Я смотрел за движением карандаша, а на бумаге в эту минуту рождалась бабочка с хрупкими нежными крыльями, такая непохожая на боевой самолет.
И, сделав последний штрих, трижды Герой Советского Союза Иван Никитович Кожедуб оборачивается ко мне и, самодовольно подмигнув, спрашивает:
– Ну как? Похожа?
Времена меняются
Одна небольшая просьба
Признание
– Держи правее болота, старшой. Отсюда до деревеньки всего километр. Как войдешь, отсчитай на правой стороне пятый дом, там и живет майор Белодед. А я пошел.
Мотор взревел, и У-2, не разворачиваясь, начал разбег перед взлетом. Была весна, шагая по целине к деревеньке, именовавшейся Петушками, Горбатов на каждом своем сапоге нес, как минимум, по полпуда густой иссиня-черной грязи. Перед крыльцом пятого дома он с волнением остановился и долго счищал с подошв тяжелую грязь, отдаляя минуту встречи с Белодедом. Мрачноватое лицо этого летчика старший лейтенант до мельчайших черточек изучил по десяткам фотоснимков, появившихся в газетах и журналах. За три года войны Иван Белодед совершил столько не всегда даже правдоподобных подвигов, что о нем заговорил весь мир. И не только союзники. Когда истребитель Белодеда отрывался от земляной полосы фронтового аэродрома и, ввинчиваясь в небо, уходил на высоту, увлекая за собой ведомых, фашисты за линией фронта истошно орали по радиостанциям своего переднего края:
– Ахтунг! Ахтунг, алярм! Бе-ло-дед!
Он бывал идеально точен и издевательски холоден в воздушных боях. Однажды со своим ведомым Белодед атаковал девятку «Юнкерсов-87» (их за корявые неубирающиеся шасси на фронте называли «лаптежниками») и уничтожил всех до единого. Три из них взорвались в воздухе, а остальные, прошитые желтыми трассами, горящими кострами упали в прифронтовой полосе. А в другом полете, когда его ведомый был сбит и приземлился на фюзеляж, Иван Белодед сел рядом на узкую с выбоинами шоссейку, на глазах у спешивших к месту вынужденной посадки фашистских автоматчиков взял на борт в свою тесную кабину товарища и успел зажечь огромный трехосный немецкий грузовик. Слава Белодеда росла, его представили ко второй Звезде Героя Советского Союза. Получив задание редактора организовать три подвальных статьи от майора Белодеда на тему «Воздушные бои в сложных метеорологических условиях», Горбатов поделился этой новостью со своим другом редактором армейской газеты Махоркиным.
– Угуй! – воскликнул тот.
– Ты чего это филином заголосил? – удивился Горбатов.
– Подожди, – предрекающе изрек Махоркин, – ты еще не так заголосишь вскорости. Дело в том, что майор Белодед принципиально не принимает газетчиков. Даже корреспондента «Комсомольской правды» выпроводил. И знаешь, что сказал: «Мне сержанта Муравьева для обобщения опыта выделили, вот и достаточно. А газетчики пусть после войны приходят, а сейчас боевые действия вести не мешают».
С невеселым чувством поднялся старший лейтенант по скрипучим ступенькам резного крылечка. На первый же его стук вышел богатырского телосложения сержант и, равнодушно выслушав просьбы провести к майору Белодеду, лениво ответил:
– Я, разумеется, доложу, товарищ старший лейтенант, но полагаю, что бесполезно это будет. Вашего брата майор не жалует. – В эту минуту за дверью раздался хрипловатый нетерпеливый бас:
– Куда ты пропал, Муравей? А ну, геть ко мне прямым ходом.
Сержант исчез, а Горбатов долго топтался на крыльце в угрюмой уверенности, что получит категорический отказ и даже разговор с этим крутым по характеру асом не состоится. Когда в коридоре раздались тяжелые шаги, он окончательно упал духом. Дверь рывком отворилась, и на пороге появился уже не сержант, а плечистый высокий человек в коричневой кожаной курточке с застежкой «молнией» и небрежно разметавшимися на голове русыми волосами. Сумрачный взгляд серых непроницаемых глаз не предвещал ничего хорошего.
– Ты, что ли, из газеты «Советская авиация», старшой?
– Я, – упавшим голосом ответил старший лейтенант Горбатов, моментально узнавший по портретам суровое с наметившимися складками лицо знаменитого летчика.
– Заходи, – резко бросил Белодед и повернулся к журналисту спиной. Проследовав за ним, Горбатов оказался в просторной горнице с цветами в кадках на подоконниках и чертежами на стенах. В центре стол, уставленный тарелками, начатая бутылка без этикетки и графин с квасом.
– Садись, – так же грубовато продолжал Белодед, без интереса взглянув на протянутое корреспондентское удостоверение. – Жрать хочешь? Мне тут за вчерашний сбитый выходной дали. Вот и решил нервную нагрузку малость снять. Тебе чистого или разбавленного? – спросил он, кивнув на бутылку, каким-то оттаявшим голосом.
– Чистого, – ответил Горбатов, а про себя подумал: «Вот сейчас угостит и на дверь укажет». Серые глаза у Белодеда подобрели, и весь он как-то повеселел, когда насмешливо воскликнул:
– Смотри-ка, значит, без разбавки умеешь. Ну, давай. Огурчики тут моя хозяйка Матрена Алексеевна на славу приготовила, да и квасок, что надо.
Они выпили молча и молча закусили. Белодед крякнул, тыльной стороной ладони обтер губы.
– Что тебе от меня надо – знаю. А вот ты не знаешь, что всем твоим коллегам я от ворот поворот даю? Зарок такой дал: до конца войны никаких интервью.
«Вот и все», – подумал горько Горбатов и отвел глаза от майора. Белодед снял куртку, на его гимнастерке тяжелым звоном колыхнулись ордена.
– Ну чего опустил голову? – спросил летчик насмешливо. – Тебя это не касается, старшой. Это всех касается, кроме любого корреспондента из вашей газеты «Советская авиация».
– По-очему? – растерянно спросил Горбатов. Прославленный ас опустил тяжелую руку ему на плечо.
– В вашей газете работает писатель Рябовский?
– Работает.
– В конце сорок первого года он написал очерк «Тяжелый октябрьский день». Было?
– Было, – нетвердо ответил журналист. – Но разве этот очерк плохой. У нас на «летучке» он получил высокую оценку.
– К черту вашу «летучку», – загремел Белодед, и складки на его лице обозначились резче. – Вы-то сами понимаете, как там это у вас называется, ну сюжет очерка.
– Разумеется. Героем очерка были вы.
– Вот именно! – вскричал Белодед. – Там шла речь о том, как я зазевался в бою и меня с хвоста сбил «мессер». Таким вот образом я оказался на самом передке в расположении стрелкового батальона, который атаковали фашисты. Пули, снаряды, минометный обстрел и прочая чертовщина. Комбата убило, когда батальон ринулся в контратаку. И ты помнишь, как об этом написал ваш Рябовский! – с неожиданно заблестевшими глазами воскликнул майор Белодед.
Горбатов кивнул головой.
– Еще бы! – и процитировал: – «Отважный летчик поднял с горячей от артиллерийских воронок земли стынущее тело комбата, отнес его на руках в ельник, начинавшийся за линией наших окопов и засыпал холодной осенней землей. А потом повел батальон в атаку».
– Вранье! – перебил его Белодед и хлопнул по столу кулаком. – Не было ничего подобного. Я и тела убитого комбата не видел, а ваш Рябовский сочинил: взял стынущее тело на руки, копал могилу! До того ли тогда мне было. Кинулся я в первую цепь – это действительно, крикнул: «За родину! Бей фашистов проклятых!» Тоже было. И контратаку батальон отбил. Но на руки убитого комбата… вранье! – майор помолчал, налил себе стакан кваса, долго и жадно пил. Слышно было, как булькает квас в его сильном горле с острым кадыком.
«Вот и совсем плохо! – подумал Горбатов. – Уж лучше сказал бы сразу, уходи домой, и баста. А тут еще нашу газету в клевете обвиняет».
Белодед встряхнул головой, снова рассыпались русые волосы. Непонятная грусть появилась в его глазах.
– Слышь, старшой, ты оставайся у меня в доме хоть на день, хоть на два. – Неожиданно предложил он. – Я тебе о чем хочешь расскажу. Сержант Муравьев любые чертежи и дневники представит. Только знаешь что… когда в свою редакцию вернешься, поцелуй за меня обязательно этого самого писателя Рябовского. Так и скажи, я приказал, майор Белодед.
– Да за что же? – пораженно воскликнул старший лейтенант. – Вы же только сказали, что он все наврал…
– Да, наврал! – свирепо воскликнул летчик. – Не было ничего этого в действительности. Только знаешь что? Как бы я хотел, чтобы все это произошло со мной на самом деле. И так, как он написал об этом. Эх, недорос!
Взлетная полоса
Сирень
И, сделав последний штрих, трижды Герой Советского Союза Иван Никитович Кожедуб оборачивается ко мне и, самодовольно подмигнув, спрашивает:
– Ну как? Похожа?
Времена меняются
У штабного подъезда уже стояла бежевая генеральская «Волга», а сам командир дивизии в летной куртке и глубоко надвинутой на лоб фуражке с голубым околышем, перевитым золотым шнурком, внимательно разглядывал вложенную в планшет карту, когда дверь распахнулась, и на пороге появился худой высокий длинноволосый человек в берете и старомодной широкой блузе.
– Баталист Вавилов, – отрекомендовался он. Генерал коротко кивнул:
– Знаю. Мне уже о вашем приезде сообщили. У нас для беседы четыре минуты, спешу на аэродром.
– Уложимся в три, – улыбнулся художник. – В студии мне поручили к областной комсомольской конференции написать портрет молодого аса. Нужен этакий волевой и уже закаленный, несмотря на юные годы, воздушный боец…
– Овладевший современной сверхзвуковой машиной, как это принято ныне писать в окружных газетах, – смеясь, подхватил генерал, – у нас много таких. У меня все летчики один к одному. Не обратили внимание на то, что в последнее время звезд на небе поубавилось? Это они, мои комсомольцы, в ночных полетах звезды хватают. Да, да. Давайте, чтобы не терять времени, условимся так. Сейчас я поеду на аэродром и пришлю вам троих самых боевых наших парней по одному из полка. А вы уж выберете себе натуру.
И генерал уехал. Художник, насвистывая, рассматривал наглядные пособия, которыми был увешан кабинет командира дивизии. Не прошло и двадцати минут, как дверь кабинета, обитая коричневой кожей, открылась, и молоденький лейтенант с порога спросил:
– Вы меня вызывали? Прибыл по приказанию нашего командира дивизии. Лейтенант Филоненко.
Посмотрел художник: лицо в веснушках, плечи узкие, подбородок с ямочкой совсем почти детский. «Разве на холсте после встречи с таким натурщиком что-нибудь родится. Как ни заставь его позировать, а уловить броские черты скрытой отваги, твердости и красоты духа в таком невозможно». Вздохнул и затруднительно сказал:
– Спасибо, я вас разыщу потом.
За первым пришел второй летчик-истребитель и, по всей видимости, прямо с полетов или на полеты направляясь. На нем и перегрузочный костюм, в руках гермошлем, и он его как-то небрежно и даже некрасиво держит. Над блеклыми светло-зелеными глазами редкие брови, словно сметаной облиты.
– Лейтенант Скрипалев. Я по приказанию генерала…
– Я вас вечером разыщу, – уклончиво прервал его баталист.
Третий лейтенант, горбоносый, с цыганскими вразлет бровями и каким-то робким смущенным взглядом, еще больше его разочаровал, а в особенности несбритые волосинки на том месте, где у настоящего героического летчика могли бы быть лихие усы. «Черт побери! – про себя выругался художник. – Хоть бы мама тебе их ножницами выстригла», – и, горько вздохнув, извинился за то, что его побеспокоил.
Через полчаса за окном прошумела машина, а потом рывком распахнулась дверь, и появился сам генерал, рослый, порозовевший, радостно взволнованный после полета.
– Ну, как вам понравились мои орлы, на ком остановили свой выбор?
