Поэтому-то, тяжело облокотившись на трибуну, он и прочитал то главное, что за кордоном поймут все - как политики, так и трудящиеся:
- Знамя буржуазно-демократических свобод выброшено за борт нынешними правителями Европы... Его некому поднять, кроме как коммунистам Запада...
(Не отсюда ли, кстати, и надлежит отсчитывать начало "еврокоммунизма"?)
...На закрытом заседании съезда, когда началось выдвижение кандидатур в ЦК, Сталин, сидевший, как обычно, на самой последней скамье президиума, совершенно один, неожиданно для всех поднялся и попросил у председательствовавшего слова; тот вместо ответа истерично зааплодировал.
Сталин медленно шел к трибуне, ощупывая ногами ступени, как слепец, а зал поднялся, устроив ему очередную овацию (первая, когда его имя было названо среди кандидатур в члены ЦК, длилась около пяти минут).
Он снова облокотился на теплое дерево трибуны, словно бы повиснув на ней, как-то безучастно осмотрел неистовствовавший зал, потом медленно поднял руку, прося тишины.
- Товарищи... Я очень устал... Да и годы не те... Спасибо вам за то, что вы так честно и вдохновенно работали вместе со мною... Все эти четырнадцать лет - после Восемнадцатого съезда... Я прошу дать мне самоотвод... Прошу, так сказать, отставку... Я же - в свою очередь - назову того, кого мог бы смело рекомендовать на мое место, - и, повернувшись к президиуму, он медленно обвел взглядом лица членов Политбюро, задержавшись на лице Молотова чуть больше, чем на лицах остальных коллег.
...В зале началось невообразимое:
- Сталина! Сталина! Сталина! - скандировали делегаты съезда. - Хотим Сталина! Сталина! Сталина!
Сталин слушал овацию, по-прежнему обвисающе опираясь на трибуну, а перед глазами стояло демоническое лицо Троцкого, когда тот подал в отставку: было это в июле девятнадцатого из-за разногласий с ним, Сталиным, по поводу стратегии на Южном фронте.
Сталин никогда не мог забыть, что Ленин поручил именно ему, Сталину, подготовить решение ЦК; он понимал, что Ленин не зря поручил именно ему написать проект; обида была непередаваемо тяжелая; это, однако, оказалось для него таким испытанием на прочность и выдержку, за которое он потом не раз благодарил судьбу.
В проекте решения Сталин писал, что Орг. и Политбюро ЦК, рассмотрев заявление т. Троцкого, пришли к единогласному выводу, что принять отставку т. Троцкого они абсолютно не в состоянии. Орг. и Политбюро ЦК сделают все от них зависящее, чтобы сделать наиболее удобной для т. Троцкого и наиболее плодотворной для республики ту работу на Южном фронте - самом трудном, самом опасном и самом важном в настоящее время, - которую избрал сам т. Троцкий... Твердо уверенные, что отставка т. Троцкого в настоящий момент абсолютно невозможна и была бы величайшим вредом для республики, Орг. и Политбюро ЦК настоятельно предлагают т. Троцкому не возбуждать более этого вопроса и исполнять далее свои функции, максимально, в случае его желания, сокращая их ввиду сосредоточения своей работы на Южфронте...
Прочитав проект решения, Ленин тогда как-то по-особому, взвешивающе глянул на Сталина и молча подписал документ, не сделав ни одной правки; вернул машинописную страничку Сталину, попросил согласовать с Каменевым, Крестинским, Калининым и Серебряковым; он, Сталин, свою подпись поставил последним; никогда не мог забыть, с какой помпой Троцкий после этого уехал на своем поезде на фронт, к Воронежу.
Тогда именно Сталин и понял всю томящую сладость отставки, которую просят, заранее зная, что никто ее не примет, - истинный триумф авторитета, еще одна ступенька вверх, звенящее ощущение собственной значимости...
Лишь семь лет спустя Сталин решился на то, чтобы повторить фокус Троцкого; он подал в отставку, когда Троцкий был уже снят с поста наркомвоена, а его бывшие враги Каменев и Зиновьев разгромлены, хотя и кровавой ценой - они публично потребовали зачитать завещание Ленина, в котором содержалось требование: Сталин должен быть смещен. Но с той поры, как Ленин написал свое завещание, прошло три года; Сталин сумел заручиться поддержкой Бухарина, истинного любимца партии, с ним были Председатель Совнаркома Рыков, руководитель профсоюзов Томский, с ним был Серго, которого Ленин называл другом, могущественный зампред ГПУ Ягода, заворготделом Каганович, Куйбышев и Андреев - они сделают так, что делегаты не примут его отставки, отвергнут ее столь же решительно, как он, Сталин, в свое время подготовил решение, отвергавшее отставку Троцкого. Все течет, все меняется; побеждает тот, кто силен, умеет просчитывать вероятия и наделен даром памятливой выдержки. Его, Сталина, жизнь оделила этим даром с лихвой. Он помнил, он помнил все - со страшившей порою его самого фотографической точностью деталей. Он, например, никогда не мог забыть, как в Вене, впервые встретившись с Троцким на квартире одного из меньшевиков, вошедшего затем во Временное правительство, он сидел в углу, возле книжного шкафа, страдая от того, что Лев Давыдович разговаривал с гостями по-немецки, не утруждая себя тем, чтобы хоть пояснить ему, о чем шла речь; один он, Сталин, не знал языков, приехал из глубинки, откуда же в товарище такая невнимательная черствость? Он плохо спал в ту ночь, вертелся под пуховой периной в доме приятеля; чувствовал себя обгаженным, заново анализировал, что думали о нем собравшиеся, когда он, истомившись своим вынужденно-непонимающим молчанием, достал какую-то книгу из шкафа, но и та оказалась немецкой, - не ставить же ее на место, да и дверца скрипит, могли б петли смазать... Тем не менее, когда Временное правительство заставило Ленина и Зиновьева перейти на нелегальное положение, а Троцкого и Каменева бросило в тюрьму, именно он, Сталин, написал воззвание: "Никогда еще не были так дороги и близки рабочему классу имена наших вождей, как теперь, когда обнаглевшая буржуазная сволочь обливает их грязью!"
Он боялся этих воспоминаний, гнал их от себя, но, когда начальник кремлевской охраны Паукер рассказал ему, как Зиновьев перед расстрелом падал на колени и молил о пощаде, а Каменев презрительно сказал: "Перестаньте, Григорий, надо умереть достойно", Сталин с мучительной ясностью увидел свои строки, написанные им после того, как Каменев, выпущенный Керенским из тюрьмы, был немедленно обвинен буржуазией в том, что якобы сотрудничал с охранкой: "Контрреволюционных дел мастерам надо во что бы то ни стало изъять и обезвредить Каменева как одного из признанных вождей революционного пролетариата..."
Именно он, Сталин, - по поручению ЦК - разоблачил эту клевету, именно он доказал всю вздорность и гнусность такого рода обвинений Каменева, который был тогда его ближайшим другом.
