Страница:
— Сколько хотите получать в неделю?
— Нет, я не пойду, — Роумэн покачал головой. — Я дорого беру, зачем вас разорять... Если хотите какую из здешних красоток, укажите пальцем, я и без денег все организую.
— Пальцем указывать некультурно, — сказал карлик назидательно, и Роумэн понял, что именно этим ограничивается его соприкосновение с культурой; хотя нет, наверняка он знает, что дичь можно есть руками, наверное, поэтому заказывает в ресторанах фазанов или куропаток, не надо мучиться с тремя вилками, все просто, а заодно соблюден престиж: дерьмовое крылышко птички в пять раз дороже самого прекрасного стэйка; ну и горазды люди на фетиши, выдумают блажь и поклоняются ей, врожденность закодированного рабства...
Спарк приехал через сорок минут, — спустило колесо.
— Знаешь, — усмехнулся он, когда они расположились за своим столиком, — я вожу машину с закрытыми глазами, прекрасно ее ощущаю, но, когда надо менять скат, ощущаю себя Робинзоном, путаюсь с ключами и очень боюсь заночевать на дороге...
— Вози с собой теплую куртку и виски, — посоветовал Роумэн. — Жахнешь от души, укутаешься, поспишь, а утром попросишь шоферов прислать тебе «автосос» 18, двадцать баков — и никаких забот... Ну, что у тебя?
— Пол, мы получили письмо от Крис.
— Мне она тоже прислала телеграмму.
— Я хочу, чтобы ты прочитал ее письмо при мне.
— Слушай, Грегори, я чертовски не люблю сентиментальных сцен: добрый друг наставляет заблудшего, разговор по душам, глоток виски и сдержанное рыдание... Это все из штампов Голливуда...
— Ты можешь обижать меня, как тебе вздумается, Пол... Я все равно не обижусь, потому что люблю тебя... И знаю, что нет на земле лучшего человека, чем ты... Задирайся, валяй, все равно ты прочитаешь ее письмо при мне... Или, если хочешь, я его тебе прочту сам...
— Поскольку здесь им трудно оборудовать звукозапись, можешь читать.
— Что с тобой, Пол?
— Ровным счетом ничего. Просто я ощутил себя абсолютным, законченным, размазанным дерьмом. А поняв это, я стал отвратителен самому себе. Ясно? Я помог Крис уйти от меня. Я не хочу, чтобы она жила с дерьмом, понимаешь?
— Погоди. Сначала послушай, что она пишет...
— Я читал, что она написала перед тем, как уехать! Она сбежала! Она бросила меня! Да, да, да! Не делай печальное лицо! Мало ли, что я пару раз не приходил домой! Я всегда жил один, и я привык жить так, как считал нужным! Я тогда не мог ехать пьяным! Я звонил ей, но никто не брал трубку!
— Врешь.
— Если ты еще раз посмеешь сказать мне это слово, я уйду, Грегори, и мы больше никогда не увидимся.
— Хорошо. Прости. Послушай, что она пишет, — Спарк взял письмо в руку; Роумэн заметил, как тряслись его пальцы. — Вот, погоди, тут она рассказывает Элизабет про свое житье... Ага, вот эта часть... «Я не помню, у кого из европейцев я прочитала горькую, но изумительно верную фразу: „порою легче переспать с мужчиной, чем назвать его по имени“... Мне казалось, что Пола порою удивляло мое постоянное „ты“, я, действительно, очень не люблю никого называть по имени... Я назвала его „Полом“ в прощальной записке. Жест дарующий и жест принимающий дар имеет разъединяющий... Так и те дни, которые я провела с ним, — дни надежды, дни разлук, но более всего я боюсь, что он не узнает, какое это было для меня счастье, какая это была нежность, которую он так щедро подарил мне. Каждый должен во что-то верить: в бога, космос, сверхъестественные силы. Я верила в него. Он был моим богом, любовником, мужем, сыном, другом, он был моей жизнью... Я благодарна ему за каждую минуту, пока мы были вместе, я благодарна ему за то, что он был, есть и будет, пока есть и буду я... Больше всего мне страшно, когда, просыпаясь, я не вижу его глаз. Он говорил, что глаза нельзя целовать, это к расставанию, плохая примета... Нет, уходя, можно все, только нельзя остаться... Я теперь часто повторяю его имя, оно делается ощутимым, живым, существующим отдельно от него... Я села и написала: имя твое — поляна в лесу, имя твое — поцелуй в росу, имя твое — виноградинка в рот, имя твое скрипка поет, имя твое мне прибой назвал, тяжко разбившись о камни скал, имя твое — колокольный звон, имя твое — объятья стон, ну, а если на страшный суд, имя твое мои губы спасут...»
Спарк поднял глаза на Пола, в них были слезы.
Роумэн ударил сцепленными кулаками по столу, заревел медведем:
— Суки паршивые! Дерьмовые, долбанные суки! — он обернулся, крикнув через весь зал: — Да принесите же нам виски, черт возьми!
— Ты должен поехать к ней, Пол...
— Нет.
— Почему? Она любит тебя.
— Я сломан. В каждом человеке живет своя гордость. Я не могу, чтобы она была подле раздавленного, обгаженного, стареющего и спивающегося мужика. Это предательство. А я не из этой породы... Мы с тобою предали Брехта, и Ханса Эйслера тоже предали, их нет в этой стране, их оболгали, извозили мордой об дерьмо и выбросили, как нашкодивших котят... А ведь они не котята, а великие художники, которые будут определять память середины двадцатого века! А кто здесь понял это? Кто встал на их защиту?! Кто?! Ты? Я? Украли мальчиков, раздавили нас подошвой, как тараканов... Я не могу взять на душу грех приучать ее к тараканам... Не могу... Она их и так слишком много повидала в своей жизни... Словом, тут у меня наклевывается одна работенка, предстоит полет в Вашингтон, — оформлю там развод и пошлю ей все документы... У нее впереди жизнь, а мне осталось лишь одно — доживать.
— Как сердце?
— Прекрасно.
— Ты говоришь неправду. Пол. Ты ужасно выглядишь... Ты гробишь себя. Кого ты хочешь этим удивить? Надо выждать... Все изменится, поверь. Так долго продолжаться не может...
— «Изменится»? Да? Хм... А кто будет менять? Ты? Я? Стоит только прикрикнуть, как все уползают под лавку и оттуда шепчут, что «так долго продолжаться не может»... Кто ударит кулаком по столу? Я? Нет, я лишен такой привилегии, потому что мстить за это будут Элизабет и тебе, мальчики — в закладе... Должно родиться новое поколение, созреть иное качество мышления... А кто его будет создавать? Человечество несет в себе проклятие страха, согласись, именно рабовладение определяло мир с его основания до конца прошлого века, когда мы перестали продавать черных, а русские — белых.
