– Я вам уже говорил, Зиновий Петрович. Вы посмотрите, сколько в этой статье Серегина неточностей и бездоказательностей. Ох и доиграемся мы когда-нибудь, если не снимем его с должности начальника отдела. В решение обкома когда-нибудь попадем. Но Заболотного прошибить было не так-то уж просто. Прижмурит глаза от проникающего в окно полуденного солнца и что ни есть ласковым голосом говорит:
   – Да ты не кипятись, не кипятись, Володя. У тебя еще вся жизнь впереди, а ты так кипятишься, энергию по каждому мелкому поводу столь щедро расходуешь. Между прочим, ты вчера по телевидению новый фильм смотрел? Так вот там… – и начинал со всеми подробностями пересказывать сюжет, добиваясь своего, чтобы зам ушел успокоенным и все оставалось на своем месте.
   Но ни редактор, ни его заместитель Козлов никоим образом не осложняли нашего существования. Грозой коллектива стала недавно назначенная к нам литсотрудница отдела писем Белла Козак, бойкая розовощекая дамочка с короткой чернявой прической и разлетом тонких бровей над энергичными черными глазами. Как-то незаметно она взяла всех в руки, начиная от самого старшего нашего начальника и кончая уборщицей тетей Машей, которой сделала два выговора за невынесенную из ее комнаты редакционную корзину, наполненную скомканными черновиками. Не было ни одной «летучки», на которой бы она не выступала и не произносила взрывных речей.
   – О! – потирая руки, говорил сначала Зиновий Петрович. – В каждом редакционном коллективе должен быть свой «неистовый Виссарион». У нас на эту роль лучшего кандидата, чем Белла Козак, не подберешь.
   А Белла, ободренная таким комплиментом, резала всех, не исключая и его самого, налево и направо.
   – Что это такое? – восклицала она, глядя в лицо редактору. – Не пора ли нам вспомнить о личной ответственности каждого. На третьей полосе я прочла очерк о делах колхоза «Маяк». Здесь все изображается в розовом свете, а я вчера своими ушами слышала, как там, – она таинственно поднимала в потолок тонкий с ярким маникюром палец, – этот колхоз считается отстающим и даже «он» сказал в кулуарах, что этот маяк начинает угасать.
   Где «там» и кто «он» Белла не уточняла, но мы без труда догадывались, что она имеет в виду горком и его первого секретаря. Вскоре пошла гулять никем не опровергаемая легенда о том, что сама Белла доводится никем иной, как племянницей самому Широкову, На боязливого Зиновия Петровича это произвело довольно внушительное впечатление, и с тех пор, если даже новая сотрудница не собиралась выступать на «летучке» или каком-либо другом редакционном совещании, он взял за правило ее спрашивать:
   – Вы, Белла Константиновна, говорить не будете?
   И облегченно вздыхал, когда она отрицательно качала короткой прической. Но после того как все расходились, Козак оставалась сидеть на своем месте и в ответ на вопрошающий взгляд Заболотного вкрадчиво произносила:
   – У меня к вам несколько щекотливое дельце, Зиновий Петрович. Три дня назад наш завотделом Серегин в городском ресторане отмечал день рождения. Были с ним и еще трое наших. Уходили, пошатываясь.
   •Дело выеденного яйца не стоит, я это весьма хорошо понимаю. Случай сам по себе мелочь, бытовичок… Но у нас наверху об этом уже известно, и мнение самое отрицательное. Я, разумеется, только сигнализирую, а принимать меры ваше дело, но я думаю… – и она холодно излагала свой план, по которому крамольный Серегин должен был быть подвергнут самому жесткому остракизму.
   А в следующее свое посещение редакторского кабинета Белла Константиновна, изобразив на лице тягчайшее страдание, надломленным голосом, переходящим в горький шепот, вымолвила:
   – Настя!
   – Что такое с Настей? – встревожился редактор, сразу догадавшись, что речь идет о заведующей отделом писем двадцатипятилетней Настеньке Караваевой, ко всем отзывчивой миловидной блондинке, которую любил весь наш коллектив.
   Белла закатила глаза и стала обмахиваться свежим номером нашей газеты, словно спасительным веером.
   – Вы понимаете, Зиновий Петрович, вот и литература, и эстрада, и телевидение… всюду так много произведений об изменах и брошенных женах. Это все, конечно, в неумолимых рамках законов нашей жизни, зова сердца и так далее. Но к Насте вот уже месяц по вечерам ходит замздравотдела.