То же самое с ним, Сталиным, произошло и после того, как по его требованию расстреляли Бухарина. Он лежал на диване, и не мог уснуть, и отгонял от себя навязчивые картины - близкие, ощутимые, слышимые; их первая встреча с Бухарчиком в Вене, когда тот проводил с ним целые дни, работая в библиотеке, переводил ему немцев, французов и англичан, делал выписки, советовал, как лучше строить "Марксизм и национальный вопрос"... Именно тогда, в ту бессонную ночь, когда все было кончено с последними членами ленинского Политбюро, он услыхал в себе годуновскую страшную фразу, произнесенную кем-то другим, незнакомым: "бухарчики кровавые в глазах"...
И, словно бы защищаясь от нее, этой зловещей, как бы усиленной динамиками фразы, он перекричал ее вопросом, обращенным не к себе, а к кому-то громадному, нависшему над ним давящей тенью: "Каждый из них мог принять бой и умереть молча, но ведь они на это не пошли! А я бы пошел!"
Но он снова вспомнил Троцкого, его указание держать на учете семьи офицеров и принимать их на ответственные посты в том случае, если имеется возможность в случае измены захватить семью.
Он никогда не забывал этих жестоких слов Троцкого, но применил их он, Сталин, в тридцать шестом, когда перед Каменевым поставили дилемму: или два его сына погибнут, или он, Каменев, сыграет ту роль в спектакле процесса против Троцкого, которая будет для него написана...
"А если бы мне предложили такое? - спрашивал себя Сталин много раз. - Я бы отрекся от себя, своего прошлого, своего честного имени - во имя детей?"
Он никогда не отвечал сразу - даже себе; любой ответ должен быть взвешенным и до конца точным.
Нет, сказал он себе, я бы не отрекся от себя и своего дела. Тарас Бульба пожертвовал сыном во имя общего дела, и он был прав; я бы смог повторить его подвиг, ибо человек до той поры человек, пока за ним не захлопнулась дверь камеры; выхода из нее - так или иначе - не будет, такова жестокая логика политической борьбы. Да и потом, почему я должен верить тому, кто заточил меня в темницу? Это - противоестественно. Почему я должен верить, что моих детей пощадят? Если меня не пощадили, чем они, дети мои, семя мое, лучше? Нет я бы повел себя не так, как повели себя Зиновьев! Лева и Бухарчик...
Зиновьева - не любил, с Каменевым подружился еще в начале века на Кавказе, когда тот руководил пропагандой, поэтому и сейчас машинально называл его "Левой"; именно так обращался к нему и в ссылке, и весной семнадцатого, в "Правде", когда вместе редакторствовали, стараясь сдержать Ленина от его резкого поворота к социалистической революции, а уж Бухарчик - в самые трудные годы - был словно брат ему, как же ему иначе назвать Николая, как?!
...Сталин стоял на трибуне безучастно, недвижно, потом вновь поднял руку, прося тишины, но это подлило бензина в огонь, - казалось, перепонки порвутся от грохота оваций.
Тогда, досадливо махнув ладонью, словно бы отгоняя надоедливую муху, Сталин сошел с трибуны и покинул зал заседаний...
...Назавтра, во время Пленума, Сталин попросил слова сразу после того, как избрали членом Президиума, заменившего Политбюро. Сталин ввел молодежь - не зря в завещании Ленин советовал делать ставку на новые кадры; он, Сталин, соратник Ленина, во всем следует ему. Он, Сталин, выполнил, кстати, и другой его завет: никогда, начиная с двадцать четвертого года, не разрешал называть себя "генеральным секретарем ЦК".
...На трибуну он поднялся легко, обвисать не стал, овации пресек резко, словно бы наложив руку на рты кричавших в его честь здравицы.
- Если вы заставили меня вновь поработать в качестве секретаря ЦК, атакующе, без давешних придыханий, сказал он, - то я должен сообщить вам, что в партии оформился и функционирует новый оппозиционный уклон. Правый уклон по своей сути. И рассказать об этом должны товарищи Молотов и Микоян... Вот чем нам надлежит заняться на заседаниях нового Президиума, именно этим, а ничем другим.
15
В Барвихе, на небольшой даче, где, ожидая второго ребенка, жила Юля Хрущева, внучка Никиты Сергеевича, я повстречался с маршалом Тимошенко громадноростым, бритоголовым, в коричневом приталенном костюме и черных лаковых туфлях не менее как сорок пятого размера, наверняка заказных.
После первых же фраз разговор перешел на проблему "культа личности": только-только закончился Двадцать второй съезд.
- Никогда не забуду лица Сталина, - рубяще, командно заговорил Тимошенко, - когда я приехал к нему на Ближнюю дачу на второй день войны: запавшие, небритые щеки, глаза тусклые, хмельные... Он сидел у обеденного стола, словно парализованный, повторяя. "Мы потеряли все, что нам оставил товарищ Ленин, нет нам прощенья..." Таким я его никогда не видел, а знакомы-то с восемнадцатого, добрых четверть века... Хотя, помню, видел его однажды хмельным в двадцать седьмом году, в день десятилетия Рабоче-Крестьянской Красной Армии... И случилось это при любопытнейших обстоятельствах... Я тогда командовал войсками в Смоленске, провел торжественное заседание, только-только перешли в банкетный зал, как меня вызывают на прямой провод, звонит Лев Захарович Мехлис, помощник Сталина:
- Срочно выезжай на аэродром, бери самолет и жми в Москву! Я отправляю машину в Тушино.
