— Убежден.
   — Ну я и обопрусь на мои гарнизоны, которые станут во всех крупных городах Хорватии.
   — Во время войны с Албанией и с Грецией в тылу лучше иметь друзей, чем оккупированных недругов, дуче!
   — Спасибо. Это разумный совет. Я учту его. Итак, Далмация?
   — Итальянская, — глухо ответил Павелич, опустившись в кресло.
   — Продумайте, как это объяснить хорватам убедительнее, — сказал Муссолини, заметив, что только сейчас он выдохнул до конца воздух, — все остальное время дуче говорил вполголоса, сдерживая себя. — Продумайте, как вы объясните хорватам, что лишь Италия была их всегдашним другом и сейчас лишь Италия принесла им свободу.
   — Свободу хорватам несут в равной мере и дуче и фюрер…
   — Вы вправе дружить с кем угодно, но знайте, что судьбой Хорватии в первую очередь интересуется Италия, и рейх понимает нашу заинтересованность, как и мы понимаем заинтересованность рейха в Любляне и Мариборе. Текст вашего выступления — если, впрочем, оно понадобится — приготовьте сегодня же и покажите Анфуссо: он внесет наши коррективы. Литературу об исторической принадлежности Далмации к Италии вам приготовят через два часа.
   И, не попрощавшись с Павеличем, дуче вышел.
   Муссолини думал, что поединок будет сложным и трудным, — именно поэтому он попросил присутствовать при разговоре Филиппо, рассчитывая, что эта победа не будет забыта, а занесется в анналы истории его секретарем и другом. Однако перед ним был не террорист и национальный фанатик, а политикан, легко отдавший Италии исконные хорватские земли на Адриатике за то лишь только, чтобы самому сделаться поглавником, фюрером, дуче нового националистического государства…
   «Какой ужас! — подумал вдруг Муссолини, испугавшись чего-то такого, что мелькнуло в его сознании и сразу же исчезло, словно испугавшись самого своего появления. — Какое падение нравов и чести!»
   «Первому заместителю премьер-министра доктору Мачеку.
   Бану Хорватии доктору Шубашичу.
   Сводка первого отдела королевской полиции в Загребе, экз. № 2
   № 92/а — 18741
   Сразу после событий 27 III Прица, Аджия, Кершовани и Цесарец собрались в помещении редакции журнала «Израз» (Франкопанская ул.). Пользуясь объявленной амнистией, эти члены нелегальной КПЮ разрабатывали план работы на ближайшие дни. «Видимо, — сказал Кершовани, — главное внимание сейчас следует сосредоточить на „национальном моменте“. Назвав имена хорватских руководителей, употребив при этом недостойные сравнения, Кершовани продолжал: „Они будут, видимо, занимать выжидательную политику, поскольку их личные интересы, базирующиеся на спекуляции интересами хорватского народа, зависят от удержания ключевых постов. То, что Мачек не вошел — во всяком случае, официально не объявил об этом — в состав кабинета Симовича, свидетельствует о существовании какой-то иной возможности удержаться у власти. Я допускаю мысль, что Мачек начнет тур сепаратных тайных переговоров с Берлином или Римом“. Цесарец возразил ему: „С Римом Мачек вряд ли пойдет на переговоры, потому что Анте Павелич сидит у Муссолини. Скорее всего, он будет искать контакты с Гитлером, чтобы под эгидой Берлина отстаивать идею автономной Хорватии“. Прица выразил убежденность, что если Мачек и войдет в кабинет — не на словах, а на деле, — то он будет самым решительным противником как сближения с Москвой, так и либерализации внутренней жизни страны. В правительство он может согласиться войти лишь на том условии, если Симович подтвердит верность курсу держав оси. Аджия сказал, что главная задача коммунистов на современном этапе — „ударить по национализму“, „поскольку на горе хорватского крестьянина греет руки губернатор Шубашич, который не подумает решить социальную проблему, передав безземельным пролетариям села земли, принадлежащие хорватским помещикам“. Он продолжал развивать свою мысль о необходимости „борьбы с буржуазным национализмом“, потому что „эта ржа будет поедать Югославию изнутри и Гитлер наверняка не преминет воспользоваться этим, играя между Мачеком и Павеличем, шантажируя при этом Белград угрозой отделения Хорватии“. Прица выразил сомнение урвать максимум благ для хорватской буржуазии и чиновничества. „Вряд ли, — продолжал он, — Мачек решится на сепаратные переговоры с Берлином, ибо он потребует гарантий против Анте Павелича, называющего его, Мачека, „сербской марионеткой“, а Муссолини не отдаст своего человека Гитлеру“. Цесарец сказал, что их спор носит „теоретический и предположительный характер, тогда как сейчас такой момент, когда надо принудить белградское правительство к действиям — решительным и недвусмысленным — против всякого рода сепаратизма, против паники, слухов, действий „пятой колонны“, особенно мощной здесь, в Хорватии, где позиции немцев традиционно сильны“. Он подробно остановился на необходимости разъяснительной работы в армии, „поскольку в случае если Гитлер начнет войну, то на первых порах, пока не будет вооружен весь народ, именно солдаты будут сдерживать нацистское вторжение“. Прица спросил Цесарца, уверен ли он в том, что начнется война. Цесарец ответил утвердительно. Аджия, однако, высказал предположение, что „Мачек, вероятно, решит поставить себе памятник при жизни, сделав ставку на то, чтобы вывести Хорватию из-под удара, вплоть до того, что именно он решится на провозглашение независимости“. „Он не сможет этого сделать, — возразил Кершовани, — потому что армия в Хорватии не поддержит его, ибо она верна Симовичу. До тех пор пока армия стоит на стороне Белграда, — заключил он, — пока Мачек не имеет опоры в армии, ни о каком отделении Хорватии не может быть и речи. Лишь только если войска Гитлера и Муссолини придут сюда, можно считать отделение Хорватии свершившимся фактом. И провозглашать это отделение будет не Мачек, а Павелич. Поэтому: борьба на два фронта, связь с армией, самое активное участие в митингах и демонстрациях, ежедневные выступления в нашей прессе, организация студенческих и рабочих сходок, на которых мы должны проводить разъяснительную работу“. Следует указать на то, что в Загребе распространяется огромное количество коммунистической литературы, подготовленной руководством КПЮ во главе с И. Броз (Тито). Прица, Кершовани, Цесарец и Аджия, а также примыкающие к ним Крайский и Черногорец редко покидают помещение типографии на Франкопанской, где некоторые из них и ночуют. Зафиксировано 16 выступлений одного только Кершовани в университете и 14 выступлений Аджии среди загребской интеллигенции.
   Генерал-майор Я. Викерт».
   Мачек осторожно отодвинул от себя листочки голубоватой бумаги, на которых был напечатан этот текст, и вызвал Ивана Шоха, личного секретаря.
   — Слушайте, Иван… Поезжайте к начальнику «сельской стражи». А еще лучше и в «городскую стражу». Жандармерия жандармерией, полиция полицией, а эти — наши, хорватские. Скажите им, что в Загребе, на Франкопанской улице, в типографии журнала «Израз», засела банда иностранных агентов, продающих нашу родину. Скажите, что у них под носом ходят враги. Скажите, что я могу это стерпеть — я и не то терпел, — но как они терпят преступников, вот этого я понять не могу!
   — Показывать им что-нибудь надо? — осторожно спросил Шох, глянув на голубые странички.
   Мачек мгновение раздумывал, а потом, спрятав донесение в стол, ответил:
   — Ничего им показывать не надо. Им надо сказать, что белградская жандармерия собирает обо мне сплетни! И рассылает их черт-те куда!
   — Доктор, может, порекомендовать «страже»…
   Мачек перебил Шоха:
   — Я не знаю, что надо рекомендовать «страже», Иван. Я достаточно знаю вас как умного и дельного помощника моего. Пусть сделают, сначала надо сделать! Оправдание сделанному всегда найти можно! При желании и минимуме здравого смысла. Ситуация такова, что Белград закроет глаза на любую нашу резкость — только б я приехал к ним! Но если «страже» потребно такое объяснение, то их всех надо гнать оттуда взашей! Если им недостаточно того, что я сказал вначале, — им тогда мух бить, а не врагов.
   Шох давно не видел шефа таким раздраженным: шея его покраснела, седина поэтому казалась особенно красивой, благородной.
   — Доктор, поскольку речь идет об «Изразе», а это Цесарец, Прица, Кершовани и остальная банда, — может, через пятые руки туда подтолкнуть усташей?
   — Незаконные действия вы станете предпринимать, когда я перестану быть руководителем хорватской партии! — Мачек даже пальцами ударил по столу. — Я в своем доме, и я не хочу, чтобы от бандитов меня защищали бандиты! Ясно вам?!
   — Мне ясно, — тихо ответил Иван Шох и неслышно вышел из кабинета.
   Какое-то время Мачек был в яростной и жестокой задумчивости, потом снял трубку телефона и соединился с шефом жандармерии.
   — Доброе утро, генерал, я благодарю вас за работу: сводки о коммунистах своевременны и подробны. Как мне — лично мне, а не лидеру партии — ни обидно было читать эти сводки, но вы наблюдение за ними прекратите, генерал, прекратите. Ситуация не та, чтобы следить за словом. Вы за усташами активнее следите, за делом смотрите, генерал. Коммунисты говорят, а усташи — стреляют.
   — Может быть, наблюдение-то продолжить, — удивленно сказал генерал и добавил с обезоруживающей прямотой: — Только сводки не составлять?
   — Нет. Не надо относиться к ним как к преступникам: мы живем в демократической стране, где каждый волен говорить все, что хочет. А вот делать противозаконное — это мы не позволим никому, не так ли?
   «Начальник генерального штаба Гальдер.
   Вызов в имперскую канцелярию для совещания в связи с государственным переворотом в Югославии, фюрер требует быстрейшего вступления в Югославию».

ГЛАВНОЕ — ВКЛЮЧИТЬ СЧЕТЧИК

   — Господин посол, по нашим сведениям, войска германской армии начали передвижение вдоль югославских границ. — Генерал Боря Миркович, друг премьера, поправил ремень, скрипуче перетягивавший его талию. — Как военный человек, я отдаю себе отчет в том, что означают мероприятия подобного рода.
   — Господин генерал, я получил сообщение от рейхсминистра Риббентропа: информация, которой пользуются ваши коллеги, сфабрикована в Лондоне. Германия относится с пониманием к трудностям, возникшим в Югославии. Мое правительство считает возникшие трудности внутренним делом Югославии и не намерено вмешиваться в решение тех проблем, которые являются прерогативой дружественного рейху государства.
   Миркович снова оправил ремень и, повертев шеей, словно мягкий воротник кителя натер ему кожу, настойчиво повторил:
   — Господин посол, ваш ответ не может удовлетворить наше правительство: на границах началась массированная концентрация германских войск.
   — Если вы выдвигаете обвинения против моего правительства, господин генерал, я вынужден буду просить Вильгельмштрассе прислать мне официальный ответ на ваш протест.
   Какое-то мгновение Миркович и Хеерен неотрывно смотрели друг на друга: в глазах посла метались быстрые смешинки, и он, догадываясь, что собеседник видит это, не считал даже долгом своим скрывать снисходительное презрение. В свою очередь, помощник югославского премьера испытывал тяжелое чувство унизительного гнева; это ощущение было похоже на бессилие во время операции, когда наркоз отошел, но хирург еще продолжает свою работу, и хочется закричать, но сил нет, да и в подсознании сидит мысль: «Зачем быть смешным, и так каюк, брат, полный каюк».
   — Речь идет не о протесте, господин посол. Я думаю, что два цивилизованных государства могут решить все возникшие между ними вопросы за столом переговоров, а не в окопах.
   — Окопная война не очень-то популярна в середине двадцатого века, господин генерал. Вам, как военному человеку, известно, видимо, что после молниеносных побед армий Германии доктрина позиционной войны ушла в небытие. А что касается переговоров, то, очевидно, нет нужды ставить вопрос о новом раунде межгосударственных встреч, ибо только что ваш предшественник провел блистательные беседы с рейхсминистром Риббентропом. Я не думаю, что смена руководства приведет к изменению внешнеполитического курса вашей страны: правительства могут меняться, но тенденция обязана оставаться неизменной — не так ли?
   — Это зависит от обеих сторон.
   — Бесспорно.
   — Ревность обоюдно опасна и в любви и в политике, господин посол, и, я думаю, Белград поступал бы неразумно, если не сказать смешно, ревнуй он Берлин к Риму — к тому Риму, который стал открыто поддерживать хорватских эмигрантов, совершающих из Италии разбойничьи набеги на нашу территорию. Думаю, что и Берлину грешно ревновать Белград к Москве или Лондону, ибо моя страна преследует интересы мира, который — в силу того хотя бы, что мир — это мир, — не может быть направлен против какой-либо третьей державы.
   — Я думаю, что такая постановка вопроса звучит несколько странно, поскольку Югославия является членом Тройственного пакта, который четко определил свои внешнеполитические цели. Или Югославия собирается предпринять какие-то акции, входящие в противоречие с идеей Тройственного пакта?
   — Югославия собирается защищать свои границы, откуда бы ни исходила угроза: это, я думаю, не противоречит и не может противоречить международному праву — именно тому, которое определяло присоединение Югославии к Тройственному пакту.
   — Следовательно, слухи о том, что Югославия предпринимает шаги для заключения военного пакта с Лондоном, не лишены основания?
   — Чьими слухами вы пользуетесь, господин посол?
   — Я живу в Белграде, следовательно, слухами меня питает здешняя среда. Впрочем, как я мог понять вас, договор с Россией не будет направлен против третьей стороны?
   — Вы дискутируете эту проблему не со мной, а со слухами. Я же вам не дал ответа на ваш вопрос — как, впрочем, и вы на мой.
   — На какой именно?
   — На первый, господин посол, на первый…
* * *
   Рейхслейтер Альфред Розенберг думал по-русски, когда читал русскую классику, московские газеты или встречался с советскими дипломатами на приемах. Говорил он по-русски без акцента, потому что до двадцати лет учился в Иваново-Вознесенске и отец, желая дать ему второе образование, «языковое», требовал, чтобы дома он говорил словами «добрых и тупых варваров», без которых европейская будущность невозможна, ибо никто, кроме них, не сможет править десятитысячекилометровыми просторами этой нелепой державы, которая тем не менее должна быть включена в орбиту практического европейского разума. «Безумцами, — любил повторять старший Розенберг, — могут править только безумцы, но лишь такие, которые легко поддаются внушению мудрых психиатров, понимающих болезнь и умеющих влиять на ее течение».
   Какое-то время по возвращении на родину отцов Розенберг ощущал на себе любопытные взгляды собеседников: их шокировал его язык, слишком правильный, четкий, словно бы законсервированный на два столетия, с манерными носовыми дифтонгами и желанием произнести слово округло и протяжно, как эллипс. Розенберг уехал в Баварию и там подолгу сидел в маленьких пивных, прислушиваясь к говору посетителей. Он рассчитал, что баварская манера, положенная на его «консервный» язык, родит некую новую форму, чем-то похожую на речение австрийцев, живущих возле границ Южной Германии.
   Единственный человек, который понял два истока его «нового» языка, был Гиммлер. Во время их первой встречи в маленькой комнатке партийной канцелярии молодой рейхсфюрер СС после получасовой беседы с Розенбергом сказал:
   — Вы стараетесь подчеркивать свое южное происхождение. Стоит ли? Когда мы придем к власти, о каждом из борцов напишут биографические справки и опубликуют их в «народной энциклопедии», выкинув оттуда имена марксистов, веймарских бюрократов и еврейских живчиков от финансов, литературы и искусства. Люди узнают, что вы были рождены в России и там получили образование. Человек, который смог в окружении враждебной национальной среды сохранить старый язык Германии, будет еще больше импонировать массе. Ваш нынешний язык слишком конструктивен. Моя слабость — скандинавские руны, поэтому я довольно тщательно изучил языковой конструктивизм. Я увидел в скандинавских сказаниях попытку примирить язык «земляных» германцев с «морскими» саксами. Самое высокое наслаждение я испытываю, когда мне удается найти в словарях немецкое изначалие шведского или норвежского слова. Это позволяет мне видеть родство с нордами и считать их нашими младшими братьями, которых на протяжении веков дурманили хитрые английские бестии. Ваш пример — великолепный пример арийского мужества, которое может противостоять натиску и в одиночестве, один на один с тьмой.
   С одной стороны, Розенбергу был приятен этот комплимент начальника охранных отрядов партии, но с другой — ему показалось, что в словах этого веснушчатого юноши с близорукими, чуть навыкате (как у всех, кто в детстве стеснялся носить очки) глазами было скрыто определенное превосходство, сознание первородного преимущества.
   «Впрочем, — подумал тогда Розенберг, — это прекрасно в конечном-то счете, если только подавить в себе самолюбие и посмотреть на этого юношу как на эталон будущего арийца. Он смеет так говорить со мной, со своим старшим товарищем, лишь потому, что больше меня ощущает свое могучее сообщество с миллионами немцев. Я слишком любил Германию — несколько даже истерично, как любят мать, которую никогда не видели. Он же к категории любви относится как щенок, равный другим щенкам, своим братьям, которые требовательно и жадно сосут мать, еще не открыв глаз, еще не понимая сути „принадлежности“, движимые лишь высшей правдой инстинкта: это мое, это для меня, я хозяин этому».
   Розенберг тогда мгновение раздумывал, стоит ли ответить Гиммлеру так, чтобы поставить его на место, но потом он решил, что в конце концов делают они одно общее дело и считаться честолюбием им, борцам фюрера, никак не пристало. Тем более, что, видимо, Гиммлер не сможет понять его, Розенберга, внезапно вспыхнувшую обиду, как сильный мальчик никогда не поймет обиду заморыша, когда он станет демонстрировать ему свою мускульную силу, приглашая к совместной радости по поводу совершенства торса, мощи мышц и атлетической законченности фигуры.
   «Слабый должен быть умнее сильного, — подумал тогда Розенберг, — он должен обратить его силу на службу своей идее».
   …И сейчас, пригласив к себе Гейдриха, быстро просматривая документы по Югославии, которые передавал ему шеф имперского управления безопасности, Розенберг ловил себя на мысли, что славянские имена, написанные в немецкой транскрипции, он сначала воспринимает через русское звучание, а уже потом осознает их истинный немецкий смысл.
   Гейдрих докладывал, как всегда, четко, убедительно и резко.
   — Наша агентура в Белграде, Загребе и Любляне, — говорил он, — передает, что экстремистская часть правительства Симовича, одержимая славянской идеей, ставит вопрос — и в столице и на местах — о блоке всех сил, противостоящих идее Тройственного пакта. Следовательно, к этому блоку может примкнуть и большевистская фракция, которой будет санкционирован выход из подполья. Если борьба против демократического режима Белграда не составляет особой трудности вследствие национальной проблемы, раздирающей южных славян, то механизм большевизма может внести элемент единства и порядок, подчиненные доктрине тотального противостояния нашему удару. Поэтому я приказал создать оперативную группу во главе со штандартенфюрером Риче. В тот момент, когда генеральный штаб Гальдера начнет операции, наши люди возглавят ударные группы СС, которые будут сброшены с самолетов во все провинции Югославии.
   — Ни в коем случае, — сказал Розенберг. — Южные славяне должны уверовать в то, что политика и практика сербского режима привела их к катастрофе. Они должны почувствовать примат усташей, и мы позволим сепаратистам устроить «день ножей» по всей стране. Когда в Югославии родится массовый страх, когда сербы, черногорцы и боснийцы поймут, что села их будут сожжены Павеличем, а города вырезаны, тогда взоры их обратятся к немцам, которые смогут навести в стране порядок и стать гарантами их безопасности.
   — «Щегол весной улетит в лес, даже если зимой он ел из рук хозяина» — так говорила в детстве моя няня.
   — По-русски это звучит более категорично: «Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит», — улыбнулся Розенберг. — Нет смысла перескакивать ступени, которые сложены в лестницу; зачем тогда строить лестницы, Гейдрих? Наша теория рас — не химический эксперимент на вольную тему, а доктрина, рассчитанная на века. Мы отвергаем опыт Британии — «разделяй и властвуй» — лишь в официальной пропаганде Геббельса, называя Лондон колониальным спрутом, но ведь мы-то с вами должны думать о государстве германцев, а не о преходящих пропагандистских эмоциях! Оставим эмоции нашему талантливому Геббельсу, давайте думать о математике национальных структур! А тут эмоции мешают. Нам с вами мешают, — поправил себя Розенберг, — но в то же время без эмоций, особенно национальных, мы не в силах построить макет будущего мира. Если мне скажут, что для нашей победы надо войти в союз со всемирной ассоциацией растлителей малолетних, — я войду с ними в союз, чтобы, использовав их в своих интересах, уничтожить потом, опираясь на целенаправленные эмоции народа, которые быстро и легко создаст аппарат Геббельса. Как зовут человека из ведомства Риббентропа, который привел к власти Тиссо в Словакии?
   — Веезенмайер, — ответил Гейдрих, прекрасно понимая, что Розенберг хорошо знает эту фамилию.
   — Тогда зачем парашютисты Риче? Почему, — Розенберг усмехнулся, — не дипломат Веезенмайер, который знает славянский мир и может работать в контакте с сепаратистами? К чему афишировать нашу расовую непреклонность? Давайте научимся афишировать свою терпимость — хотя бы на определенном этапе. Путь к конечной цели никогда не бывает прямым, Гейдрих, не вам это мне говорить.
   — Хорошо, рейхслейтер, — ответил Гейдрих после короткого раздумья, — я отменю приказ о назначении Риче. Однако не могу не поделиться сомнениями: если определенную национальную терпимость к латинянам Франции я понимаю, то в отношении славянского стада — простите меня — понять не могу.
   — Я отвечу вам вопросом, который только поначалу может показаться странным: сколько русских эмигрантов, по вашему мнению, живет в Югославии?
   — У меня нет под рукой точных цифр, рейхслейтер.
   — У меня есть точные цифры. Их там более трехсот тысяч. Из них примерно тридцать тысяч представляют для нас — в свете будущей кампании на Востоке — очевидный интерес. Эти люди должны стать объектом самого пристального вашего внимания. Они должны извлечь для себя урок из нашей национальной политики в Югославии: ставка на хорватов, террор и акции устрашения против сербов. Мы должны не только сами экспериментировать; мы обязаны также присмотреться к тем русским, которые будут вывезены сюда, в ваш «советский» институт на Ванзее, чтобы нам иметь в резерве славянскую силу, которая сможет проводить в России «теорию ампутации», отдав Украину и Белоруссию нашим колонистам. Именно поэтому вы должны понять мою «национальную терпимость» по отношению к славянскому стаду. Оттесненные за Урал, славяне-русы станут объектом уничтожения со стороны Китая или Японии. Но это уже третий этап, и успех этого третьего этапа будет определен нами, когда мы решим, на кого следует делать окончательную ставку: на утонченный дух Японии или на желтую массу Китая.
   Вызвав Шелленберга, начальник РСХА Гейдрих собрал со стола бумаги, сложил их в папки, запер их в тяжелый, старинной работы сейф и сказал:
   — Серьезные вопросы надо обсуждать во время хорошего обеда, Вальтер. Я просил приготовить нам хагепетер, суп из бычьих хвостов и крольчатину. И велел заморозить бутылку старого рейнского. Вы не возражаете?
   — Категорически возражаю, — ответил Шелленберг, улыбнувшись. — Сейчас именно тот случай, когда я лишний раз могу утвердиться в самоуважении: «Я смею спорить с шефом, вот какой я смелый, особенно если речь идет не о деле, а об обеде…» С начальством надо спорить по поводу приятного и молниеносно выполнять — без раздумий — его приказы по неприятному, то есть главному.
   — Спорить вообще никогда и ни с кем не надо, — заметил Гейдрих, выходя из кабинета, — спор — категория неравенства, ибо, если ты умен, но слаб, ты не станешь спорить, а найдешь путь к достижению своего, задуманного, нажав другие кнопки, обойдя очевидную преграду, использовав новые возможности. Если же ты умен и силен — ты не станешь тратить времени на споры, а попросту заменишь такого единомышленника на другого, отличающегося от первого одним лишь качеством: умением ценить время шефа. Спор — это пустая трата времени.
   — А дискуссия? Раньше вы любили дискутировать со мной, — осторожно напомнил Шелленберг.
   — Вы учились праву у еврея, Вальтер. Старайтесь выжимать яд, заложенный в вас представителем племени спорщиков. Паразитизм — это одна из форм спора. Самоутверждение для толпы — в следовании предначертаниям гения; самоутверждение солдата — в беспрекословности выполнения приказа офицера; самоутверждение Шелленберга, если он в нем нуждается, — в рождении идей, угодных его старшему партайгеноссе Гейдриху.
   Шелленберг открыл дверь, пропуская Гейдриха в зал, где шеф имперского управления безопасности обедал с друзьями, когда не было времени ехать в ресторан, и подумал, что все-таки шутить на Принц-Альбрехтштрассе нельзя ни с кем — даже с таким умным человеком, как группенфюрер.