– Кто знает, что будет потом? Нам хорошо вместе сейчас.
   – Дура, – говорит Мишка. – Чужое дитя не лучшая сублимация. Я б тебе этого не позволил.
   – Кто б тебя спрашивал? – смеюсь я.
   – Ты была другая. Ты интересовалась чужим мнением.
   – Фиг на вас всех! Я теперь девушка гордая и независимая, спасибо тебе, любимому.
   – Любимому? – интригует Мишка и даже делает движения в мою сторону.
   – Прежде! В прошлом! Когда-то! – кричу я.
   – А если хорошо подумать и почувствовать? – вкрадчиво говорит Мишка.
   – Зачем? – искренне не понимаю я. – Зачем это тебе, дорогой мой?
   – Все-таки дорогой, – цепляется он за слово. – Мне это важно, Инга. Старая любовь не ржавеет.
   – О Господи, Мишка! Ржавеет, и еще как. До полной аннигиляции. До желтого говенного следа…
   – Даже так?
   – Даже… Но родственность, та, что наматывалась на рукав, она держится долго. Ты мне как брат, как племянник… У меня сроду не было ни того, ни другого. А хочется до потери пульса. Особенно, когда денег нет. – Я смеюсь довольно жалко.
   – А может, родственность даже больше любви, – почему-то наступает Мишка. – Точно больше. Любовь – сырость, а родственность…
   – Вода из крана, – перебиваю я.
   – Комфорт.
   – Именно! Именно! – Почему я не замечала, что он глуповат? Или с ним что-то случилось?
   – Что у тебя, Мишка? – строго спрашиваю я, не позволяя себе никакого сочувствия. Еще чего!
   – Крах, – отвечает он. – Не сошлись характерами.
   – Мишка! – говорю я. – Это пошлость. Вспомни, в нашем с тобой разводе те же слова. И еще в миллионе других. Не бывает одной причины на все случаи жизни. Это судейский штамп. Чего не поделили на самом деле?
   – Секс, – говорит он без смущения. А что со мной, фригидной, церемониться?
   – Не мало, – отвечаю я. – Что, снова девушка не отвечает высоким запросам?
   – Я не отвечаю, – смеется Мишка.
   – У-у-у! – говорю я. – Чего ж ты так рано сдулся?
   – Да нормальный я, нормальный! Ты же знаешь! Просто появился баскетболист. Не устояла дама перед высотой ли, длиной…
   – Не надо так, – возмущаюсь я. – Ты и обо мне говорил гадости?
   – Какие у тебя гадости? – смеется он. – Ты сплошная сладость, девочка. Только зачем тебе чужой ребенок – ума не приложу, – я б тебе сам сделал. Может, рассмотришь вариант?
   – За пять тысяч долларов, – говорю.
   – Ты стала грубая. А я пришел припасть.
   – Я больше не подаю, Мишка.
   Он еще что-то бормочет про родственность, которая не хвост собачий, и прочая, прочая.
   А я ловлю себя на том, что не то что капельки, микрона сочувствия у меня к нему нету. Правда, злорадства нет тоже. Я заглянула в этот сусек. Вполне естественно найти там гадинку. Значит, просто окончательно высохло это море. Мне бы еще осушить море по имени Игорь. Ах, как больно оно плещет меня в солнечное сплетение, до темноты в глазах.
   Я спрашиваю у Мишки, нет ли у него знакомого адвоката по квартирным делам. Узнав, зачем, он странно загорается, объясняя мне бесполезность моей тяжбы с кровными родными Алиски. Боже, с каким упоением он повторяет это слово – «чужая», «чужая». Откуда ему знать, что от слов этих рождается боль, она пронзает мое нерожавшее чрево, и я – такое ощущение – секундно переживаю то, чего не было: я рожаю Алиску, и это у меня трещат чресла, и я кричу, и из меня выходит девочка-фасолинка, часть моей плоти. Она точно такая же, как я в тот далекий новогодний вечер. Но картинка сливается: я – она, две фасолинки, нет, все-таки одна. Алиса. И эти мои умственные роды сейчас для меня важнее всего, что могут сказать любые адвокаты, истцы ли, ответчики. Моя девочка!