   – Ну и что же? – собрав все свое мужество, улыбнулся редактор. – Ведь Настя развелась и вот уже три года живет одна. А человек, о котором вы говорите, холост. Наше ли дело…
   – Да, – сухо прервала его сотрудница, – но ведь Настя работник нашей печати, и ее моральный облик, ее репутация… Словом, что скажет об этом наш первый, как на это посмотрит. Мое дело вас предупредить.
   Когда за нею закрылась дверь и в кабинет вошел заместитель редактора, он застал своего начальника со стаканом воды в руке, края которого бились о плотно стиснутые зубы.
   – Что мне делать, Володя, с этой склочницей? – простонал он.
   – Выгнать, – решительно высказался зам со всей комсомольской прямолинейностью. У Зиновия Петровича глаза вылезли из орбит.
   – Ее? Но ведь она же племянница самого первого.
   – Тогда терпите и ко мне за советом больше не обращайтесь.
   Прошла неделя. Заболотный получил в райздраве путевку в один из черноморских домов отдыха. Возвратившись из отпуска, почерневший от загара, он выглядел и помолодевшим. Добрый блеск вернулся в его глаза, новые истории так и сыпались из его уст. Через полчаса секретарша созвала всех сотрудников в его вместительный кабинет на совещание. Когда все расселись, взгляд редактора как-то обеспокоенно заскользил по лицам, потом переметнулся на обитую кожей дверь.
   – А-а где же, – протяжно спросил он, – где же Белла Константиновна? – И так как в кабинете воцарилось какое-то непонятное тягостное молчание, повторил: – Где Белла Козак? Сейчас я пошлю за ней секретаршу, и мы начнем. – Пухлая его рука потянулась к вделанной в письменный стол кнопке электрического звонка. И вдруг его заместитель Володя Козлов со своего места сказал:
   – Не надо, Зиновий Петрович. Не звоните. Дело в том, что в ваше отсутствие я ее уволил и все за то же самое.
   Пухлая рука редактора упала.
   – Что вы наделали? Ее, племянницу первого секретаря горкома? Нет, нет, надо немедленно поправить эту ошибку. «Летучка» отменяется, я еду в горком.
   На его счастье, первый секретарь был на месте. В присутствии нескольких незнакомых Заболотному людей, он внимательно рассматривал большой чертеж. Оторвав от него взгляд, доброжелательно воскликнул:
   – Ах, это ты, редактор! Уже возвратился из отпуска? Вот время-то как летит. Хорошо, что зашел. У нас тут радостная новость. По территории нашего района пройдет новый газопровод, и мы будем участвовать в строительстве его тоже. Видишь, событие-то какое надвигается. И для твоей газеты тема-то какая.
   Решив, что наступила самая подходящая минута для того, чтобы покаяться и взвалить на себя вину молодого заместителя, Зиновий Петрович жалко пролепетал:
   – Произошла досадная ошибка, Илья Петрович. Пока я был в отпуске, уволили Беллу Константиновну Козак. Но я это немедленно исправлю, вы не беспокойтесь, пожалуйста. Мы ей даже ставку повысим.
   Широков выпрямился, ладонью провел по лбу, словно хотел разгладить собравшиеся от недоумения складки.
   – Позволь, ты это о чем?
   – Как о чем? – пробормотал растерявшийся редактор. – Уволили без меня Беллу Константиновну.
   Илья Петрович недоумевающе развел огромными руками, загребая к себе воздух.
   – Постой, постой, – повторил он, – а кто это такая, Белла Константиновна Козак?

Встреча

   Я верю, что читатель настроился на добрый лад. Раз встреча, значит, либо что-то лирическое, либо героическое, либо на худой конец сентиментальное.
   В тот день действительно небо голубело, как промытое, а солнце напоминало о своем существовании из каждой весенней лужи. По самому центру древнего города с готическими шпилями домов и улицами, наполненными веселым трамвайным перезвоном, шел молодой капитан Сидоров под руку с женой своей, миловидной розовощекой брюнеткой, в новеньком демисезонном пальто, казавшейся просто античной, и, зачарованно оглядываясь по сторонам, как это делают люди, пораженные красотою города, в который только приехали, восклицал:
   – Манечка! Да каким же красавцем будет этот город через месяц, когда зазеленеют деревья. Не город, а парк. И от военного нашего городка центральная часть так близко. Мы каждую субботу сможем ходить в театры или кино. – Вдруг он остановился и пораженно выпалил: – Манечка, какая приятная неожиданность! Да ведь это нам навстречу Колька Карташов шагает, с которым в академии четыре года вместе проучились. Я еще ему однажды довольно ловко шпаргалку подсунул по английскому, к которому он был потрясающе невосприимчив. Вот это сюрприз.
   Манечка подняла головку, поправила выбившиеся из-под берета короткие черные локоны и улыбнулась радостной, но не очень уверенной улыбкой.
   – Карташов? Да, да, ты мне о нем что-то говорил.
   – Но ты посмотри, Манечка, какой он стал важный, и уже майор. Подожди – я к нему сейчас.
   Им обоим навстречу шел полный, с багровым лицом майор в новенькой шинели из того самого драпа, который выдается только полковникам, а сзади на почтительном удалении в пятнадцать – двадцать шагов двигались два солдата с красными повязками патрульных на рукавах.
   Не добежав до своего знакомого, Сидоров остановился с блуждающей радостной улыбкой.
   – Карташов… Коля! Вот уж действительно гора с горой не сходятся, а человек с человеком…
   Светлые глаза майора остановились на бывшем однокашнике, и он сухо промолвил, как выстрелил, не подавая руки:
   – Товарищ капитан, во-первых, я вам не Коля, а военный комендант города, а во-вторых, почему у вас на шинели пуговицы не чищены? – И проплыл мимо, как океанский лайнер мимо жалкой рыбацкой фелюги.

Старая дама и две ее дочери

   Она действительно была очень старой, эта дама с благородной осанкой и седыми, еще не утратившими красоту, волнистыми мягкими волосами. В свое время она окончила знаменитые бестужевские курсы, на спор с подругами выпивала две рюмки настоящего шутовского коньяку, ездила на «империале», однажды слушала длинную сумбурную речь Керенского, а прославившийся в ту пору поэт Игорь Северянин на одном из своих вечеров собственноручно подарил ей белую лилию, а затем при переполненном зале, глядя на нее, прочитал свои коронные стихи: «Шампанское в лилию, лилию в шампанское».
   Потом бывшую выпускницу бестужевских курсов жизнь втянула в свой водоворот. Она уехала учительствовать в далекое заволжское село, а когда грянула гражданская война, оказалась в кавалерийском полку санитаркой и там нашла свое личное счастье, полюбив сурового командира эскадрона, с которым впоследствии дружно прожила сорок лет, нажив двух дочерей.
   Младшей – Марии Сергеевне, черноволосой, веселой и очень подвижной с ямочками и здоровым румянцем на щеках (мать ее до сих пор ласково называла Манечкой), было уже сорок пять. Старшей, худой, очень стройной блондинке с голубыми глазами и нервным лицом – сорок девять. Обе они выглядели гораздо моложе своих лет, обеих старая дама называла «девочками», за что ей в ответ те платили «мамочкой».
   У них давно уже были свои семьи и взрослые дети, но каждое второе воскресенье месяца старая дама приглашала их в гости в свою заставленную древней резной мебелью квартиру, угощала вишневым и айвовым вареньем и вкусным бисквитом, испеченным по какому-то редкостному древнему рецепту. На столе стоял старый семейный серебряный самовар, душисто пахло чаем. И текла беседа, веселая, непринужденная, какая бывает лишь между самыми близкими, понимающими друг друга с полуслова.
   А вот на этот раз что-то не ладилось. Варенье и самовар и бисквит не были в силах вернуть тот уют, который всегда наступал в комнате, когда появлялись дочери. Старшая, Елена Сергеевна, непрерывно курила и, когда стряхивала в оранжевую раковину пепел, пальцы ее заметно дрожали. Обратив на ее расстроенный вид внимание, старая дама попыталась занять разговором младшую.
   – Как живешь, Манечка? Как дети, как твой муж Игорь?
   – Игорь ничего, – весело рассмеялась младшая дочь, блеснув ямочками на щеках, и в ее глазах засияли ласковые искорки, какие загораются у всякой женщины, когда речь заходит о любимом человеке. – Он у меня по своим строительным делам на БАМ улетел. Смешной такой, мамочка. Понимаешь, приходит накануне отлета поздно-поздно и крепко навеселе. Оказывается, сослуживцы проводы ему устроили. А он, знаешь, какой потешный, когда во хмелю. Стал шляпу вешать да промахнулся, и она на пол упала. Он поднимать, руками по воздуху водит и вместо вешалки на меня натолкнулся. Целовались, как молодые.
   – Ну вот еще, – мрачно перебила старшая дочь, – много мы им позволяем. Больше твоему Игорю нечего делать, кроме того, как водку с подчиненными пить.
   У брюнетки глаза стали широкими и удивленными.
   – Но позволь, Леночка, зачем же так, во множественном лице. Я же ведь не о твоем, а о своем муже говорю.
   – Вот именно о своем, – вспыхнула блондинка, и лицо ее стало каким-то отрешенно-жестоким. – У меня тоже с этого начиналось, а теперь… – Она бросила папиросу и заплакала.
   Старая дама сделала к ней движение, взяла за опущенный подбородок, как маленькую.
   – Ну что с тобой, Леночка, что случилось?
   – Он от меня ушел, – всхлипнула старшая дочь, – и, кажется, навсегда.
   – Володя?! – вскричала старая дама. – Да быть того не может. Он у тебя такой умный, такой талантливый. От своего знакомого старого строителя своими ушами слышала, что Володя считается одним из наших лучших инженеров по строительству мостов и его проекты один лучше другого.
   Старшая дочь достала маленький платочек, тотчас же распространивший тонкий запах французских духов, утерла слезы.
   – Это уже давно начиналось, мамочка, – сбивчиво заговорила она. – Только Маня восторгается этим, а я не могу терпеть. То встречи, то проводы, то защиты дипломов и диссертаций, то дни рождения, то юбилеи, и вечно он возвращается хмельной, а ты ведь знаешь, как я ненавижу алкоголь.
   – Но позволь, – перебила старая дама, – какой же он алкоголик. Разве твой Володя пропивает вещи?
   – Да что ты! – вспыхнула старшая дочь и потянулась за новой папироской. – Еще этого не хватало. Конечно, нет.
   – Может, получку пропивает, а детям надо на питание, одежду?
   – Нет, никогда. Я бы ему не так показала.
   – Может, он после встречи с друзьями не выходит на работу и дома пьет в одиночку горькую?
   – Что ты, мамочка, дома он никогда не пьет, если один.
   – Так в чем же этот самый его агкоголизм выражается?
   – Как в чем? Неужели тебе непонятно? Он же употребляет алкоголь, этот самый страшный из всех земных ядов. Он приходит домой с опухшими глазами, иногда пытается запеть, тычется из угла в угол вместо того, чтобы сидеть и молчать. Я пробовала с этим бороться, не разговаривала с ним целыми неделями, переставала подавать ему обеды и ужины, один раз ударила даже его по лицу, пригрозила пойти в партийное бюро и рассказать всю правду о его поведении.
   – А он?
   – Он ответил, что если я это сделаю, то навсегда упаду в его глазах.
   – А ты?
   – Я не выдержала и пошла к секретарю партбюро.
   – И чем же все кончилось?
   – Володя вернулся в тот день со службы, молча упаковал чемодан и ушел из нашего дома.
   Дочь после этих слов залилась снова слезами, а старая дама приблизилась к ней и стала гладить светлые крашеные волосы.
   – Милая девочка, – задумчиво произнесла она. – Как мне тебя жаль. Твой Володя поступил совершенно правильно.

Свадьба

   В скверике на самом конце скамейки, едва просохшей от свежей зеленой краски, одиноко сидела пожилая женщина в платье из старомодного клетчатого «японша» и вязала. На ее коленях лежал клубок зеленых шерстяных ниток, в руках, почти не тронутых старческой желтизной, бойко сновали поблескивающие в лучах утреннего майского солнца спицы. Был тот ранний час, когда большой город лишь пробуждался и особенно резок был шум первых троллейбусов и автобусов, и, кроме дворников, продавцов и школьников первой смены, никто никуда еще особенно не спешил. Через зеленый скверик с каплями росы на подстриженных кустах тем более никто не проходил. Вот почему женщина обернулась на скрип гравия под чужими приближающимися шагами и увидела высокого плечистого мужчину с копной седых волос в легком песочного цвета костюме и давно не модных коричневых нечищенных полуботинках, так не гармонирующих с этим костюмом из тонкой дорогой шерсти. Она и раньше не однажды видела его в этом скверике и про себя отмечала: «Как этот человек удивительно прямо держится, не горбится и не сутулится, а ведь лет ему по-видимому немало».
   В этот ранний час все скамейки в скверике пустовали, но вдруг незнакомец, откровенно усмехнувшись, подошел к той, на которой она сидела, и опустился на другом ее краю. Женщине этот его поступок показался нескромным, и она поспешила отвернуться. А когда, уступая любопытству, искоса поглядела в его сторону, увидела, что на этот раз в руках у мужчины был какой-то небольшой не то футлярчик, не то несессер из коричневой кожи. Тот его поставил рядом, раскрыл, и женщина едва не ахнула от удивления. Крупными пальцами незнакомец деловито вытащил из него такой же клубок шерсти, только не зеленый, как у нее, а красный и тонкие длинные спицы. Сноровистыми движениями, взяв все это в руки, он тоже стал вязать, и женщина замерла, пораженная тем, как быстро и красиво пожилой человек это делает. Женское любопытство взяло верх, и она не удержалась от восклицания:
   – Как! Вы вяжите?
   – Чего не сделаешь от скуки, – вздохнул мужчина, и в его серых глазах зажглись веселые огоньки, а тщательно выбритые губы дрогнули в усмешке. – Ведь я же на пенсии, вероятно, как и вы.
   – Угадали, – качнула женщина высокой по моде уложенной прической. – Шутка ли сказать, тридцать пять лет физику и математику преподавала в старших классах. Такая жалость.
   – Зачем же вы тогда ушли? – напрямую спросил сосед по скамейке.
   – Да ведь сердце пошаливать стало. И мысль одна и та же подтачивала сознание. Сколько молодых талантливых ребят после вузов приходят, а такие старушки, как я, дорогу им закрывают, если по-честному разобраться.
   – Мысль правильная, – согласился незнакомец, – но какая же вы старушка. Вам и пожилой грешно себя называть.
   – Ой и не говорите. Разве для женщины пятьдесят семь лет молодость.
   Он смотрел на ее умытое утренним солнцем лицо, видел под узкими светлыми бровями беспокойно-веселые глаза, тонкие бледные губы, очевидно незнакомые с помадой, окруженные сеткой морщин, и ощущал, что всего его пронизывает какое-то доброе состояние покоя, какого давно он не ощущал.
   – Что же мне тогда говорить, – засмеялся он от души, и вязанье в его руках дрогнуло. – Мне уже шестьдесят пятый пошел, и то стариком не хочется себя считать.
   – Видите ли, – возразила женщина, – у вас, очевидно, жена, дети, а я совсем одинока.
   У соседа побелели губы, и он сухо сказал:
   – Жена моя десять лет назад умерла от голода в ленинградской блокаде, сын – летчик-истребитель разбился в прошлом году на тренировочных полетах.
   Внезапно он торопливо уложил в кожаный футляр свое вязанье, резко поднялся со скамейки, отрывисто произнес «извините, опаздываю». И ушел. А она осталась страшно огорченная, что своим бестактным вопросом причинила ему страдание. Три дня подряд в обычные свои утренние часы учительница приходила в скверик и садилась на облюбованную скамейку. Но варежки, которые она задумала связать, плохо подавались, и она поймала себя на мысли, что слишком часто отрывает глаза от спиц и с надеждой оглядывается по сторонам. Оправдываясь перед собственной совестью, она про себя твердила: «Да, да, мне его надо обязательно увидеть, чтобы извиниться за то, что была такой нелепой». Но мужчина как сквозь землю провалился. Варежки уже были близки к завершению, оставалось довязать палец на правой, когда в прохладное ветреное утро она услышала скрип гравия под ногами и, подняв голову, увидала его. Был он в том же костюме, но в новой старательно выглаженной льняной рубашке, пестрой от мелких ярко-розовых тюльпанчиков. Он как ни в чем не бывало раскрыл кожаный футлярчик, достал вязанье, и учительница с удивлением, не веря глазам своим, обнаружила в руках у пожилого незнакомца две совершенно законченные варежки. Аккуратные, красные, с вкрапленными в них черными елочками.
   – Вот это да! – игриво воскликнула она. – И какой же счастливице, разрешите узнать, предназначен этот подарок?
   Он насмешливо посмотрел на нее широко раскрытыми светло-серыми глазами:
   – Вам.
   Женщина вспыхнула так, что от мочек ее ушей наверняка можно было в эти секунды прикуривать, и целую минуту обескуражено молчала.
   – Если бы я знала, – промолвила она наконец, не поднимая глаз. – Я бы вам не такой подарок приготовила. Он теперь за мной, так и знайте.
   С того дня она стала называть его Сергеем Афанасьевичем, а он ее Клавдией Степановной. Каждый день по утрам и вечерам по часу, а то и по два просиживали они на этой самой скамеечке, но уже не на разных концах ее, а рядом, и никто из посетителей скверика больше не смел на нее опускаться, храня их уединение. Время не стояло на одном месте. За ласковым зеленым маем пришло жаркое лето, затем стали желтеть листья, потому что и его сменила незаметно подкравшаяся осень. Однажды утром Сергей Афанасьевич не вошел, а ворвался в скверик, восторженно потрясая сжатой в кулак правой рукой.
   – Виктория, дорогая Клавдия Степановна! – закричал он еще издали, пользуясь тем, что никто их сейчас не может услышать. Учительница выжидающе округлила глаза:
   – Да какая же, Сергей Афанасьевич? Как мне кажется, все победы на поле брани еще в сорок пятом году завершились.
   Но ее новый знакомый упрямо замотал седой головой и разжал кулак:
   – Вот. Два билета в театр и не в какой-нибудь, а в Большой. Третий ряд партера и опера «Евгений Онегин». Как вы смотрите, Клавдия Степановна, на бессмертное творение Чайковского?
   – Разумеется, положительно, – восторженно отозвалась она.
   Но возвращались они в ту полночь домой хотя и торжественные, но несколько опечаленные. Клавдия Степановна хмурила тонкие брови и, не отпуская еще такой сильной руки Сергея Афанасьевича, ворчала на всем протяжении обратного пути:
   – Нет, не то. Честное слово, не то. И голоса не те, и манера исполнения. А Ленский! Ну на что похож Ленский! А как он движется на сцене, не говоря уже о его теноре.
   Сергей Афанасьевич неожиданно остановился и захохотал. Спутница, оглянувшись по сторонам, с опаской дернула его легонько за рукав.
   – В сорок первом, – загрохотал Сергей Афанасьевич, вовсе не думая о том, что человеку в его возрасте не совсем прилично так громко смеяться, когда на него оглядываются прохожие. – В сорок первом, – повторил он и тыльной стороной ладони смахнул с глаз веселые слезы.
   – Что такое случилось в сорок первом? – спросила она, проникаясь его веселостью.
   – Ох, дайте отдышаться, – взмолился Сергей Афанасьевич. – В сорок первом во время войны…
   – А вы разве были на войне?
   – А кто ж на ней не был в ту пору, кроме инвалидов да прохвостов дезертиров, матушка Клавдия Степановна? Был, как и все.
   – И что же произошло в сорок первом?
   – В декабре сорок первого мы уже верх над фашистами готовились взять, – весело продолжал Сергей Афанасьевич, – и меня наш комиссар в Москву снарядил пригласить в гости на фронт актерскую бригаду Большого театра, чтобы мастера оперы и балета боевой дух перед наступлением подняли. Я с соответствующей бумагой приехал – и в зрительный зал. Даже тогда еле-еле попал. И шел как раз «Евгений Онегин». А партии-то исполняли какие корифеи! На весь мир известные. После окопов да обстрелов одно удовольствие на балконе было посидеть. Занавес опустился, и я за кулисы с той самой бумагой. Долго тыкался в разные углы, пока полоску света не узрел, что из одной актерской уборной вырывалась. Да и повышенные голоса оттуда доносились. Вхожу, а там, потрясая пистолетами, Онегин и Ленский скудные пайки военного времени делят. Какое-то несогласие меж ними произошло, и, надо сказать, Ленский гораздо шустрее оказался, чем у Пушкина и у Чайковского. Пистолет на Онегина наставил да как гаркнет: «Отдавай моим детишкам их порцию, не то я и дуэли дожидаться не стану!»
   Клавдия Степановна от души рассмеялась, но вдруг остановилась и задержала его руку.
   – Сергей Афанасьевич, дорогой вы мой человек. Если не торопитесь, давайте в нашем скверике минуточек с десяток посидим. Уж такой вы мне сегодня великолепный вечер подарили. И бог с ним, что у Ленского не тот голос.
   Они сели на зеленую скамейку рядом. То ли оттого, что было уже зябко, то ли по другой какой причине Клавдия Степановна нервно вздрагивала, спутник ее с неменьшим волнением вдруг подумал: «Иди, как на приступ, Сергей, потому что другого подходящего случая может и не быть». И когда сели и она замолчала, он тихо сказал: