Новый удар, как показалось Буслаеву, накренил набок «тридцатьчетверку». Острый запах дыма наполнил танк, дышать стало нестерпимо тяжко. Никто не видел, они только поняли, что клубы огня уже бегут по обшивке. И тогда, разомкнув сухие губы, комбат приказал:
   – Идем на таран!
   … Майор СС барон фон Вирхов не сразу понял, что замыслил русский, а когда понял, худое, бледное его лицо застыло на несколько мгновений. Но только на несколько. Он подумал в эти несколько мгновений о том, что никогда не увидит своего родового имения под Штутгартом, дряхлого отца, отставного генерала еще первой мировой войны, жену Амалию и двух белокурых крошек Генриетту и Марту. В прорези машины фон Вирхов видел, что смертельно раненный советский танк несет на своей броне ему навстречу клубок ярко-бурого огня. Фон Вирхов знал силу этого огня. У него еще было время сманеврировать и уклониться, но барон стиснул тонкие бескровные губы и подумал: «К черту! Я офицер Великой Германии! Пусть весь мир перевернется, но я не сверну!»
   И танки столкнулись. Объятые пламенем, они застыли в самом центре разыгравшегося неравного боя. Рассвет уже осветил землю, розовые полоски, появившиеся на востоке, предвещали ясный теплый день. Со стороны автострады к месту боя на большой скорости мчалась целая колонна танков. Ивану Буслаеву так и не пришлось узнать, что это их армия спешила к окраинам самого Берлина и что его отец несколько изменил маршрут, чтобы снабдить горючим его батальон.
   Над одной из «тридцатьчетверок» открылся люк, и в наступившей тишине голос советского танкиста, усиленный мегафоном, раздался над полем боя.
   – Ахтунг, ахтунг! – И русский офицер объявил на немецком языке: – Советское командование приказывает вам немедленно сдаться и сложить оружие. Если через десять минут приказание не будет выполнено, все вы будете уничтожены огнем советских танков!
   Лязг гусениц и гул моторов немедленно прекратился, и над поляной возникла тяжелая тишина. «Тридцатьчетверка» с командирской единицей на борту остановилась у танков, погибших в огненном таране, и высокий плечистый человек в полевой форме, но без знаков различия на погонах, спрыгнул на землю и, стараясь не гнуться от навалившегося на него горя, прошагал к тому месту, где зеленая нежная трава почернела от дыма и пламени.
   Он уже все знал. Не желая верить в случившееся, ощущая, как голова наливается тупой неистребимой болью, он скользил взглядом по земле, отыскивая среди обломков металла тело сына. Иван лежал на чужой и неласковой, сырой от наступившего рассвета земле в обгоревшем комбинезоне. Его залитое кровью лицо осталось нетронутым огнем, лишь шея была немного прихвачена. Командарм встал на колени перед телом убитого сына, осторожно снял с его головы обуглившийся шлем. Холодный и жесткий предутренний ветерок шевельнул светлые волосы на голове погибшего.
   – Прости меня, лапушка, – каким-то выцветшим голосом сказал командарм. – Не успел. А как спешили!
   Над землей поднималось солнце. Немцам уже перевели, что погибший командир танка сын командарма, и они, дрожа от страха, смотрели на большого сурового плачущего человека, ожидая своей участи. Генерал резко выбросил руку, указывая на солнце.
   – Видите! Оно не для вас восходит.
   Один из пленных, сутуловатый рыжий обер-лейтенант, понимавший по-русски, пересекшимся голосом спросил:
   – Вы будете нас расстрел?
   Командарм резко выпрямился:
   – Нет. Мы не фашисты. Мы с пленными не воюем. – И, обратившись к замполиту, кратко распорядился; Прикажите отвести пленных на ближайший сборный пункт. – И, уже не сдерживая ярости, ткнул на гитлеровца пальцем. – Слышите, вы! Поедете на Волгу, может быть, даже под Сталинград. Будете строить то, что разрушили. И только попробуйте плохо!