– Орлы? – насмешливо переспросил художник. – Да какие же это орлы? Не понимаю, и за что только им звание летчика первого класса присвоено. Разве есть в их облике что-либо от Чкалова, Коккинаки, Громова или Кожедуба? Иной десятиклассник и то мужественнее и осанистее выглядит. А эти…
– Ну, как знаете, – взорвался вдруг генерал, – других рекомендовать не могу, потому что этими тремя вся наша дивизия гордится. Не взыщите.
Не подобрав подходящей натуры, художник, с горьким ощущением напрасно затраченного времени и невыполненного задания, отбыл в Москву.
… Прошло пять лет. Однажды ранним весенним утром вышел из своей московской квартиры баталист Вавилов, достал из почтового ящика газеты и увидел на первой странице «Правды» большую фотографию. На него смотрело страшно знакомое лицо молодого человека в фуражке с авиационным крабом. Вавилов сразу узнал и горбатый нос и разлет бровей над глазами. Под снимком была оттиснута подпись: летчик-космонавт… а дальше следовала фамилия того самого лейтенанта, портрет которого художник отказался писать.
И Вавилов огорченно подумал о том, как трудно за неброской внешностью угадать порою сильный характер.
– Да, – сказал он себе в оправдание, – времена меняются, но теперь этот парень никогда не захочет мне позировать.
– Баталист Вавилов, – отрекомендовался он. Генерал коротко кивнул:
– Знаю. Мне уже о вашем приезде сообщили. У нас для беседы четыре минуты, спешу на аэродром.
– Уложимся в три, – улыбнулся художник. – В студии мне поручили к областной комсомольской конференции написать портрет молодого аса. Нужен этакий волевой и уже закаленный, несмотря на юные годы, воздушный боец…
– Овладевший современной сверхзвуковой машиной, как это принято ныне писать в окружных газетах, – смеясь, подхватил генерал, – у нас много таких. У меня все летчики один к одному. Не обратили внимание на то, что в последнее время звезд на небе поубавилось? Это они, мои комсомольцы, в ночных полетах звезды хватают. Да, да. Давайте, чтобы не терять времени, условимся так. Сейчас я поеду на аэродром и пришлю вам троих самых боевых наших парней по одному из полка. А вы уж выберете себе натуру.
И генерал уехал. Художник, насвистывая, рассматривал наглядные пособия, которыми был увешан кабинет командира дивизии. Не прошло и двадцати минут, как дверь кабинета, обитая коричневой кожей, открылась, и молоденький лейтенант с порога спросил:
– Вы меня вызывали? Прибыл по приказанию нашего командира дивизии. Лейтенант Филоненко.
Посмотрел художник: лицо в веснушках, плечи узкие, подбородок с ямочкой совсем почти детский. «Разве на холсте после встречи с таким натурщиком что-нибудь родится. Как ни заставь его позировать, а уловить броские черты скрытой отваги, твердости и красоты духа в таком невозможно». Вздохнул и затруднительно сказал:
– Спасибо, я вас разыщу потом.
За первым пришел второй летчик-истребитель и, по всей видимости, прямо с полетов или на полеты направляясь. На нем и перегрузочный костюм, в руках гермошлем, и он его как-то небрежно и даже некрасиво держит. Над блеклыми светло-зелеными глазами редкие брови, словно сметаной облиты.
– Лейтенант Скрипалев. Я по приказанию генерала…
– Я вас вечером разыщу, – уклончиво прервал его баталист.
Третий лейтенант, горбоносый, с цыганскими вразлет бровями и каким-то робким смущенным взглядом, еще больше его разочаровал, а в особенности несбритые волосинки на том месте, где у настоящего героического летчика могли бы быть лихие усы. «Черт побери! – про себя выругался художник. – Хоть бы мама тебе их ножницами выстригла», – и, горько вздохнув, извинился за то, что его побеспокоил.
Через полчаса за окном прошумела машина, а потом рывком распахнулась дверь, и появился сам генерал, рослый, порозовевший, радостно взволнованный после полета.
– Ну, как вам понравились мои орлы, на ком остановили свой выбор?
– Орлы? – насмешливо переспросил художник. – Да какие же это орлы? Не понимаю, и за что только им звание летчика первого класса присвоено. Разве есть в их облике что-либо от Чкалова, Коккинаки, Громова или Кожедуба? Иной десятиклассник и то мужественнее и осанистее выглядит. А эти…
– Ну, как знаете, – взорвался вдруг генерал, – других рекомендовать не могу, потому что этими тремя вся наша дивизия гордится. Не взыщите.
Не подобрав подходящей натуры, художник, с горьким ощущением напрасно затраченного времени и невыполненного задания, отбыл в Москву.
… Прошло пять лет. Однажды ранним весенним утром вышел из своей московской квартиры баталист Вавилов, достал из почтового ящика газеты и увидел на первой странице «Правды» большую фотографию. На него смотрело страшно знакомое лицо молодого человека в фуражке с авиационным крабом. Вавилов сразу узнал и горбатый нос и разлет бровей над глазами. Под снимком была оттиснута подпись: летчик-космонавт… а дальше следовала фамилия того самого лейтенанта, портрет которого художник отказался писать.
И Вавилов огорченно подумал о том, как трудно за неброской внешностью угадать порою сильный характер.
– Да, – сказал он себе в оправдание, – времена меняются, но теперь этот парень никогда не захочет мне позировать.
Одна небольшая просьба
В телефонной будке выбиты стекла. Сидящему на близкой от нее скамейке пожилому мужчине в сером скромном костюме, со знаком ветерана войны на лацкане, волей-неволей приходится слушать доносящийся оттуда голос. Высокий парень с копной падающих на самые глаза длинных волос и броском джинсовом костюме кричит кому-то из своих друзей.
– Тимур, наши сегодня собираются в восемь. Если при деньгах, купи по дороге бутылку шампанского. Лучше полусладкого. Закуски и крепкое у нас есть. И Галку по пути прихвати. А насчет записей для магнитофона подумай. Если что-нибудь новое есть – будем рады. Ты знаешь, Родька Быков так обалденно вчера нахватался. Его Леший на своем «Жигуленке» домой везет, а он на щиток уставился и орет: «Ты какого черта счетчик не включаешь». Вот потеха! Значит, я вас обоих жду. А теперь давай на связь Зинку, с ней хочу потравить.