Девушка в коротенькой юбочке принесла виски; Роумэн погладил ее по округлой попке:
— Крошка, принеси-ка нам сразу еще четыре порции. И соленых фисташков, о'кей?
— О'кей, — ответила та. — А вам записка.
— От кого?
— От скотовода, — девушка усмехнулась. — От гиганта из Техаса.
Роумэн прочитал вслух:
— «Братишка, если ты и впрямь можешь заклеить здесь любую красотку, то я бы просил тебя побеседовать с той, которая вся в белом». — Роумэн рассмеялся, пояснив: — Это гуляет крошечный ковбой, который стоит пятьдесят миллионов, Раумэн, видишь, вырядился в костюм первых поселенцев...
— Ты что, намерен быть его сводником? — спросил Спарк с нескрываемым презрением.
— А почему бы и нет? Во мне родился инстинкт иждивенца, я постоянно хочу к кому-то пристроиться, чтобы не думать о завтрашнем дне... Я же уволен, Грегори... Я не дослужил нужных лет до пенсии... Я в любую минуту могу оказаться безработным...
Он поднялся, сказал Спарку, что сейчас вернется, пусть пьет, стол оплачен, подошел к громадной корове в белом; странно, отчего карликов тянет на таких бабищ, он же с ней не справится; поклонился женщине и спросил разрешения присесть, ощущая на спине скрещивающиеся взгляды Спарка и скотовода.
— Что ж, подсаживайтесь, — голос у толстухи был низкий, хриплый, мужской. — Есть проблемы?
— Мой друг мечтал бы познакомиться с вами, красивая.
— Твой сосед, длинный красавчик?
— Нет, тот не знает никого, кроме жены, он священник...
— У священников нет жен...
— Бывший священник, — усмехнулся Пол. — У него были неприятности с Ватиканом, он вступил в коммунистическую партию, а попам это запрещено под страхом кастрации, вот епископ ему и предложил: либо я тебя кастрирую, либо уходи подобру-поздорову из лона святой церкви... Но у него жена поет в хоре, контральто...
— У тебя больные глаза, — заметила женщина. — Покажись врачам.
— Залеченный сифилис, — ответил Роумэн. — Я показывался. Поздно, ничего не попишешь, хирургия бессильна, а я верю только хирургам.
Женщина вздохнула:
— Пусть тот, больной, отрежут, а пришьют новый, сейчас делают чудеса... Так кто хочет меня пригласить?
— Вон тот гигант, — Роумэн показал глазами на карлика. — Он стоит полсотни миллионов.
— Я лучше с тобой пойду бесплатно, чем с ним пересплю за миллион. Я могу во сне раздавить его, как деревенская кормилица господского младенца.
— Устроим похороны, — Роумэн снова усмехнулся. — Напьемся от души.
— Ты — трезвый.
— Просто я пью хорошо.
— Ты — трезвый, — повторила женщина. — Валяй отсюда, я не пойду к карлику, у меня серьезная клиентура.
— А ко мне бесплатно пойдешь?
— Пойду.
— Давай усыновим карлика? А?
— Пусть уж он нас с тобой усыновит, — женщина осторожно поправила свою пышную прическу. — Я правду говорю... Если хочешь — едем ко мне, ты мне симпатичен.
— Тебя как зовут?
— Мари Флэр, — ответила женщина. — У меня красивое имя. Правда?
— Очень. Слушай, Мари Флэр, сделай милость, позволь все же этому маленькому придурку подойти к тебе, а? Ну что с тебя станет, если он угостит тебя шампанским?
— А ты?
— У меня нет денег на шампанское... Нет, вообще-то есть, но я очень скупой, берегу на черный день...
— Да я тебя сама угощу. У меня сегодня был клиент, я в порядке. А ты совсем отвалишь или потом вернешься?
— Вернусь, честное слово, приду...
— Ладно, — женщина кивнула, — пусть поит шампанским. Я ему сейчас назову марку начала века, — за такие деньги можно стадо купить, поглядим, на что он способен...
Карлик, увидав улыбку Роумэна, поднялся; его высокие сапожки тридцать седьмого размера были на каблучках, как у оперной певицы; важно ступая, он отправился к Мари Флэр, галантно поклонился женщине, сел рядом и сразу же пригласил мэтра.
— Этот в порядке, — вернувшись к Спарку, сказал Роумэн; вздохнув, выпил еще один «хайбол», положил ладонь на холодные пальцы друга: — Не сердись, Грегори. Мне плохо. Мне так плохо, как никогда не было.
— Порой мне кажется, что ты играешь какую-то роль, Пол.
— Хорошо обо мне думаешь...
— Скажи правду: ты ничего не затеял?
Роумэн полез за своими вечно мятыми сигаретами, усмехнулся, сокрушенно покачал головой:
— Спи спокойно, Грегори. Больше я вас не подставлю... Больше никто и никогда не похитит мальчиков...
— Ты говоришь не то. Пол.
— Я говорю именно то, что ты хочешь услышать.
— Ты говоришь плохо. Пол. Мне даже как-то совестно за тебя.
— Зачем же ты приехал? Валяй к себе в Голливуд, тебя заждалась Элизабет.
— Ты похож на мальчишку, который нашкодил и не знает, как ему выйти из того ужасного положения, в которое он сам себя загнал...
— Зачем ты так? Хочешь поссориться?
— Не я хочу этого, — ответил Спарк.
— Почему же? Тебе выгодно поссориться со мной... Тогда от тебя окончательно отстанут...
— Ты плохо выглядишь, Пол... Знаешь, Эд Рабинович купил себе клинику, он лучший кардиолог, какие только есть, потому что добрый человек... Я сказал ему, что у тебя аритмия и сердце молотит, когда меняется погода, он ждет тебя, вот его карточка, возьми...
— Ты очень заботлив. Только я не знаю никакого Рабиновича.
— Знаешь. Вот его визитная карточка, возьми, пригодится... Он воевал, потом поселился в Голливуде, играет на виолончели...
— Ну и пусть себе играет вдвоем с Эйнштейном. Отчего это все евреи тянутся к виолончели? Что им, скрипки мало?
— Не хватает тебе стать антисемитом.
— А что? За это платят. И сразу же объявится множество тайных покровителей...
Спарк усмехнулся:
— Особенно на Уолл-стрите, сплошные протестанты...
— Гейдрих тоже был замаран еврейской кровью, а не было антисемита более кровавого, чем он... Дело не в крови, а в идеологии стада, которое ищет оправдание злу в чужой силе...
— Пол...
— Ну?
— Мы тебя все очень любим.
— Спасибо.
— Ты что сник?
— Я? — Пол удивился. — Я не сник. Наоборот. Будь здоров, Грегори, давай жахнем.
Спарк выпил, улыбнулся:
— А кто будет выручать мою шоферскую лицензию? Ты?
— Оставайся у меня, а? Это будет так прекрасно, Грегори, если ты останешься у меня! Я сделаю яичницу! У меня есть хлеб и масло, кажется, и сыр. Устроим пир! А? И виски я еще не допил, и джин, оставайся, Грегори!
— Пол... там же мальчики... Я и сейчас, как на иголках...
Роумэн сник:
— Вот видишь... А ты говорил...
— Хорошо. Я останусь.
— Не говори ерунды. Я часто теряю ощущение реальности, Грегори. Я не имел права предлагать тебе это, не думай, я не испытывал тебя. Просто я... Не сердись... Езжай, поцелуй Элизабет, она прелесть... И постой над кроватками мальчишек. Посмотри на них внимательно, подивись чуду, они ведь у тебя чудо, правда... Давай выпьем за них, а?
— Едем ко мне, Пол. Там и надеремся. Как раньше, втроем. Элизабет, ты и я. Ты ляжешь спать в комнате, рядом с комнатой мальчиков, где вы спали с Крис...
— Тебе доставляет наслаждение делать мне больно?
Девушка принесла виски; Роумэн снова попросил принести еще три порции, сразу же выпил свой «хайбол», закурил, и Спарк почувствовал, как сейчас жутково рту Пола, он словно бы стал им, ощутив горечь и судорогу в животе, а потом ощутил симптом рвоты, даже понял ее приближающийся желтый, желчный вкус.
— Не кури, Пол. Не сходи с ума. Ты нарочно играешь жизнью. Зачем? Если уж она тебе совсем не дорога, распорядись ей ко всеобщему благу.
— Это как? Застрелить Трумэна? Привести нашего друга Даллеса в кресло президента и вернуться в разведку? Эмигрировать к Сталину и организовать американское правительство в изгнании? Или поцеловать задницу Макайру и написать покаянное письмо: «меня опутали левые, но теперь я прозрел, спасите»?!
— Едем, Пол. — Спарк поднялся. — Едем.
— Хорошо хоть не посмотрел на часы, брат. Езжай. С богом. Я еще погуляю чуток.
— Что мне написать Крис?
— А я разве нанял тебя в посредники? Не лезь в чужие дела, это неприлично.
— Завтра тебе будет стыдно за то, что ты мне говорил сегодня.
— А тебе? Какого черта ты приперся с ее письмом?! Ты думаешь, у меня нет сердца?! Я всегда смеюсь, «ах, он такой веселый, этот Пол, у него прекрасный характер, с ним так легко»... А ты знаешь, чем мне это дается?! Ты знаешь, чего стоит быть веселым, улыбчивым, мягким?! У меня ж внутри все порвано! Мне разорвали все в нацистской тюрьме! Пытками! А потом... Ладно, Грегори, я не хочу, чтобы мы окончательно поссорились. Линяй отсюда! Я выпью за Элизабет, — он опрокинул в себя виски, — и за мальчиков, — он выпил еще один стакан. — Это все. Шпарь. Я завелся. Шпарь отсюда, ладно?
И, не прощаясь, Роумэн поднялся и, вышагивая ровно, словно солдат на параде, двинулся к карлику, который уже забрался на колени белой корове с красивым детским именем Мари Флэр.
Спарк посмотрел ему вслед с тяжелой неприязнью, потом смачно плюнул под ноги, бросил на столик двадцатидолларовую купюру и стремительно вышел.
— Он плюнул тебе вслед, — сказала Мари Флэр, погладив руку Пола. — Сволочь. Садись, Чарльз поит нас самым лучшим шампанским.
— Ах, тебя к тому же зовут Чарльз? — удивился Роумэн, плавающепоглядев на карлика. — Никогда и никому не говори, что ты Чарльз. Называй себя Ричардом, это твое настоящее имя, Ричард Бычье Сердце...
Карлик посмотрел на женщину вопрошающе и, продолжая хранить на лице улыбку, спросил с вызовом:
— Это он оскорбляет меня, малыш?
— Тебя оскорбила природа, — вздохнула Мари Флэр. — Больше оскорбить нельзя, такой крохотуля...
— Пойдем, я докажу тебе, какой я крохотуля! — ответил карлик. — Нет, ты ответь мне, Роумэн! Ты мне ответь: что это за Ричард Бычье Сердце?
— Я не оскорбляю тебя, — сказал Роумэн, наливая шампанское в бокал Мари Флэр. — Был такой английский король, его звали Ричард Львиное Сердце... Я переиначил его имя, у тебя ж коровы, а не львы... Заведи себе табун львов, тогда можешь называться, как тот английский парень в золотой шапчонке... Старуха, — он потянулся к женщине выпяченными потрескавшимися губами, — поцелуй меня...
— Эй! — карлик поднялся. — Это моя женщина!
— Вали отсюда, — сказала Мари Флэр. — Вали, малыш. Моя рука толще твоей талии, мне за тебя страшно.
— Не гони его, — попросил Роумэн. — Лучше едем ко мне, я сделаю яичницу, у меня есть джин, виски, гульнем, как следует. Едем, Ричард? Я уложу вас на роскошной кровати, широкой, как Атлантика, тебе будет где развернуться, ты ж прыткий, все карлики прыткие, это точно...
Скотовод снова обернулся к женщине:
— Я все же не пойму — он нарывается, что ли? Или это он так шутит?
— Он шутит. Ты должен быть добрым, крохотуля. Ты обязан льнуть к людям... Ты ж такой маленький, глядишь, что не так скажешь, — тобой зеркало разобьют... Возьмут за ноженьки, покрутят над головой и побьют зеркала... Едем к Полу... Возьми шампанского, и пусть принесут корзину фруктов, я сижу на диете, так я и стану есть вашу дерьмовую яичницу...
В четыре часа, когда веселье в квартире Роумэна шло вовсю и карлик отплясывал с Мари Флэр, откидывая голову, как заправский танцор, Пол вдруг сполз с дивана и начал рвать на себе воротник куртки, повторяя:
— Болит, душно, болит, душно, душно, болит...
Мари Флэр смеялась, продолжая танцевать:
— Ну, хорош, ну, назюзюкался! Пойди, понюхай нашатыря, сценарист, все вы, ученые, только на словах мужики, а как до дела, так сразу начинаете выпендриваться! Побыл бы женщиной, один бы аборт вынес, тогда б не канючил, что болит...
Карлик, однако, подошел к Роумэну, подложил ему под потную, взлохмаченную голову детскую ладошку и тихо спросил:
— Что у тебя болит, седой? Живот?
Роумэн, продолжая стонать, достал из кармана куртки визитную карточку доктора Рабиновича, что ему дал в баре Спарк, ткнул пальцем в телефон, прохрипел:
— Пусть он приедет! Сердце... Больно... Очень больно, малыш... Прости меня... Пусть они приедут... я... я... скорей...