   – Товарищ генерал, – тихо спросил замполит, – тело комбата возьмем с собой?
   Буслаев отрицательно покачал головой.
   – Нет, похороним здесь. – Потом подошел к обгоревшему трупу барона фон Вирхова и, не желая к нему притрагиваться, долго вглядывался в тонкое выхоленное лицо, на котором даже смерть не в силах была стереть выражение злой замкнутости. «А ведь он моему ровесник», – грустно подумал Павел Степанович. Из глубокой задумчивости его вывел голос замполита.
   – Товарищ генерал, а с этим как? – спрашивал тот, указывая на труп фон Вирхова.
   – Тоже похоронить, – сухо сказал командарм. – Только не здесь, а подальше. Здесь будет кладбище наших воинов, погибших при наступлении на Берлин. – Горько вздохнул и прибавил: – Он, этот майор СС, тоже отважно дрался. Только за неправое дело.
 
   Длинная черная машина безмолвно стояла у ворот солдатского кладбища, а генерал армии все еще медлил уходить от могилы Ивана. Давно высохла на щеке суровая солдатская слеза. С грустью подумал Буслаев о том, что уже четверть века прошло со дня гибели сына. Сам же он уже поседел, хотя и старается всегда сохранять бравую поступь. Сколько городов за это время выстроено, сколько людей успело родиться и стать взрослыми, сколько старых самолетов и танков заменились новейшими, но рана, та самая глубокая рана, что была получена в апреле сорок пятого, никогда не зарастет. И вглядываясь в юное лицо на фотографии, вделанной в кладбищенский памятник, грустно улыбнулся Буслаев. «Ты хоть не стареешь, лапушка. А я-то с каждым годом все ближе и ближе к своему закату».
   И генерал армии подумал о том, что сейчас у него под командованием уже давно не корпус, а тысячи людей, одетых в военную форму, разного возраста и разных национальностей. Среди них много и таких, что годятся ему в сыновья. Да, у него теперь тысячи сыновей. Иногда это лихие десантники в голубых беретах и тельняшках, иногда летчики-истребители с боевых реактивных машин, летающих с двойной скоростью звука, иногда ракетчики и артиллеристы или самые дорогие среди всех – танкисты, при встречах с которыми всегда замирало сердце и сладкой острой боль наливались глаза.
   Несмотря на свое высокое звание и должность, генерал армии Буслаев любил беседовать с ними и, если уж начинал разговор, то долго не мог закончить, – так не хотелось расставаться с этими великолепными парнями. Среди них попадались и такие, кому было по двадцать два – двадцать четыре года, иногда поразительно похожие на погибшего Ивана, до того похожие, что так и чудилось Павлу Степановичу, будто он вот-вот услышит и его голос.
   У него теперь было много сыновей и только единственного, родного по крови, не было среди них.

Хорошая штука жизнь

   Между реальностью и вымыслом всегда существует дистанция. Но в одном случае она бывает длиннее, а в другом короче.
   Ночной проходящий поезд увозил меня из старого южного города в Москву. На перроне под мелкой сеткой дождя остались провожающие. В авиационном гарнизоне только-только завершилась читательская конференция по моей повести, и в глазах у меня до сих пор стоял огромный, залитый светом зал, заполненный летчиками, техниками, солдатами и сержантами срочной службы.
   Не знаю, возможно, я и не прав, но кажется мне, что многие авторы испытывают неудобство, когда присутствуют на обсуждениях своих произведений. С одной стороны, когда тебя слишком бурно расхваливают, тебя не покидает чувство неловкости и стыдливости и тебе становится не совсем от этого приятно. Но еще более неприятно бывает, разумеется, если ругают.
   Сейчас я не испытывал этого чувства. В памяти остался какой-то очень добрый искренний разговор людей, оценивавших мою работу со знанием дела, как бы примеривавших поступки и судьбы героев на себя. И все-таки что-то омрачало хорошее настроение, и когда скрылись в окне последние станционные огни, я тотчас же вспомнил встречу с командиром гарнизона. Когда я очутился в его кабинете, этот человек, озабоченный огромной ответственностью за судьбы сотен людей и боевую технику, спокойно встал из-за стола и протянул доброжелательно руку. Он был худощав и высок. Лицо в резких складках делало его хмурым, и как я узнал впоследствии, он выглядел значительно старше своих лет.
   – Здравствуйте, – произнес он скупо. – Я ведь тоже ваш читатель и скажу по совести, эта повесть мне особенно понравилась по одной причине. Обязательно приду вечером на обсуждение. Да мы и потом увидимся.
   Но на конференцию он не пришел. Ни за столом президиума, ни в первых рядах его я не обнаружил и от этого стало как-то не по себе. Невольно подумалось: возможно, он хотел сделать какие-то очень суровые замечания, но потом передумал и попросту решил пощадить.
   Набрав скорость, поезд врезался в ночную пустоту и дождь. Стук колес стал ритмичным и убаюкивающим. Не успел я расстелить постель, как в дверь постучали. Я открыл и едва не отступил от удивления: на пороге в синем спортивном костюме, какие сейчас заменяют в дороге пассажирам старомодные полосатые пижамы, стоял нерешительно улыбающийся начальник гарнизона. В одной руке у него была бутылка шампанского, в другой пакет с красными крупными яблоками.
   – Можно? – осведомился он. – Не помешал? – и, получив приглашение садиться, расположился напротив, поставив свои дары на столик. – Не удивляйтесь, пожалуйста. Я тоже еду в Москву.
   Лицо его при вечернем освещении казалось добрее, чем было оно днем, в кабинете. Даже морщины будто расправились, а улыбка сделала его совсем добрым.
   Уже не было в серых глазах сосредоточенной строгости, свойственной иным командирам в те часы, когда они правят свою нелегкую службу. Эти глаза стали какими-то беззащитно-мягкими и грустными в одно и то же время. Разлив в бокалы шампанское, полковник сообщил:
   – А я ведь уже знаю. Конференция прошла отлично. Но вам не бросилось в глаза одно обстоятельство?
   – То, что вас на ней не было?
   – Вот именно. Однако, ради всего святого, не подумайте, что это произошло от какого-нибудь высокомерия или чего еще. Все гораздо проще и сложнее. Но сначала давайте-ка выпьем за знакомство.
   Мы чокнулись, и полковник раздумчиво повторил:
   – Все гораздо проще и сложнее. Я не пришел на конференцию, потому что боялся расплакаться.
   Чего угодно мог ожидать я, но только не такого признания.
   – Да-да, не удивляйтесь, – усмехнулся полковник. – Именно так. Я читаю все, что написано об авиации. У вас в повести есть один эпизод: у молодого летчика загорается самолет, а он над большим городом, и если катапультируется, то машина упадет на центр. И он тянет на ВПП. Это место читал я ночью, под лампой с зеленым абажуром, как сейчас принято выражаться, когда речь идет об офицерском досуге. Жена у меня учительница. Она сидела напротив и проверяла школьные сочинения. И вдруг при своих седых висках я всплакнул. А человек я далеко не сентиментальный, даже суховатым иные Подчиненные меня считают. Жена удивленно подняла голову: «Ты что, Павлик?» Взяла из рук книгу, прочла ту же самую страницу и тоже стала вытирать глаза. И знаете почему?