   – Моя девочка, – говорю я Мишке. – Ее родила Татьяна моими силами и мне, родила мне, а не дедушке с бабушкой. Я нюхала ее, когда она спала со мной, это мой запах. Ты в этом хоть немножко разбираешься?
   – Ладно, ладно, – говорит он. – Понял и отстал. Я узнаю про адвоката, позвоню.
* * *
   Шесть месяцев, о которых говорила мне бабушка Алисы, прошли, как шесть дней. У времени другая скорость. От понедельника до пятницы – миг. За это время я очень успешно продвинулась в дизайнерском бизнесе. И у меня всегда есть заказы. Вернулся и старый чашечный бизнес. Владельцы бывшего Танькиного кафе нашли меня. В витрине они выставили огромную чашку. В овале на ней при помощи каких-то нехитрых проекторов возникали портреты знаменитых людей и скромное послание желающим оставить и себе, любимому, память о чаепитии. Я по-прежнему писала в журналы, но платить мне стали больше, потому как я стала модным и язвительным критиком. И еще я по-прежнему вела кружок в школе. Я стала уверенной и наглой, я научилась не бояться ни «собратьев по перу», ни начальников. Мне доставляло удовольствие говорить «нет», когда мне не хотелось что-то делать. Удовольствие от работы было стимулом, содержанием и смыслом.
   Поэтому, когда позвонила бабушка Алисы и спросила, готова ли я продолжать переговоры о квартире, я ответила коротко:
   – Алиса – единственная наследница, я – опекун девочки (это была неправда, опекунство оформлено не было). Но я согласна отдать вам свою квартиру. Это моя добрая воля. Хотя мне очень хочется ее оставить для себя. Девочка растет и когда-то выйдет замуж.
   Я была выслушана с уважением. Видимо, я действительно стала слишком тугая для щипка. Бабушка сказала, что придет смотреть мою квартиру. И хотя я старалась развести их с Алиской – не получилось. Она пришла, когда Алиска была уже дома и пила чай, одновременно читая книжку. Я предложила бабушке чаю, но та сказала, что у нее нет времени, что она торопится. Все это время она старалась не смотреть на девочку, а когда мы вошли с ней в комнату, она быстро вытерла глаза, и я до сих пор не знаю, набежала ли действительно слеза или это был спектакль для меня.
   – Она похожа на отца. Просто одно лицо.
   Почему мне хочется сказать ей дерзость? Сказать, что она похожа на Таньку, похожа на меня, похожа на всех современных девчонок сразу. И где он тот, заблудившийся ген, который победил бы все это? Но я молчу. Хотя что-то на лице моем нарисовалось, что заставляет бабушку торопиться.
   – У вас уютно. Вы действительно отдали ей почти всю комнату. Конечно, большая квартира – справедливо. А в вашей будет жить дочь брата. В сущности, сестра Алисы.
   – Это меня не интересует, – отвечаю я.
   Она уходит, даже не посмотрев на девочку, а я думаю, что мне срочно надо или оформлять опекунство, или приготовить деньги для взяток в милиции и в жэке, или как его теперь называют?
   Но тут позвонила мама. Голос ее непонятно звенел и даже слегка фальцетил. Мы с папой в таких ситуациях вместе брали нижнее ля, и мама смущалась.
   – Это возбуждение, – объясняла она. – У меня нервный голос.
   – Инга! – сказала она уже теперь. – Такая история, что не знаю, с чего начать. Можешь приехать?
   – Еду, – ответила я. – Ляжешь сама? – спрашиваю я Алису. – Я к маме. Приеду к ней, позвоню. Никого не пускай. Если кто важный – пусть мне звонит туда.
   – Я тебя дождусь, – говорит Алиса. – Ты мне объяснишь, почему меня не любит моя бабушка?
   Я сажусь рядом и обнимаю девочку.
   – Нет, – говорю. – Это не нелюбовь. Просто она не жила с тобой. Знаешь, люди прорастают друг в друга, немножко становятся тем, с кем живут. Как мы с тобой. У тебя заболит горло – и у меня тут же вспухают гланды…
   – Это инфекция, – говорит умная девочка. – Вирус.
   – Любовь – это тоже немножко вирус. Но я это называю прорастанием.
   – Глупое слово. Растительное. Люди не трава.
   – Немножко трава, – смеюсь я. – Немножко земля. Немножко камни. Немножко деревья. И множко, множко вода. Мы еще с тобой об этом поговорим.
   Я целую ее и мчусь к маме. Меня интригует фальцет в ее голосе.
   Она на себя не похожа. Глаза в пол-лица и брызжут светом. Щеки бледные, но не больной, а нежной бледностью. Одним словом, передо мной хрупкая молодая женщина, а не ворчунья-пенсионерка в теплом платке и с дрожащими пальцами. В голову приходит страшное: так выглядит красота предсмертья. Например, чахотка в поздней стадии, при ней всегда на щеках розы. Но откуда у старой женщины чахотка? Мне стыдно крайности своих мыслей, и я говорю то, что вижу: ты выглядишь потрясающе, надо так всегда, а то вечно канючишь: «Плохо, плохо!», а сама носишь в секрете такие глаза.
   – Всему есть объяснение, – тихо говорит мама. – Со мной случилось нечто . – Она произносит это слово так, что я понимаю: пишется оно не просто с большой буквы. А плакатным шрифтом, а еще лучше – древней красавицей вязью. Вот оно нарисовалось, это слово, и манит, манит меня в себя. Нечто.
   Мы садимся на диван, но не каждая в свой угол, как обычно, а почему-то рядом, тесно, и мама – абсолютно для нее непривычно – берет меня за руку.
   – Ты знаешь, я поздно вышла замуж и поздно тебя родила. Дети, как правило, не допускают, что, кроме них, в жизни родителей была и другая жизнь.
   – Я допускаю, – говорю я. В голове прокручивается вся информация о маме, но ничего, кроме кончила школу, институт, работала, встретила папу, родила меня, не возникает. Я, видимо, идиотка, если ничего не знаю про мамины восемнадцать, двадцать и двадцать пять лет. Никогда, никогда в доме не говорилось о молодости родителей.
   – Ты хоть и продвинутая, как теперь говорят, но вряд ли бы что узнала, нечем было хвастаться. Одни слезы. Если бы, если бы… – Мама сжимает руки в два крошечных, почти детских кулачка. – У меня в школе был мальчик. Ты сейчас скажешь: у всех был мальчик, девочек без мальчиков не существует. Это правда. Мы собирались пожениться после десятого и потом уже вместе поступать в университет. Но он был не простой мальчик, он был ребенок родителей, постоянно работающих за границей. То ли в торгпредстве, то ли в посольстве, а может, вообще его папа был шпионом. Мне это было настолько безразлично, что я даже не спрашивала, где конкретно, – лишние вопросы задавать было не принято. После школы родители устроили ему поездку в Париж и Рим. Он так не хотел, ты не можешь себе представить. И я не хотела тоже. Я говорила, что поездка в Сочи или теплоходом по Волге ничуть не хуже. Но его папа приехал специально, и они улетели. Как бы на две недели. А потом там случилась какая-то история, что они – вся семья – отказались возвращаться. Их клеймили в газетах, но я мало что понимала. Я заболела так, что меня уложили в клинику нервных болезней. И я лежала там почти год. Потом год приходила в себя. Ни в какой университет я уже не поступила, а пошла туда, где не было конкурса и куда хватило бы моих траченных болезнью знаний. Надо было жить, скрывая две тайны: связь с предателем родины и пребывание в специфическом лечебном учреждении. Я поседела в двадцать два года. Я так замаливала грехи своей жизни перед соотечественниками, которым не пришло бы в голову уехать за границу из самой лучшей на земле страны! Это же какую совесть надо было бы иметь? Но главное было в другом – я продолжала любить Володю, и я его ждала. Я мечтала, чтоб он там совершил какой-нибудь подвиг во имя своей родины, и ему бы разрешили вернуться как герою. Лет пять или, может, даже семь я маялась этой дурью. Сегодня он мне позвонил, Инга. Он приехал без всякого подвига, туристом, хочет меня увидеть. Через сорок с лишним лет. У него не изменился голос. И он назвал меня «Таля». Это наше с ним имя. О Господи! Как же быть? Как я ему покажусь? Не опасно ли это для тебя? И зачем, Господи, зачем?
   Она вся дрожит, моя мама. Я обнимаю ее крепко-крепко и говорю, что сорок прошли и для него. А она, мама, выглядит просто замечательно.
   Почему-то это я говорю во-первых. Страх опасности для меня я отбрасываю ногой. «Мама! Столько людей вернулось. Несчетно ездят туда-сюда, туда-сюда».
   – Нет, – шепчет мама. – Ты не понимаешь. У меня вздрогнуло сердце. Это мне не нравится, доча. Так не должно быть. Все забыто, все прошло, и неправильно биться сердцу. Стыдно…
   – Это замечательно, – говорю я. – Ты живая, и у тебя живые эмоции.
   – Я боюсь, – отвечает мама. – Боюсь.
   – Ну, давай все разложим по полочкам. – Я ведь умная, я все знаю. Сейчас я буду учить глупую старую коммунистку. – За сорок лет и у тебя, и у него была жизнь. Вы встретитесь и посмотрите на нее, как с высокой горы. И вспомните, как когда-то стояли вместе у ее подножья. (Фу! Какая пошлость!) Только не вздумай касаться предательства и прочей хрени. Родители увезли мальчика, он ни при чем. И не рассказывай о своей болезни. Сохраняй достоинство. Мол, поплакала – и забыла.
   – Я не забыла, – говорит мама.
   И тут уже у меня ёкает сердце. Я думаю о папе. Моем нежном и добром, обделенном любовью папе. Секундно я даже не люблю маму, гневаюсь за это ее признание. Но спохватываюсь, и невероятная жалость к ним обоим – папе и маме – охватывает меня до слез, чуть не до вскрика. Держусь, как партизан на допросе. Перевожу тему на конкретные вещи, до чего договорились, где и как.
   Свидание у мамы завтра. Перепуганная, она пригласила его к себе, боясь общественных мест. «Я отвыкла быть на людях. Я боюсь».
   – Ты можешь прийти как бы случайно? – спрашивает она.
   – Зачем? – не понимаю я. – Мама! У тебя свидание. Это же прекрасно. Ведь не кузина Кузина приезжает, с которой тебе всегда не о чем говорить.
   – Инга! Я боюсь. Боюсь этой встречи. Боюсь немоты. Мне нечего ему сказать. У меня не случилось жизни-самобранки, которую я могла бы развернуть перед ним. У меня ничего хорошего не было, кроме папы и тебя. Папы уже нет. Ты должна прийти. Ты мое оправдание, моя победа над его предательством.
   – Мама! Если ты впадешь в эту высокопарность, тебе уж точно не спастись. Наверняка у него тоже есть дети, будете трясти фотографиями, и он тебя победит качеством снимков. Он не для этого идет к тебе. Ничего не надо ему доказывать, просто выпьете чаю, вспомните детство. Мама! Это не страшно. Это радостно.
   – Все равно приди, – говорит мама. – Я не уверена в себе. У него, между прочим, акцент, а мне ни разу в жизни не приходилось разговаривать с иностранцами, если не считать прибалтов. Я даже не знаю, откуда он.
   – Хорошо, – говорю я, – когда у вас встреча?
   – Он придет к двум часам. Я сделаю шарлотку. Ты приходи к трем. Не оставляй, ради Бога, меня одну надолго.
   – Мама! Не получится. Мне надо забрать из школы Алиску.
   Мама туманится при Алискином имени. Она уже давно с ней ласкова, добра, но я знаю – это дистиллированная воспитанность, без чувства, без искренности. Алиска это понимает мгновенно, они разговаривают, как придворные дамы: минимум слов и поклонов и чтоб глаза в сторону.