Через два с половиной часа я подкатил на "паккарде" к Центральному Дому Красной Армии - там гуляли годовщину РККА, не поминая, ясно, ни Троцкого (а ведь как-никак первый нарком обороны республики), ни Вацетиса, которого именно Троцкий протащил на пост Главкома: многие были против, мол, из царского генерального штаба, золотопогонник, но Лев Давыдович настоял на своем, крутой был мужик, Сталин у него, честно говоря, много взял, не во внешнем, конечно, облике, а в умении пробивать свое... Шапошникова Бориса Михайловича, полковника царской разведки, тоже Троцкий в РККА привел наперекор всем, но потом в поддержке отказал: тот уж больно поляков ненавидел, "католические иезуиты, ляхи", даже статью против них бабахнул в двадцатом, за что Троцкий журнал прикрыл, а Шапошникова - "за шовинизм" - бросил, как говорили, на низовку, слава богу, еще не шлепнул сгоряча, он это тоже умел... Потом, когда Троцкого турнули, Шапошников снова поднялся, Сталин его поддержал, был у меня начальником генштаба - единственный беспартийный на таком посту... Думаю, кстати, Сталин его не без умысла ко мне приставил... Да... Прибыл, значит, я, вошел в банкетный зал, а там и Бубнов, и Блюхер, и Егоров, и Якир с Уборевичем, Позерн, Буденный, Лашевич, Раскольников, Примаков, Штерн, Подвойский, Крыленко, Корк, Эйдеман, Тухачевский, ясное дело, ну и Ворошилов со Сталиным... Все, гляжу, хоть и под парами, разгоряченные, но какие-то напряженные, нахохлившиеся... Сталин, пожав мне руку, говорит: "Мужик, ну-ка, покажи себя..." Он меня еще с гражданской называл "мужиком", любил рослых, а особенно тех, у кого в семье был кто из духовенства... Я его спрашиваю, что надо сделать. А он трубку раскурил, - лицо жесткое, глаза потухшие, хмельные, - пыхнул дымком и говорит: "Я предложил провести соревнование по борьбе - кто из наших командиров самый крепкий... Вот Тухачевский всех и положил на лопатки... Сможешь с ним побороться? Но так, чтоб его непременно одолеть?" Я, конечно, ответил, что будет выполнено. "Ну, иди, вызови его на поединок". Я и пошел. А Тухачевский крепок был, не так высок, как я, но плечи налитые, гири качал, как только на скрипке своей мог играть, ума не приложу, она при нем крохотной казалась, хрупенькой, вот-вот поломает... Ну, я к нему по форме, он ведь старше меня был по званию, командарм, я только комдив, так, мол, и так, вызываю на турнир... Тухачевский посмотрел на Сталина, усмехнулся чему-то, головой покачал и ответил: "Ну, давайте, попробуем". Схватились мы с ним посредине залы; крепок командарм, жмет, аж дух захватывает, а поскольку я выше его, мне не с руки его ломать, захват приходится на плечи, а они у него, как прямо, понимаете, стальные... Вертелись мы с ним, вертелись, а вдруг я глаза Сталина увидел - как щелочки, ей-богу, а лицо недвижное, будто стоит на весенней тяге, так весь и замер... Как я эти его глаза увидел, так отчего-то ощутил испуг, а он порою придает человеку пребо-ольшую, отчаянную силу! Ухватил я Тухачевского за талию и вскинул вровень с собой, а когда борец ног не чувствует, ему конец, потому как опоры нету, будто фронт без тыла... Ладно... Держу я его на весу, жму, что есть сил, а он решил ухватить меня за шею, чтоб голову скрутить, - без нее тоже не с руки бороться... Но я этот миг как бы заранее почувствовал, взбросил командарма еще чуть выше и что было сил отшвырнул от себя. Но - не рассчитал: он спиною ударился о радиатор отопления и так, видно, неловко, что у него даже кровь со рта пошла... А Сталин зааплодировал мне, заметив: "Молодец, мужик! Положил забияку, будет знать, как своей силой похваляться..." Чокнулся со мной, выпил, повернулся и пошел к выходу, ни с кем не попрощавшись...
Тимошенко замолчал, поднял со стола рюмку и, неожиданно для всех, резко поднявшись, откашлялся:
- Предлагаю тост за выдающегося деятеля международного рабочего движения, - начал рубить он, - гениального военачальника Великой Отечественной, страстного борца за мир и дружбу между народами, нашего дорогого Никиту Сергеевича Хрущева...
...Воистину, никто так легко не отдает права править собою, как мы... Традиция? Или рок? Неужели закономерность?
16
Сергей Николаевич Новиков, большевик с восемнадцатого года, пришел в ЧК в двадцатом, принимал участие в борьбе с басмачеством, переехал в Москву, учился в институте, затем был отправлен в Казахстан, работал в Алма-Ате, в тридцать пятом году стал одним из руководителей местного НКВД.
Однажды ночью услыхал, как к дому, где он жил, подъехали три машины; выглянул из-за шторы, увидал оперативную группу, выскочил во двор, перемахнул через забор и ушел в бега.
В Москве он объявился в тридцать девятом уже, после расстрела Ежова, когда из тюрем начали выпускать тех ветеранов, кого не успели уничтожить физически, но сломали морально: именно тогда Сталин и начал разыгрывать карту "большого обмана" - мол, прежнее руководство НКВД "обманывало" страну, арестовывая невинных людей.
Женившись на моей тетушке Александре Ноздриной, Сергей Николаевич сдружился с моим отцом; дружба перешла ко мне "по наследству"; выйдя на пенсию и поселившись в деревне, Новиков рассказал, отчего его должны были арестовать.
- Ни Филипп Медведь, начальник Ленинградского ЧК, ни его заместитель Запорожец, готовивший убийство Кирова, не были расстреляны, - Сергей Николаевич заметно нервничал, рассказывая мне сокровенное, что он. носил в себе больше тридцати лет. - Их отправили на Восток, да и не в лагеря, а на стройки, и не заключенными, а руководителями... Поэтому от Медведя "пошли круги" - он не мог не поделиться с друзьями о том, как после убийства Кирова в Питер приехал Сталин, вызвал к себе Николаева и задал ему всего три вопроса, один из них был решающим: "Вы где достали револьвер?" А Николаев ответил в ярости: "У Запорожца спросите, он всучил!" Сталин приказал немедленно Николаева ликвидировать, обматерив при этом Молчанова, одного из помощников наркома НКВД Ягоды, затем вызвал из камеры Борисова, начальника охраны Сергея Мироновича, побеседовал с ним с глазу на глаз; в тот же день Борисова убили.
Пресса, не подготовленная к тому, как комментировать происшедшее, сразу же обвинила в убийстве Кирова белогвардейцев. И лишь после того, как все свидетели были расстреляны или погибли при загадочных обстоятельствах, был дан залп против оппозиции, а в январе тридцать пятого был проведен закрытый процесс против Каменева и Зиновьева: им дали по пять лет лагерей за то, что они якобы несли моральную ответственность за убийство Сергея Мироновича.
Так вот, поскольку с Медведем я неоднократно встречался, в голове у меня шевельнулись первые сомнения - что-то во всем этом деле нечисто... Но дрогнул я лишь после того, как наш казахский нарком вернулся из Москвы в Алма-Ату в январе тридцать шестого, собрал коллегию, стенографиста попросил покинуть кабинет и сообщил, что начальник управления Молчанов проинформировал собравшихся: в стране открыт грандиозный заговор, во главе которого стоят Троцкий, Каменев, Иван Смирнов, Зиновьев. Главная цель: убийство товарища Сталина и его ближайших соратников - Ворошилова, Кагановича, Орджоникидзе, Жданова, Чубаря; наркомат переходит на военное положение, все иные дела (будь то шпионаж, экономические диверсии, злоупотребления по должности) откладываются, работаем троцкистско-зиновьевских террористов... А я, брат, возьми да и бухни: "А кто же этот заговор раскрыл? Почему мы, чекисты, не имели до сих пор никаких намеков на такую разветвленную цепь?" Мой нарком чуть съежился, на вопрос не ответил, но, многозначительно посмотрев на меня, заключил: "За работой следствия будет наблюдать лично товарищ Сталин, а руководить - секретарь ЦК Николай Иванович Ежов. Это все. Готовьте предложения. Срок - двадцать три часа. Точка".
Сергей Николаевич - бровастый, лупоглазый, большелобый - поднялся с табуретки, походил по маленькой кухоньке, застланной домоткаными дорожками, остановился возле печки, прижался к ней, словно бы стараясь вдавить в нее свое тело, вобрать ее тепло, ощутить спину (нет ничего важнее, чем чувствовать надежду у себя за спиной), и, закурив "гвоздик", продолжил.
- Ежова я встречал дважды, - маленький, быстрый, глаза оловянные, улыбка быстрая, располагающая, - и каждый раз дивился тому, отчего товарищ Сталин выдвинул именно его на это дело. Образованием он не блистал, говорил с плохо проставленными ударениями, порой путал падежи; я тогда подумал: мы ж горазды на самоуспокоение, точнее, самообман, - мол, выражается так, чтобы быть понятным самым широким слоям народа. Эрудиция Каменева, честно говоря, порою ставила в тупик, не всем была понятна, - больно уж профессорский тон, сплошная искрометность, афоризмы, иностранные слова... Да, брат...
Был у Ежова друг, заместитель народного комиссара земледелия Конар, приезжал к нам единожды, за день перед этим пришла шифровка: "Обеспечить помощь по всем вопросам. Ежов". Ну, ясно, мы и прыгали вокруг Конара, да разве одни мы? А потом - ба-бах! - берут этого самого Конара, оказался шпионом, настоящая фамилия Полищук, польская разведка ему дала документы на имя красного командира Конара, убитого в перестрелке, внедрился, "рос" двенадцать лет, обосновался в Москве, вошел в "свет", а как свиделся с Ежовым - сразу сел в кабинет заместителя наркома земледелия... А это, брат, не шутка - вся стратегия борьбы с бухаринским уклоном в МТС проводилась в жизнь им, Конаром. Причем не мы, ЧК, его раскрыли... Молодой большевик, из МТС, случайно увидавши Конара, ахнул: "Да я ж с товарищем Конаром в одном полку служил! Никакой это не Конар!" Только после этого мы поставили наблюдение и получили прямые улики шпионской деятельности замнаркома... А ведь поначалу Ежов звонил Ягоде, кричал: "Не сейте семена подозрительности! Не клевещите на честных большевиков! Занимайтесь лучше своими проходимцами, которые бегут на Запад!"
Да, брат, такие вот были дела... Словом, назавтра, в двадцать три по нулям, собрались мы у наркома. Мне дал слово первому: "Ну, что у тебя? Давай фамилии троцкистско-зиновьевских убийц. Кто даст серьезные показания? Какие улики?" Я ответил, что, по данным тех отделов, что я курировал, никаких зацепок нет, оппозиционеры давно разоружились, честно трудятся, никаких претензий. А он: "Плохо работаете". - "Что ж, выбивать угодные показания, как в охранке?" Он аж крякнул: "Товарищ Ягода издал приказ, завтра огласите всем сотрудникам: "Любые меры принуждения, угрозы, обещания подследственным будут караться как преступление! Мы работали, работаем и будет работать с чистыми руками!".
А назавтра наркома забрали. А ведь не кем-то был - родственником Сталина, комиссар госбезопасности Реденс... Ясно? А послезавтра я ушел в бега, убедившись, что действительно начался термидор, заговор против самой памяти Феликса Эдмундовича.
В бегах я отлеживался в горах, жил в пастушеской сараюшке, газеты - хоть с опозданием, но читал. И постепенно создалось у меня впечатление, что дружба Конара с Ежовым не случайна, Ежов - самый настоящий шпион, вражина, делает все, чтобы оставить товарища Сталина одного, лишить его всех тех, с кем он был в революции. И я написал подробное письмо Сталину. Почерк, конечно, изменил, не подписался, отправил из другого города, в полтысяче километров от тех мест, где скрывался; никакой реакции; еще, наоборот, больше портретов Ежова, да еще новый лозунг выдвинули: "Учиться жить и работать по-сталински у товарища Ежова"...
Когда Ежов исчез, после Восемнадцатого съезда уже, я прочитал в газетах отчет о судебном процессе над Луньковым, бывшим начальником НКВД в Кузбассе, который арестовывал малолеток и выбивал из них показания, что они, мол, готовили теракт против товарища Сталина. Детей бросали в те камеры, где было полным-полно старых большевиков, а тюрьма - организм особый, через стены, перестуком, информация расходится не то что по городу - по стране, не удержишь... Тогда я и понял, чем Ягода и Ежов вырывали показания у ленинцев: страхом за жизнь детей... Логика: если чужие малыши сидят, значит, и мои мучаются в соседней камере... Вот после того, как открытый суд приговорил Лунькова к расстрелу, я и решил вернуться в Москву... Устроился в Покровском-Стрешневе завхозом строительства и начал чекистскую комбинацию: поскольку в газетах ничего о Ежове не писали, я решил вновь вернуться к гипотезе о его шпионской деятельности: надо ж народу вразумительно объяснить, что страшная трагедия, свидетелями которой мы были, - дело рук иностранной разведки... Поэтому я начал слежку - да, да, именно так, форменную слежку - за домами, где жили сотрудники НКВД, там мои друзья, верные друзья, с гражданской еще... Я хотел поговорить со "стариками", глядишь, подскажут, как надежнее передать письмо о Ежове лично товарищу Сталину... Один дом я наблюдал месяц каждое воскресенье садился в скверике с газетой и "срисовывал" всех входящих и выходящих... Ни одного из стариков не увидал, все новые лица, значит, моих постреляли... Потом перешел ко второму дому - тоже никого... Словом, брат, четыре месяца я работал... И только на пятом повезло: увидел Вадима, мы с ним в двадцатых учились вместе... Окликнул его негромко, он заметил меня, но не подошел, только чуть кивнул. Я обернулся - слежки вроде за ним не было, остался на лавочке, сижу, читаю, жду... Он выскользнул вечером, проходя мимо, шепнул, чтоб, мол, я ехал в парк "Эрмитаж", там поговорим. Ну и поговорили... Выслушав меня, он выпил граненый стакан водки, закусывать не стал, словно воду минеральную проглотил, и, склонившись ко мне, шепнул: "Дурак ты, Сережка! Дурак, как все мы... Я присутствовал на собрании, когда Ежов нам объявлял, отчего Ягода арестован... Он, оказывается, изобличен в том, что был агентом охранки еще с девятьсот седьмого года... А ведь Ягода вроде б в девяносто седьмом родился, об этом в энциклопедии было написано... Десятилетний агент?! А мы? Молчали, Сережа. Все как один молчали... А потом я узнал, что важнейшие ответы Бухарина на процессе писал Сталин... И сочинил ему такое признание, что, мол, я, Бухарин, подозревал Ленина в том, что тот немецкий шпион, еще с семнадцатого года, когда проехал в "пломбированном" вагоне Германию, чтоб скорей попасть в Россию... А после того как Ленин потребовал Брестского мира, я, Бухарин, до конца убедился, что Ленин - немецкий шпион, и поэтому решил его убить... И тут Бухарин взорвался: "Ради Нюси и Юры я готов погибнуть, оклеветав себя, но такого я не подпишу! Стреляйте всех нас, убивайте нас троих, но я не дам Сталину обвинить мертвого Ленина в шпионаже! Не дам, и все тут!" Сережа, Сережа, о чем ты?! Бухарин спас Ленина! Согласись он сказать на процессе то, что написал ему Сталин, - вычеркнули б Ильича из учебников, помяни мое слово! А кто нам телеграмму прислал: "применяйте пытки"? Сталин, Сережа, Сталин... Нам эту телеграмму зачитали, потому я тебя домой и не пригласил, я один остался из тех, кто ее слыхал, значит, дни мои сочтены, так или иначе подберут... А ты - "письмо товарищу Сталину"... Забудь, Серега, Ежов был его подметкой, а никаким не шпионом...
- Знамя буржуазно-демократических свобод выброшено за борт нынешними правителями Европы... Его некому поднять, кроме как коммунистам Запада...
(Не отсюда ли, кстати, и надлежит отсчитывать начало "еврокоммунизма"?)
...На закрытом заседании съезда, когда началось выдвижение кандидатур в ЦК, Сталин, сидевший, как обычно, на самой последней скамье президиума, совершенно один, неожиданно для всех поднялся и попросил у председательствовавшего слова; тот вместо ответа истерично зааплодировал.
Сталин медленно шел к трибуне, ощупывая ногами ступени, как слепец, а зал поднялся, устроив ему очередную овацию (первая, когда его имя было названо среди кандидатур в члены ЦК, длилась около пяти минут).
Он снова облокотился на теплое дерево трибуны, словно бы повиснув на ней, как-то безучастно осмотрел неистовствовавший зал, потом медленно поднял руку, прося тишины.
- Товарищи... Я очень устал... Да и годы не те... Спасибо вам за то, что вы так честно и вдохновенно работали вместе со мною... Все эти четырнадцать лет - после Восемнадцатого съезда... Я прошу дать мне самоотвод... Прошу, так сказать, отставку... Я же - в свою очередь - назову того, кого мог бы смело рекомендовать на мое место, - и, повернувшись к президиуму, он медленно обвел взглядом лица членов Политбюро, задержавшись на лице Молотова чуть больше, чем на лицах остальных коллег.
...В зале началось невообразимое:
- Сталина! Сталина! Сталина! - скандировали делегаты съезда. - Хотим Сталина! Сталина! Сталина!
Сталин слушал овацию, по-прежнему обвисающе опираясь на трибуну, а перед глазами стояло демоническое лицо Троцкого, когда тот подал в отставку: было это в июле девятнадцатого из-за разногласий с ним, Сталиным, по поводу стратегии на Южном фронте.
Сталин никогда не мог забыть, что Ленин поручил именно ему, Сталину, подготовить решение ЦК; он понимал, что Ленин не зря поручил именно ему написать проект; обида была непередаваемо тяжелая; это, однако, оказалось для него таким испытанием на прочность и выдержку, за которое он потом не раз благодарил судьбу.
В проекте решения Сталин писал, что Орг. и Политбюро ЦК, рассмотрев заявление т. Троцкого, пришли к единогласному выводу, что принять отставку т. Троцкого они абсолютно не в состоянии. Орг. и Политбюро ЦК сделают все от них зависящее, чтобы сделать наиболее удобной для т. Троцкого и наиболее плодотворной для республики ту работу на Южном фронте - самом трудном, самом опасном и самом важном в настоящее время, - которую избрал сам т. Троцкий... Твердо уверенные, что отставка т. Троцкого в настоящий момент абсолютно невозможна и была бы величайшим вредом для республики, Орг. и Политбюро ЦК настоятельно предлагают т. Троцкому не возбуждать более этого вопроса и исполнять далее свои функции, максимально, в случае его желания, сокращая их ввиду сосредоточения своей работы на Южфронте...
Прочитав проект решения, Ленин тогда как-то по-особому, взвешивающе глянул на Сталина и молча подписал документ, не сделав ни одной правки; вернул машинописную страничку Сталину, попросил согласовать с Каменевым, Крестинским, Калининым и Серебряковым; он, Сталин, свою подпись поставил последним; никогда не мог забыть, с какой помпой Троцкий после этого уехал на своем поезде на фронт, к Воронежу.
Тогда именно Сталин и понял всю томящую сладость отставки, которую просят, заранее зная, что никто ее не примет, - истинный триумф авторитета, еще одна ступенька вверх, звенящее ощущение собственной значимости...
Лишь семь лет спустя Сталин решился на то, чтобы повторить фокус Троцкого; он подал в отставку, когда Троцкий был уже снят с поста наркомвоена, а его бывшие враги Каменев и Зиновьев разгромлены, хотя и кровавой ценой - они публично потребовали зачитать завещание Ленина, в котором содержалось требование: Сталин должен быть смещен. Но с той поры, как Ленин написал свое завещание, прошло три года; Сталин сумел заручиться поддержкой Бухарина, истинного любимца партии, с ним были Председатель Совнаркома Рыков, руководитель профсоюзов Томский, с ним был Серго, которого Ленин называл другом, могущественный зампред ГПУ Ягода, заворготделом Каганович, Куйбышев и Андреев - они сделают так, что делегаты не примут его отставки, отвергнут ее столь же решительно, как он, Сталин, в свое время подготовил решение, отвергавшее отставку Троцкого. Все течет, все меняется; побеждает тот, кто силен, умеет просчитывать вероятия и наделен даром памятливой выдержки. Его, Сталина, жизнь оделила этим даром с лихвой. Он помнил, он помнил все - со страшившей порою его самого фотографической точностью деталей. Он, например, никогда не мог забыть, как в Вене, впервые встретившись с Троцким на квартире одного из меньшевиков, вошедшего затем во Временное правительство, он сидел в углу, возле книжного шкафа, страдая от того, что Лев Давыдович разговаривал с гостями по-немецки, не утруждая себя тем, чтобы хоть пояснить ему, о чем шла речь; один он, Сталин, не знал языков, приехал из глубинки, откуда же в товарище такая невнимательная черствость? Он плохо спал в ту ночь, вертелся под пуховой периной в доме приятеля; чувствовал себя обгаженным, заново анализировал, что думали о нем собравшиеся, когда он, истомившись своим вынужденно-непонимающим молчанием, достал какую-то книгу из шкафа, но и та оказалась немецкой, - не ставить же ее на место, да и дверца скрипит, могли б петли смазать... Тем не менее, когда Временное правительство заставило Ленина и Зиновьева перейти на нелегальное положение, а Троцкого и Каменева бросило в тюрьму, именно он, Сталин, написал воззвание: "Никогда еще не были так дороги и близки рабочему классу имена наших вождей, как теперь, когда обнаглевшая буржуазная сволочь обливает их грязью!"
Он боялся этих воспоминаний, гнал их от себя, но, когда начальник кремлевской охраны Паукер рассказал ему, как Зиновьев перед расстрелом падал на колени и молил о пощаде, а Каменев презрительно сказал: "Перестаньте, Григорий, надо умереть достойно", Сталин с мучительной ясностью увидел свои строки, написанные им после того, как Каменев, выпущенный Керенским из тюрьмы, был немедленно обвинен буржуазией в том, что якобы сотрудничал с охранкой: "Контрреволюционных дел мастерам надо во что бы то ни стало изъять и обезвредить Каменева как одного из признанных вождей революционного пролетариата..."
Именно он, Сталин, - по поручению ЦК - разоблачил эту клевету, именно он доказал всю вздорность и гнусность такого рода обвинений Каменева, который был тогда его ближайшим другом.
То же самое с ним, Сталиным, произошло и после того, как по его требованию расстреляли Бухарина. Он лежал на диване, и не мог уснуть, и отгонял от себя навязчивые картины - близкие, ощутимые, слышимые; их первая встреча с Бухарчиком в Вене, когда тот проводил с ним целые дни, работая в библиотеке, переводил ему немцев, французов и англичан, делал выписки, советовал, как лучше строить "Марксизм и национальный вопрос"... Именно тогда, в ту бессонную ночь, когда все было кончено с последними членами ленинского Политбюро, он услыхал в себе годуновскую страшную фразу, произнесенную кем-то другим, незнакомым: "бухарчики кровавые в глазах"...
И, словно бы защищаясь от нее, этой зловещей, как бы усиленной динамиками фразы, он перекричал ее вопросом, обращенным не к себе, а к кому-то громадному, нависшему над ним давящей тенью: "Каждый из них мог принять бой и умереть молча, но ведь они на это не пошли! А я бы пошел!"
Но он снова вспомнил Троцкого, его указание держать на учете семьи офицеров и принимать их на ответственные посты в том случае, если имеется возможность в случае измены захватить семью.
Он никогда не забывал этих жестоких слов Троцкого, но применил их он, Сталин, в тридцать шестом, когда перед Каменевым поставили дилемму: или два его сына погибнут, или он, Каменев, сыграет ту роль в спектакле процесса против Троцкого, которая будет для него написана...
"А если бы мне предложили такое? - спрашивал себя Сталин много раз. - Я бы отрекся от себя, своего прошлого, своего честного имени - во имя детей?"
Он никогда не отвечал сразу - даже себе; любой ответ должен быть взвешенным и до конца точным.
Нет, сказал он себе, я бы не отрекся от себя и своего дела. Тарас Бульба пожертвовал сыном во имя общего дела, и он был прав; я бы смог повторить его подвиг, ибо человек до той поры человек, пока за ним не захлопнулась дверь камеры; выхода из нее - так или иначе - не будет, такова жестокая логика политической борьбы. Да и потом, почему я должен верить тому, кто заточил меня в темницу? Это - противоестественно. Почему я должен верить, что моих детей пощадят? Если меня не пощадили, чем они, дети мои, семя мое, лучше? Нет я бы повел себя не так, как повели себя Зиновьев! Лева и Бухарчик...
Зиновьева - не любил, с Каменевым подружился еще в начале века на Кавказе, когда тот руководил пропагандой, поэтому и сейчас машинально называл его "Левой"; именно так обращался к нему и в ссылке, и весной семнадцатого, в "Правде", когда вместе редакторствовали, стараясь сдержать Ленина от его резкого поворота к социалистической революции, а уж Бухарчик - в самые трудные годы - был словно брат ему, как же ему иначе назвать Николая, как?!
...Сталин стоял на трибуне безучастно, недвижно, потом вновь поднял руку, прося тишины, но это подлило бензина в огонь, - казалось, перепонки порвутся от грохота оваций.
Тогда, досадливо махнув ладонью, словно бы отгоняя надоедливую муху, Сталин сошел с трибуны и покинул зал заседаний...
...Назавтра, во время Пленума, Сталин попросил слова сразу после того, как избрали членом Президиума, заменившего Политбюро. Сталин ввел молодежь - не зря в завещании Ленин советовал делать ставку на новые кадры; он, Сталин, соратник Ленина, во всем следует ему. Он, Сталин, выполнил, кстати, и другой его завет: никогда, начиная с двадцать четвертого года, не разрешал называть себя "генеральным секретарем ЦК".
...На трибуну он поднялся легко, обвисать не стал, овации пресек резко, словно бы наложив руку на рты кричавших в его честь здравицы.
- Если вы заставили меня вновь поработать в качестве секретаря ЦК, атакующе, без давешних придыханий, сказал он, - то я должен сообщить вам, что в партии оформился и функционирует новый оппозиционный уклон. Правый уклон по своей сути. И рассказать об этом должны товарищи Молотов и Микоян... Вот чем нам надлежит заняться на заседаниях нового Президиума, именно этим, а ничем другим.
15
В Барвихе, на небольшой даче, где, ожидая второго ребенка, жила Юля Хрущева, внучка Никиты Сергеевича, я повстречался с маршалом Тимошенко громадноростым, бритоголовым, в коричневом приталенном костюме и черных лаковых туфлях не менее как сорок пятого размера, наверняка заказных.
После первых же фраз разговор перешел на проблему "культа личности": только-только закончился Двадцать второй съезд.
- Никогда не забуду лица Сталина, - рубяще, командно заговорил Тимошенко, - когда я приехал к нему на Ближнюю дачу на второй день войны: запавшие, небритые щеки, глаза тусклые, хмельные... Он сидел у обеденного стола, словно парализованный, повторяя. "Мы потеряли все, что нам оставил товарищ Ленин, нет нам прощенья..." Таким я его никогда не видел, а знакомы-то с восемнадцатого, добрых четверть века... Хотя, помню, видел его однажды хмельным в двадцать седьмом году, в день десятилетия Рабоче-Крестьянской Красной Армии... И случилось это при любопытнейших обстоятельствах... Я тогда командовал войсками в Смоленске, провел торжественное заседание, только-только перешли в банкетный зал, как меня вызывают на прямой провод, звонит Лев Захарович Мехлис, помощник Сталина:
- Срочно выезжай на аэродром, бери самолет и жми в Москву! Я отправляю машину в Тушино.
Через два с половиной часа я подкатил на "паккарде" к Центральному Дому Красной Армии - там гуляли годовщину РККА, не поминая, ясно, ни Троцкого (а ведь как-никак первый нарком обороны республики), ни Вацетиса, которого именно Троцкий протащил на пост Главкома: многие были против, мол, из царского генерального штаба, золотопогонник, но Лев Давыдович настоял на своем, крутой был мужик, Сталин у него, честно говоря, много взял, не во внешнем, конечно, облике, а в умении пробивать свое... Шапошникова Бориса Михайловича, полковника царской разведки, тоже Троцкий в РККА привел наперекор всем, но потом в поддержке отказал: тот уж больно поляков ненавидел, "католические иезуиты, ляхи", даже статью против них бабахнул в двадцатом, за что Троцкий журнал прикрыл, а Шапошникова - "за шовинизм" - бросил, как говорили, на низовку, слава богу, еще не шлепнул сгоряча, он это тоже умел... Потом, когда Троцкого турнули, Шапошников снова поднялся, Сталин его поддержал, был у меня начальником генштаба - единственный беспартийный на таком посту... Думаю, кстати, Сталин его не без умысла ко мне приставил... Да... Прибыл, значит, я, вошел в банкетный зал, а там и Бубнов, и Блюхер, и Егоров, и Якир с Уборевичем, Позерн, Буденный, Лашевич, Раскольников, Примаков, Штерн, Подвойский, Крыленко, Корк, Эйдеман, Тухачевский, ясное дело, ну и Ворошилов со Сталиным... Все, гляжу, хоть и под парами, разгоряченные, но какие-то напряженные, нахохлившиеся... Сталин, пожав мне руку, говорит: "Мужик, ну-ка, покажи себя..." Он меня еще с гражданской называл "мужиком", любил рослых, а особенно тех, у кого в семье был кто из духовенства... Я его спрашиваю, что надо сделать. А он трубку раскурил, - лицо жесткое, глаза потухшие, хмельные, - пыхнул дымком и говорит: "Я предложил провести соревнование по борьбе - кто из наших командиров самый крепкий... Вот Тухачевский всех и положил на лопатки... Сможешь с ним побороться? Но так, чтоб его непременно одолеть?" Я, конечно, ответил, что будет выполнено. "Ну, иди, вызови его на поединок". Я и пошел. А Тухачевский крепок был, не так высок, как я, но плечи налитые, гири качал, как только на скрипке своей мог играть, ума не приложу, она при нем крохотной казалась, хрупенькой, вот-вот поломает... Ну, я к нему по форме, он ведь старше меня был по званию, командарм, я только комдив, так, мол, и так, вызываю на турнир... Тухачевский посмотрел на Сталина, усмехнулся чему-то, головой покачал и ответил: "Ну, давайте, попробуем". Схватились мы с ним посредине залы; крепок командарм, жмет, аж дух захватывает, а поскольку я выше его, мне не с руки его ломать, захват приходится на плечи, а они у него, как прямо, понимаете, стальные... Вертелись мы с ним, вертелись, а вдруг я глаза Сталина увидел - как щелочки, ей-богу, а лицо недвижное, будто стоит на весенней тяге, так весь и замер... Как я эти его глаза увидел, так отчего-то ощутил испуг, а он порою придает человеку пребо-ольшую, отчаянную силу! Ухватил я Тухачевского за талию и вскинул вровень с собой, а когда борец ног не чувствует, ему конец, потому как опоры нету, будто фронт без тыла... Ладно... Держу я его на весу, жму, что есть сил, а он решил ухватить меня за шею, чтоб голову скрутить, - без нее тоже не с руки бороться... Но я этот миг как бы заранее почувствовал, взбросил командарма еще чуть выше и что было сил отшвырнул от себя. Но - не рассчитал: он спиною ударился о радиатор отопления и так, видно, неловко, что у него даже кровь со рта пошла... А Сталин зааплодировал мне, заметив: "Молодец, мужик! Положил забияку, будет знать, как своей силой похваляться..." Чокнулся со мной, выпил, повернулся и пошел к выходу, ни с кем не попрощавшись...
Тимошенко замолчал, поднял со стола рюмку и, неожиданно для всех, резко поднявшись, откашлялся:
- Предлагаю тост за выдающегося деятеля международного рабочего движения, - начал рубить он, - гениального военачальника Великой Отечественной, страстного борца за мир и дружбу между народами, нашего дорогого Никиту Сергеевича Хрущева...
...Воистину, никто так легко не отдает права править собою, как мы... Традиция? Или рок? Неужели закономерность?
16
Сергей Николаевич Новиков, большевик с восемнадцатого года, пришел в ЧК в двадцатом, принимал участие в борьбе с басмачеством, переехал в Москву, учился в институте, затем был отправлен в Казахстан, работал в Алма-Ате, в тридцать пятом году стал одним из руководителей местного НКВД.
Однажды ночью услыхал, как к дому, где он жил, подъехали три машины; выглянул из-за шторы, увидал оперативную группу, выскочил во двор, перемахнул через забор и ушел в бега.
В Москве он объявился в тридцать девятом уже, после расстрела Ежова, когда из тюрем начали выпускать тех ветеранов, кого не успели уничтожить физически, но сломали морально: именно тогда Сталин и начал разыгрывать карту "большого обмана" - мол, прежнее руководство НКВД "обманывало" страну, арестовывая невинных людей.
Женившись на моей тетушке Александре Ноздриной, Сергей Николаевич сдружился с моим отцом; дружба перешла ко мне "по наследству"; выйдя на пенсию и поселившись в деревне, Новиков рассказал, отчего его должны были арестовать.
- Ни Филипп Медведь, начальник Ленинградского ЧК, ни его заместитель Запорожец, готовивший убийство Кирова, не были расстреляны, - Сергей Николаевич заметно нервничал, рассказывая мне сокровенное, что он. носил в себе больше тридцати лет. - Их отправили на Восток, да и не в лагеря, а на стройки, и не заключенными, а руководителями... Поэтому от Медведя "пошли круги" - он не мог не поделиться с друзьями о том, как после убийства Кирова в Питер приехал Сталин, вызвал к себе Николаева и задал ему всего три вопроса, один из них был решающим: "Вы где достали револьвер?" А Николаев ответил в ярости: "У Запорожца спросите, он всучил!" Сталин приказал немедленно Николаева ликвидировать, обматерив при этом Молчанова, одного из помощников наркома НКВД Ягоды, затем вызвал из камеры Борисова, начальника охраны Сергея Мироновича, побеседовал с ним с глазу на глаз; в тот же день Борисова убили.
Пресса, не подготовленная к тому, как комментировать происшедшее, сразу же обвинила в убийстве Кирова белогвардейцев. И лишь после того, как все свидетели были расстреляны или погибли при загадочных обстоятельствах, был дан залп против оппозиции, а в январе тридцать пятого был проведен закрытый процесс против Каменева и Зиновьева: им дали по пять лет лагерей за то, что они якобы несли моральную ответственность за убийство Сергея Мироновича.
Так вот, поскольку с Медведем я неоднократно встречался, в голове у меня шевельнулись первые сомнения - что-то во всем этом деле нечисто... Но дрогнул я лишь после того, как наш казахский нарком вернулся из Москвы в Алма-Ату в январе тридцать шестого, собрал коллегию, стенографиста попросил покинуть кабинет и сообщил, что начальник управления Молчанов проинформировал собравшихся: в стране открыт грандиозный заговор, во главе которого стоят Троцкий, Каменев, Иван Смирнов, Зиновьев. Главная цель: убийство товарища Сталина и его ближайших соратников - Ворошилова, Кагановича, Орджоникидзе, Жданова, Чубаря; наркомат переходит на военное положение, все иные дела (будь то шпионаж, экономические диверсии, злоупотребления по должности) откладываются, работаем троцкистско-зиновьевских террористов... А я, брат, возьми да и бухни: "А кто же этот заговор раскрыл? Почему мы, чекисты, не имели до сих пор никаких намеков на такую разветвленную цепь?" Мой нарком чуть съежился, на вопрос не ответил, но, многозначительно посмотрев на меня, заключил: "За работой следствия будет наблюдать лично товарищ Сталин, а руководить - секретарь ЦК Николай Иванович Ежов. Это все. Готовьте предложения. Срок - двадцать три часа. Точка".
Сергей Николаевич - бровастый, лупоглазый, большелобый - поднялся с табуретки, походил по маленькой кухоньке, застланной домоткаными дорожками, остановился возле печки, прижался к ней, словно бы стараясь вдавить в нее свое тело, вобрать ее тепло, ощутить спину (нет ничего важнее, чем чувствовать надежду у себя за спиной), и, закурив "гвоздик", продолжил.
- Ежова я встречал дважды, - маленький, быстрый, глаза оловянные, улыбка быстрая, располагающая, - и каждый раз дивился тому, отчего товарищ Сталин выдвинул именно его на это дело. Образованием он не блистал, говорил с плохо проставленными ударениями, порой путал падежи; я тогда подумал: мы ж горазды на самоуспокоение, точнее, самообман, - мол, выражается так, чтобы быть понятным самым широким слоям народа. Эрудиция Каменева, честно говоря, порою ставила в тупик, не всем была понятна, - больно уж профессорский тон, сплошная искрометность, афоризмы, иностранные слова... Да, брат...
Был у Ежова друг, заместитель народного комиссара земледелия Конар, приезжал к нам единожды, за день перед этим пришла шифровка: "Обеспечить помощь по всем вопросам. Ежов". Ну, ясно, мы и прыгали вокруг Конара, да разве одни мы? А потом - ба-бах! - берут этого самого Конара, оказался шпионом, настоящая фамилия Полищук, польская разведка ему дала документы на имя красного командира Конара, убитого в перестрелке, внедрился, "рос" двенадцать лет, обосновался в Москве, вошел в "свет", а как свиделся с Ежовым - сразу сел в кабинет заместителя наркома земледелия... А это, брат, не шутка - вся стратегия борьбы с бухаринским уклоном в МТС проводилась в жизнь им, Конаром. Причем не мы, ЧК, его раскрыли... Молодой большевик, из МТС, случайно увидавши Конара, ахнул: "Да я ж с товарищем Конаром в одном полку служил! Никакой это не Конар!" Только после этого мы поставили наблюдение и получили прямые улики шпионской деятельности замнаркома... А ведь поначалу Ежов звонил Ягоде, кричал: "Не сейте семена подозрительности! Не клевещите на честных большевиков! Занимайтесь лучше своими проходимцами, которые бегут на Запад!"
Да, брат, такие вот были дела... Словом, назавтра, в двадцать три по нулям, собрались мы у наркома. Мне дал слово первому: "Ну, что у тебя? Давай фамилии троцкистско-зиновьевских убийц. Кто даст серьезные показания? Какие улики?" Я ответил, что, по данным тех отделов, что я курировал, никаких зацепок нет, оппозиционеры давно разоружились, честно трудятся, никаких претензий. А он: "Плохо работаете". - "Что ж, выбивать угодные показания, как в охранке?" Он аж крякнул: "Товарищ Ягода издал приказ, завтра огласите всем сотрудникам: "Любые меры принуждения, угрозы, обещания подследственным будут караться как преступление! Мы работали, работаем и будет работать с чистыми руками!".
А назавтра наркома забрали. А ведь не кем-то был - родственником Сталина, комиссар госбезопасности Реденс... Ясно? А послезавтра я ушел в бега, убедившись, что действительно начался термидор, заговор против самой памяти Феликса Эдмундовича.
В бегах я отлеживался в горах, жил в пастушеской сараюшке, газеты - хоть с опозданием, но читал. И постепенно создалось у меня впечатление, что дружба Конара с Ежовым не случайна, Ежов - самый настоящий шпион, вражина, делает все, чтобы оставить товарища Сталина одного, лишить его всех тех, с кем он был в революции. И я написал подробное письмо Сталину. Почерк, конечно, изменил, не подписался, отправил из другого города, в полтысяче километров от тех мест, где скрывался; никакой реакции; еще, наоборот, больше портретов Ежова, да еще новый лозунг выдвинули: "Учиться жить и работать по-сталински у товарища Ежова"...
Когда Ежов исчез, после Восемнадцатого съезда уже, я прочитал в газетах отчет о судебном процессе над Луньковым, бывшим начальником НКВД в Кузбассе, который арестовывал малолеток и выбивал из них показания, что они, мол, готовили теракт против товарища Сталина. Детей бросали в те камеры, где было полным-полно старых большевиков, а тюрьма - организм особый, через стены, перестуком, информация расходится не то что по городу - по стране, не удержишь... Тогда я и понял, чем Ягода и Ежов вырывали показания у ленинцев: страхом за жизнь детей... Логика: если чужие малыши сидят, значит, и мои мучаются в соседней камере... Вот после того, как открытый суд приговорил Лунькова к расстрелу, я и решил вернуться в Москву... Устроился в Покровском-Стрешневе завхозом строительства и начал чекистскую комбинацию: поскольку в газетах ничего о Ежове не писали, я решил вновь вернуться к гипотезе о его шпионской деятельности: надо ж народу вразумительно объяснить, что страшная трагедия, свидетелями которой мы были, - дело рук иностранной разведки... Поэтому я начал слежку - да, да, именно так, форменную слежку - за домами, где жили сотрудники НКВД, там мои друзья, верные друзья, с гражданской еще... Я хотел поговорить со "стариками", глядишь, подскажут, как надежнее передать письмо о Ежове лично товарищу Сталину... Один дом я наблюдал месяц каждое воскресенье садился в скверике с газетой и "срисовывал" всех входящих и выходящих... Ни одного из стариков не увидал, все новые лица, значит, моих постреляли... Потом перешел ко второму дому - тоже никого... Словом, брат, четыре месяца я работал... И только на пятом повезло: увидел Вадима, мы с ним в двадцатых учились вместе... Окликнул его негромко, он заметил меня, но не подошел, только чуть кивнул. Я обернулся - слежки вроде за ним не было, остался на лавочке, сижу, читаю, жду... Он выскользнул вечером, проходя мимо, шепнул, чтоб, мол, я ехал в парк "Эрмитаж", там поговорим. Ну и поговорили... Выслушав меня, он выпил граненый стакан водки, закусывать не стал, словно воду минеральную проглотил, и, склонившись ко мне, шепнул: "Дурак ты, Сережка! Дурак, как все мы... Я присутствовал на собрании, когда Ежов нам объявлял, отчего Ягода арестован... Он, оказывается, изобличен в том, что был агентом охранки еще с девятьсот седьмого года... А ведь Ягода вроде б в девяносто седьмом родился, об этом в энциклопедии было написано... Десятилетний агент?! А мы? Молчали, Сережа. Все как один молчали... А потом я узнал, что важнейшие ответы Бухарина на процессе писал Сталин... И сочинил ему такое признание, что, мол, я, Бухарин, подозревал Ленина в том, что тот немецкий шпион, еще с семнадцатого года, когда проехал в "пломбированном" вагоне Германию, чтоб скорей попасть в Россию... А после того как Ленин потребовал Брестского мира, я, Бухарин, до конца убедился, что Ленин - немецкий шпион, и поэтому решил его убить... И тут Бухарин взорвался: "Ради Нюси и Юры я готов погибнуть, оклеветав себя, но такого я не подпишу! Стреляйте всех нас, убивайте нас троих, но я не дам Сталину обвинить мертвого Ленина в шпионаже! Не дам, и все тут!" Сережа, Сережа, о чем ты?! Бухарин спас Ленина! Согласись он сказать на процессе то, что написал ему Сталин, - вычеркнули б Ильича из учебников, помяни мое слово! А кто нам телеграмму прислал: "применяйте пытки"? Сталин, Сережа, Сталин... Нам эту телеграмму зачитали, потому я тебя домой и не пригласил, я один остался из тех, кто ее слыхал, значит, дни мои сочтены, так или иначе подберут... А ты - "письмо товарищу Сталину"... Забудь, Серега, Ежов был его подметкой, а никаким не шпионом...