   Я затаил дыхание, ожидая, что полковник начнет распространяться о художественных достоинствах этой сцены, но он, это прекрасно угадав, ласково улыбнулся:
   – Она у вас хорошо написана, – эта сцена. Но дело вовсе не в том. У старого летуна слезу выжать трудно. Но точно такое, о чем вы написали, произошло и со мной, но, разумеется, несколько по-иному, конечно. Год назад, в такую примерно погоду и в этот же самый час я возвращался из учебного полета в стратосферу и над нашим городом, над самым его центром истребитель мой загорелся. Противопожарная система ничего не дала. С земли немедленно пришел приказ катапультироваться. Еще бы, – добродушно усмехнулся он. – Ведь не кто-нибудь, а сам командир оказался в катастрофическом положении. Но тогда мне было совсем не до иронии. Сбить пламя не удается, а внизу город огоньками переливается. Уже и рассвет наплывает на землю. И если я катапультируюсь и брошу самолет, он полыхающим костром рухнет на жилые кварталы и сколько погубит человек даже и предвидеть трудно. И я короткую команду на землю послал: «Обеспечьте полосу». – Полковник вздохнул, отпил глоток шампанского из стакана. – Остальное было, как принято говорить, делом техники. Как я подводил машину к земле и делал завершающий четвертый разворот – и вспоминать не хочу, потому что красный туман перед глазами стоял. Помню, что в кабину уже ворвалась страшная жара, на нос бежит окаймленная огнями полоса, а я думаю: «Вот и последняя твоя посадка, Павел. Прощай жена, прощайте дети, друзья и товарищи». Шасси повиновались, как ни в чем не бывало вышли. Но как они толкнулись о бетонку, я не услышал: все затянула кромешная темнота… И вдруг очнулся я и не знаю, сколько времени прошло. С востока на аэродром серый пасмурный день движется, а в нескольких метрах от меня на ВПП горят шесть костров. Это мой самолет, разбившийся на шесть кусков при посадке пылает, а его усиленно поливают две пожарные машины. Я же стою на ногах, лишь в голове отчаянный звон. И бежит ко мне техник самолета Коля Шапкин во весь опор, лицо синее, как у покойника. В трех шагах замирает, словно честь отдать хочет. «Товарищ полковник, вы… вы… живы?» А я с таким усилием первый вздох из себя выжал. «Слушай, говорю, у тебя закурить найдется?» Коля Шапкин по карманам своим послушно пошарил, целую пачку от радости сует, а потом, после того как я одну папироску вытащил, спичку зажженную протягивает с такой осторожностью, с какой только к ребенку огонь можно подносить. Рассвело еще больше, и вижу я воздух над летным полем: чист, как вода в роднике, чуть синеват от рассвета, травка под ногами мягкая. Я затянулся и подумал: «Эх, до чего же хорошая штука жизнь!»
   Полковник замолчал, а я, не воздержавшись, воскликнул:
   – Да если бы я знал, что таким может оказаться финал, я бы сцену в повести только бы так и написал!
   Начальник гарнизона громко рассмеялся:
   – Но кто бы вам поверил, что такое может произойти на самом деле в авиации? Да я бы первый возмутился и написал бы в издательство, что это вопреки жизненной правде! – Он подлил в стаканы шампанского и весело мне подмигнул:
   – А все-таки хорошая штука жизнь. Вот за это и выпьем!

Белый-пребелый снег

   Серая лента скованного крепким морозом шоссе набегает на капот автомашины. Почти неслышно шуршат на большой скорости покрышки. Рыжая лисица выскочила на опушку леса, сторожко повела ушами, воинственно подняла хвост, но тотчас же метнулась назад. И снова тихо. Припорошенные поземкой мохнатые ели стоят по обеим сторонам дороги. Считанные километры остаются до Ржева, куда держим мы путь.
