Тишину прервал я:
   – Петр Петрович, а кто такой был Бруно Вальтер? Говорят, знаменитый какой-то немец, а чем он знаменит, я не знаю. Может, это он пистолет вальтер изобрел?
   – А что такое? – неожиданно забеспокоился Сергачев. – Ты где про Бруно Вальтера слышал?
   – А черт его знает, – пытаясь быть искренним, ответил я, – услышал где-то. Это не ему памятник в скверике стоит?
   – Нет, не ему. – Сергачева мой вопрос явно встревожил. – Не вспомнишь, где про Бруно Вальтера слышал?
   – Нет, не вспомню, – твердо ответил я.
   – Ну и ладно, – Петр Петрович почесал лысину, немного успокоился, но конфетку брать не стал. – Бруно Вальтер – это дирижер был такой, говорят – великий. Умер он уже давно, лет пятьдесят назад. А пистолет придумал Карл Вальтер, сейчас его фирма в городе Ульм находится, можно съездить как-нибудь, посмотреть, там музей есть.
   Сергачев все-таки взял леденец и прежде, чем бросить его в рот, спросил:
   – Точно не помнишь, где про Бруно Вальтера слышал?
   – Точно не помню, – заверил я его, – точнее некуда! – А что дальше будем делать, Петр Петрович? – решил сменить я тему.
   Сергачев пожал плечами, чмокнул леденцом:
   – Лешенька, это – как шахматы, сейчас не наш ход.
   – Но домашние заготовки у вас есть?
   – Полно, – ответил он, и я ему поверил.
   Может быть, потому, что больше ничего не оставалось.

Глава седьмая
В когтях у дракона

   Петр Петрович Сергачев был, в общем-то, неплохим человеком. Не из тех людей, про которых так и говорят – в общем-то, он человек неплохой, но…
   Никакого особого «но» про Сергачева сказать было нельзя.
   До поры, до времени все в его жизни было обыкновенно, своевременно и правильно. В должное время, не раньше и не позже, пошел он учиться в школу. Школа была самой обычной, без приставки «спец», – означающей, что в школе учатся либо особо умные, либо особо глупые дети.
   Петенька Сергачев был обычным ребенком и пошел в обычную школу. В нужное время, вместе со всеми, он вступил в октябрята, чуть позже – в пионеры, еще через пару лет стал комсомольцем. Хотя все его школьные годы, которые принято считать счастливыми и чудесными, совпали с великой войной, это мало отразилось на его жизни. Отчасти потому, что он жил тогда в древнем городе Бухаре, который находился очень далеко от линии фронта и не испытал на себе ни разрушительных бомбардировок, ни артналетов. Но немалую роль сыграло и то, что его отец, Петр Шлихтер, занимал очень большой пост в городском управлении НКВД, а мама, Вера Николаевна Сергачева, работала там же простой машинисткой.
   Они жили просто и скромно, как и должна жить семья большого начальника в тяжелые для страны дни, поэтому, хотя зернистая и паюсная икра на их столе не переводилась, вкус белужьей икры алмаст он узнал только в пятидесятом году, когда приехал на учебу в Москву, где и узнал, сколь многих радостей детства и, особенно, отрочества он был лишен в провинциальной Бухаре.
   В 1950 году он окончил среднюю школу номер девять города Бухары со скромной серебряной медалью и по рекомендации отца, ставшего после войны самым большим начальником НКВД города, поехал в Москву, чтобы поступить в престижный институт МГИМО. К этому времени Петр Сергачев свободно владел узбекским, фарси и арабским, потому что все эти языки были в ходу в многонациональной разноязыкой Бухаре. Говорил он также и по-немецки, потому что немецкий язык был родным языком его отца, приехавшего в Россию после поражения Баварской республики.
   Отец Сергачева, Питер Шлихтер, близко знал знаменитую Розу Люксембург и великую Клару Цеткин, был он также знаком со всеми вождями немецких социал-демократов и коммунистов, но уже не так близко, по причине врожденной тяги к женскому полу и естественного отвращения к полу мужскому. А с Карлом Либкнехтом он даже дрался на дуэли из-за красавицы Розы Люксембург.
   Крах Баварской республики привел его в дружеские объятия Третьего Интернационала, а также товарищей Ленина и Дзержинского. Злопыхатели говорили о романе немецкого коммуниста с товарищем Инессой Арманд, но это, скорее всего, были только сплетни людей, неслучайно оказавшихся чуть позже врагами народа.
   Когда Гитлер сотоварищи пришел к власти в Германии, Питер Шлихтер попросил партию направить его на работу в Среднюю Азию, где еще далеко не был решен вопрос с басмачеством и коллективизацией. А несознательные бедняки-дехкане настойчиво тянулись не к советской власти, а в грязные лапы мусульманского духовенства, баев, беков и недобитых последышей эмира бухарского, которому оружием и деньгами активно помогал собака-Чемберлен.
   Партия пошла навстречу просьбе товарища Шлихтера и отправила его на сложный и ответственный участок работы, в Среднюю Азию, придав ему в помощь секретаря-стенографистку Верочку Сергачеву, бывшую, к тому же, опытным и проверенным сотрудником ВЧК.
   Петр Шлихтер, как на русский манер стали называть его товарищи по партии и работе, разбил не только остатки басмаческих банд, но и сердце миловидной чекистки, за год до официальной свадьбы родившей ему сына Петра. Больше детей у образцовой чекистской пары не было. Скорее всего оттого, что товарищ Шлихтер очень много сил отдавал борьбе за торжество мирового коммунизма, а вовсе не из-за того, что, как говорили бесследно сгинувшие в тридцать седьмом году завистники, обрусевший немец излишне увлекался раскрепощенными женщинами Востока, многие из которых вместе с чадрой отбросили в сторону и стыд.
   До середины тридцатых годов по Бухаре ходили настойчивые слухи о потаенном подвале в здании ГубЧК. Враги советской власти и лично товарища Шлихтера говорили о том, что подвал этот был обустроен в лучших традициях турецких сералей и там в комфортабельных условиях содержалась самая молодая и привлекательная часть эмирского гарема, а также наиболее развитые физически девочки из бухарских школ.
   Слухи эти сошли на нет к концу тридцатых годов, как сошли на нет и люди их разносившие. Все это ознаменовало окончательную победу советской власти в Бухаре, Туркестане и всей Средней Азии.
   В вечер получения им школьной серебряной медали отец взял Петра за руку и отвел в знаменитый подвал, где тот провел без малого неделю, постепенно знакомясь со всеми его обитательницами, в числе которых он встретил и двух своих пропавших одноклассниц, которые были особенно добры к нему. Кроме дурмана женского тела Петр Сергачев познакомился там и с дурманом опийного кальяна, которые стояли в каждой комнате этого обширного помещения, занимавшего целое крыло бывшего эмирского дворца.
   После тех сладостных дней Петр Петрович Сергачев больше никогда не обращался к дурману наркотиков, чего нельзя сказать о любви к женщинам. Прекрасный пол всегда занимал в его жизни большое и важное место, хотя, будучи человеком рассудительным и серьезным, он никогда не терял голову и все попытки враждебных разведок завербовать товарища Сергачева с помощью искушенных в любви красоток оканчивались ничем. Случалось, или, вернее, не случалось это отчасти потому, что Петр Сергачев с самого начала познал все самые изысканные приемы любовной игры, отчасти же из-за того, что он всегда тяготел к молоденьким девушкам, еще не вступившим в самостоятельную взрослую жизнь.
   И чем старше становился Сергачев, тем моложе были объекты его вожделения. Поэтому тридцатилетние красавицы, которых ему настойчиво подкладывали в постель западные разведки, казались Сергачеву недостойными внимания старухами, с которыми приходится спать только по долгу службы, возбуждая себя представлением совсем других, юных тел.
   Поэтому, когда в круге его интересов появилась девушка Наташа с набережной Карповки, Петр Петрович Сергачев полюбил ее и полюбил не своим старческим, мало приспособленным к любовным радостям телом, а так, как мужчина любит женщину, ожидая встречи с ней, тоскуя и волнуясь, когда она опаздывает, ревнуя ее к прошлому и будущему, желая быть только с ней… Сергачев понимал всю нелепость этого чуждого его существу чувства, но ничего поделать с собой не мог, и, самое главное, не хотел. Стыдясь самого себя, он угадывал тайные желания Наташки и немедленно исполнял их, радуясь ее простому девичьему счастью.
