты решай с Алиской. Я буду звонить. Вот тебе деньги на решение нужных вопросов. – Он достает мне пачку долларов. – Я позвоню, держи меня в курсе дела. У девочки есть бабушка и дедушка. Есть квартира. Ты была с ней в самую трудную минуту. Минута кончилась, Инга. А сейчас у меня будут трудности. И кто же, как не ты?
   И снова вылетает шнур, и соскальзывают со стола синтетические салфетки, и падает с холодильника кусок ароматного хлеба.
   Мы как подорванные целуемся на пороге, потом у лифта, потом в лифте – оказывается, я спускаюсь с ним. Уже светло, и мы еще какое-то время сидим на лавочке, а потом я смотрю, как с зажженными фарами – забыл выключить? – он уплывает в легком утреннем тумане. Откуда я, у которой еще болят губы, знаю, что это конец? Что никогда больше…. Сердце делает непривычный кульбит, кажется, оно слегка оторвалось и повисло на одной жиле. Ну да, ну да… Ведь это другие люди – двужильные, не про меня сказ. Одножильная, я подымаюсь домой. Я оставила открытой дверь. Два шага – и в постели распахнуто лежит девочка. Как можно в наше время быть такой раззявой? Потому что ты не мать, не мать, – слышу я голос мамин – не мамин, чей-то. Видишь, как легко ты могла ее бросить ради лишнего поцелуя? Нет лишних поцелуев, – кричу я себе, – они все до одного остро необходимые. Я тщательно запираю дверь и ложусь в ногах Алиски. Она толкает меня розовой пяткой. Кажется, я даже уснула. Проснулась оттого, что на меня кто-то побудительно смотрит – это Алиска уже сидит в постели и удивленно разглядывает меня – полуодетую, полузастегнутую.
   – Ты чего? – спрашивает она. – В чистую постель в джинсах?
   – Засиделась и рухнула, – говорю я.
   – По-ня-я-тно, – отвечает она.
   Надо вставать, надо прожить этот день – из минуты в минуту, потом завтрашний, потом третий. Дни без Игоря. Он будет звонить, и я должна дать ему ответ. Я уже не сомневаюсь, что сегодня поеду к родителям Татьяны. Я стараюсь не смотреть на Алиску. На холодильнике деньги. Надо выяснить, сколько стоит школа. Если я сумею оплатить хотя бы полгода, мне легче будет разговаривать с бабушкой и дедушкой.
   Я звоню в школу. Денег Игоря хватает именно на полгода. Алиска привыкла за лето таскаться за мной, сейчас мне надо ее оставить дома, потому что я не могу ее взять туда, куда я собираюсь. За все время, что прошло после гибели Татьяны, никто из родни не поинтересовался ею, не спросил по телефону, не взял на воскресенье. Этим людям я должна ее отдать.
   – Осторожно ходи, – говорит она мне.
   Я виновато целую ее, даю указания, что говорить по телефону: «Инга уехала по заданию. Будет после трех».
   Если б ты знала, девочка, какое у меня задание.
   Редактор одного из журналов, в который я поставляю заметки с выставок, дама с лошадиными зубами, объясняет нам, незамужним дурам:
   – Личное счастье, девушки, доступно только сильным, ибо счастье – вообще совокупность высших энергий. А посему за него пристало бороться любыми способами. Спринтом, борьбой, засадой, спуртом. Все средства хороши, потому что личное счастье – твое сокровище, как твое дитя. Грызи, кусайся, нападай. И пусть неудачник плачет.
   Сама она удачлива во всем: и в бизнесе, и в любви. Я просто вижу, как вгрызались ее выбеленные у дорогих стоматологов челюсти в сопротивляющийся ей материал, как летели куски мяса с кровью, а потом вышколенный плебс убирал следы борьбы, ибо: «Не надо оставлять следов вашей борьбы за счастье. Здесь не важен процесс, важен только результат». Все внимали ей как пророчице, а я – зараза из прошлого, с вирусом книжного червя, плюс папина дочка – не делай другому то, что не хочешь, чтоб делали тебе, – вякнула: «А куда будем девать слезинку ребенка?»
   – Фак! – вскрикнула лошадь, и зубы ее прошлись друг по дружке, вызывая озноб скрипом. – Дети имеют привычку плакать всегда, у меня трое, я знаю. И ничто так быстро не высыхает, как детские слезы. Они пар.
   Я вспоминаю Алиску. Она никогда не говорит о матери, она смеялась уже на третий день ее смерти. Господи! Но эти два дня, без смеха, что, ничего не значат? Я же ей даже не мать. Ловлю себя на том, что идеологически я обставила уход от Алиски, что мне он кажется даже не предательством, а неким чудесно свалившимся благом: бабушка и внучка найдут, наконец, друг друга, и мне еще скажут спасибо. Оно мне нужно, спасибо? Да, хотелось бы, идиотничаю я. Хорошо, когда к руке, бьющей тебя, прикладываются с благодарностью. Я готовлю речь. Уезжаю, мол, за границу. Полугодие школы оплачено. Все будет хорошо – не исключено, что я заберу потом девочку к себе, но пока…
   «Я, видите ли, выхожу замуж», – это надо будет сказать как бы apart. И я с гордой скромностью наклоню голову.
* * *
   В квартире Танькиных родителей плачет младенец.
   – Вот, у сына родился сын, – говорит мне бабушка, – а работа кончилась. Невестка – девчонка из школы, бестолочь, привыкла к памперсам этим чертовым, а я говорю: «Нечего изображать из себя иностранцев. Стирайте подгузники. Веками стирали, и ничего».
   Ни слова об Алиске, а глаз настороженный, злой, ждет от меня плохого.
   Я заученно, чувствуя некрасивость собственных слов и ненавидя себя за это, объясняю ситуацию.
   – Понятно, – отвечает бабушка. – Поняли, почем фунт лиха? Дети – это только говорится: счастье. Они ведь, сволочи, вырастают. Но вот что я вам скажу. Ни в какую эдакую школу девчонка не пойдет. Пойдет в обычную школу, будет нянчить братца. У детей греха должно быть трудное детство. Чтоб отслужить за все.