В восемь утра Рабинович позвонил Спаркам, долго кашлял в трубку, словно съел в жару мороженое, потом, наконец, сказал:
— Слушайте, у вашего друга обширный инфаркт, и будет чудом, если он сегодня не умрет... Словом, можете приезжать, я не знаю, когда я смогу вас пустить к нему, но пущу обязательно, потому что мы привязали его руки к поручням, он буйный, он все время норовит подняться, надо как-то повлиять на него... Я сделал все, что мог... Но это ненадолго... У него нет сердца, ошметки, я давно не видал таких страшных кардиограмм...
Генерал Хойзингер, Гелен, Штирлиц (сорок седьмой)
— Нет, я не пойду, — Роумэн покачал головой. — Я дорого беру, зачем вас разорять... Если хотите какую из здешних красоток, укажите пальцем, я и без денег все организую.
— Пальцем указывать некультурно, — сказал карлик назидательно, и Роумэн понял, что именно этим ограничивается его соприкосновение с культурой; хотя нет, наверняка он знает, что дичь можно есть руками, наверное, поэтому заказывает в ресторанах фазанов или куропаток, не надо мучиться с тремя вилками, все просто, а заодно соблюден престиж: дерьмовое крылышко птички в пять раз дороже самого прекрасного стэйка; ну и горазды люди на фетиши, выдумают блажь и поклоняются ей, врожденность закодированного рабства...
Спарк приехал через сорок минут, — спустило колесо.
— Знаешь, — усмехнулся он, когда они расположились за своим столиком, — я вожу машину с закрытыми глазами, прекрасно ее ощущаю, но, когда надо менять скат, ощущаю себя Робинзоном, путаюсь с ключами и очень боюсь заночевать на дороге...
— Вози с собой теплую куртку и виски, — посоветовал Роумэн. — Жахнешь от души, укутаешься, поспишь, а утром попросишь шоферов прислать тебе «автосос» 18, двадцать баков — и никаких забот... Ну, что у тебя?
— Пол, мы получили письмо от Крис.
— Мне она тоже прислала телеграмму.
— Я хочу, чтобы ты прочитал ее письмо при мне.
— Слушай, Грегори, я чертовски не люблю сентиментальных сцен: добрый друг наставляет заблудшего, разговор по душам, глоток виски и сдержанное рыдание... Это все из штампов Голливуда...
— Ты можешь обижать меня, как тебе вздумается, Пол... Я все равно не обижусь, потому что люблю тебя... И знаю, что нет на земле лучшего человека, чем ты... Задирайся, валяй, все равно ты прочитаешь ее письмо при мне... Или, если хочешь, я его тебе прочту сам...
— Поскольку здесь им трудно оборудовать звукозапись, можешь читать.
— Что с тобой, Пол?
— Ровным счетом ничего. Просто я ощутил себя абсолютным, законченным, размазанным дерьмом. А поняв это, я стал отвратителен самому себе. Ясно? Я помог Крис уйти от меня. Я не хочу, чтобы она жила с дерьмом, понимаешь?
— Погоди. Сначала послушай, что она пишет...
— Я читал, что она написала перед тем, как уехать! Она сбежала! Она бросила меня! Да, да, да! Не делай печальное лицо! Мало ли, что я пару раз не приходил домой! Я всегда жил один, и я привык жить так, как считал нужным! Я тогда не мог ехать пьяным! Я звонил ей, но никто не брал трубку!
— Врешь.
— Если ты еще раз посмеешь сказать мне это слово, я уйду, Грегори, и мы больше никогда не увидимся.
— Хорошо. Прости. Послушай, что она пишет, — Спарк взял письмо в руку; Роумэн заметил, как тряслись его пальцы. — Вот, погоди, тут она рассказывает Элизабет про свое житье... Ага, вот эта часть... «Я не помню, у кого из европейцев я прочитала горькую, но изумительно верную фразу: „порою легче переспать с мужчиной, чем назвать его по имени“... Мне казалось, что Пола порою удивляло мое постоянное „ты“, я, действительно, очень не люблю никого называть по имени... Я назвала его „Полом“ в прощальной записке. Жест дарующий и жест принимающий дар имеет разъединяющий... Так и те дни, которые я провела с ним, — дни надежды, дни разлук, но более всего я боюсь, что он не узнает, какое это было для меня счастье, какая это была нежность, которую он так щедро подарил мне. Каждый должен во что-то верить: в бога, космос, сверхъестественные силы. Я верила в него. Он был моим богом, любовником, мужем, сыном, другом, он был моей жизнью... Я благодарна ему за каждую минуту, пока мы были вместе, я благодарна ему за то, что он был, есть и будет, пока есть и буду я... Больше всего мне страшно, когда, просыпаясь, я не вижу его глаз. Он говорил, что глаза нельзя целовать, это к расставанию, плохая примета... Нет, уходя, можно все, только нельзя остаться... Я теперь часто повторяю его имя, оно делается ощутимым, живым, существующим отдельно от него... Я села и написала: имя твое — поляна в лесу, имя твое — поцелуй в росу, имя твое — виноградинка в рот, имя твое скрипка поет, имя твое мне прибой назвал, тяжко разбившись о камни скал, имя твое — колокольный звон, имя твое — объятья стон, ну, а если на страшный суд, имя твое мои губы спасут...»
Спарк поднял глаза на Пола, в них были слезы.
Роумэн ударил сцепленными кулаками по столу, заревел медведем:
— Суки паршивые! Дерьмовые, долбанные суки! — он обернулся, крикнув через весь зал: — Да принесите же нам виски, черт возьми!
— Ты должен поехать к ней, Пол...
— Нет.
— Почему? Она любит тебя.
— Я сломан. В каждом человеке живет своя гордость. Я не могу, чтобы она была подле раздавленного, обгаженного, стареющего и спивающегося мужика. Это предательство. А я не из этой породы... Мы с тобою предали Брехта, и Ханса Эйслера тоже предали, их нет в этой стране, их оболгали, извозили мордой об дерьмо и выбросили, как нашкодивших котят... А ведь они не котята, а великие художники, которые будут определять память середины двадцатого века! А кто здесь понял это? Кто встал на их защиту?! Кто?! Ты? Я? Украли мальчиков, раздавили нас подошвой, как тараканов... Я не могу взять на душу грех приучать ее к тараканам... Не могу... Она их и так слишком много повидала в своей жизни... Словом, тут у меня наклевывается одна работенка, предстоит полет в Вашингтон, — оформлю там развод и пошлю ей все документы... У нее впереди жизнь, а мне осталось лишь одно — доживать.
— Как сердце?
— Прекрасно.
— Ты говоришь неправду. Пол. Ты ужасно выглядишь... Ты гробишь себя. Кого ты хочешь этим удивить? Надо выждать... Все изменится, поверь. Так долго продолжаться не может...
— «Изменится»? Да? Хм... А кто будет менять? Ты? Я? Стоит только прикрикнуть, как все уползают под лавку и оттуда шепчут, что «так долго продолжаться не может»... Кто ударит кулаком по столу? Я? Нет, я лишен такой привилегии, потому что мстить за это будут Элизабет и тебе, мальчики — в закладе... Должно родиться новое поколение, созреть иное качество мышления... А кто его будет создавать? Человечество несет в себе проклятие страха, согласись, именно рабовладение определяло мир с его основания до конца прошлого века, когда мы перестали продавать черных, а русские — белых.
Девушка в коротенькой юбочке принесла виски; Роумэн погладил ее по округлой попке:
— Крошка, принеси-ка нам сразу еще четыре порции. И соленых фисташков, о'кей?
— О'кей, — ответила та. — А вам записка.
— От кого?
— От скотовода, — девушка усмехнулась. — От гиганта из Техаса.
Роумэн прочитал вслух:
— «Братишка, если ты и впрямь можешь заклеить здесь любую красотку, то я бы просил тебя побеседовать с той, которая вся в белом». — Роумэн рассмеялся, пояснив: — Это гуляет крошечный ковбой, который стоит пятьдесят миллионов, Раумэн, видишь, вырядился в костюм первых поселенцев...
— Ты что, намерен быть его сводником? — спросил Спарк с нескрываемым презрением.
— А почему бы и нет? Во мне родился инстинкт иждивенца, я постоянно хочу к кому-то пристроиться, чтобы не думать о завтрашнем дне... Я же уволен, Грегори... Я не дослужил нужных лет до пенсии... Я в любую минуту могу оказаться безработным...
Он поднялся, сказал Спарку, что сейчас вернется, пусть пьет, стол оплачен, подошел к громадной корове в белом; странно, отчего карликов тянет на таких бабищ, он же с ней не справится; поклонился женщине и спросил разрешения присесть, ощущая на спине скрещивающиеся взгляды Спарка и скотовода.
— Что ж, подсаживайтесь, — голос у толстухи был низкий, хриплый, мужской. — Есть проблемы?
— Мой друг мечтал бы познакомиться с вами, красивая.
— Твой сосед, длинный красавчик?
— Нет, тот не знает никого, кроме жены, он священник...
— У священников нет жен...
— Бывший священник, — усмехнулся Пол. — У него были неприятности с Ватиканом, он вступил в коммунистическую партию, а попам это запрещено под страхом кастрации, вот епископ ему и предложил: либо я тебя кастрирую, либо уходи подобру-поздорову из лона святой церкви... Но у него жена поет в хоре, контральто...
— У тебя больные глаза, — заметила женщина. — Покажись врачам.
— Залеченный сифилис, — ответил Роумэн. — Я показывался. Поздно, ничего не попишешь, хирургия бессильна, а я верю только хирургам.
Женщина вздохнула:
— Пусть тот, больной, отрежут, а пришьют новый, сейчас делают чудеса... Так кто хочет меня пригласить?
— Вон тот гигант, — Роумэн показал глазами на карлика. — Он стоит полсотни миллионов.
— Я лучше с тобой пойду бесплатно, чем с ним пересплю за миллион. Я могу во сне раздавить его, как деревенская кормилица господского младенца.
— Устроим похороны, — Роумэн снова усмехнулся. — Напьемся от души.
— Ты — трезвый.
— Просто я пью хорошо.
— Ты — трезвый, — повторила женщина. — Валяй отсюда, я не пойду к карлику, у меня серьезная клиентура.
— А ко мне бесплатно пойдешь?
— Пойду.
— Давай усыновим карлика? А?
— Пусть уж он нас с тобой усыновит, — женщина осторожно поправила свою пышную прическу. — Я правду говорю... Если хочешь — едем ко мне, ты мне симпатичен.
— Тебя как зовут?
— Мари Флэр, — ответила женщина. — У меня красивое имя. Правда?
— Очень. Слушай, Мари Флэр, сделай милость, позволь все же этому маленькому придурку подойти к тебе, а? Ну что с тебя станет, если он угостит тебя шампанским?
— А ты?
— У меня нет денег на шампанское... Нет, вообще-то есть, но я очень скупой, берегу на черный день...
— Да я тебя сама угощу. У меня сегодня был клиент, я в порядке. А ты совсем отвалишь или потом вернешься?
— Вернусь, честное слово, приду...
— Ладно, — женщина кивнула, — пусть поит шампанским. Я ему сейчас назову марку начала века, — за такие деньги можно стадо купить, поглядим, на что он способен...
Карлик, увидав улыбку Роумэна, поднялся; его высокие сапожки тридцать седьмого размера были на каблучках, как у оперной певицы; важно ступая, он отправился к Мари Флэр, галантно поклонился женщине, сел рядом и сразу же пригласил мэтра.
— Этот в порядке, — вернувшись к Спарку, сказал Роумэн; вздохнув, выпил еще один «хайбол», положил ладонь на холодные пальцы друга: — Не сердись, Грегори. Мне плохо. Мне так плохо, как никогда не было.
— Порой мне кажется, что ты играешь какую-то роль, Пол.
— Хорошо обо мне думаешь...
— Скажи правду: ты ничего не затеял?
Роумэн полез за своими вечно мятыми сигаретами, усмехнулся, сокрушенно покачал головой:
— Спи спокойно, Грегори. Больше я вас не подставлю... Больше никто и никогда не похитит мальчиков...
— Ты говоришь не то. Пол.
— Я говорю именно то, что ты хочешь услышать.
— Ты говоришь плохо. Пол. Мне даже как-то совестно за тебя.
— Зачем же ты приехал? Валяй к себе в Голливуд, тебя заждалась Элизабет.
— Ты похож на мальчишку, который нашкодил и не знает, как ему выйти из того ужасного положения, в которое он сам себя загнал...
— Зачем ты так? Хочешь поссориться?
— Не я хочу этого, — ответил Спарк.
— Почему же? Тебе выгодно поссориться со мной... Тогда от тебя окончательно отстанут...
— Ты плохо выглядишь, Пол... Знаешь, Эд Рабинович купил себе клинику, он лучший кардиолог, какие только есть, потому что добрый человек... Я сказал ему, что у тебя аритмия и сердце молотит, когда меняется погода, он ждет тебя, вот его карточка, возьми...
— Ты очень заботлив. Только я не знаю никакого Рабиновича.
— Знаешь. Вот его визитная карточка, возьми, пригодится... Он воевал, потом поселился в Голливуде, играет на виолончели...
— Ну и пусть себе играет вдвоем с Эйнштейном. Отчего это все евреи тянутся к виолончели? Что им, скрипки мало?
— Не хватает тебе стать антисемитом.
— А что? За это платят. И сразу же объявится множество тайных покровителей...
Спарк усмехнулся:
— Особенно на Уолл-стрите, сплошные протестанты...
— Гейдрих тоже был замаран еврейской кровью, а не было антисемита более кровавого, чем он... Дело не в крови, а в идеологии стада, которое ищет оправдание злу в чужой силе...
— Пол...
— Ну?
— Мы тебя все очень любим.
— Спасибо.
— Ты что сник?
— Я? — Пол удивился. — Я не сник. Наоборот. Будь здоров, Грегори, давай жахнем.
Спарк выпил, улыбнулся:
— А кто будет выручать мою шоферскую лицензию? Ты?
— Оставайся у меня, а? Это будет так прекрасно, Грегори, если ты останешься у меня! Я сделаю яичницу! У меня есть хлеб и масло, кажется, и сыр. Устроим пир! А? И виски я еще не допил, и джин, оставайся, Грегори!
— Пол... там же мальчики... Я и сейчас, как на иголках...
Роумэн сник:
— Вот видишь... А ты говорил...
— Хорошо. Я останусь.
— Не говори ерунды. Я часто теряю ощущение реальности, Грегори. Я не имел права предлагать тебе это, не думай, я не испытывал тебя. Просто я... Не сердись... Езжай, поцелуй Элизабет, она прелесть... И постой над кроватками мальчишек. Посмотри на них внимательно, подивись чуду, они ведь у тебя чудо, правда... Давай выпьем за них, а?
— Едем ко мне, Пол. Там и надеремся. Как раньше, втроем. Элизабет, ты и я. Ты ляжешь спать в комнате, рядом с комнатой мальчиков, где вы спали с Крис...
— Тебе доставляет наслаждение делать мне больно?
Девушка принесла виски; Роумэн снова попросил принести еще три порции, сразу же выпил свой «хайбол», закурил, и Спарк почувствовал, как сейчас жутково рту Пола, он словно бы стал им, ощутив горечь и судорогу в животе, а потом ощутил симптом рвоты, даже понял ее приближающийся желтый, желчный вкус.
— Не кури, Пол. Не сходи с ума. Ты нарочно играешь жизнью. Зачем? Если уж она тебе совсем не дорога, распорядись ей ко всеобщему благу.
— Это как? Застрелить Трумэна? Привести нашего друга Даллеса в кресло президента и вернуться в разведку? Эмигрировать к Сталину и организовать американское правительство в изгнании? Или поцеловать задницу Макайру и написать покаянное письмо: «меня опутали левые, но теперь я прозрел, спасите»?!
— Едем, Пол. — Спарк поднялся. — Едем.
— Хорошо хоть не посмотрел на часы, брат. Езжай. С богом. Я еще погуляю чуток.
— Что мне написать Крис?
— А я разве нанял тебя в посредники? Не лезь в чужие дела, это неприлично.
— Завтра тебе будет стыдно за то, что ты мне говорил сегодня.
— А тебе? Какого черта ты приперся с ее письмом?! Ты думаешь, у меня нет сердца?! Я всегда смеюсь, «ах, он такой веселый, этот Пол, у него прекрасный характер, с ним так легко»... А ты знаешь, чем мне это дается?! Ты знаешь, чего стоит быть веселым, улыбчивым, мягким?! У меня ж внутри все порвано! Мне разорвали все в нацистской тюрьме! Пытками! А потом... Ладно, Грегори, я не хочу, чтобы мы окончательно поссорились. Линяй отсюда! Я выпью за Элизабет, — он опрокинул в себя виски, — и за мальчиков, — он выпил еще один стакан. — Это все. Шпарь. Я завелся. Шпарь отсюда, ладно?
И, не прощаясь, Роумэн поднялся и, вышагивая ровно, словно солдат на параде, двинулся к карлику, который уже забрался на колени белой корове с красивым детским именем Мари Флэр.
Спарк посмотрел ему вслед с тяжелой неприязнью, потом смачно плюнул под ноги, бросил на столик двадцатидолларовую купюру и стремительно вышел.
— Он плюнул тебе вслед, — сказала Мари Флэр, погладив руку Пола. — Сволочь. Садись, Чарльз поит нас самым лучшим шампанским.
— Ах, тебя к тому же зовут Чарльз? — удивился Роумэн, плавающепоглядев на карлика. — Никогда и никому не говори, что ты Чарльз. Называй себя Ричардом, это твое настоящее имя, Ричард Бычье Сердце...
Карлик посмотрел на женщину вопрошающе и, продолжая хранить на лице улыбку, спросил с вызовом:
— Это он оскорбляет меня, малыш?
— Тебя оскорбила природа, — вздохнула Мари Флэр. — Больше оскорбить нельзя, такой крохотуля...
— Пойдем, я докажу тебе, какой я крохотуля! — ответил карлик. — Нет, ты ответь мне, Роумэн! Ты мне ответь: что это за Ричард Бычье Сердце?
— Я не оскорбляю тебя, — сказал Роумэн, наливая шампанское в бокал Мари Флэр. — Был такой английский король, его звали Ричард Львиное Сердце... Я переиначил его имя, у тебя ж коровы, а не львы... Заведи себе табун львов, тогда можешь называться, как тот английский парень в золотой шапчонке... Старуха, — он потянулся к женщине выпяченными потрескавшимися губами, — поцелуй меня...
— Эй! — карлик поднялся. — Это моя женщина!
— Вали отсюда, — сказала Мари Флэр. — Вали, малыш. Моя рука толще твоей талии, мне за тебя страшно.
— Не гони его, — попросил Роумэн. — Лучше едем ко мне, я сделаю яичницу, у меня есть джин, виски, гульнем, как следует. Едем, Ричард? Я уложу вас на роскошной кровати, широкой, как Атлантика, тебе будет где развернуться, ты ж прыткий, все карлики прыткие, это точно...
Скотовод снова обернулся к женщине:
— Я все же не пойму — он нарывается, что ли? Или это он так шутит?
— Он шутит. Ты должен быть добрым, крохотуля. Ты обязан льнуть к людям... Ты ж такой маленький, глядишь, что не так скажешь, — тобой зеркало разобьют... Возьмут за ноженьки, покрутят над головой и побьют зеркала... Едем к Полу... Возьми шампанского, и пусть принесут корзину фруктов, я сижу на диете, так я и стану есть вашу дерьмовую яичницу...
В четыре часа, когда веселье в квартире Роумэна шло вовсю и карлик отплясывал с Мари Флэр, откидывая голову, как заправский танцор, Пол вдруг сполз с дивана и начал рвать на себе воротник куртки, повторяя:
— Болит, душно, болит, душно, душно, болит...
Мари Флэр смеялась, продолжая танцевать:
— Ну, хорош, ну, назюзюкался! Пойди, понюхай нашатыря, сценарист, все вы, ученые, только на словах мужики, а как до дела, так сразу начинаете выпендриваться! Побыл бы женщиной, один бы аборт вынес, тогда б не канючил, что болит...
Карлик, однако, подошел к Роумэну, подложил ему под потную, взлохмаченную голову детскую ладошку и тихо спросил:
— Что у тебя болит, седой? Живот?
Роумэн, продолжая стонать, достал из кармана куртки визитную карточку доктора Рабиновича, что ему дал в баре Спарк, ткнул пальцем в телефон, прохрипел:
— Пусть он приедет! Сердце... Больно... Очень больно, малыш... Прости меня... Пусть они приедут... я... я... скорей...
В восемь утра Рабинович позвонил Спаркам, долго кашлял в трубку, словно съел в жару мороженое, потом, наконец, сказал:
— Слушайте, у вашего друга обширный инфаркт, и будет чудом, если он сегодня не умрет... Словом, можете приезжать, я не знаю, когда я смогу вас пустить к нему, но пущу обязательно, потому что мы привязали его руки к поручням, он буйный, он все время норовит подняться, надо как-то повлиять на него... Я сделал все, что мог... Но это ненадолго... У него нет сердца, ошметки, я давно не видал таких страшных кардиограмм...
Генерал Хойзингер, Гелен, Штирлиц (сорок седьмой)
Последние недели были крайне напряженными: с разрешения оккупационных властей США генерал проводил постоянные конспиративные контакты с бывшим начальником оперативного управления генерального штаба фюрера Хойзингером; его привозили из лагеря для пленных в маленький коттедж — «на медицинское обследование»; там ждал Гелен. Беседы были не простыми; Хойзингер открыто бранил американцев за их отношение к вермахту: нельзя жонглировать понятиями о «демократии», когда на пороге новая русская угроза; то, что по-прежнему держат в лагерях Манштейна, Гудериана и Гальдера, по меньшей мере недальновидно, пусть мы живем в коттеджах, но ведь они обнесены проволокой...
— Вы готовы? — спросил Гелен своего помощника, вернувшись со встречи. — Надо срочно подготовить запись беседы...
— Да, господин генерал.
Гелен поднялся и, расхаживая по кабинету, начал негромко — но очень четко, по-военному, несколько даже приказно — диктовать:
— Очередная встреча генерала «Вагнера», представлявшего «Организацию», с генералом Адольфом Эрнстом Хойзингером на этот раз состоялась в военном лазарете США; первые двадцать минут беседа проходила в помещении, а затем, по предложению Хойзингера, была продолжена во время прогулки по парку.
Во время этого полуторачасового обмена мнениями в первую очередь рассматривался вопрос о той клеветнической кампании, которая ведется большевистской пропагандой и определенными еврейскими кругами Запада, направленной против самого духа германской армии, дабы придать ей видимость «инструмента в руках Гитлера», хотя каждому непредубежденному исследователю ясно, что вермахт всегда был в оппозиции и к фюреру, и к доктрине национал-социализма.
Яснее всего это подтверждается тем фактом, что именно офицер вермахта, герой германской нации Штауфенберг привез двадцатого июля в ставку Гитлера бомбу, которая должна была уничтожить диктатора, и лишь случай помешал этому.
Генерал «Вагнер» и генерал-лейтенант Хойзингер изучили данные прессы, находящейся в руках Кремля и определенных еврейских кругов, о том, что якобы генерал Хойзингер был награжден фюрером серебряной медалью «За верность» — после трагических событий двадцатого июля — как один из его самых доверенных сотрудников, и подтвердили, что эти публикации носят спекулятивный характер и сфабрикованы Москвой.
Было принято решение подготовить — используя возможности наших друзей — объективную информацию, которая покажет всю сложность ситуации, создавшейся в ставке фюрера накануне покушения.
Решено заново изучить материалы о подготовке операции «Морской лев» и мнимом участии в ней Хойзингера, чтобы нейтрализовать возможные акции У. Черчилля, чья ненависть к Германии сравнима лишь с его ненавистью к большевистской России. Учитывая неожиданный характер бывшего английского лидера, следует опубликовать в Британии документы, носящие сенсационный характер, о том, что генерал-лейтенант Хойзингер на самом деле был одной из потаенных пружин антигитлеровского заговора и только чудо спасло его от казни.
При этом было отмечено, что публикации должны носить атакующий, а не оправдательный характер, время «сдержанной пропаганды» кончилось, пришла пора наступать, разбивая мифы о «жестокости» германской армии во время ее противостояния большевистским ордам.
Хойзингер — заручившись обещанием генерала «Вагнера» о том, что с него будут сняты все обвинения, состряпанные русскими, — дал согласие работать в качестве консультанта «Организации».
Поскольку архивы Шелленберга и Канариса в массе своей попали в руки британцев, признано целесообразным просить генерал-лейтенанта Хойзингера сосредоточиться не на русском вопросе (это следующий, основной этап работы), а на связях ОКВ с режимами стран Латинской Америки накануне второй мировой войны, а также во время битвы (Аргентина, Эквадор, Бразилия, Чили).
В свою очередь, генерал-лейтенант Хойзингер поставил перед генералом «Вагнером» вопрос о трагической судьбе выдающихся германских военачальников, находящихся в тюрьме Ландсберга в ожидании смертной казни. Речь идет о тех, кто стоял в первых рядах борьбы против большевистских орд; историческая справедливость должна быть восстановлена в самом ближайшем будущем, ибо — в противном случае — ни один из молодых немцев, живущих на западе Германии, ни при каких условиях не возьмет в руки оружие для защиты цивилизованного мира от красного владычества...
На вопрос генерала «Вагнера», следует ли добиваться отмены смертной казни для обергруппенфюрера СС Поля, бывшего начальника хозяйственного управления СС, и генерала СС Олендорфа, руководившего акциями по уничтожению славян и евреев на Востоке, генерал-лейтенант Хойзингер ответил, что факт уничтожения славян и евреев еще надо доказать, а компетенция вышеназванных генералов в вопросах антибольшевистской борьбы не подлежит сомнению.
Привлечение Хойзингера к работе в «Организации» было огромной победой Гелена, поэтому фразы его отчета были такими литыми, четкими, рублеными.
Действительно, этот «консультант» был воистину неоценим для возрождавшейся германской разведки.
Политическая биография Адольфа Эрнста Хойзингера сложилась не просто; родившись в семье баварских религиозных проповедников и борцов за охрану природы (особенно вековых дубрав и альпийских лугов), он был далек от экономических бурь и схваток левых интеллектуалов с правыми.
Когда началась первая мировая война, он вступил добровольцем в ряды армии кайзера; под Верденом был ранен, попал в плен к англичанам, заочно произведен в лейтенанты, награжден «Железным крестом» и причислен к лику героев — наравне с Герингом и Гитлером, — сражавшихся на том же фронте, что и он, Хойзингер.
Вернувшись в разоренную Германию, он не примкнул ни к какой политической партии. «Армия — вне дрязг, единственно, кто может защитить достоинство поруганной державы, — солдаты» — так сказал Хойзингер, это было его кредо той поры, вполне устойчивый буйв пору всеобщего разлада, отмечавшего тот период развития Германии.
Когда к власти пришел Гитлер, капитан Хойзингер — ему тогда было тридцать шесть лет — служил в генеральном штабе; его непосредственным руководителем был полковник Йодль; накануне «ночи длинных ножей», когда Гитлер, ворвавшись в альпийский отель «Хансльбауэр», арестовал и застрелил Рэма, кричавшего перед смертью: «Хайль Гитлер! Да здравствует национал-социализм! Слава тысячелетнему рейху! Смерть большевикам и евреям!», капитан Хойзингер отдавал приказы армейским соединениям
— Вы готовы? — спросил Гелен своего помощника, вернувшись со встречи. — Надо срочно подготовить запись беседы...
— Да, господин генерал.
Гелен поднялся и, расхаживая по кабинету, начал негромко — но очень четко, по-военному, несколько даже приказно — диктовать:
— Очередная встреча генерала «Вагнера», представлявшего «Организацию», с генералом Адольфом Эрнстом Хойзингером на этот раз состоялась в военном лазарете США; первые двадцать минут беседа проходила в помещении, а затем, по предложению Хойзингера, была продолжена во время прогулки по парку.
Во время этого полуторачасового обмена мнениями в первую очередь рассматривался вопрос о той клеветнической кампании, которая ведется большевистской пропагандой и определенными еврейскими кругами Запада, направленной против самого духа германской армии, дабы придать ей видимость «инструмента в руках Гитлера», хотя каждому непредубежденному исследователю ясно, что вермахт всегда был в оппозиции и к фюреру, и к доктрине национал-социализма.
Яснее всего это подтверждается тем фактом, что именно офицер вермахта, герой германской нации Штауфенберг привез двадцатого июля в ставку Гитлера бомбу, которая должна была уничтожить диктатора, и лишь случай помешал этому.
Генерал «Вагнер» и генерал-лейтенант Хойзингер изучили данные прессы, находящейся в руках Кремля и определенных еврейских кругов, о том, что якобы генерал Хойзингер был награжден фюрером серебряной медалью «За верность» — после трагических событий двадцатого июля — как один из его самых доверенных сотрудников, и подтвердили, что эти публикации носят спекулятивный характер и сфабрикованы Москвой.
Было принято решение подготовить — используя возможности наших друзей — объективную информацию, которая покажет всю сложность ситуации, создавшейся в ставке фюрера накануне покушения.
Решено заново изучить материалы о подготовке операции «Морской лев» и мнимом участии в ней Хойзингера, чтобы нейтрализовать возможные акции У. Черчилля, чья ненависть к Германии сравнима лишь с его ненавистью к большевистской России. Учитывая неожиданный характер бывшего английского лидера, следует опубликовать в Британии документы, носящие сенсационный характер, о том, что генерал-лейтенант Хойзингер на самом деле был одной из потаенных пружин антигитлеровского заговора и только чудо спасло его от казни.
При этом было отмечено, что публикации должны носить атакующий, а не оправдательный характер, время «сдержанной пропаганды» кончилось, пришла пора наступать, разбивая мифы о «жестокости» германской армии во время ее противостояния большевистским ордам.
Хойзингер — заручившись обещанием генерала «Вагнера» о том, что с него будут сняты все обвинения, состряпанные русскими, — дал согласие работать в качестве консультанта «Организации».
Поскольку архивы Шелленберга и Канариса в массе своей попали в руки британцев, признано целесообразным просить генерал-лейтенанта Хойзингера сосредоточиться не на русском вопросе (это следующий, основной этап работы), а на связях ОКВ с режимами стран Латинской Америки накануне второй мировой войны, а также во время битвы (Аргентина, Эквадор, Бразилия, Чили).
В свою очередь, генерал-лейтенант Хойзингер поставил перед генералом «Вагнером» вопрос о трагической судьбе выдающихся германских военачальников, находящихся в тюрьме Ландсберга в ожидании смертной казни. Речь идет о тех, кто стоял в первых рядах борьбы против большевистских орд; историческая справедливость должна быть восстановлена в самом ближайшем будущем, ибо — в противном случае — ни один из молодых немцев, живущих на западе Германии, ни при каких условиях не возьмет в руки оружие для защиты цивилизованного мира от красного владычества...
На вопрос генерала «Вагнера», следует ли добиваться отмены смертной казни для обергруппенфюрера СС Поля, бывшего начальника хозяйственного управления СС, и генерала СС Олендорфа, руководившего акциями по уничтожению славян и евреев на Востоке, генерал-лейтенант Хойзингер ответил, что факт уничтожения славян и евреев еще надо доказать, а компетенция вышеназванных генералов в вопросах антибольшевистской борьбы не подлежит сомнению.
Привлечение Хойзингера к работе в «Организации» было огромной победой Гелена, поэтому фразы его отчета были такими литыми, четкими, рублеными.
Действительно, этот «консультант» был воистину неоценим для возрождавшейся германской разведки.
Политическая биография Адольфа Эрнста Хойзингера сложилась не просто; родившись в семье баварских религиозных проповедников и борцов за охрану природы (особенно вековых дубрав и альпийских лугов), он был далек от экономических бурь и схваток левых интеллектуалов с правыми.
Когда началась первая мировая война, он вступил добровольцем в ряды армии кайзера; под Верденом был ранен, попал в плен к англичанам, заочно произведен в лейтенанты, награжден «Железным крестом» и причислен к лику героев — наравне с Герингом и Гитлером, — сражавшихся на том же фронте, что и он, Хойзингер.
Вернувшись в разоренную Германию, он не примкнул ни к какой политической партии. «Армия — вне дрязг, единственно, кто может защитить достоинство поруганной державы, — солдаты» — так сказал Хойзингер, это было его кредо той поры, вполне устойчивый буйв пору всеобщего разлада, отмечавшего тот период развития Германии.
Когда к власти пришел Гитлер, капитан Хойзингер — ему тогда было тридцать шесть лет — служил в генеральном штабе; его непосредственным руководителем был полковник Йодль; накануне «ночи длинных ножей», когда Гитлер, ворвавшись в альпийский отель «Хансльбауэр», арестовал и застрелил Рэма, кричавшего перед смертью: «Хайль Гитлер! Да здравствует национал-социализм! Слава тысячелетнему рейху! Смерть большевикам и евреям!», капитан Хойзингер отдавал приказы армейским соединениям