   Словно ковром устлана сейчас земля. Белый-пребелый снег, мягкий и удивительно чистый, лишь чуть-чуть, когда уж сильно присмотришься, лежит повсюду: на опушках и лесных проталинах, на ветвях вечнозеленых елей и сосен. Какой он удивительно пушистый и нежный, и как эта нежность сочетается с его белизной. Двадцать пять лет не был я в этом краю, не видел этого густого леса, но кажется мне, что он остался таким же, точно каким и был, только широкое асфальтированное шоссе заменило узкую дорогу с выбоинами на проезжей части. Но что-то заставляет мучительно задумываться. «Снег! – восклицаю я про себя. – Он тогда не был белым-пребелым». И память с предельной точностью возвращает все то, что было здесь более четверти века назад, когда южнее Ржева кипели не на жизнь, а на смерть жестокие бои с фашистами. Машина мчится сейчас по тем самым местам, откуда до линии фронта было рукой подать. Тогда тоже стояли морозы и мела легкая поземка. По дороге к переднему краю подтягивались видавшие виды полуторки и трехтонки подпрыгивали на ухабах и рытвинах, тянулись конные обозы. Пешим строем шли пехотинцы из резервных частей. Земля ухала и стонала от взрывов. Еще не нюхавшие пороха ребята в не по росту пригнанных шинелях с опаской оглядывались, когда проносились над их головами снаряды и мины. А снег… он был в тот день красным от человеческой крови. На нем стыли солдатские трупы, в беспорядке валялись перевернутые повозки, чернели остовы сожженных танков. Исхлестанные осколками, жалобно стонали ели и сосны, а то и рушились на землю, вырванные с корнями на месте падения крупнокалиберных фугасок. Раненых было так много, что транспорта в батальонах и полках хватало лишь для эвакуации с поля боя самых тяжелых. Те, кто был ранен легко и мог идти, добирались в медсанбаты пешком.
   В километре от наших траншей на рыжем стволе поваленного дерева сидел смуглый небритый солдат с двумя треугольниками сержанта в петлицах, изодранной, подгоревшей снизу шипели и правой рукой в пропитанных кровью бинтах.
   – Эй, дорогой друг, – окликнул он меня, – будь добрым человеком, достань из моего кармана кисет, может, еще потрусить оттуда что можно.
   – Угостись моим табачком, – предложил я и помог свернуть ему самокрутку. – Где это тебя так?
   Смуглое лицо сержанта с жестким восточным разрезом глаз вдруг потемнело.
   – Понимаешь, какая глупость, если бы хватило солдатской мудрости, я бы сейчас этих бинтов не носил. У меня в отделении бойцы, ты знаешь, какие бойцы? Один богатырь другого богатыря лучше. Кто первым брал вражескую траншею? Мое отделение брал. А потом я высунулся над бруствером и сам видишь, что получилось. Мои богатыри в наступление дальше пошли, я тоже хотел с ними с этими бинтами остаться. А командир: «Иди, иди медсанбат». Вот я и иду, а они воюют. Думаешь, не обидно? Еще как обидно. Приеду на родину, а меня спросят: «Как ты там воевал, Муртаз?» А что я землякам отвечу? Скажу, из-за глупой башки пулю от снайпера получил? Разве это ответ для мужчины?
   – Успокойся, – прервал я его, – ведь наша армия еще не на Берлин наступает. Хватит впереди и на твою долю боев.
   – Правильно говоришь! – оживился сержант. – Много, много еще впереди, и Муртаз успеет отличиться так, чтобы детям не было за него стыдно. Слушай, у тебя есть дети?
   Я отрицательно покачал головой.
   – Нет.
   – А у меня есть. Два мальчика. Одному четыре годика, другому пять. Я в Самарканде живу. – Его черные глаза вдруг потускнели, и самокрутка замерла в жестких пальцах с каемкой земли под ногтями. Только синеватый дымок расплылся над обшлагом шинели. – Ты знаешь, как хочется их увидеть? Страшное дело война, с нее не все возвращаются. Только лучше совсем не вернуться, чем вернуться в родной кишлак или город трусом. Ты верно сказал, добрый человек: боев впереди много. Только знаешь о чем Муртаз часто думает? Вот об этом снеге. На нем убитые наши товарищи сейчас лежат, и он красный от крови. Он нам сейчас кричит: идите вперед! Сильно кричит. А я хочу видеть его другим: белым-пребелым. Таким, как наш хлопок в моей родной Зеравшанской долине!
