Страница:
Лада видела, как ее соседки, старушки с аккуратно уложенными белыми кудельками, утирали слезы, зажав в птичьих кулачках скомканные носовые платки.
«Наверняка по краям вышиты цветочки, — машинально отметила Лада, — синие и красные. И зря я над ними смеюсь. Пусть уж лучше плачут. Иначе бы сплетничали, сидя во дворе, и порицали молодых за легкость нравов, а на самом деле за то, что те молоды просто-напросто. Если бы они жили в одном доме с Моцартом, нашептывали бы его жене, с кем видится ее муж и как „предает“ ее со шлюхами. Я наверняка для них шлюха. Женщина, которая любит, но при этом не отстояла семь минут у алтаря, — преступница. Этим старухам все надо расставить по полочкам, как фарфоровые мисочки для круп. И спаси бог, если в ту, где написано „манка“, попадет рис…»
Она посмотрела на часы. Было десять. Петар обещал зайти за ней сюда в девять тридцать. Он не зашел. Значит, что-то случилось. Лада вышла из кинотеатра и направилась в редакцию к Взику, как и просил Везич.
«Никогда бы не поверила, что смогу сходить с ума из-за мужчины, — подумала Лада. — Наверное, это и есть любовь. Как несправедливо: любовь и страдание».
…Взик сначала Ладу не принял. Секретарша вышла из его кабинета и сказала, что «господин директор занят и не может сейчас уделить время для посетителя».
— Передайте господину директору, что я от полковника Везича, — попросила Лада. — Видимо, он не предупрежден о моем приходе.
Секретарша снова уплыла в кабинет, и Ладе вдруг показалось, что Петар сейчас войдет в приемную. Ощущение это было таким явственным, что она поднялась с дивана и подошла к двери. Но в коридоре было пусто и только уныло светились тусклые лампы над входом в туалет.
— Куда же вы? — удивилась секретарша. — Господин директор ждет вас.
…Взик поднялся, предложил Ладе кресло, в котором утром сидел Везич, и спросил:
— Вы секретарь полковника?
— Нет.
— Кто вы?
Лада пожала плечами.
— Он просил меня прийти к десяти, если сам не вернется к этому времени. Он просил меня проследить за тем, чтобы те материалы, которые он дал Иво, были напечатаны вами, — и Лада достала из сумки несколько страничек, написанных рукой Петара, — он был предусмотрителен.
— Кто вы? — повторил Взик.
— Ганна, — сказал он, — милая, у вас ничего не случилось?
— «Милая»? — переспросила она с ледяной усмешкой.
— Перестань, Ганка, перестань? Не отпирай никому дверь. Слышишь! Никому! Убили моего сотрудника. Вырезали всю его семью, потому что он… Ясно тебе?! Никому не открывай дверь!
Он положил трубку на рычаг осторожно, словно боясь резкостью движения обидеть жену, и вернулся в кабинет к полицейским чиновникам, которые опрашивали его заместителя и секретаря редакции. Слушая вопросы, которые задавали полицейские, Взик думал о том, что он малодушная тварь и что убийство Иво на самом-то деле оказалось поводом, который оправдывал его в своих глазах, когда он решил позвонить Ганне.
«Ну и что? — возражал он самому себе. — Да, я люблю ее. Или свою любовь к ней? Может быть. Не знаю. Но в такое страшное время нельзя быть поврозь, потому что это может погубить сына, а зачем мне жить, если не станет мальчика?»
Взик даже зажмурился, стал шумно передвигать графин с водой с места на место, но ничто не могло заглушить мысли, которые жили теперь в нем прочно я цепко, как бациллы туберкулеза.
«Я все время играл, — сказал себе Взик. — А теперь время истекло, игра подошла к концу. Смерть Иво — это звонок в мою дверь».
— Это важно? — Лада опять пожала плечами.
— Важно.
— Я люблю Везича.
— Что с ним случилось?
— Не знаю.
— Вы звонили к нему на работу?
— Его там нет. Он поехал на встречу с немцем.
— С каким немцем?
— Его фамилия Штирлиц. Он из группы Веезенмайера.
— Чем вы докажете, что пришли по поручению Везича?
— Вы сошли с ума? — спокойно удивилась Лада. — Петар мне говорил, что вы его друг.
— Именно поэтому я и задал вам этот вопрос.
— Вы должны напечатать материалы Везича, — повторила Лада, закуривая.
— Я передаю вам его просьбу и черновики. Почему я должна доказывать вам, что пришла от него?
— Потому что того репортера, которому Везич утром показал этот свой материал, убили. Его сына утопили в корыте. Мать закололи шилом, а жене перерезали горло.
Лада почувствовала, как мелко задрожала сигарета в ее руке. Это заметил и Взик.
— Вам страшно за Везича?
— Конечно.
— А мне страшно за моего сына.
— Вы подведете Везича, если не напечатаете этот материал.
— А может быть, наоборот, спасу?
— Может быть…
— Вы хорошо держитесь. Моя жена на вашем месте наверняка заплакала бы.
— В другом месте это можно сделать и без свидетелей.
— А может, и не заплакала бы, — скорее себе, чем Ладе, сказал Взик, виновато улыбнувшись.
— Заплакала бы. Женам положено плакать. Что же мы будем делать, господин Взик?
— Где он должен был встретиться с немцем?
— В клубе «Олень».
— Поезжайте туда.
— Вы не хотите составить мне компанию?
— У меня идет номер. Я выпускаю газету.
— А если Везича там нет? Стоит обратиться в полицию?
— Стоит. Но вас спросят, кем вы приходитесь Петару.
Лада вдруг вспомнила своих знакомых мужчин и свое маленькое ателье и подумала, что теперь снова будет там одна или с кем-нибудь еще, похожим вот на этого, который рассказывал ей про то, что его жена заплакала бы. И ощутила усталость. «Господи, какая же я была дура. Когда он сказал, что ему могут снять голову, я должна была просить его не лезть в это дело, я должна была умолить его остаться со мной».
— Господин Взик, вы должны исполнить просьбу Петара, — тихо сказала Лада. — Я ничего не понимаю в ваших делах, но я знаю Везича. Ему это очень, очень, очень нужно. Пожалуйста, не поступайте так, чтобы он разочаровался в вас…
— Как вас зовут?
— Лада.
— Послушайте, Лада. Я бы ответил Петару так, как отвечу вам. Мы все играем. Все время играем. Но, когда приходит смерть и ты знаешь, что она пришла в результате твоей игры, начинается переоценка ценностей. Я не буду этого печатать. Не сердитесь. У меня есть сын. Я не вправе рисковать его жизнью. Если бы я был один, я бы сделал то, о чем вы просите.
«Я сейчас врал себе, — понял Взик, глядя вслед Ладе. — Я бы не сделал этого, даже если бы был один. Я маленький трусливый лжец. И нечего мне корить Ганну».
— Как вы себя чувствуете, Штирлиц? — спросил он, участливо разглядывая лицо собеседника. — Не очень устали от здешней нервотрепки?
— Устал, признаться.
— Я тоже. Нервы начинают сдавать. Сейчас бы домой, а?
— Неплохо.
— Хотите?
— Конечно.
— Я с радостью окажу вам такую услугу, только не знаю, как это получше сделать. Может, отправить вас в Берлин как проштрафившегося? Пожурят, побранят, да и простят вскорости. Зато отдохнете. Согласны? Не станете на меня сердиться?
— Я не знаю, как сердятся на начальство, штандартенфюрер. Не научился.
— На начальство сердятся точно так, как сердятся в детстве на отца: исступленно, но молча, боготворя в глубине души.
— Надо попробовать.
— Я вам предоставлю такую возможность. Берите ручку и пишите на мое имя рапорт.
— Какой?
— Вы же хотите домой? Вот и пишите. Или изложите мне причины, по которым вы ослушались моего приказа и назначили Везичу встречу в клубе «Олень». И то и другое означает ваш немедленный отъезд в рейх. В первом случае вас будут бранить за дезертирство, во втором — за нарушение приказа. Даю вам право выбора.
— И я тоже.
— Что?!
— Я тоже даю вам право выбора.
— Штирлиц…
— Ау, — улыбнулся Штирлиц, — вот уже сорок один год я ношу это имя.
— Вы понимаете, что говорите?
— Понимаю. А чтобы вы поняли меня, нам придется пригласить в этот кабинет генерального консула, и он подтвердит получение мною шифровки от Гейдриха, а потом я объясню вам, что было в той шифровке.
— Что было в той шифровке?
— Значит, можно не приглашать Фрейндта? Вы мне верите на слово?
— Я всегда верил вам на слово.
— В шифровке содержалась санкция на мои действия, связанные, в частности, с Везичем. Он нужен Берлину.
— У вас есть связь с Берлином помимо меня?
— Я человек служивый, штандартенфюрер, я привык подчиняться моему начальству…
— А я кто вам?
— Вот я и сказал: привык подчиняться моему начальству. Я не говорил, что не считаю вас начальником. Много лет моим начальником был другой человек, теперь вы, я прикомандирован к вам, вы здесь мой руководитель.
— Не я, — поправил его Веезенмайер. — Фохт, а не я.
— Фохту теперь трудно. Он скорее ваш сотрудник, а не мой начальник. Я не уважаю тех начальников, которые проваливают операцию, играя на себя.
— Какую операцию провалил Фохт?
— Операцию с подполковником Косоричем. С тем, что застрелился. Боюсь, он не доложил вам об этом.
— А в чем там было дело?
— Вы его спросите, в чем там было дело. Или Везича, у которого хранится посмертное письмо Косорича. Там четко сказано.
— Везич в тюрьме, — отрезал Веезенмайер. Лицо его дрогнуло, видимо, он сказал об этом, не желая того. Он не считал Штирлица врагом, поэтому контролировал себя до той меры, чтобы правильно вести свою партию в разговоре, получая от этого некий допинг власти, столь необходимый ему для завтрашних бесед с разного рода лицами, которые будут помогать Германии в ближайшие дни, а особенно после вторжения.
— Вот и плохо, — сказал Штирлиц. — А что, если он доведет письмо до всеобщего сведения? И все остальное, что собрано у него против нашей группы? Что, если его арест лишь сигнал сообщникам? Что, если лишь этого ждет их МИД?
— Ну и пусть ждет! Мы хозяева положения, Штирлиц.
— Нет, штандартенфюрер. Мы пока еще не хозяева положения. Мы станем ими, когда в Хорватии на всех ключевых постах — в армии, разведке, промышленности — будут наши люди, вне зависимости от того, кто ими формально руководит — Мачек, Павелич или кто-либо третий, имя не суть важно. Каста друзей дороже одного Квислинга.
«Если бы не было постоянной мышиной возни среди них, — подумал Штирлиц, глядя на задумчивое лицо Веезенмайера, — если бы не сталкивались постоянно честолюбие, корысть, личные интересы, я бы не смог столько времени работать в этом нацистском бардаке».
— Вы убеждены в том, что завербуете Везича? — тихо спросил Веезенмайер.
— Убежден в том, что он станет моим другом.
— Вашим?
— Моим.
— Недавно вы говорили, что не умеете отделять «своего» от «нашего».
— Не умею. Став моим другом, он сразу же превратится в нашего друга.
— И в моего тоже?
— Да. Я готов внести коррективу: он станет моим и вашим, то есть нашим другом.
— Договорились. Я с первой минуты знакомства сразу же отметил вас, Штирлиц. Но, если Везич не станет вашим другом, вам придется самому решить его судьбу. Согласны?
— Что делать? Согласен.
— Ну и прекрасно. Пишите на мое имя рапорт.
— Проситься домой?
— Это будет зависеть от того, как вы выполните работу. А сначала пишите рапорт с изложением причин, по которым вам хочется довести операцию с Везичем до конца. Вашим методом, а не нашим. У вас есть документ из Берлина, а мне нужен документ от вас.
«А вот сейчас я заигрался, — понял Штирлиц. — Теперь я не могу задать Веезенмайеру вопрос, который собирался задать ему в свете беседы с Везичем. И отступать поздно».
…Рассуждая о Везиче и его судьбе в системе югославского государства, Штирлиц исходил из того, что чем большее количество людей, населяющих то или иное государство, нуждается в гарантированной защите своих интересов, тем сильнее государственная власть и тем большим авторитетом она пользуется, являясь выразителем интересов большинства.
Однако сплошь и рядом этот объективный закон не учитывается здешними лидерами. Происходит это, видимо, оттого, что власть становится своего рода самоцелью, в то время когда она есть не что иное, как выражение исторической и экономической необходимости, рожденной уровнем развития производительных сил, национальным укладом и географическим месторасположением страны.
Подчас вместо того, чтобы заинтересовать подданных во всеобщем производстве материальных благ, думал Штирлиц, гарантируя равные возможности умам и рукам вне зависимости от каких бы то ни было цензов; вместо того, чтобы превратить д е л о в символ развития общества, в котором заинтересованы все без исключения граждане, правители, монархи, диктаторы, движимые личными интересами, проводят политику иного рода, стараясь укрепить власть не умелым распределением кредитов промышленности и сельскому хозяйству, не повышением благополучия людей, но лишь тем, чтобы облечь представителей власти всеобъемлющими функциями и правами. Отсюда максимальный рост «единиц управления», то есть паразитарного слоя, служащего идее удержания власти лишь потому, что данная власть дает преимущественные блага своим непосредственным служителям. Служители же такого рода администрации сознают, что добились они всего этого не умом своим, не талантом или знанием, а лишь в силу того, что заняли то м е с т о, которое обеспечивает блага само по себе, потому что оно, это место, сконструировано в логическом построении такого рода государства, а не является следствием живой, ежедневно меняющейся и ежечасно корректируемой необходимости.
Представитель такой власти, «освященной» авторитетом монарха, отличается ловкостью, которая помогает ему существовать и пользоваться благами, дарованными свыше, максимально долгое время не поскользнувшись даже в мелочи, а возможностей поскользнуться много, поскольку это очень трудно — властвовать над живым д е л о м, не понимая его сути, опасаясь его и не зная законов, по которым оно развивается.
В Югославии апреля сорок первого года власть существовала лишь для того, чтобы сохранять самое себя: промышленное развитие страны не интересовало ни монарха, ни премьера; сельское хозяйство разорялось; раздираемая инспирированными национальными распрями страна не имела общегосударственной идеи, общегосударственного дела.
Штирлиц пришел к выводу, что Везич относится к той категории чиновников, которые, соприкасаясь чаще других с крамольными идеями, вышли к тем рубежам знаний, когда мало-мальски честный человек должен сделать выбор между правдой и ложью, между будущим и прошлым; он должен решиться на п о с т у п о к, который поможет не ему лично — наоборот, ему лично он может повредить, но той идее, которой он считает себя обязанным служить. Такой идеей, по мнению Штирлица, для полковника Везича было д е л о его родины.
Придя к этому выводу, Штирлиц еще раз проверил весь строй своих рассуждений. Ошибиться он не имел права, потому что ему предстоял разговор с Везичем, последний разговор, в котором он, Штирлиц, должен найти общий язык с полковником.
«Он пошел на все, — думал Штирлиц. — Умный человек, Везич должен понимать, что сейчас самое „благоразумное“ — покориться силе и пойти с ней на параллельном курсе. Он, однако, восстал против такой силы, потому что не хочет зло называть добром и его не успели, а быть может, не смогли приучить черное считать белым».
…Штирлиц встретил Везича у ворот тюрьмы в два часа ночи. Контакты Веезенмайера сработали четко и незамедлительно; приказы немецкого эмиссара шли по цепи, в которую были включены сотни людей. Один телефонный звонок штандартенфюрера вызвал к жизни десятки других звонков; ночные поездки на машинах; встречи на конспиративных квартирах; за кулисами театров; в шумных зданиях редакций; в тихих приемных врачей; в зарешеченных кабинетах полицейских офицеров, пока наконец все это не окончилось звонком в тюрьму, к майору Коваличу, которому было приказано немедленно — с соответствующими извинениями — освободить из-под стражи полковника Везича.
— Даю вам честное слово, полковник, — сказал Штирлиц, — что я узнал об этой истории в полночь. Чтобы нам можно было продолжать разговор, ответьте: вы мне верите?
— Конечно нет.
— Садитесь в машину, — предложил Штирлиц, — поедем куда-нибудь; мы помолчим и дадим хорошую скорость, а вы остынете и станете мыслить более конструктивно.
Он пронесся по широкой Максимировой дороге, засаженной громадными платанами и липами («Летом, наверное, едешь как в тоннеле»), и возле Кватерникова трга свернул к Нижнему городу, миновал центральную Илицу, поднялся в Верхний город, поплутал по узеньким улочкам, наблюдая, нет ли за ним хвоста, и остановился около огромного кафедрального собора. Открыв дверцу, Штирлиц вышел на темную гулкую площадь.
— В машине может быть аппаратура, — пояснил он Везичу, когда тот вышел следом. — Или ваши всадили, или наши. Скорее всего, конечно, наши. По-моему, ваши не хотят знать правды. «Торговая миссия» Веезенмайера их больше устраивает, нет?
— Вы хотите сказать, что мы полное дерьмо? Амебы? Планктон?
— Смотря как понимать местоимение «мы»…
— «Мы» — это толпа безликих, из которых случай выбирает кого-то, играет им, а потом, наигравшись вдосталь, бросает на свалку.
— Это одна точка зрения. Я считаю, что «мы» состоит из множественных «я», и чем точнее каждое «я» чувствует свою значимость, чем точнее каждое «я» понимает свою персональную ответственность, тем нужнее это «я» — и самому себе, и тем, кого определяют как «мы». Я народ имею в виду, простите за патетику, народ…
— Я предполагал, что у гестапо есть талантливые агенты, но не думал, что кадровые офицеры могут быть так умны. Браво, гестапо!
— Ну и слава богу, — сказал Штирлиц. — Я рад, что вы наконец прозрели.
— Прозреть-то я прозрел, но я не стану служить вам. Если бы я прозрел чуть раньше, я бы знал, что мне делать. Сейчас поздно. Понимаете? Я опоздал на поезд…
— Машина-то у вас есть? — усмехнулся Штирлиц. — Поезжайте в Белград не на пропущенном поезде, а на машине. Скажите, что война на носу, скажите, что Белград, начнись война, сотрут с лица земли бомбовым ударом, скажите, что Веезенмайер работает в Загребе с сепаратистами. Пусть протрут глаза и примут меры, а потом — желательно завтра, хотя нет, не завтра, а сегодня, ведь уже два часа — возвращайтесь в Загреб, найдите меня и скажите, что вы согласны на мои предложения. Думаю, центральное начальство санкционирует вашу игру с человеком из группы Веезенмайера — лучше поздно, чем никогда. Соглашаясь на мои предложения — а они просты, эти предложения: дружить со мной, вот и все, — вы должны знать, — Штирлиц впервые за весь разговор посмотрел прямо в глаза Везичу, — что в ближайшее время Германия будет заинтересована в друзьях, которые смогут информировать ее об истинных намерениях итальянского союзника. Судя по всему, наш союзник возьмет верх в Хорватии: не Мачек, говоря иначе, а Павелич. Мачек аморфен, до сих пор он не принял решения. А Павелич будет служить Муссолини. Играть же на противоречии двух сил — Италии и Германии — выгодно вашей родине. В Белграде вы должны для себя выяснить: ждут они войны, готовятся к ней или надеются договориться с Берлином? Согласны ли они пойти на серьезные переговоры с Москвой? Думают ли они защищать свою страну? Вы должны выяснить это со всей определенностью, потому что сие касается не вас лично — от этого будут зависеть все ваши дальнейшие поступки, а ваши поступки должны помочь вашей родине. Нет? А для того, чтобы вы смогли оказать ей реальную помощь, надо решить, какую линию поведения вам следует занять по отношению к нам. Вы ведь не знаете сейчас, как вам поступать со мной и с моими друзьями. Нет? А вам нужно п о н я т ь, и тогда вы примете решение, Везич, г л а в н о е решение. Тогда, и никак не раньше.
Не дожидаясь ответа, Штирлиц пошел к машине. Ему не нужен был ответ Везича — он внимательно следил за его лицом. Легко иметь дело с умными людьми: если не произойдет непредвиденное, Везич, вернувшись из Белграда, найдет его сегодня. Ждать надо часам к семи вечера, так скорее всего и будет — дорога все же неблизкая.
— Мы работаем через цепь. Я не знаю, где наша рация.
— Что вы такой желтый?
— Печень.
— Лечитесь?
— На какие шиши? Лекарство золото стоит.
— Из Москвы денег не могут прислать?
— Я работаю не за деньги, господин Штирлиц, — произнес Родыгин чуть не по слогам. — Не надо мерить всех людей на свой аршин…
— Вы знаете машину Везича? — чуть помедлив, спросил Штирлиц.
— «Линкольн» черного цвета.
— Именно.
— Их в Загребе всего несколько штук, таких «линкольнов».
— Так вот у меня к вам просьба. Очень большая просьба. Пожалуйста, часа в три-четыре выезжайте к Песченецу, на Белградскую дорогу, и там, у поворота, где повешен знак «стоп», остановите «линкольн» Везича.
— Везич в тюрьме, господин Штирлиц. Мы это выяснили через товарищей.
— Я только что отправил Везича в Белград. Днем, а может быть, к вечеру, он должен вернуться. Словом, начиная с трех часов вам надо его ждать там. И остановить. Перегородите дорогу своим мощным велосипедом, — усмехнулся Штирлиц. — Сшибать он вас не станет. Он сочтет вас, вероятно, германским агентом.
— Я б на его месте сшиб агента.
— Разведка, как и хирургия, суть профессия, Василий Платонович. А профессия подвластна законам. По законам разведки агент интересует службу, если он живой. Если он ценен, его холят и нежат, а если он пень и бестолочь, от его услуг отказываются. Дурак и бестолочь умирает в постели, окруженный сонмом внуков, а умницу, если он надумает шалить, прикончат — вполне могут сшибить на пустынном шоссе.
— Порой мне кажется, что говорю с соплеменником, только по-немецки.
— Почему? — насторожился Штирлиц (ему часто снился один и тот же сон: Шелленберг говорил кому-то, кто стоял к нему спиной: «Я хочу узнать все связи Штирлица, а уж потом будем его брать. Пусть ему кажется, что я ничего не подозреваю, пусть считает, что водит меня за нос. Он же русский, он не может понять нашу логику»).
— Немцы рубят мысль, — ответил Родыгин, — хотя очень дотошны в доказательствах. Вы говорите образно, как русский.
— А вы, случаем, не панславист?
— Панславизмом грешили сторонники самодержавия. Как идеология панславизм умер в начале века. Его теперь будет усиленно воскрешать Гитлер для оправдания расистского пангерманизма.
— Любопытно. — Штирлиц еще раз подумал, что надо последить за собой: действительно, все его коллеги в РСХА говорили иначе, а Шелленбергу как раз нравилась манера Штирлица, но ведь может появиться кто-то еще, кому в отличие от бригаденфюрера его манера не понравится, а если еще к тому же этот некто будет знать русский, то последствия окажутся пагубными. — Я хотел вас спросить, Василий Платонович…
— Пожалуйста.
— Почему вы поселились именно в Загребе? Это была ваша воля или…
— Я хотел этого сам. Вам ничего не говорит имя Юрая Крижанича?
Штирлиц мгновение раздумывал, что ответить. Двадцать лет назад, работая в пресс-группе Колчака, он жил в Тобольске в том доме, где, по преданиям, был поселен Юрай Крижанич.
— Пожалуй, нет, — ответил Штирлиц. — Это имя связывается у меня в памяти с семнадцатым веком всего лишь.
Родыгин внимательно посмотрел на Штирлица.
— А с именем русского царя Алексея Михайловича это имя у вас не связывается?
— Не связывается, — ответил Штирлиц. — Я ведь не славист.
— Глупо чувствуешь себя, когда говоришь человеку про то, что ему известно.
— Иногда это целесообразно: человек точнее всего открывается, когда слушает то, что ему хорошо известно. Дурак перебьет, а честолюбец начнет поправлять в мелочах. Я, например, часто рассказываю людям, которые меня интересуют, старые анекдоты.
— Сейчас вы говорили не как русский, а как римлянин, а еще точнее, как член ордена доминиканцев… Я ведь не сбежал из России. Я уехал на Запад смотреть, сопоставлять, углублять образование. Но поначалу и здесь, и дома меня считали чуть ли не шпионом, а уж изменником во всяком случае. Я же просто хотел больше понять, а поняв, служить. Наверно, я путано говорю, да?
— По-моему, нет. Я, во всяком случае, вас понимаю вполне.
— Так вот Крижанич. Славянин. Полукровец — хорватская и сербская родня. Католик. Патриот России как матери славянства. Посему правонарушитель: и для католического Ватикана, и для православной Московии. Изгнанник и по приказу далекой конгрегации, и по ведению патриаршего Кремля. А на самом деле? Кем он был на самом деле?
— Кем?
— С одной стороны, католик Крижанич совершает высший грех, отрицая примат духовной власти над светской. С другой, он, славянин, не считает православных еретиками, а всего лишь заблудшими, которых обманули греки. С одной стороны, он, как славянин, обуреваем идеей объединения всех славян вокруг Московии. С другой, как католик, выступает против объединения, которое бы свершилось под эгидой православного патриарха. И этот несчастный странник борется за унию, которая формально бы примирила церкви, а фактически объединила славянский мир. О нем писали в России по-разному, но особенно точно писали некрасовцы. Они про него писали, что, мол, невежество вооружилось против умного и честного человека, обвинило его в злонамеренных покушениях на православную веру, на монархическую власть царя, на спокойствие народа; ему поставили в вину и то, что он был иноземец, хотя он горячо восставал против этого определения, и уделом его стала ссылка. Задаром пропали все его стремления и ревнивое желание дать силу и славу народу, которому он не был даже своим. А доминиканцы посчитали своего сербскохорватского сводного брата изменником делу ордена и подвергли унижению недоверием. И там измордовали, и здесь. Обидно ведь. Из теплых краев тайком, обманув братьев, бежал в Россию, славянскую матерь, а там его в ссылку упекли. Вернулся чудом, а его в монастырь заточили. Каково? Сюжет шекспировский, милостивый государь, шекспировский. Нашим что не понравилось? Отчего царь Алексей оскорбился? Оттого, что Крижанич против теории «третьего Рима» выступил. А ведь правильно выступил. Пророк-то Даниил предсказывал разрушение римского государства, а потому тот, кто мечтает наречь Москву «третьим Римом», тот погибели ее желает. Москва — она и есть Москва, и того хватит, слава богу! А доминиканцы его мордовали потому, что он их за схоластику и догматизм поносил, не считал нужным молчать, когда был не согласен. Вот и разберись: можно ли служить двум идеям? Или это прямехонький путь на голгофу? Разбираюсь.
«Наверняка по краям вышиты цветочки, — машинально отметила Лада, — синие и красные. И зря я над ними смеюсь. Пусть уж лучше плачут. Иначе бы сплетничали, сидя во дворе, и порицали молодых за легкость нравов, а на самом деле за то, что те молоды просто-напросто. Если бы они жили в одном доме с Моцартом, нашептывали бы его жене, с кем видится ее муж и как „предает“ ее со шлюхами. Я наверняка для них шлюха. Женщина, которая любит, но при этом не отстояла семь минут у алтаря, — преступница. Этим старухам все надо расставить по полочкам, как фарфоровые мисочки для круп. И спаси бог, если в ту, где написано „манка“, попадет рис…»
Она посмотрела на часы. Было десять. Петар обещал зайти за ней сюда в девять тридцать. Он не зашел. Значит, что-то случилось. Лада вышла из кинотеатра и направилась в редакцию к Взику, как и просил Везич.
«Никогда бы не поверила, что смогу сходить с ума из-за мужчины, — подумала Лада. — Наверное, это и есть любовь. Как несправедливо: любовь и страдание».
…Взик сначала Ладу не принял. Секретарша вышла из его кабинета и сказала, что «господин директор занят и не может сейчас уделить время для посетителя».
— Передайте господину директору, что я от полковника Везича, — попросила Лада. — Видимо, он не предупрежден о моем приходе.
Секретарша снова уплыла в кабинет, и Ладе вдруг показалось, что Петар сейчас войдет в приемную. Ощущение это было таким явственным, что она поднялась с дивана и подошла к двери. Но в коридоре было пусто и только уныло светились тусклые лампы над входом в туалет.
— Куда же вы? — удивилась секретарша. — Господин директор ждет вас.
…Взик поднялся, предложил Ладе кресло, в котором утром сидел Везич, и спросил:
— Вы секретарь полковника?
— Нет.
— Кто вы?
Лада пожала плечами.
— Он просил меня прийти к десяти, если сам не вернется к этому времени. Он просил меня проследить за тем, чтобы те материалы, которые он дал Иво, были напечатаны вами, — и Лада достала из сумки несколько страничек, написанных рукой Петара, — он был предусмотрителен.
— Кто вы? — повторил Взик.
* * *
Час назад Взика допрашивали чины полиции по поводу убийства репортера. Он не сразу понял, когда ему сказали, что вся семья Иво Илича вырезана, а младенца утопили в корытце. А поняв, что Иво, тихий и застенчивый, ходивший в блестящем от старости костюме, погиб вместо него, Взика, погиб потому, что согласился сделать то, от чего отказался он сам, Звонимир вышел в приемную и трясущейся рукой набрал домашний номер.— Ганна, — сказал он, — милая, у вас ничего не случилось?
— «Милая»? — переспросила она с ледяной усмешкой.
— Перестань, Ганка, перестань? Не отпирай никому дверь. Слышишь! Никому! Убили моего сотрудника. Вырезали всю его семью, потому что он… Ясно тебе?! Никому не открывай дверь!
Он положил трубку на рычаг осторожно, словно боясь резкостью движения обидеть жену, и вернулся в кабинет к полицейским чиновникам, которые опрашивали его заместителя и секретаря редакции. Слушая вопросы, которые задавали полицейские, Взик думал о том, что он малодушная тварь и что убийство Иво на самом-то деле оказалось поводом, который оправдывал его в своих глазах, когда он решил позвонить Ганне.
«Ну и что? — возражал он самому себе. — Да, я люблю ее. Или свою любовь к ней? Может быть. Не знаю. Но в такое страшное время нельзя быть поврозь, потому что это может погубить сына, а зачем мне жить, если не станет мальчика?»
Взик даже зажмурился, стал шумно передвигать графин с водой с места на место, но ничто не могло заглушить мысли, которые жили теперь в нем прочно я цепко, как бациллы туберкулеза.
«Я все время играл, — сказал себе Взик. — А теперь время истекло, игра подошла к концу. Смерть Иво — это звонок в мою дверь».
* * *
— Кто вы? — повторил Взик свой вопрос.— Это важно? — Лада опять пожала плечами.
— Важно.
— Я люблю Везича.
— Что с ним случилось?
— Не знаю.
— Вы звонили к нему на работу?
— Его там нет. Он поехал на встречу с немцем.
— С каким немцем?
— Его фамилия Штирлиц. Он из группы Веезенмайера.
— Чем вы докажете, что пришли по поручению Везича?
— Вы сошли с ума? — спокойно удивилась Лада. — Петар мне говорил, что вы его друг.
— Именно поэтому я и задал вам этот вопрос.
— Вы должны напечатать материалы Везича, — повторила Лада, закуривая.
— Я передаю вам его просьбу и черновики. Почему я должна доказывать вам, что пришла от него?
— Потому что того репортера, которому Везич утром показал этот свой материал, убили. Его сына утопили в корыте. Мать закололи шилом, а жене перерезали горло.
Лада почувствовала, как мелко задрожала сигарета в ее руке. Это заметил и Взик.
— Вам страшно за Везича?
— Конечно.
— А мне страшно за моего сына.
— Вы подведете Везича, если не напечатаете этот материал.
— А может быть, наоборот, спасу?
— Может быть…
— Вы хорошо держитесь. Моя жена на вашем месте наверняка заплакала бы.
— В другом месте это можно сделать и без свидетелей.
— А может, и не заплакала бы, — скорее себе, чем Ладе, сказал Взик, виновато улыбнувшись.
— Заплакала бы. Женам положено плакать. Что же мы будем делать, господин Взик?
— Где он должен был встретиться с немцем?
— В клубе «Олень».
— Поезжайте туда.
— Вы не хотите составить мне компанию?
— У меня идет номер. Я выпускаю газету.
— А если Везича там нет? Стоит обратиться в полицию?
— Стоит. Но вас спросят, кем вы приходитесь Петару.
Лада вдруг вспомнила своих знакомых мужчин и свое маленькое ателье и подумала, что теперь снова будет там одна или с кем-нибудь еще, похожим вот на этого, который рассказывал ей про то, что его жена заплакала бы. И ощутила усталость. «Господи, какая же я была дура. Когда он сказал, что ему могут снять голову, я должна была просить его не лезть в это дело, я должна была умолить его остаться со мной».
— Господин Взик, вы должны исполнить просьбу Петара, — тихо сказала Лада. — Я ничего не понимаю в ваших делах, но я знаю Везича. Ему это очень, очень, очень нужно. Пожалуйста, не поступайте так, чтобы он разочаровался в вас…
— Как вас зовут?
— Лада.
— Послушайте, Лада. Я бы ответил Петару так, как отвечу вам. Мы все играем. Все время играем. Но, когда приходит смерть и ты знаешь, что она пришла в результате твоей игры, начинается переоценка ценностей. Я не буду этого печатать. Не сердитесь. У меня есть сын. Я не вправе рисковать его жизнью. Если бы я был один, я бы сделал то, о чем вы просите.
«Я сейчас врал себе, — понял Взик, глядя вслед Ладе. — Я бы не сделал этого, даже если бы был один. Я маленький трусливый лжец. И нечего мне корить Ганну».
* * *
Веезенмайер вызвал Штирлица в генеральное консульство около полуночи.— Как вы себя чувствуете, Штирлиц? — спросил он, участливо разглядывая лицо собеседника. — Не очень устали от здешней нервотрепки?
— Устал, признаться.
— Я тоже. Нервы начинают сдавать. Сейчас бы домой, а?
— Неплохо.
— Хотите?
— Конечно.
— Я с радостью окажу вам такую услугу, только не знаю, как это получше сделать. Может, отправить вас в Берлин как проштрафившегося? Пожурят, побранят, да и простят вскорости. Зато отдохнете. Согласны? Не станете на меня сердиться?
— Я не знаю, как сердятся на начальство, штандартенфюрер. Не научился.
— На начальство сердятся точно так, как сердятся в детстве на отца: исступленно, но молча, боготворя в глубине души.
— Надо попробовать.
— Я вам предоставлю такую возможность. Берите ручку и пишите на мое имя рапорт.
— Какой?
— Вы же хотите домой? Вот и пишите. Или изложите мне причины, по которым вы ослушались моего приказа и назначили Везичу встречу в клубе «Олень». И то и другое означает ваш немедленный отъезд в рейх. В первом случае вас будут бранить за дезертирство, во втором — за нарушение приказа. Даю вам право выбора.
— И я тоже.
— Что?!
— Я тоже даю вам право выбора.
— Штирлиц…
— Ау, — улыбнулся Штирлиц, — вот уже сорок один год я ношу это имя.
— Вы понимаете, что говорите?
— Понимаю. А чтобы вы поняли меня, нам придется пригласить в этот кабинет генерального консула, и он подтвердит получение мною шифровки от Гейдриха, а потом я объясню вам, что было в той шифровке.
— Что было в той шифровке?
— Значит, можно не приглашать Фрейндта? Вы мне верите на слово?
— Я всегда верил вам на слово.
— В шифровке содержалась санкция на мои действия, связанные, в частности, с Везичем. Он нужен Берлину.
— У вас есть связь с Берлином помимо меня?
— Я человек служивый, штандартенфюрер, я привык подчиняться моему начальству…
— А я кто вам?
— Вот я и сказал: привык подчиняться моему начальству. Я не говорил, что не считаю вас начальником. Много лет моим начальником был другой человек, теперь вы, я прикомандирован к вам, вы здесь мой руководитель.
— Не я, — поправил его Веезенмайер. — Фохт, а не я.
— Фохту теперь трудно. Он скорее ваш сотрудник, а не мой начальник. Я не уважаю тех начальников, которые проваливают операцию, играя на себя.
— Какую операцию провалил Фохт?
— Операцию с подполковником Косоричем. С тем, что застрелился. Боюсь, он не доложил вам об этом.
— А в чем там было дело?
— Вы его спросите, в чем там было дело. Или Везича, у которого хранится посмертное письмо Косорича. Там четко сказано.
— Везич в тюрьме, — отрезал Веезенмайер. Лицо его дрогнуло, видимо, он сказал об этом, не желая того. Он не считал Штирлица врагом, поэтому контролировал себя до той меры, чтобы правильно вести свою партию в разговоре, получая от этого некий допинг власти, столь необходимый ему для завтрашних бесед с разного рода лицами, которые будут помогать Германии в ближайшие дни, а особенно после вторжения.
— Вот и плохо, — сказал Штирлиц. — А что, если он доведет письмо до всеобщего сведения? И все остальное, что собрано у него против нашей группы? Что, если его арест лишь сигнал сообщникам? Что, если лишь этого ждет их МИД?
— Ну и пусть ждет! Мы хозяева положения, Штирлиц.
— Нет, штандартенфюрер. Мы пока еще не хозяева положения. Мы станем ими, когда в Хорватии на всех ключевых постах — в армии, разведке, промышленности — будут наши люди, вне зависимости от того, кто ими формально руководит — Мачек, Павелич или кто-либо третий, имя не суть важно. Каста друзей дороже одного Квислинга.
«Если бы не было постоянной мышиной возни среди них, — подумал Штирлиц, глядя на задумчивое лицо Веезенмайера, — если бы не сталкивались постоянно честолюбие, корысть, личные интересы, я бы не смог столько времени работать в этом нацистском бардаке».
— Вы убеждены в том, что завербуете Везича? — тихо спросил Веезенмайер.
— Убежден в том, что он станет моим другом.
— Вашим?
— Моим.
— Недавно вы говорили, что не умеете отделять «своего» от «нашего».
— Не умею. Став моим другом, он сразу же превратится в нашего друга.
— И в моего тоже?
— Да. Я готов внести коррективу: он станет моим и вашим, то есть нашим другом.
— Договорились. Я с первой минуты знакомства сразу же отметил вас, Штирлиц. Но, если Везич не станет вашим другом, вам придется самому решить его судьбу. Согласны?
— Что делать? Согласен.
— Ну и прекрасно. Пишите на мое имя рапорт.
— Проситься домой?
— Это будет зависеть от того, как вы выполните работу. А сначала пишите рапорт с изложением причин, по которым вам хочется довести операцию с Везичем до конца. Вашим методом, а не нашим. У вас есть документ из Берлина, а мне нужен документ от вас.
«А вот сейчас я заигрался, — понял Штирлиц. — Теперь я не могу задать Веезенмайеру вопрос, который собирался задать ему в свете беседы с Везичем. И отступать поздно».
…Рассуждая о Везиче и его судьбе в системе югославского государства, Штирлиц исходил из того, что чем большее количество людей, населяющих то или иное государство, нуждается в гарантированной защите своих интересов, тем сильнее государственная власть и тем большим авторитетом она пользуется, являясь выразителем интересов большинства.
Однако сплошь и рядом этот объективный закон не учитывается здешними лидерами. Происходит это, видимо, оттого, что власть становится своего рода самоцелью, в то время когда она есть не что иное, как выражение исторической и экономической необходимости, рожденной уровнем развития производительных сил, национальным укладом и географическим месторасположением страны.
Подчас вместо того, чтобы заинтересовать подданных во всеобщем производстве материальных благ, думал Штирлиц, гарантируя равные возможности умам и рукам вне зависимости от каких бы то ни было цензов; вместо того, чтобы превратить д е л о в символ развития общества, в котором заинтересованы все без исключения граждане, правители, монархи, диктаторы, движимые личными интересами, проводят политику иного рода, стараясь укрепить власть не умелым распределением кредитов промышленности и сельскому хозяйству, не повышением благополучия людей, но лишь тем, чтобы облечь представителей власти всеобъемлющими функциями и правами. Отсюда максимальный рост «единиц управления», то есть паразитарного слоя, служащего идее удержания власти лишь потому, что данная власть дает преимущественные блага своим непосредственным служителям. Служители же такого рода администрации сознают, что добились они всего этого не умом своим, не талантом или знанием, а лишь в силу того, что заняли то м е с т о, которое обеспечивает блага само по себе, потому что оно, это место, сконструировано в логическом построении такого рода государства, а не является следствием живой, ежедневно меняющейся и ежечасно корректируемой необходимости.
Представитель такой власти, «освященной» авторитетом монарха, отличается ловкостью, которая помогает ему существовать и пользоваться благами, дарованными свыше, максимально долгое время не поскользнувшись даже в мелочи, а возможностей поскользнуться много, поскольку это очень трудно — властвовать над живым д е л о м, не понимая его сути, опасаясь его и не зная законов, по которым оно развивается.
В Югославии апреля сорок первого года власть существовала лишь для того, чтобы сохранять самое себя: промышленное развитие страны не интересовало ни монарха, ни премьера; сельское хозяйство разорялось; раздираемая инспирированными национальными распрями страна не имела общегосударственной идеи, общегосударственного дела.
Штирлиц пришел к выводу, что Везич относится к той категории чиновников, которые, соприкасаясь чаще других с крамольными идеями, вышли к тем рубежам знаний, когда мало-мальски честный человек должен сделать выбор между правдой и ложью, между будущим и прошлым; он должен решиться на п о с т у п о к, который поможет не ему лично — наоборот, ему лично он может повредить, но той идее, которой он считает себя обязанным служить. Такой идеей, по мнению Штирлица, для полковника Везича было д е л о его родины.
Придя к этому выводу, Штирлиц еще раз проверил весь строй своих рассуждений. Ошибиться он не имел права, потому что ему предстоял разговор с Везичем, последний разговор, в котором он, Штирлиц, должен найти общий язык с полковником.
«Он пошел на все, — думал Штирлиц. — Умный человек, Везич должен понимать, что сейчас самое „благоразумное“ — покориться силе и пойти с ней на параллельном курсе. Он, однако, восстал против такой силы, потому что не хочет зло называть добром и его не успели, а быть может, не смогли приучить черное считать белым».
…Штирлиц встретил Везича у ворот тюрьмы в два часа ночи. Контакты Веезенмайера сработали четко и незамедлительно; приказы немецкого эмиссара шли по цепи, в которую были включены сотни людей. Один телефонный звонок штандартенфюрера вызвал к жизни десятки других звонков; ночные поездки на машинах; встречи на конспиративных квартирах; за кулисами театров; в шумных зданиях редакций; в тихих приемных врачей; в зарешеченных кабинетах полицейских офицеров, пока наконец все это не окончилось звонком в тюрьму, к майору Коваличу, которому было приказано немедленно — с соответствующими извинениями — освободить из-под стражи полковника Везича.
— Даю вам честное слово, полковник, — сказал Штирлиц, — что я узнал об этой истории в полночь. Чтобы нам можно было продолжать разговор, ответьте: вы мне верите?
— Конечно нет.
— Садитесь в машину, — предложил Штирлиц, — поедем куда-нибудь; мы помолчим и дадим хорошую скорость, а вы остынете и станете мыслить более конструктивно.
Он пронесся по широкой Максимировой дороге, засаженной громадными платанами и липами («Летом, наверное, едешь как в тоннеле»), и возле Кватерникова трга свернул к Нижнему городу, миновал центральную Илицу, поднялся в Верхний город, поплутал по узеньким улочкам, наблюдая, нет ли за ним хвоста, и остановился около огромного кафедрального собора. Открыв дверцу, Штирлиц вышел на темную гулкую площадь.
— В машине может быть аппаратура, — пояснил он Везичу, когда тот вышел следом. — Или ваши всадили, или наши. Скорее всего, конечно, наши. По-моему, ваши не хотят знать правды. «Торговая миссия» Веезенмайера их больше устраивает, нет?
— Вы хотите сказать, что мы полное дерьмо? Амебы? Планктон?
— Смотря как понимать местоимение «мы»…
— «Мы» — это толпа безликих, из которых случай выбирает кого-то, играет им, а потом, наигравшись вдосталь, бросает на свалку.
— Это одна точка зрения. Я считаю, что «мы» состоит из множественных «я», и чем точнее каждое «я» чувствует свою значимость, чем точнее каждое «я» понимает свою персональную ответственность, тем нужнее это «я» — и самому себе, и тем, кого определяют как «мы». Я народ имею в виду, простите за патетику, народ…
— Я предполагал, что у гестапо есть талантливые агенты, но не думал, что кадровые офицеры могут быть так умны. Браво, гестапо!
— Ну и слава богу, — сказал Штирлиц. — Я рад, что вы наконец прозрели.
— Прозреть-то я прозрел, но я не стану служить вам. Если бы я прозрел чуть раньше, я бы знал, что мне делать. Сейчас поздно. Понимаете? Я опоздал на поезд…
— Машина-то у вас есть? — усмехнулся Штирлиц. — Поезжайте в Белград не на пропущенном поезде, а на машине. Скажите, что война на носу, скажите, что Белград, начнись война, сотрут с лица земли бомбовым ударом, скажите, что Веезенмайер работает в Загребе с сепаратистами. Пусть протрут глаза и примут меры, а потом — желательно завтра, хотя нет, не завтра, а сегодня, ведь уже два часа — возвращайтесь в Загреб, найдите меня и скажите, что вы согласны на мои предложения. Думаю, центральное начальство санкционирует вашу игру с человеком из группы Веезенмайера — лучше поздно, чем никогда. Соглашаясь на мои предложения — а они просты, эти предложения: дружить со мной, вот и все, — вы должны знать, — Штирлиц впервые за весь разговор посмотрел прямо в глаза Везичу, — что в ближайшее время Германия будет заинтересована в друзьях, которые смогут информировать ее об истинных намерениях итальянского союзника. Судя по всему, наш союзник возьмет верх в Хорватии: не Мачек, говоря иначе, а Павелич. Мачек аморфен, до сих пор он не принял решения. А Павелич будет служить Муссолини. Играть же на противоречии двух сил — Италии и Германии — выгодно вашей родине. В Белграде вы должны для себя выяснить: ждут они войны, готовятся к ней или надеются договориться с Берлином? Согласны ли они пойти на серьезные переговоры с Москвой? Думают ли они защищать свою страну? Вы должны выяснить это со всей определенностью, потому что сие касается не вас лично — от этого будут зависеть все ваши дальнейшие поступки, а ваши поступки должны помочь вашей родине. Нет? А для того, чтобы вы смогли оказать ей реальную помощь, надо решить, какую линию поведения вам следует занять по отношению к нам. Вы ведь не знаете сейчас, как вам поступать со мной и с моими друзьями. Нет? А вам нужно п о н я т ь, и тогда вы примете решение, Везич, г л а в н о е решение. Тогда, и никак не раньше.
Не дожидаясь ответа, Штирлиц пошел к машине. Ему не нужен был ответ Везича — он внимательно следил за его лицом. Легко иметь дело с умными людьми: если не произойдет непредвиденное, Везич, вернувшись из Белграда, найдет его сегодня. Ждать надо часам к семи вечера, так скорее всего и будет — дорога все же неблизкая.
* * *
— Василий Платонович, — сказал Штирлиц, разбудив Родыгина; он приехал к нему сразу же после беседы с Везичем. — Передайте радистам, чтобы они были очень осторожны. За мной сейчас могут смотреть, значит, и вы попадете в поле зрения. А вы можете привести их к рации.— Мы работаем через цепь. Я не знаю, где наша рация.
— Что вы такой желтый?
— Печень.
— Лечитесь?
— На какие шиши? Лекарство золото стоит.
— Из Москвы денег не могут прислать?
— Я работаю не за деньги, господин Штирлиц, — произнес Родыгин чуть не по слогам. — Не надо мерить всех людей на свой аршин…
— Вы знаете машину Везича? — чуть помедлив, спросил Штирлиц.
— «Линкольн» черного цвета.
— Именно.
— Их в Загребе всего несколько штук, таких «линкольнов».
— Так вот у меня к вам просьба. Очень большая просьба. Пожалуйста, часа в три-четыре выезжайте к Песченецу, на Белградскую дорогу, и там, у поворота, где повешен знак «стоп», остановите «линкольн» Везича.
— Везич в тюрьме, господин Штирлиц. Мы это выяснили через товарищей.
— Я только что отправил Везича в Белград. Днем, а может быть, к вечеру, он должен вернуться. Словом, начиная с трех часов вам надо его ждать там. И остановить. Перегородите дорогу своим мощным велосипедом, — усмехнулся Штирлиц. — Сшибать он вас не станет. Он сочтет вас, вероятно, германским агентом.
— Я б на его месте сшиб агента.
— Разведка, как и хирургия, суть профессия, Василий Платонович. А профессия подвластна законам. По законам разведки агент интересует службу, если он живой. Если он ценен, его холят и нежат, а если он пень и бестолочь, от его услуг отказываются. Дурак и бестолочь умирает в постели, окруженный сонмом внуков, а умницу, если он надумает шалить, прикончат — вполне могут сшибить на пустынном шоссе.
— Порой мне кажется, что говорю с соплеменником, только по-немецки.
— Почему? — насторожился Штирлиц (ему часто снился один и тот же сон: Шелленберг говорил кому-то, кто стоял к нему спиной: «Я хочу узнать все связи Штирлица, а уж потом будем его брать. Пусть ему кажется, что я ничего не подозреваю, пусть считает, что водит меня за нос. Он же русский, он не может понять нашу логику»).
— Немцы рубят мысль, — ответил Родыгин, — хотя очень дотошны в доказательствах. Вы говорите образно, как русский.
— А вы, случаем, не панславист?
— Панславизмом грешили сторонники самодержавия. Как идеология панславизм умер в начале века. Его теперь будет усиленно воскрешать Гитлер для оправдания расистского пангерманизма.
— Любопытно. — Штирлиц еще раз подумал, что надо последить за собой: действительно, все его коллеги в РСХА говорили иначе, а Шелленбергу как раз нравилась манера Штирлица, но ведь может появиться кто-то еще, кому в отличие от бригаденфюрера его манера не понравится, а если еще к тому же этот некто будет знать русский, то последствия окажутся пагубными. — Я хотел вас спросить, Василий Платонович…
— Пожалуйста.
— Почему вы поселились именно в Загребе? Это была ваша воля или…
— Я хотел этого сам. Вам ничего не говорит имя Юрая Крижанича?
Штирлиц мгновение раздумывал, что ответить. Двадцать лет назад, работая в пресс-группе Колчака, он жил в Тобольске в том доме, где, по преданиям, был поселен Юрай Крижанич.
— Пожалуй, нет, — ответил Штирлиц. — Это имя связывается у меня в памяти с семнадцатым веком всего лишь.
Родыгин внимательно посмотрел на Штирлица.
— А с именем русского царя Алексея Михайловича это имя у вас не связывается?
— Не связывается, — ответил Штирлиц. — Я ведь не славист.
— Глупо чувствуешь себя, когда говоришь человеку про то, что ему известно.
— Иногда это целесообразно: человек точнее всего открывается, когда слушает то, что ему хорошо известно. Дурак перебьет, а честолюбец начнет поправлять в мелочах. Я, например, часто рассказываю людям, которые меня интересуют, старые анекдоты.
— Сейчас вы говорили не как русский, а как римлянин, а еще точнее, как член ордена доминиканцев… Я ведь не сбежал из России. Я уехал на Запад смотреть, сопоставлять, углублять образование. Но поначалу и здесь, и дома меня считали чуть ли не шпионом, а уж изменником во всяком случае. Я же просто хотел больше понять, а поняв, служить. Наверно, я путано говорю, да?
— По-моему, нет. Я, во всяком случае, вас понимаю вполне.
— Так вот Крижанич. Славянин. Полукровец — хорватская и сербская родня. Католик. Патриот России как матери славянства. Посему правонарушитель: и для католического Ватикана, и для православной Московии. Изгнанник и по приказу далекой конгрегации, и по ведению патриаршего Кремля. А на самом деле? Кем он был на самом деле?
— Кем?
— С одной стороны, католик Крижанич совершает высший грех, отрицая примат духовной власти над светской. С другой, он, славянин, не считает православных еретиками, а всего лишь заблудшими, которых обманули греки. С одной стороны, он, как славянин, обуреваем идеей объединения всех славян вокруг Московии. С другой, как католик, выступает против объединения, которое бы свершилось под эгидой православного патриарха. И этот несчастный странник борется за унию, которая формально бы примирила церкви, а фактически объединила славянский мир. О нем писали в России по-разному, но особенно точно писали некрасовцы. Они про него писали, что, мол, невежество вооружилось против умного и честного человека, обвинило его в злонамеренных покушениях на православную веру, на монархическую власть царя, на спокойствие народа; ему поставили в вину и то, что он был иноземец, хотя он горячо восставал против этого определения, и уделом его стала ссылка. Задаром пропали все его стремления и ревнивое желание дать силу и славу народу, которому он не был даже своим. А доминиканцы посчитали своего сербскохорватского сводного брата изменником делу ордена и подвергли унижению недоверием. И там измордовали, и здесь. Обидно ведь. Из теплых краев тайком, обманув братьев, бежал в Россию, славянскую матерь, а там его в ссылку упекли. Вернулся чудом, а его в монастырь заточили. Каково? Сюжет шекспировский, милостивый государь, шекспировский. Нашим что не понравилось? Отчего царь Алексей оскорбился? Оттого, что Крижанич против теории «третьего Рима» выступил. А ведь правильно выступил. Пророк-то Даниил предсказывал разрушение римского государства, а потому тот, кто мечтает наречь Москву «третьим Римом», тот погибели ее желает. Москва — она и есть Москва, и того хватит, слава богу! А доминиканцы его мордовали потому, что он их за схоластику и догматизм поносил, не считал нужным молчать, когда был не согласен. Вот и разберись: можно ли служить двум идеям? Или это прямехонький путь на голгофу? Разбираюсь.