   – Тогда во сколько?
   – Ну, в четыре, полпятого…
   – Тогда позвони предварительно. Может, столько времени я не продержусь и отправлю его.
   – Брось. Я буду стараться.
   Потом мы с ней перебираем ее вещи. Боже, что за барахло! Нет, ничего ветхого, старого, но все такое серое, унылое. Куда я смотрю, сволочь? Почему не купила матери стоящую одежду? В глубине полки я нахожу блузу: белые розочки на голубом поле.
   – Юбка есть?
   Мама откуда-то достает юбку. Синий шелк. Длинная, даже с разрезом.
   – Туфли есть?
   – Нет, – говорит мама. – То есть, есть. Но я же дома, я буду в домашних.
   – Нет, ты будешь в туфлях.
   – Детка, они все на каблучках. Я уже отвыкла. Я буду шататься и завалюсь на вираже. – И мама смеется над собой.
   – Нельзя так, – возмущаюсь я. – В твоем возрасте еще заводят любовников, и правильно делают, а не заваливаются на каблуках.
   – Инга! – в голосе мамы металл. – Прекрати! Мне шестьдесят лет. И мне не надо меньше. Понимаешь, не надо! Так много лжи, что на обман времени уже нет сил.
   И я понимаю, что она права, что тот всплеск эмоций, который превратил ее на час в молодую и красивую, иссяк, но он ей дорого стоил, она устала, увяла, она уже хочет, чтоб я ушла. «Только посмотри вокруг: все ли у меня в порядке в квартире? Последнее время я перестала многое замечать».
   – У тебя все хорошо, мама. У тебя всегда все хорошо. Завтра завьешь свои русые, и пусть неудачник плачет!
   Она улыбается печально.
* * *
   Я уезжаю с тяжелым чувством. Во-первых, с мыслью о том, как мало я знаю о собственных родителях. Так тщательно демонстрировалась мне неколебимость устоев семьи, что в голову не могло прийти, на каких руинах и болезнях она была построена. А папа уже ушел. И унес историю своей жизни, а вдруг и у него что-то было, он ведь был хорош собой. Не одна же кузина Кузина на него могла запасть. А что там было на самом деле, если она положила на грудь землю с его могилы? Это ведь делается для того, чтобы оказаться потом вместе и соединиться уже навечно? Господи! О чем это я? Ногастая с придурью кузина.
   Алиска меня ждала, и я рассказала ей всю историю.
   – А почему твоя мама не поехала за ним?
   – Тогда это было нельзя сделать?
   – Почему?
   – Граница была на замке.
   – Не говори глупостей. Самолеты-то летали.
   – А что теперь будет? – спрашивает она через какое-то время. – Старики ведь не женятся. Это стыдно.
   – Просто они вспомнят молодость, расскажут, как жили…
   – Глупая история, – говорит Алиска, – очень глупая.
   – Нет, – отвечаю, – не глупая – печальная.
   – Глупая, глупая. Дядьке тому надо было вернуться или твоей маме полететь к нему. Какие проблемы?
   Что я ей могу на это сказать?
   А тут она добавляет – тихо так, почти про себя:
   – Без выхода только смерть.
   Мне становится больно, потому что я понимаю, в какую мелочную суету жизни я ее погружаю, тогда как она уже может сравнивать все с истинным горем – смертью матери, страшной точкой отсчета зла жизни. При чем тут: мальчик улетел, девочка заболела, а он прилетел аж через сорок лет. Тоже мне забота!
   Я еще не знаю, каким фарсом обернется это все для меня. Сейчас я думаю, как деликатно надо жить с девочкой, которая понимает гораздо больше, чем я думаю.
   Я поспела к маме только к пяти часам. Она открыла мне слегка возбужденная, но не столь ослепительная, какой была вчера. На ней был бежевый хлопчатый костюмчик, стираный перестиранный, но он ей шел. Из треугольничка выреза виднелась косыночка в мелкую бежевую конопушку. Мама была в домашних тапочках, волосы были чуть подвиты. К лицу она притронулась едва. Я представляю, как была положена косметика по всем правилам и как она ее решительно промокнула. Навстречу мне поднялся высокий, довольно упитанный господин в очках, с хорошей лысиной и сильно мясистыми ушами. И он – самое главное – был иностранец до мозга костей, такой вот обложечный человек из-за границы, который приехал понюхать через носовой платок забытый дым отечества. Он приложился к моей руке, и я поняла, что мы с мамой пока легко ведем со счетом 3:0. Мне предложили шампанского, я отказалась.
   – Она его не любит, – сказала мама.
   Я видела, что она спокойна, и это было для меня главным. И так как я была вся сосредоточена на маме, я упустила момент: сразу ли, или через какое-то время он впился в меня глазами. Я физически ощутила щупальца, которыми он поднес меня прямо к зрачку, сняв предварительно очки. И я вишу на этих щупальцах, а глаза его осматривают, обнюхивают, даже тычутся в меня пальцем.
   – Владимир Семенович живет в Бразилии, – рассказывает мне мама, – он профессор университета. У него двое взрослых детей, оба в Америке. А жена, к сожалению, умерла, в один год с нашим папой.
   Я почувствовала, как щупальца положили меня на место.
   – Вы биолог? – спросила я человека со щупальцами.
   – С чего ты взяла? – смеется мама.
   – Я физик-ядерщик, – поясняет гость.
   – В Бразилии? – удивляюсь я.
   – Детка, Бразилия – огромная страна, – вмешивается мама. – У нее великая культура, огромный потенциал… А наука – она границ не имеет. У Владимира Семеновича и в России есть коллеги по его теме.
   – Вы надолго к нам? – перебиваю я маму.
   – Не знаю еще, – отвечает ядерщик. – В зависимости от решения вопросов.
   Почему мне кажется, что щупальца снова взяли меня и подержали на весу? Это мое проклятое воображение! После того как я проглядела прошлое мамы, я пришла сюда с таким арсеналом рецепторов и флюидов впрок, что, кажется, переборщила. Но то, что он, повернувшись очками к маме, жрет меня боковым зрением, это было точно.
   Через какое-то время я засобиралась уходить. Вежливость с моей стороны была соблюдена, она же – уважение и почтение. Мама наверняка рассказала, как я ловко управляюсь с жизнью, но «личного счастья Бог пока не дал». Я просто слышала и видела эту мамину фразу, даже подозревала, в силу собственной испорченности, что выражение «личное счастье, которого Бог не дал» в данном случае было неким маниловским мостиком через жизни – мою, мамину и ядерщика из страны обезьян. Давайте по нему походим, не из побегов и предательств ли он сделан? И я рассердилась на маму, что она вплела мою судьбу в эту косичку. Хотя, может, это вечное мое подозрение, что у мамы слова часто бывают неспроста, что всегда в них есть и намек, и подтекст, меня обижающий. Я встряхиваю своей дурьей башкой и подымаюсь со стула.
   Гость подымается вместе со мной. Глаза мамы одновременно полыхнули облегчением и разочарованием. Это ведь только мы, русские, умеем одновременно вкушать горькое и сладкое, муку и счастье. По опыту получения самых извращенных удовольствий мы первые в мире. Нас долго такими воспитывал некий божественный биолог.
   Одним словом, мы уходим вместе и долго-долго идем к метро. Господин абсолютно равнодушен к красотам города. Он идет молча, мы молча едем в метро. Я пытаюсь его уговорить сойти на удобной ему станции, но он машет на меня рукой. И я начинаю волноваться, что он пойдет провожать меня до дома, а там – как знать – напросится зайти, и я заранее готовлюсь к отпору. Я говорю ему об Алиске.
   – Да, Таля мне говорила, – отвечает он. – Приемная девочка.
   – Нам предстоит переезд, и мы на сумках и пакетах, – вру я.
   Он знает и это. И спрашивает, не может ли он помочь в каких-то запутанных делах. «У вас, как я понял, нет опекунства?»
   – Это формальность, – говорю я. – Девочка со мной уже четыре года. Меня хорошо знают в ее школе. И у меня есть толковый юрист.
   Последнее вранье. Я ведь все откладывала этот вопрос. Первое время я ждала Игоря, потом чего-то другого. Потом поняла, что никто не возьмет меня замуж да еще с чужим ребенком. И случись проблемы с удочерением – мое одиночество может стать единственным козырем против меня. Хотя на девочку никто не претендует. Но что может всплыть в последний момент? Все-таки на кону трехкомнатная квартира, сданная пока как бы без боя. Это-то меня беспокоит. Квартира – не хвост собачий. Но никто не знает моей слабины и силы: ради того, чтобы не было свары, в которую втянут девочку, я готова остаться с ней в тесноте. Я ведь блефую, когда говорю, что у меня все схвачено и голыми руками меня не взять.
   Как-то конспективно, чтобы что-то говорить и иметь основания не пригласить гостя в дом, я проговариваю все это. Человек из Бразилии, абсолютно чужой, что ему наши мелкие хитрости?
   Мы останавливаемся у подъезда.
   – Вы удивительно похожи на маму, – говорит мамин друг.
   – Я? – смеюсь я. – Вот уж чего нет, то нет. Я абсолютно вся папина.
   – Ну, может быть, рост, – говорит он. – Или как это по-русски? – Он вспоминает забытое слово, я ему не мешаю. Что у меня мамино? Гримасы. «Обезьянки вы мои», – говорил папа.
   Но я всегда знала: мама внешне лучше меня, тоньше. Но она была из тех упрямых комсомолок, которые, будучи ярыми атеистками, все-таки уповали только на божьи дары. Никаких там подрисованных глаз, румян – только чуть-чуть помады, в сущности ничего. До мышиной серости. Хотя уже и в пятидесятые, сужу по фильмам, были другие. Еще какие! Носили такие заломленные шляпки, такие туфли, но это были стиляжки или девушки из особых школ, или молодые жены крупных торговых деятелей. Это у мамы всегда называлось «не наш круг». Верхом шика у мамы была блузочка «а la Крупская», которую мама углядела в каком-то ленинском альбоме. Именно некрасивую Надю – такова мамина мысль-идея – в простой, но изысканной блузке полюбил не кто-нибудь – Ленин. Господи, мне даже неловко вспоминать мамину дурь, но я и тогда всему сопротивлялась и даже однажды ляпнула, что никогда бы за Ленина замуж не вышла. Шок!
   Это я к тому, что никогда никто мне не говорил, что я похожа на маму.
   – Вспомнил! – восклицает гость. – У вас это называется «статью».
   – Что? – я как-то уплыла в себя, а он, оказывается, вымучил забытое слово. – Ну, какая там стать? Просто большая девушка.
   – Можно вас поцеловать? – спрашивает мамин бывший друг.
   Я подставляю ему щеку. Мне в голову не приходит, что он силой развернет меня к себе и вляпается мне в губы отнюдь не родственным, а весьма сочным мужским поцелуем, и я от неожиданности и даже слегка для удобства дыхания отвечу ему слабым движением, дабы выжить, потому как другого и пути нет. Он нескоро выпускает меня из рук, я в полной мере получаю информацию о его вкусе и запахе, мастерстве и крепости, а также о мощи его чресл и того, что между. «Между» он с силой прижал ко мне.
   – Перебор, – говорю я сбитым дыханьем. – Номер вне программы.
   – Я приехал сюда за мечтой, – говорит гость. – Таля не могла сохранить себя лучше, как родить для меня вас, – сказал он именно это.
   – Господи! – кричу я. – Вы псих. Вы знаете меня три часа. Вы даже слыхом обо мне не слыхивали. Родила для вас? У вас в головке все в порядке?
   – Зачем бы я тогда приехал? Как только умерла моя жена и дети встали на ноги, я понял, что мне надо ехать туда, где я оставил самую большую любовь.