   Тридцать лет прошло после этой встречи. Я почему-то верю, упрямо верю, что, преодолев на своем пути все солдатские невзгоды, может быть еще не однажды побывав в госпиталях, Муртаз с орденами на груди возвратился в родной Самарканд. Давно уже выросли его дети и трудятся во славу нашей земли. А снег… он сейчас именно такой, каким хотел его видеть мой случайный знакомый, как и тысячи других воинов: он белый-пребелый, совсем как хлопок в далеком и солнечном Узбекистане.

Вратарь

   За телефонистом первой роты Виктором Королевым водилась одна слабость. В прошлом, еще до службы в армии, он играл вратарем в студенческой команде «Энергия» и был ярым поклонником кожаного мяча. Виктор любил рассказывать про свои футбольные похождения. Это была его самая излюбленная тема. Едва лишь речь заходила о футболе, он весь преображался. Рыжие лохматые брови слетались над переносьем, в серых глазах появлялись искорки, а щеки, покрытые мелкими веснушками, дрожали от смеха. Он так и сыпал профессиональными словечками и остротами, говорил быстро, словно боялся, что его кто-нибудь перебьет. Его длинная, худая фигура непрерывно двигалась то влево, от вправо, то вверх, то вниз, будто в эти минуты он отбивал футбольные мячи. Над ним часто шутили.
   – Ой, Королев, формируется сборная СССР, и тебя берут основным вратарем. Завтра вызов по телеграфу получишь.
   Если его хотели обидеть, то говорили:
   – Товарищ телефонист, не путайте позывные. Вы на фронте, а не на футбольном поле, где можно путать все, что угодно, и даже бить по своим воротам.
   И этого было достаточно. Виктор краснел до корней волос. Даже уши начинали пылать.
   Но если забыть о том, что в перерывах между боями он надоедал всем нам своими футбольными историями, то в остальном Королев был хорошим добродушным парнем. А однажды случилось такое, что заставило нас всех другими глазами посмотреть на него. Произошло это под деревней Войновка, которую гитлеровцы ни за что не хотели отдавать в наши руки. Ночью вражеский батальон пошел в контратаку. Гитлеровцы напали внезапно, и сразу же лес был разбужен свистом снарядов, противным воем мин. Потом мелкий, но дружный треск раздался совсем рядом с блиндажом, с верхнего наката посыпалась сухая земля. Виктор, сидевший у телефона, не успел толком ничего сообразить, как блиндаж уже опустел. Последним выбегал командир роты. Задержавшись на верхней ступеньке, опустив автомат стволом вниз, он успел скомандовать телефонисту:
   – Поста не покидай, Королев. Держи связь с «Тереком».
   Виктор хотел было спросить, куда надо звонить еще, но командира роты уже и след простыл. За стеной блиндажа нарастала автоматная перестрелка, где-то совсем близко слышалось спокойное постукивание пулемета. Виктор схватил в руку трубку и стал звонить. Стараясь перекричать грохот боя, он вызывал командный пункт батальона:
   – «Терек», «Терек», я – «Ленинград», я – «Ленинград!» Эх, перервана линия!
   Королев бросил трубку, ставшую теперь бесполезной. Она глухо звякнула, ударившись о деревянный стол.
   Виктор выскочил из блиндажа в надежде увидеть кого-нибудь и послать на исправление обрыва, но вдруг остановился на пороге как вкопанный. Прямо на него бежали фашисты! На всю жизнь запомнилась эта минута. В предутренней мгле серели тонкие стволы берез, раскачивались кусты на опушке леса, в лицо неприятно ударял колкий сыроватый ветер. Немцев было больше десяти. Он увидел зеленые шинели, оскаленный рот офицера. Враги были в шагах семидесяти от блиндажа. Кто-то из них вскинул автомат и дал короткую очередь. И она, эта очередь, словно бы разбудила телефониста, вывела его из оцепенения. Королев схватил автомат, дал наугад две очереди. Вероятно, пуля кого-то задела, потому что до него донесся крик. Фашисты залегли за деревьями. Один приподнялся и бросил что-то в него. «Граната», – догадался Виктор. Она, кувыркаясь в воздухе, летела прямо в блиндаж. Стоя у входа он слышал зловещий свист. И на одну лишь секунду, а то и на десятую, вспомнил солдат зеленое поле стадиона, всегда казавшиеся ему большими под перекладиной ворот заполненные трибуны, тугой звон мяча.
   – Беру! – крикнул он яростно и прыгнул вперед. Мгновения оказалось достаточным, чтобы швырнуть назад немецкую гранату. Грохнул взрыв. Но, очевидно, граната упала в стороне и никого не поразила, потому что уже другая засвистела в воздухе. Он подхватил ее на лету и с тем же ожесточением швырнул обратно:
   – Получай назад, фашистская морда! Истошный стон раздался за деревьями.
   – Ага! Не нравится, – в ярости закричал Виктор.
   Изогнувшись в нечеловеческом прыжке, он поймал третью гранату и бросил в кусты.
   Но не услышал ее взрыва и новых пронзительных криков. Что-то больно ожгло плечо, лес закачался, сделался неожиданно красным и пропал из виду. Виктор повалился на землю, слепо ткнувшись руками в земляную насыпь блиндажа.
   Пришел он в себя в палате полевого госпиталя. Открыв глаза, увидел перед собой командира роты Звонова и старшину Круглова. Они были в белых халатах, с автоматами в руках.
   – Прямо из боя, – пояснил командир роты. – Целый немецкий батальон разгромили. – И, бережно поправив краешек съехавшего одеяла, прибавил: – А ты, Королев, молодец. Один блиндаж отстоял. Ты ловил гранаты, как футбольный мяч. Словом, ты настоящий вратарь.
   Старшина Круглое улыбнулся:
   – Да, ты защищал блиндаж не хуже, чем ворота своей «Энергии».
   – Лучше, – твердо произнес Виктор, и его лохматые брови нахмурились. – Тогда я защищал ворота студенческой команды, а в последнем бою… я не знаю, товарищи, может, это и не так, только мне показалось, будто я защищаю ворота нашей страны. Большие ворота. Разве же я мог пропустить!

Пыльная буря

   Почему всякое печальное расставание смывается дождем? В тот весенний вечер было именно так. Низкие тучи затянули зеленые горы и полоску песчаного морского берега, цеплялись за крыши шестнадцатиэтажных домов-башен и обломки древней крепости на холме, звенели капли об асфальт городских улиц, потеки размазали афишу с фамилией заезжего эстрадного певца. Троллейбусы поднимали целые тучи брызг. Казалось, что над всем человечеством шел угрюмый проливной дождь.
   Полковник Страхов стоял у входа в здание железнодорожного вокзала и с надеждой смотрел на прилегающую к нему широкую площадь. «Нет, не придет, – огорченно думал он, поглядывая время от времени на часы. – Ясное дело, не придет, и зря я тут мокну. Да и осуждать ее не за что. И я бы на ее месте так поступил». Он досадливо снял с головы отяжелевшую фуражку с авиационным крабом, стряхнул с ее намокшего верха капли и снова водрузил на голову. И вдруг под бровями с сединкой в зеленых колких глазах сверкнула радость. Он увидел, как, огибая лужи, торопливо пересекает привокзальную площадь женщина под зонтом в сером кожаном пальто. В руке у нее алел букетик красных гвоздик.