К будке в светлом старомодном демисезонном пальто торопливо подходит старушка с худым бледным лицом в глубоких складках, вздрагивающим от волнения голосом просит:
– Молодой человек, у меня с дочерью сердечный приступ. Надо «скорую» вызвать, уступите, пожалуйста, молодой человек.
Искоса на нее взглянув, парень продолжает кричать в трубку:
– Да тут бабка одна какая-то пристала. Так и в любви объясниться не дадут. Ну, чего тебе надо, бабуся?
– Молодой человек, – всхлипывает старушка, готовая вот-вот расплакаться. – У меня с дочерью плохо, «скорая» нужна срочно.
– Ну, подожди, я в две-три минуты закруглюсь, – обнадеживает парень и продолжает изъясняться с прежней многословностью Губатое его лицо то и дело расплывается в ухмылке. У мужчины, наблюдавшего со своей скамейки эту сцену, бледнеют щеки от негодования и под правым глазом начинает нервно подергиваться мускул. Про себя он отсчитывает: «Раз, два, три, четыре, пять. Пора!» – и решительно встает со скамейки, одергивает пиджак с таким видом, с каким когда-то на фронте, вероятно, одергивал гимнастерку.
– Какой же вы жестокий, ну хотя бы немножко милосердия, – почти стонет седая женщина. – Ведь я же «скорую»… мне же срочно.
Мужчина в сером костюме отстраняет ее рукой и рывком распахивает дверь телефонной будки. Очевидно, в его глазах такой полыхает гнев, что губатый парень, сказав своей собеседнице «обожди», опускает зажатую в руке трубку:
– Тебе чего, папаша?
– Вон отсюда, и сию же минуту, – раздельно повторяет человек в сером костюме, – ты что, негодяй, у женщины горе, а ты…
– Но позволь, папаша, зачем же так неосмотрительно выражаться. Тебе жить надоело, что ли? Ведь я же все-таки разрядник, – отвечает парень нагло, но уже не совсем уверенно. И вдруг на глазах у обомлевшей старушки человек, мирно сидевший на лавочке, хватает его обеими руками за ворот и вышвыривает из телефонной будки. Трещит воротник дорогой импортной джинсовой куртки, споткнувшись, парень падает на асфальт. Вскочив, он делает попытку замахнуться на пожилого мужчину, но тот неуловимым ударом ребра ладони в кадык опять валит его с ног. Со стоном поднимается парень с земли.
– Это же нападение, за это по Уголовному кодексу…
– Я не изучал Уголовный кодекс, – обрывает его мужчина, – зато в войну восемнадцать языков привел. Пожалуйста, вызывайте «скорую», – обращается он к старушке.
Закончив разговор, она покидает телефонную будку и подходит к незнакомому мужчине, по-прежнему сидящему на скамейке. Лицо его еще бледнее, чем было минуту назад от ярости, раскрытым ртом он жадно хватает прохладный вечерний воздух, на лбу капельки пота.
– Простите, я даже не знаю, как вас и отблагодарить.
Мужчина со знаком ветерана войны на своем штатском пиджаке вялым слабым голосом отвечает:
– Спасибо, я рад, что помог. Хотя если вы собираетесь меня отблагодарить, то я действительно обращусь е одной небольшой просьбой. Я дам вам денег. Здесь на углу аптека. Если вам не столь трудно, купите, пожалуйста, тюбик валидола. Две недели назад меня выписали из больницы после инфаркта.
– Тимур, наши сегодня собираются в восемь. Если при деньгах, купи по дороге бутылку шампанского. Лучше полусладкого. Закуски и крепкое у нас есть. И Галку по пути прихвати. А насчет записей для магнитофона подумай. Если что-нибудь новое есть – будем рады. Ты знаешь, Родька Быков так обалденно вчера нахватался. Его Леший на своем «Жигуленке» домой везет, а он на щиток уставился и орет: «Ты какого черта счетчик не включаешь». Вот потеха! Значит, я вас обоих жду. А теперь давай на связь Зинку, с ней хочу потравить.
К будке в светлом старомодном демисезонном пальто торопливо подходит старушка с худым бледным лицом в глубоких складках, вздрагивающим от волнения голосом просит:
– Молодой человек, у меня с дочерью сердечный приступ. Надо «скорую» вызвать, уступите, пожалуйста, молодой человек.
Искоса на нее взглянув, парень продолжает кричать в трубку:
– Да тут бабка одна какая-то пристала. Так и в любви объясниться не дадут. Ну, чего тебе надо, бабуся?
– Молодой человек, – всхлипывает старушка, готовая вот-вот расплакаться. – У меня с дочерью плохо, «скорая» нужна срочно.
– Ну, подожди, я в две-три минуты закруглюсь, – обнадеживает парень и продолжает изъясняться с прежней многословностью Губатое его лицо то и дело расплывается в ухмылке. У мужчины, наблюдавшего со своей скамейки эту сцену, бледнеют щеки от негодования и под правым глазом начинает нервно подергиваться мускул. Про себя он отсчитывает: «Раз, два, три, четыре, пять. Пора!» – и решительно встает со скамейки, одергивает пиджак с таким видом, с каким когда-то на фронте, вероятно, одергивал гимнастерку.
– Какой же вы жестокий, ну хотя бы немножко милосердия, – почти стонет седая женщина. – Ведь я же «скорую»… мне же срочно.
Мужчина в сером костюме отстраняет ее рукой и рывком распахивает дверь телефонной будки. Очевидно, в его глазах такой полыхает гнев, что губатый парень, сказав своей собеседнице «обожди», опускает зажатую в руке трубку:
– Тебе чего, папаша?
– Вон отсюда, и сию же минуту, – раздельно повторяет человек в сером костюме, – ты что, негодяй, у женщины горе, а ты…
– Но позволь, папаша, зачем же так неосмотрительно выражаться. Тебе жить надоело, что ли? Ведь я же все-таки разрядник, – отвечает парень нагло, но уже не совсем уверенно. И вдруг на глазах у обомлевшей старушки человек, мирно сидевший на лавочке, хватает его обеими руками за ворот и вышвыривает из телефонной будки. Трещит воротник дорогой импортной джинсовой куртки, споткнувшись, парень падает на асфальт. Вскочив, он делает попытку замахнуться на пожилого мужчину, но тот неуловимым ударом ребра ладони в кадык опять валит его с ног. Со стоном поднимается парень с земли.