   Странно, но именно Наташа стала первой и единственной любовью в жизни опытного разведчика и не менее опытного мужчины, отставного генерала одной из самых секретных служб России, Петра Петровича Сергачева…
   Странным было чувство Петра Сергачева, когда летом 1950 года он вышел на перрон Казанского вокзала в Москве. Еще бурлила кровь, взбудораженная безумными днями, проведенными в подвале эмирского дворца, болела голова от жары и тряски стареньких вагонов поезда «Ташкент-Москва», и сразу – навалилась Москва с бесчисленным множеством людей, торопившихся по своим важным столичным делам, строгими, в белой летней форме, милиционерами, напоминающими дядю Степу из известного стихотворения поэта Михалкова, красивыми московскими девушками, слишком ярко накрашенными на его провинциальный бухарский вкус, в легких открытых платьях.
   Петр вышел на Комсомольскую площадь, остановился, зажав фанерный чемоданчик короткими мускулистыми ногами, посмотрел на стремительное движение машин, – многие модели были ему совсем не знакомы, о трофейных «хорьхах» и «опелях» он только слышал от отца, часто бывавшего в столице по служебным делам, первые «победы» и «москвичи» появились уже и в Бухаре, роскошные «Зимы» он видел только в кинохронике. У Петра Сергачева перехватило дыхание, нестерпимо захотелось навсегда остаться в Москве, жить в этой бешеной круговерти людей, машин и событий, дышать воздухом Москвы, тем же самым, которым дышит товарищ Сталин.
   Петр подхватил чемоданчик, оглянулся, увидел рослую фигуру регулировщика с полосатым жезлом в руке и подошел к нему.
   – Здравствуйте, товарищ милиционер, – вежливо сказал он.
   – Здравствуйте, товарищ приезжий, – ответил милиционер, ловко вскинув руку к козырьку. – Что вы хотели у меня спросить?
   – Мне надо попасть на Лубянку, – сказал Сергачев и зачем-то добавил: – В кабинет номер 117, к товарищу Шмидту, срочно…
   – Я понимаю, срочно, – кивнул милиционер. – Вам приходилось уже ездить на метро, товарищ?
   Петр Сергачев на метро, конечно, не ездил, но регулировщик так легко и доступно объяснил, что и как надо делать, на какой станции выходить и куда идти дальше, что Сергачев добрался до главного здания НКВД, уже не обращаясь больше ни к кому с вопросами.
   В бюро пропусков ему пришлось отстоять длинную очередь, состоящую из каких-то странных, измученных людей, на лицах которых было написано внутреннее страдание, какое бывает только у тяжело больных людей, едва сдерживающих и пущий изнутри стон. Немолодая женщина в темно-синей форме с погонами старшего сержанта взяла у Сергачева бумагу, которую дал ему в дорогу отец, внимательно прочитала и сняла телефонную трубку. Что говорила женщина, Сергачев не слышал – их разделяло толстое стекло с небольшим отверстием внизу. С таким же строгим лицом женщина выписала Сергачеву пропуск, громко, чтобы он услышал и понял, сказала, куда ему надо идти, и только на прощание позволила себе ласково улыбнуться.
   Улыбка получилась неловкой и какой-то случайной на ее суровом лице, может быть, женщина-сержант уже забыла, как надо улыбаться, потому что важная государственная служба оставляла мало времени для простых житейских радостей, таких как улыбка, смех, радость и любовь…
   В кабинете номер 117 его уже ждал старый товарищ отца Иоганн-Пауль Шмидт, естественным образом ставший в России Иваном Павловичем. До войны он часто навещал своего друга Шлихтера в Бухаре, большой, веселый, со смеющимся лицом… Он много и громко говорил, выпив с отцом молодого узбекского вина, начинал путать немецкие и русские слова, любил играть с маленьким в ту пору Петей и гулять с ним по Бухаре, хотя больше обращал внимание не на памятники архитектуры, а на молодых узбечек, которые при виде светловолосого гиганта закрывали платком нижнюю часть лица и начинали озорно поблескивать глазами.
   Перед самой войной Иван Шмидт куда-то пропал. На вопросы Пети, когда же приедет дядя Иоганн, отец отвечал, что сейчас очень сложная международная обстановка, и у дяди Иоганна нет времени даже позвонить по телефону, не говоря о том, чтобы выбраться в отпуск в далекую Бухару.
   Впервые после войны Иоганн-Пауль Шмидт объявился только в сорок восьмом, – сначала позвонил, а потом приехал. Был это совсем другой человек, старый и больной, с трясущейся левой рукой и белыми от седины волосами. В день его приезда не было обычного шумного застолья с молодым вином и лучшими в Узбекистане дынями из Ургенча, отец сразу провел своего друга в кабинет, и они просидели там до самого утра. Мать, Вера Николаевна Сергачева, несколько раз приносила им подносы с бутылкой водки и бутербродами, но в кабинете не оставалась, только подолгу задерживалась у плотно закрытой двери и ее лицо было при этом таким странным, каким Петя Сергачев не видел никогда ни раньше, ни потом…
   Полковник Иван Павлович Шмидт тяжело поднялся из-за стола и протянул Сергачеву сухую болезненную руку, левая рука лежала в черной перекинутой через плечо перевязи.
   – Ну, здравствуй, Петр, – еле слышно сказал он, – садись, поговорим.
   Сергачев сел на простой казенный стул с жесткой спинкой и сиденьем, словно устроенным для того, чтобы человек долго на этом стуле не задерживался и побыстрее ушел, дабы не мешать государственным людям в решении их важных дел.
   Кабинет полковника Шмидта был такой же безликий, как все казенные кабинеты, в которых довелось до этого побывать Петру Сергачеву – серые крашеные стены, сейф с большой никелированной ручкой на дверце, портрет Сталина в форме генералиссимуса на фоне Кремля и Москвы-реки. Взгляд вождя был суров – несмотря на победоносную войну, еще много тайных и явных врагов было у Страны Советов, многих предстояло найти и изобличить, поэтому так сурово смотрел вождь на всякого, кто входил в этот кабинет.
   У отца, в бывшем эмирском дворце был совсем другой кабинет, с высокими, украшенными лепниной потолками, стены были выложены нарядной мозаикой с арабскими надписями, по которым Петя Сергачев изучал арабское письмо. И портрет Сталина в отцовском кабинете был другой – там вождь стоял в своем кремлевском кабинете, как будто только что встав от рабочего стола, на котором были разложены книги и листы бумаги, покрытые характерной сталинской скорописью, быстрой и твердой, как ум Учителя всех народов. На том портрете Сталин был одет в простую, удобную домашнюю куртку и держал в руках дымившуюся трубку, набитую, как знала вся страна, любимым его табаком «Герцеговина Флор». И взгляд Сталина был не суровым и беспощадным, а добрым и немного усталым, как у человека хорошо поработавшего всю ночь и вставшего, чтобы немного размять немолодые мышцы и покурить, глядя в окно на просыпающуюся Москву.
   Совсем мальчиком Петя Сергачев любил подолгу смотреть на этот портрет, представляя, что когда-нибудь вместе с дядей Ваней Шмидтом приедет к ним в гости из Москвы и товарищ Сталин, сядет вместе с ними за стол в этой домашней куртке, будет пить узбекское вино, курить ароматный табак и, может быть, споет несколько гортанных грузинских песен…
   – Как отец, как мама? – отвлек его от приятных воспоминаний голос Шмидта.
   – Спасибо, все в порядке. Мама привет передает, сказала, что в гости ждет этим летом. Виноград, говорят, хорошо уродился, к сентябрю новое вино будет.
   – Не знаю, не знаю, может быть, выберусь…
   Иван Павлович поправил лежащий перед ним чистый лист бумаги и сказал:
   – Давай лучше о тебе поговорим. Отец мне звонил, просил позаботиться, приглядеть за тобой, но я вижу, ты мужик уже взрослый, самостоятельный, один с жизнью справишься. В МГИМО товарищи из деканата мне сказали, что можешь подъехать в любое время, оставить документы, они расскажут, когда экзамены и вообще все, что с учебой связано. Думаю, проблем с поступлением у тебя не будет – серебряный медалист все-таки, из среднеазиатской республики, сын заслуженного, уважаемого отца… Новые кадры нам сейчас вот как нужны, безродные космополиты и в дипломатии заняли все ключевые посты, будем от них освобождаться. Пусть наши, проверенные люди вершат судьбы страны…
   Фразу про безродных космополитов он произнес скучным бесцветным голосом, словно прочитал выдержку из газетной передовицы, написанной другим человеком.
   – Ты на восточное отделение поступать хочешь?
   – Да, языки я знаю, с отцом почти весь Туркестан проехал, знаю обычаи и узбеков, и афганцев, с персами много общался. Думаю – это мое.
   – Это хорошо, что ты так думаешь. Партии, конечно, виднее, на какой участок фронта тебя послать, но и к твоему мнению прислушаются… – Шмидт опять потрогал чистый лист бумаги. – Ты где жить-то думаешь? Можно – в общежитии, место тебе забронировано, а хочешь – у меня, я ж один теперь живу, квартира большая, места всем хватит, и мне веселее и тебе, может, чем помогу в учебе, в жизни…
   Судя по тому, как тревожно ожидал ответа Шмидт, Сергачев понял – очень старик хочет, чтобы Петр на квартире у него поселился. Краем уха он слышал, что в годы войны вся семья Ивана Павловича погибла, а были у него два сына-близнеца, погодки Петра Сергачева, и красавица-дочка, года на два или три его старше…
   Отец поучал его – никогда не выделяйся, не кичись тем, что у тебя отец большой начальник, это его, отца, заслуга, а не твоя. Поселят в общежитии, живи в общежитии, вместе со всеми, но делай так, чтобы тебя выделили, а это ты можешь сделать только хорошей, ударной учебой. Помни, что товарищ Ленин говорил – учиться, учиться и еще раз учиться! Вот тебе главное дело на ближайшие годы… Все это очень хорошо запомнил Петр Сергачев, но страсть как хотелось пожить ему в большой московской квартире, долгими вечерами разговаривать с дядей Шмидтом о жизни и еще хоть пару лет пожить в спокойной домашней атмосфере.
   Однако переборол себя Петя Сергачев и ответил со вздохом:
   – Спасибо, Иван Павлович, но я в общежитие пойду. Надо одному приучаться жить. А в гости я приду, обязательно приду.
   На том они в тот день и расстались. Полковник Шмидт написал Сергачеву записку в деканат и наказал звонить и приезжать в любое время…
 
* * *
 
   В марте пятьдесят третьего умер Сталин.
   Сергачев, как и все партийцы из студентов, долгими стылыми ночами стоял в оцеплении, удерживающем бесконечный живой поток людей, идущих прощаться с любимым вождем. До этого он видел Сталина дважды, когда проходил в студенческой колонне демонстрантов по Красной площади.
   Иосиф Виссарионович стоял на трибуне мавзолея вместе со своими соратниками, большинство которых были хорошо знакомы по портретам, развешенным на улицах праздничной Москвы, многие, как Клим Ворошилов, были и в учебниках истории. Проходя мимо мавзолея, все колонны невольно сбивались с шага, потому что головы всех обращались к Сталину. Небольшого роста, в шинели без погон и полувоенной фуражке, он приветливо помахивал сухой ручкой проходящим по площади людям, внимательно всматриваясь в колонны студентов, школьников и трудящихся Москвы.
   Сколько раз слышал потом Сергачев чей-нибудь горячий шепот в коридоре или аудитории – представляешь, ОН посмотрел прямо на меня, я с Ним встретился глазами, как Он разглядел-то в толпе, тысячи людей проходят, а Он – прямо мне в глаза, даже мурашки по коже…
   Много позже, после смерти вождя, после XX съезда, даже в позорные дни перестройки, встречал Петр Петрович Сергачев людей, большей частью своих сверстников, или тех, кто немногим старше, которые оживали, становились моложе и, наверное, лучше, когда вспоминали о том, что сам товарищ Сталин выделил их, именно их, из толпы демонстрантов и посмотрел прямо в глаза.
   Потом, в середине семидесятых, Петру Петровичу Сергачеву, тогда подполковнику, довелось встретиться и долго говорить с одним стариком, носившим какую-то простую русскую фамилию – Сидоров, Семенов или Кузнецов.
   Старик этот был краем своей жизни причастен к делу «Эсфирь», которое разрабатывал тогда подполковник Сергачев и поэтому Петр Петрович две недели каждый вечер приходил к нему в большую московскую коммуналку, чтобы выслушать долгую историю его жизни и из этой долгой истории отобрать то немногое, что касалось нескольких дней апреля и мая сорок пятого года. Старшина разведчиков Кузнецов был тогда в окрестностях Берлина, у озера Швилов, но так и не вошел в столицу Германии. Не довелось ему расписаться на стенах рейхстага, потому что его часть срочно перебросили под Прагу, уже освобожденную от немцев армией генерала Власова, и потому еще более чужую и враждебную…
   Старик прожил долгую и страшную жизнь и сам был тяжел и страшен, говорил поначалу недоверчиво и односложно, но потом разогрелся, оттаял и без остановки проговорил несколько вечеров подряд.
   К началу войны он был уже авторитетным вором, тянувшим не первый срок в ГУЛАГе, но когда Сталин разрешил добровольцам из уголовных идти на фронт, пошел одним из первых. Через пару месяцев боев он очутился в штрафбате, за пустое попал, как лаконично объяснил сам Кузнецов.
   Немецкие пули пощадили рослого штрафника, через полгода он искупил кровью свою вину и вернулся в родную пехотную часть, с которой и дошел до Берлина и Праги. И не просто дошел, а стал старшиной батальона разведчиков, много раз ходил за линию фронта, всякий раз приводя или принося на себе вражеского языка, и стал к концу войны полным кавалером ордена Славы. Комполка, вручая ему последний, третий орден, сказал ему вполголоса:
   – Кабы не твой штрафбат, старшина, был бы ты у меня Героем…
   А в июне сорок пятого из Чехословакии, где осталась стоять его часть, старшину Кузнецова вызвали в Москву для участия в Параде Победы, и сразу после парада, едва успел старшина Кузнецов снять свои боевые награды и аккуратно завернуть их в чистую фланелевую тряпочку, его взяли. Слово это ни тогда, ни после не требовало пояснений – кто взял и куда, было понятно каждому. Десять лет лагерей старшина Кузнецов оттрубил полностью, от звонка до звонка, не попав под амнистию пятьдесят третьего года, потому что в первый и в последний раз в жизни сидел по политической статье, как «враг народа».
   – И знаешь, чекист, что меня хранило все эти годы, лагеря, штрафбат, война, снова лагеря? – сказал Кузнецов в последний вечер их долгих разговоров, – Сталин. Я школьником еще был, отличником, и, как отличнику, доверили мне идти за школу на первомайской демонстрации. Боялся, помню, страшно, на Красной площади все под ноги себе смотрел, чтобы не споткнуться, один только раз глаза наверх поднял и, не поверишь, со Сталиным взглядом встретился, увидел, что он на меня смотрит… Мгновение какое-то это длилось, но это мгновение меня потом всю жизнь держало, когда тяжело было, невмоготу, я глаза закрою и будто опять по Красной площади пацаном иду и мне в глаза сам Сталин смотрит… Вот так-то, а ты говоришь – культ личности! Это от личности зависит, а не от того, что и сколько о тебе в газетах пишут. Брежневу хоть всю спину орденами завешай, а как был он – пшик, так и остался – пшик, только с орденом, и никакого культа ты ему не создашь, как ни старайся, а Сталин – это…
   Старик махнул рукой и больше уже ничего не говорил и не вспоминал, и, как узнал потом Сергачев, в том же году и умер, один, в маленькой комнате большой коммунальной московской квартиры…
   А по делу «Эсфирь» старшина Кузнецов так ничего и не вспомнил, потому что все, кто хоть немного знал о деятельности двух спецподразделений СС – «Эсфирь» и «Юдифь», бесследно сгинули в далеком сорок пятом году.
   А у озера Швилов тогда были найдены трупы пятерых эсэсовцев, служивших в этом подразделении, и все пятеро были убиты выстрелом в затылок, их имена узнали по номеру-татуировке на руке, которую делали членам СС и по единственному сохранившемуся документу – интендантской ведомости о постановке на довольствие в сборном лагере недалеко от Потсдама.
   Но все это было потом, а тогда, в пятьдесят третьем, ждал Петра Сергачева еще один удар, тяжелый, едва не сломавший его жизнь.
   В июле, сразу после знаменитого Пленума ЦК, осудившего деятельность Лаврентия Берии, его отец и мать покончили с собой. Они застрелились в далекой Бухаре, в огромной квартире, положенной по должности генералу МТБ Питеру Шлихтеру.
   Иван Павлович Шмидт приехал в общежитие МГИМО ранним июльским утром.
   Он не стал подниматься в комнату, где жил Петр Сергачев, а вызвал его вниз, посадил в большую служебную машину и отвез далеко за город, на берег какой-то речки, и только там, сев в траву и усадив рядом с собой Петра, рассказал ему о смерти отца и матери.
   Петр почему-то не удивился, от отца всегда исходило ощущение близкой смерти, как в комнате, где долго лежит тяжело больной человек, а мать, – она любила отца и, наверное, не могла поступить иначе…
   – Ты должен понять и простить своих родителей, – тихо сказал Шмидт, – это было сложное и страшное время. Сталин…
   Шмидт не закончил свою мысль, а полез в карман за баночкой монпансье, которое теперь сосал вместо вредного «Беломорканала».
   – Я тебе советую, Петр, взять сейчас, сегодня же, академический отпуск и уйти в монастырь…
   – Что? – изумился Петр. – Я, член партии, и – в монастырь?
   – Именно потому, что ты – член партии. Считай это первым серьезным партийным поручением. До этого, небось, только стенгазеты выпускал?..