– Это же нападение, за это по Уголовному кодексу…
– Я не изучал Уголовный кодекс, – обрывает его мужчина, – зато в войну восемнадцать языков привел. Пожалуйста, вызывайте «скорую», – обращается он к старушке.
Закончив разговор, она покидает телефонную будку и подходит к незнакомому мужчине, по-прежнему сидящему на скамейке. Лицо его еще бледнее, чем было минуту назад от ярости, раскрытым ртом он жадно хватает прохладный вечерний воздух, на лбу капельки пота.
– Простите, я даже не знаю, как вас и отблагодарить.
Мужчина со знаком ветерана войны на своем штатском пиджаке вялым слабым голосом отвечает:
– Спасибо, я рад, что помог. Хотя если вы собираетесь меня отблагодарить, то я действительно обращусь е одной небольшой просьбой. Я дам вам денег. Здесь на углу аптека. Если вам не столь трудно, купите, пожалуйста, тюбик валидола. Две недели назад меня выписали из больницы после инфаркта.
Признание
Фронтовая быль
Игорь Горбатов, небольшого роста, плотный, пробитый веснушками старший лейтенант, фронтовой корреспондент газеты «Советский сокол», неуклюже выбрался из задней кабины зеленого У-2, винт которого мельтешил на малых оборотах, и благодарно помахал на прощанье пилоту. Сквозь приглушенный треск мотора летчик прокричал:– Держи правее болота, старшой. Отсюда до деревеньки всего километр. Как войдешь, отсчитай на правой стороне пятый дом, там и живет майор Белодед. А я пошел.
Мотор взревел, и У-2, не разворачиваясь, начал разбег перед взлетом. Была весна, шагая по целине к деревеньке, именовавшейся Петушками, Горбатов на каждом своем сапоге нес, как минимум, по полпуда густой иссиня-черной грязи. Перед крыльцом пятого дома он с волнением остановился и долго счищал с подошв тяжелую грязь, отдаляя минуту встречи с Белодедом. Мрачноватое лицо этого летчика старший лейтенант до мельчайших черточек изучил по десяткам фотоснимков, появившихся в газетах и журналах. За три года войны Иван Белодед совершил столько не всегда даже правдоподобных подвигов, что о нем заговорил весь мир. И не только союзники. Когда истребитель Белодеда отрывался от земляной полосы фронтового аэродрома и, ввинчиваясь в небо, уходил на высоту, увлекая за собой ведомых, фашисты за линией фронта истошно орали по радиостанциям своего переднего края:
– Ахтунг! Ахтунг, алярм! Бе-ло-дед!
Он бывал идеально точен и издевательски холоден в воздушных боях. Однажды со своим ведомым Белодед атаковал девятку «Юнкерсов-87» (их за корявые неубирающиеся шасси на фронте называли «лаптежниками») и уничтожил всех до единого. Три из них взорвались в воздухе, а остальные, прошитые желтыми трассами, горящими кострами упали в прифронтовой полосе. А в другом полете, когда его ведомый был сбит и приземлился на фюзеляж, Иван Белодед сел рядом на узкую с выбоинами шоссейку, на глазах у спешивших к месту вынужденной посадки фашистских автоматчиков взял на борт в свою тесную кабину товарища и успел зажечь огромный трехосный немецкий грузовик. Слава Белодеда росла, его представили ко второй Звезде Героя Советского Союза. Получив задание редактора организовать три подвальных статьи от майора Белодеда на тему «Воздушные бои в сложных метеорологических условиях», Горбатов поделился этой новостью со своим другом редактором армейской газеты Махоркиным.
– Угуй! – воскликнул тот.
– Ты чего это филином заголосил? – удивился Горбатов.
– Подожди, – предрекающе изрек Махоркин, – ты еще не так заголосишь вскорости. Дело в том, что майор Белодед принципиально не принимает газетчиков. Даже корреспондента «Комсомольской правды» выпроводил. И знаешь, что сказал: «Мне сержанта Муравьева для обобщения опыта выделили, вот и достаточно. А газетчики пусть после войны приходят, а сейчас боевые действия вести не мешают».
С невеселым чувством поднялся старший лейтенант по скрипучим ступенькам резного крылечка. На первый же его стук вышел богатырского телосложения сержант и, равнодушно выслушав просьбы провести к майору Белодеду, лениво ответил:
– Я, разумеется, доложу, товарищ старший лейтенант, но полагаю, что бесполезно это будет. Вашего брата майор не жалует. – В эту минуту за дверью раздался хрипловатый нетерпеливый бас:
– Куда ты пропал, Муравей? А ну, геть ко мне прямым ходом.
Сержант исчез, а Горбатов долго топтался на крыльце в угрюмой уверенности, что получит категорический отказ и даже разговор с этим крутым по характеру асом не состоится. Когда в коридоре раздались тяжелые шаги, он окончательно упал духом. Дверь рывком отворилась, и на пороге появился уже не сержант, а плечистый высокий человек в коричневой кожаной курточке с застежкой «молнией» и небрежно разметавшимися на голове русыми волосами. Сумрачный взгляд серых непроницаемых глаз не предвещал ничего хорошего.
– Ты, что ли, из газеты «Советская авиация», старшой?
– Я, – упавшим голосом ответил старший лейтенант Горбатов, моментально узнавший по портретам суровое с наметившимися складками лицо знаменитого летчика.
– Заходи, – резко бросил Белодед и повернулся к журналисту спиной. Проследовав за ним, Горбатов оказался в просторной горнице с цветами в кадках на подоконниках и чертежами на стенах. В центре стол, уставленный тарелками, начатая бутылка без этикетки и графин с квасом.
– Садись, – так же грубовато продолжал Белодед, без интереса взглянув на протянутое корреспондентское удостоверение. – Жрать хочешь? Мне тут за вчерашний сбитый выходной дали. Вот и решил нервную нагрузку малость снять. Тебе чистого или разбавленного? – спросил он, кивнув на бутылку, каким-то оттаявшим голосом.
– Чистого, – ответил Горбатов, а про себя подумал: «Вот сейчас угостит и на дверь укажет». Серые глаза у Белодеда подобрели, и весь он как-то повеселел, когда насмешливо воскликнул:
– Смотри-ка, значит, без разбавки умеешь. Ну, давай. Огурчики тут моя хозяйка Матрена Алексеевна на славу приготовила, да и квасок, что надо.
Они выпили молча и молча закусили. Белодед крякнул, тыльной стороной ладони обтер губы.
– Что тебе от меня надо – знаю. А вот ты не знаешь, что всем твоим коллегам я от ворот поворот даю? Зарок такой дал: до конца войны никаких интервью.
«Вот и все», – подумал горько Горбатов и отвел глаза от майора. Белодед снял куртку, на его гимнастерке тяжелым звоном колыхнулись ордена.
– Ну чего опустил голову? – спросил летчик насмешливо. – Тебя это не касается, старшой. Это всех касается, кроме любого корреспондента из вашей газеты «Советская авиация».
– По-очему? – растерянно спросил Горбатов. Прославленный ас опустил тяжелую руку ему на плечо.
– В вашей газете работает писатель Рябовский?
– Работает.
– В конце сорок первого года он написал очерк «Тяжелый октябрьский день». Было?
– Было, – нетвердо ответил журналист. – Но разве этот очерк плохой. У нас на «летучке» он получил высокую оценку.
– К черту вашу «летучку», – загремел Белодед, и складки на его лице обозначились резче. – Вы-то сами понимаете, как там это у вас называется, ну сюжет очерка.
– Разумеется. Героем очерка были вы.
– Вот именно! – вскричал Белодед. – Там шла речь о том, как я зазевался в бою и меня с хвоста сбил «мессер». Таким вот образом я оказался на самом передке в расположении стрелкового батальона, который атаковали фашисты. Пули, снаряды, минометный обстрел и прочая чертовщина. Комбата убило, когда батальон ринулся в контратаку. И ты помнишь, как об этом написал ваш Рябовский! – с неожиданно заблестевшими глазами воскликнул майор Белодед.
Горбатов кивнул головой.
– Еще бы! – и процитировал: – «Отважный летчик поднял с горячей от артиллерийских воронок земли стынущее тело комбата, отнес его на руках в ельник, начинавшийся за линией наших окопов и засыпал холодной осенней землей. А потом повел батальон в атаку».
– Вранье! – перебил его Белодед и хлопнул по столу кулаком. – Не было ничего подобного. Я и тела убитого комбата не видел, а ваш Рябовский сочинил: взял стынущее тело на руки, копал могилу! До того ли тогда мне было. Кинулся я в первую цепь – это действительно, крикнул: «За родину! Бей фашистов проклятых!» Тоже было. И контратаку батальон отбил. Но на руки убитого комбата… вранье! – майор помолчал, налил себе стакан кваса, долго и жадно пил. Слышно было, как булькает квас в его сильном горле с острым кадыком.
«Вот и совсем плохо! – подумал Горбатов. – Уж лучше сказал бы сразу, уходи домой, и баста. А тут еще нашу газету в клевете обвиняет».
Белодед встряхнул головой, снова рассыпались русые волосы. Непонятная грусть появилась в его глазах.
– Слышь, старшой, ты оставайся у меня в доме хоть на день, хоть на два. – Неожиданно предложил он. – Я тебе о чем хочешь расскажу. Сержант Муравьев любые чертежи и дневники представит. Только знаешь что… когда в свою редакцию вернешься, поцелуй за меня обязательно этого самого писателя Рябовского. Так и скажи, я приказал, майор Белодед.
– Да за что же? – пораженно воскликнул старший лейтенант. – Вы же только сказали, что он все наврал…
– Да, наврал! – свирепо воскликнул летчик. – Не было ничего этого в действительности. Только знаешь что? Как бы я хотел, чтобы все это произошло со мной на самом деле. И так, как он написал об этом. Эх, недорос!
Взлетная полоса
Какой восторг овладевает тобою, когда, вырулив ранним утром на широкую бетонированную полосу, ты устремляешь свой взгляд вперед. Сквозь прозрачный плексиглас пилотской кабины ты увидишь во всей своей привольности родной аэродром с ангарами и штабными постройками, две пунктирные линии ярких ночью и погашенных днем ограничительных огней, далекую зыбкую зубчатку леса и даже веселые желто-белые ромашки на обочинах, кокетливо кланяющиеся тебе от легкого ветерка, набежавшего на острый нос самолета, содрогающегося от готового взреветь во всю мощь двигателя! И ты ощущаешь, как грудь твою под привязными ремнями распирает от радости и волнения, как хочется поскорее оторваться от земли, чтобы стать на голубом фоне неба маленькой точкой, а потом и вовсе растаять на виду у однополчан, так чтобы только локаторщики видели тебя на своих экранах!
Мало о ней еще написано и в стихах, и в прозе, – о нашей широкой ровной и твердой взлетной полосе! А ведь она открывает дорогу в небо, и судьба каждого пилота зависит от того, как он по ней взлетит.
Так и в жизни обычно бывает. «Старайся взлетать всегда смолоду, пока видишь ясно взлетную свою полосу и контрольные ориентиры. Никогда не откладывай взлет на зрелость и тем более на старость, ибо ослабевшее зрение не будет тебе помощником». – Так, бывало, любил говорить командир нашего полка Василий Емельянович Копанков, которого все мы называли «батей», несмотря на его неполные двадцать четыре года, когда по праздникам надевал он свою тяжелую от медалей и орденов гимнастерку. И еще, строго хмуря редкие жиденькие брови, он любил прибавлять:
– Взлетная полоса – наш родимый дом. Она, ребятушки, обязательно каждого из нас примет, если ты даже от самой линии фронта на дымящем моторе тянешь.
Только сам он не дотянул до светлого дня Победы и врезался в землю за Одером, не отпраздновав свои без малого двадцать пять. А годы прошли. И уже не «Лавочкины» и «Яковлевы» военного времени, а роскошные МИГи и СУ взлетают не с размытых дождями фронтовых полос, а с аэродромов первого класса, оснащенных всеми чудесами радиолокации и связи. Но она осталась все той же дорогой в небо – наша широкая взлетная полоса.
С поседевшей давно головой приезжаю я иногда на военный аэродром и вижу, как уходят в небо на сказочных самолетах уже не мои однополчане, а их возмужавшие дети, давно ставшие летчиками первого класса. Ныне разум и знания рождают опыт. Но все это может оказаться ничем, если нет в тебе того самого мужества и отваги, которыми обладали фронтовики.
Сегодня полетов нет. Я стою у обреза взлетной полосы, любуясь чистотой ее бетонных плит, а командир полка тридцатилетний полковник Осинин с тонкой стрелкой усиков на худощавом смуглом лице, отводя глаза, сухо и отрывисто рассказывает о том, как погиб его предшественник, сын того самого «бати» Копанкова, который даже не успел его увидеть и поцеловать, потому что жена его мотористка Маша Любимова перед самым наступлением на Берлин уехала в сорок пятом году в тыл рожать. Осинин рассказывает сухо, и я хорошо знаю почему. Ведь мы же и на фронте не умели по-иному рассказывать о гибели своих друзей, оттого что каждое слово приходилось отрывать от себя, словно повязку с незажившей раны.
– Мы были большими друзьями, – наводняет Осинин мой слух своею нескладной речью. – Я его звал просто Юрой: он командир, я его первый зам. Поверьте, в этом полете Юра не мог поступить иначе. Если бы он катапультировался, машина неминуемо упала на город. Пусть не на самый центр, но на густо населенную его часть. Он был прав, когда решил тянуть до своей взлетной полосы. Все-таки один шанс из ста… но Юрию он не выпал. Если бы вы знали, как тяжело было растаскивать с бетонки куски взорвавшегося МИГа, а потом смывать пятна крови и не только с плит, даже с травы.
Я не выдерживаю и спрашиваю:
– Молодые летчики были рядом? Осинин горестно кивает головой.
– Еще бы! Я их специально построил всех до единого и показал на обломки. «Вы это видели? Кто не хочет быть летчиком, два шага вперед из строя». Никто не произнес ни слова в ответ, но и не пошевелился. И тогда я прибавил фразу, которую так любил Юра Копанков. «Взлетная полоса – наш родной дом. Она каждого примет».
– Это слова его отца Васи Копанкова, – сухо поясняю я. – Ему было посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.
Осинину это хорошо известно, и он молчит. А я смотрю на широкую, убегающую к границе аэродрома взлетную полосу и думаю о том, что завтра в этом полку снова летный день и молодые ребята, дети своих отцов, на огромной скорости будут отрывать свои истребители от серых бетонных плит, чтобы на невидимых отсюда высотах выполнить учебные задания и потом возвратиться назад. Думаю и торжественно, словно клятву, произношу про себя:
– Прими их, взлетная полоса, будь всегда им родимым домом!
Мало о ней еще написано и в стихах, и в прозе, – о нашей широкой ровной и твердой взлетной полосе! А ведь она открывает дорогу в небо, и судьба каждого пилота зависит от того, как он по ней взлетит.
Так и в жизни обычно бывает. «Старайся взлетать всегда смолоду, пока видишь ясно взлетную свою полосу и контрольные ориентиры. Никогда не откладывай взлет на зрелость и тем более на старость, ибо ослабевшее зрение не будет тебе помощником». – Так, бывало, любил говорить командир нашего полка Василий Емельянович Копанков, которого все мы называли «батей», несмотря на его неполные двадцать четыре года, когда по праздникам надевал он свою тяжелую от медалей и орденов гимнастерку. И еще, строго хмуря редкие жиденькие брови, он любил прибавлять:
– Взлетная полоса – наш родимый дом. Она, ребятушки, обязательно каждого из нас примет, если ты даже от самой линии фронта на дымящем моторе тянешь.
Только сам он не дотянул до светлого дня Победы и врезался в землю за Одером, не отпраздновав свои без малого двадцать пять. А годы прошли. И уже не «Лавочкины» и «Яковлевы» военного времени, а роскошные МИГи и СУ взлетают не с размытых дождями фронтовых полос, а с аэродромов первого класса, оснащенных всеми чудесами радиолокации и связи. Но она осталась все той же дорогой в небо – наша широкая взлетная полоса.
С поседевшей давно головой приезжаю я иногда на военный аэродром и вижу, как уходят в небо на сказочных самолетах уже не мои однополчане, а их возмужавшие дети, давно ставшие летчиками первого класса. Ныне разум и знания рождают опыт. Но все это может оказаться ничем, если нет в тебе того самого мужества и отваги, которыми обладали фронтовики.
Сегодня полетов нет. Я стою у обреза взлетной полосы, любуясь чистотой ее бетонных плит, а командир полка тридцатилетний полковник Осинин с тонкой стрелкой усиков на худощавом смуглом лице, отводя глаза, сухо и отрывисто рассказывает о том, как погиб его предшественник, сын того самого «бати» Копанкова, который даже не успел его увидеть и поцеловать, потому что жена его мотористка Маша Любимова перед самым наступлением на Берлин уехала в сорок пятом году в тыл рожать. Осинин рассказывает сухо, и я хорошо знаю почему. Ведь мы же и на фронте не умели по-иному рассказывать о гибели своих друзей, оттого что каждое слово приходилось отрывать от себя, словно повязку с незажившей раны.
– Мы были большими друзьями, – наводняет Осинин мой слух своею нескладной речью. – Я его звал просто Юрой: он командир, я его первый зам. Поверьте, в этом полете Юра не мог поступить иначе. Если бы он катапультировался, машина неминуемо упала на город. Пусть не на самый центр, но на густо населенную его часть. Он был прав, когда решил тянуть до своей взлетной полосы. Все-таки один шанс из ста… но Юрию он не выпал. Если бы вы знали, как тяжело было растаскивать с бетонки куски взорвавшегося МИГа, а потом смывать пятна крови и не только с плит, даже с травы.
Я не выдерживаю и спрашиваю:
– Молодые летчики были рядом? Осинин горестно кивает головой.
– Еще бы! Я их специально построил всех до единого и показал на обломки. «Вы это видели? Кто не хочет быть летчиком, два шага вперед из строя». Никто не произнес ни слова в ответ, но и не пошевелился. И тогда я прибавил фразу, которую так любил Юра Копанков. «Взлетная полоса – наш родной дом. Она каждого примет».
– Это слова его отца Васи Копанкова, – сухо поясняю я. – Ему было посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.
Осинину это хорошо известно, и он молчит. А я смотрю на широкую, убегающую к границе аэродрома взлетную полосу и думаю о том, что завтра в этом полку снова летный день и молодые ребята, дети своих отцов, на огромной скорости будут отрывать свои истребители от серых бетонных плит, чтобы на невидимых отсюда высотах выполнить учебные задания и потом возвратиться назад. Думаю и торжественно, словно клятву, произношу про себя:
– Прими их, взлетная полоса, будь всегда им родимым домом!
Сирень
Есть удивительные города, в которых сколько бы ты раз ни побывал, они никогда не утрачивают своей притягательной силы. Именно таков Ташкент. Когда пассажирский лайнер, снижаясь, делает круг над широким полем аэродрома, а в иллюминаторе четко расчерченные возникают утопающие в апрельской ранней и такой буйной зелени прямые улицы и кварталы, составленные из новых разноцветных зданий, нет и не может быть такого пассажира, который бы вне зависимости от своего возраста, цвета кожи, характера и темперамента не произнес бы двух ласковых слов:
– Здравствуй, Ташкент!
А улетая назад, после своего короткого или продолжительного гостевания, вдоволь находившись по городу и накатавшись под землей в поездах самого молодого в нашей стране метрополитена, с грустью бы не сказал:
– Прощай, Ташкент! До новой встречи, дружище, потому что я к тебе обязательно вернусь!
До этой торжественной минуты инженеру московского авиазавода Павлу Григорьевичу Столярову оставалось уже совсем немного. Он успел сдать в багаж объемистый дорожный чемодан и получить взамен желтый контрольный талон с цифрой тринадцать на конце. Столяров всегда считал, что, если цифра тринадцать присутствует в номере любого полученного им билета или квитанции, это к добру. Пряча талончик, он снисходительно улыбнулся своей давней мальчишеской выдумке и мысленно себя покорил: «Седые виски, а все еще живет в тебе третьеклассник».
В накинутом на плечи синем пыльнике он прошелся вдоль здания аэровокзала, подставляя лицо крепнущему утреннему солнцу. Веселый гул человеческих голосов плыл над асфальтированными дорожками, ведущими на летное поле, красные и голубые автокары развозили пассажиров, временами весь этот шум покрывал шум садящихся и взлетающих самолетов. Тридцать минут до объявления посадки оставалось и у него. В тени напитавшихся утренней влагой акаций с десяток женщин продавали сирень. В их руках и в поставленных у ног корзинах пышные букеты смотрелись празднично. Сирень белая, персидская, клубилась на фоне серого асфальта. Долговязая худая старуха с хорошо поставленным голосом базарной торговки старалась перекричать своих товарок.
– Гражданин, а гражданин, – протягивала она яркий букет. – Недорого. Всего три рубля стоит букетик. До самой Москвы довезете, жена за такой подарок расцелует.
– А ваш букет сколько? – спросил Павел Григорьевич у ее соседки, у которой, как ему показалось, сирень была гораздо пышнее. Немолодая женщина с проблесками седины в волосах прижала тяжелый букет к неновому светлому плащу и тихим усталым голосом ответила:
– Возьмите за три рубля два.
Инженер удивленно пожал плечами, а долговязая торговка внезапно осыпала соседку бранью:
– Да ты что, малохольная, мне коммерцию рушишь. Торговать не умеешь, так не приходи. Кто же такую красоту за трояк уступает? Зря я тебе рядом и стоять-то разрешила.
Не обратив на нее никакого внимания, женщина в пыльнике с узким сероглазым невеселым лицом тихо, но решительно повторила:
– Здравствуй, Ташкент!
А улетая назад, после своего короткого или продолжительного гостевания, вдоволь находившись по городу и накатавшись под землей в поездах самого молодого в нашей стране метрополитена, с грустью бы не сказал:
– Прощай, Ташкент! До новой встречи, дружище, потому что я к тебе обязательно вернусь!
До этой торжественной минуты инженеру московского авиазавода Павлу Григорьевичу Столярову оставалось уже совсем немного. Он успел сдать в багаж объемистый дорожный чемодан и получить взамен желтый контрольный талон с цифрой тринадцать на конце. Столяров всегда считал, что, если цифра тринадцать присутствует в номере любого полученного им билета или квитанции, это к добру. Пряча талончик, он снисходительно улыбнулся своей давней мальчишеской выдумке и мысленно себя покорил: «Седые виски, а все еще живет в тебе третьеклассник».
В накинутом на плечи синем пыльнике он прошелся вдоль здания аэровокзала, подставляя лицо крепнущему утреннему солнцу. Веселый гул человеческих голосов плыл над асфальтированными дорожками, ведущими на летное поле, красные и голубые автокары развозили пассажиров, временами весь этот шум покрывал шум садящихся и взлетающих самолетов. Тридцать минут до объявления посадки оставалось и у него. В тени напитавшихся утренней влагой акаций с десяток женщин продавали сирень. В их руках и в поставленных у ног корзинах пышные букеты смотрелись празднично. Сирень белая, персидская, клубилась на фоне серого асфальта. Долговязая худая старуха с хорошо поставленным голосом базарной торговки старалась перекричать своих товарок.
– Гражданин, а гражданин, – протягивала она яркий букет. – Недорого. Всего три рубля стоит букетик. До самой Москвы довезете, жена за такой подарок расцелует.
– А ваш букет сколько? – спросил Павел Григорьевич у ее соседки, у которой, как ему показалось, сирень была гораздо пышнее. Немолодая женщина с проблесками седины в волосах прижала тяжелый букет к неновому светлому плащу и тихим усталым голосом ответила:
– Возьмите за три рубля два.
Инженер удивленно пожал плечами, а долговязая торговка внезапно осыпала соседку бранью:
– Да ты что, малохольная, мне коммерцию рушишь. Торговать не умеешь, так не приходи. Кто же такую красоту за трояк уступает? Зря я тебе рядом и стоять-то разрешила.
Не обратив на нее никакого внимания, женщина в пыльнике с узким сероглазым невеселым лицом тихо, но решительно повторила: