— Мне не нужна технология.
   — Я имею в виду тех-хнологию возможных хищений.
   — Когда он выздоровеет, этот ОТК?
   — Неизвестно. Он уехал в командировку и там заболел.
   — Вызвать нельзя?
   — Пытались.
   — Ну и что?
   — Не могут доискаться. Он прислал телеграмму: «Тяжело болен. Налбандов». И все.
   Костенко вдруг поднялся с края стола — он всегда, еще с того времени, когда работал на Петровке, 38, любил сидеть на краешке стола, — полез за сигаретами и, еще не веря в удачу, тихо спросил:
   — Когда он уехал в командировку? И куда?
   Садчиков вздохнул:
   — М-можно завтра, Славик?
   — Дед, прости, милый, нельзя.
   Садчиков открыл сейф, достал папку, долго листал телефонограммы и перебирал бумажки, потом ответил:
   — З-значит, так. Налбандов Павел Иванович выбыл в Москву в командировку пятого сентября сего года по приказу заместителя директора Гусева.
   — А шестого отравили Урушадзе.
   — Мне с-скучно с тобой, К-костенко. Я понимаю тебя д-даже без взгляда в глаза. А еще говорят, что телепатия — лженаука. Кибернетика тоже считалась, между прочим, буржуазной лженаукой. Ты хотел спросить меня: п-просил ли я наших коллег показать фотографию с паспорта исчезнувшего Урушадзе на ювелирной фабрике?
   — Точно.
   — Слава, дорогой, именно поэтому ты теперь м-мой начальник, а я д-дожидаюсь пенсии. Ты умнее меня и моложе, и эти два ф-фактора трудно оспорить, как это н-ни печально для меня и благоприятно для общества.
   — Значит, не показывали?
   Садчиков отрицательно покачал головой и снял трубку.

3

   «Фотография, снятая с паспорта Урушадзе Константина Ревазовича, предъявлена директору завода Пименову, заместителю директора завода Гусеву и начальнику отдела кадров Бурояну. Лицо, изображенное на фотокарточке, ими опознано — это начальник ОТК фабрики Налбандов Павел Иванович.
   Начальник отдела управления уголовного розыска МВД
   Армянской ССР полковник Токмасян».

ЛИЧНЫЕ СВЯЗИ

1

   Проскуряков умел анализировать свои поступки и настроения, глядя на них как бы со стороны. Это качество развивалось в нем исподволь: он и не догадывался об этом до того времени, когда однажды приехал Пименов и привез огромный, странной формы рубин.
   — Передайте, товарищ Проскуряков, супруге — от меня ко дню ангела.
   — Ты что?! — сказал тогда Проскуряков. — С ума сошел?! Это же подсудное дело! Забери и забудь об этом раз и навсегда!
   — Юрий Михайлович, вы погодите бледнеть, дорогой мой человек. Этот камень я во время отпуска сам нашел, это ж отдых у меня такой — по горам лазать! Одни водку жрут, другие по бабам шлендают, а я камни ищу, что здесь предосудительного?! Недра-то у нас кому принадлежат? То-то и оно — народу. И обработал я камень сам, руки-то мастеровые, Юрий Михайлович, мне труд в радость.
   — Сколько ж такой камень стоит?
   — Он уникальный, Юрий Михайлович, его оценить трудно, да и ни к чему: разве можно оценить рисунок ребенка, который он дарит матери? Или рисунок Репина! Это ж кощунство — оценивать искусство! — Пименов посмеялся. — Искренность ребеночка тоже, поди, оцени. Не оценишь ведь. Сколько он сердечка в свой рисунок вкладывает?!
   — Ты мне, Пименов, не крути, — тихо сказал Проскуряков. — Ты сразу мне говори: чего хочешь?
   — Я? Юрий Михайлович, да что вы! Если вы меня так понимаете…
   — Не глупи, Пименов. Не глупи. Потом тебе труднее будет к этому разговору возвращаться.
   Пименов замер на мгновение, и Проскурякову даже показалось, что тот обмяк в кресле, делаясь маленьким, как надувная резиновая кукла, из которой выходит воздух.
   — Закурить позволите? — осторожно глянув на Проскурякова, спросил Пименов.
   — Кури.
   — Может, где в другом месте побеседуем, Юрий Михайлович?
   — А зачем? Мне некого бояться. Что, думаешь, слушают нас? Честных людей теперь не слушают, Пименов.
   Пименов поднялся, так и не закурив.
   — Чего-то я не очень все понимаю. Вы извините, Юрий Михайлович, если я что не так сказал.
   — Сядь. Презумпция невиновности — слыхал про такое?
   — Приходилось.
   Проскуряков включил приемник, вышел из-за массивного, ручной резьбы стола и сел в кресло напротив Пименова.
   — Успокоился?
   — Успокоился, Юрий Михайлович. Вы спрашивали, чего я хочу, да? Так вот, я отвечу вам. Я хочу, чтобы вы моему производству помогали не по должности, а по сердцу.
   — То есть ты хочешь, чтобы я тебе в первую очередь давал станки, фонды на стройматериалы и утверждал тебе смету получше?
   — Да, Юрий Михайлович. Я ничего непредусмотренного не хочу. Я ведь презумпцию невиновности тоже по-советскому, по-нашему понимаю.
   — А взятку мне зачем суешь? Этот камень стоит рублей семьсот, Пименов, я в этом деле, конечно, не такой дока, как ты, но смысл понимаю. «Жене ко дню ангела». А я такой доверчивый, да? Сижу тут у себя в кабинете, на «Волге» раскатываю и ничегошеньки вокруг себя не вижу — ты, верно, так полагал?
   — Нет, я так не полагал, Юрий Михайлович. Полагая так, я бы вам этот камень не рискнул предложить, — зло сощурившись, медленно ответил Пименов. — Я знаю, где вы с экономисточкой из отдела труда и зарплаты встречаетесь. Я знаю, в какие кафетерии вы с ней ходили на первой, так сказать, стадии романа. Но я не знаю, где вы достали деньги, чтобы она внесла пай на кооперативную квартиру. Вы человек честный, это всем доподлинно известно, и поэтому вам будет очень трудно, Юрий Михайлович, расплачиваться с долгами.
   Проскуряков тогда взял со стола папку с письмами директоров фабрик, нашел там докладную записку Пименова с просьбой выделить для нужд развивающегося производства токарные станки и сверлильный полуавтомат, попросил у Пименова ручку и написал размашистую резолюцию: «Отказать! Нельзя думать только о своем предприятии, надо научиться в первую голову думать о развитии отрасли».
   — На, — сказал он. — Держи. Чтоб тебе зря в Москве деньги в гостинице не проживать.
   Пименов внимательно прочитал резолюцию, виновато улыбнулся, аккуратно сложил докладную записку и спрятал во внутренний карман пиджака.
   — До свидания, Юрий Михайлович, — сказал он, поднимаясь. — Извините, если что не так. Я к вам шел с открытым сердцем, хотите — верьте, хотите — нет.
   Когда он взялся за ручку двери, Проскуряков его окликнул и попросил вернуться.
   — Садись, — сказал он хмуро и вздохнул. — Хорошо, что не стал меня стращать: если, мол, вы про меня, так и я на вас. Ты на мою резолюцию пожалуйся. Напиши, что, мол, я не понял смысла твоей просьбы, пусть профком тебя поддержит, общественность. Понял?
   — Понял. Не один раз ведь придется.
   — Это как дело пойдет.
   — Понял, — повторил Пименов и, забыв спросить разрешения, закурил «Север», достав папиросу чуть трясущимися пальцами.
   — Камень-то свой забери, — сказал Проскуряков. — Он мне не нужен, тут ты ошибку допустил, чудак человек.
   Пименов спрятал камень и, приблизившись к Проскурякову, сказал уверенно и грустно:
   — Деньги нужны? Понимаю. Вот на первое время, Юрий Михайлович. Тут тысяча.
   — Это не деньги, Пименов. Это треть денег за мой тебе отказ. Мне нужно три тысячи. Ясно? Прямо сейчас. А то могу решить, будто ты меня дешево ценишь и за дурачка принимаешь.
   — У меня с собой еще полторы. Я доеду и вернусь мигом, если обождете.
   — Ладно. За тобой останется. Когда мне понадобится, тогда я тебе просигналю. И давай уговоримся: каждую третью твою просьбу я буду заворачивать, понял? А эти деньги, что ты мне в долг дал, я верну, со временем выплачу до копейки. Проценты не попросишь? Или чтоб как в сберкассе?

2

   Три года все шло, как и раньше. Проскуряков был таким же, каким был всегда. Он твердо сказал себе, что взяток не берет, что деньги, которые ему вручал Пименов, взял в долг; получил он в общей сложности шесть тысяч. Этого хватило на квартиру «экономисточке» Оле, на мебель и на три их с Ольгой поездки в Гагры. Дома его жизнь шла по-прежнему — скучно, размеренно, на зарплату.
   Все изменилось год назад, когда Пименов, приехав в очередную командировку, разложил перед Проскуряковым схему. Получалось по этой схеме, что за три года главк по личным предписаниям Проскурякова выделил Пригорской ювелирно-аффинажной фабрике дефицитных фондов и станков больше, чем всем другим предприятиям, однако на фабрику пришла только третья часть отпущенных материальных ценностей общей стоимостью на шестьсот сорок тысяч рублей.
   — Получается так, Юрий Михайлович, — сказал тогда Пименов, — что ты, воленс-ноленс, стал фактическим главой нашей фирмы. Я ведь те станки, что ты нам выбил, и медь с алюминием не турку продал, а приспособил для дела, для большого дела. По мастерским я эти станки распределил, по верным моим людям, и производят эти станки товары опять-таки не для турка, а для советского человека. И если я это производство отладил, то тебе теперь пора его возглавить. Куда ни крути, как от этого ни уходи, а уйти никуда не уйдешь. Пойми меня верно, Юрий Михайлович, я тебя не запугивать собираюсь, не вербовать, я тебе правду говорю: придешь с повинной, получишь десять лет, а сами заберут, так максимум пятнадцать. В нашем возрасте эта разница — не разница. Будешь слушать или погонишь меня из кабинета?
   Анализируя себя и свои поступки после этого разговора, Проскуряков в который уже раз поражался тому, как гибок человек и способен к самовыгораживанию. Он точно помнил строй тогдашних своих размышлений. Когда Пименов объяснил ему структуру предприятия и рассказал, что в основу дела положена к а т е г о р и я д е ф и ц и т а, он долго сидел молча, неторопливо затягиваясь «Герцеговиной Флор». (Единственное, что он себе позволил, получив лишние деньги, так это сменить «Казбек» на «Герцеговину»: он чувствовал себя значительнее и спокойнее, когда курил эти папиросы.)
   Он мог бы на этом этапе остаться прежним Проскуряковым — так казалось ему. Стоило только снять трубку и позвонить, куда следует звонить в таких случаях. Но он остановил себя, потому что не совсем точно понимал, куда именно в этом конкретном случае надо звонить. То ли в министерство, к Константину Павловичу, то ли сразу в милицию.
   «В конце концов, — думал он, — факт получения мною этих проклятых шести тысяч недоказуем. А мои отказы на некоторые прошения Пименова лежат в архиве. Там же есть и его обращения в вышестоящие инстанции с жалобами на мои отказы. Выходит, я помогал ему под давлением сверху. И опять-таки недоказуемо, что именно я направлял его в эти стоящие надо мной инстанции и что именно я объяснял ему, как следует формулировать просьбы, мотивируя их требованиями технического прогресса и повышения производительности труда. Вой поднимет? Видимо. Ну снимут меня. Ну и что? Буду работать простым инженером. Впрочем, инженером меня не поставят — высшего образования нет. Вот где главный мой промах: все в кресло лез, все поскорей хотел выбиться в люди, а надо б институт кончить — диплом, он как железная кольчуга теперь. А, черт с ним, завхозом поставят, ну и что? Все свобода, а не тюрьма».
   Но он сразу же представил себе будущую жизнь свою — на восемьдесят рублей в месяц; жену, которая и так пилит его, что мало денег; он представил себе, что каждый вечер ему придется проводить дома, и не будет уже спасительных «совещаний», когда он мог спокойно бывать у Ольги, и не будет командировок по обмену опытом, куда он мог ездить вместе с ней, словом, не будет всего того, к чему он привык за двадцать лет своей руководящей работы и особенно за три последних года, когда не надо было вертеться дома ужом, и выносить унизительные скандалы Ирины Петровны по поводу недоданных в семью денег, и выдумывать истории про вычеты за пользование государственным транспортом.
   — Не дело ты затеял, Пименов, — сказал тогда Проскуряков. — Закроют твою контору, и помирать придется в лагере строгого режима.
   — У нас лагерей теперь нет, Юрий Михайлович. У нас исправительно-трудовые колонии. Только я туда попадать не собираюсь. Я вижу, что вас сомнение гложет. Вы позвольте структуру объяснить, вам сразу спокойней станет. Я ведь фирму не из пальца сосал, я изучил все современные проблемы нашей экономической науки. Я вопрос кооперации производства и внутриотраслевой интеграции как «Отче наш» вызубрил. Смотрите, что получается, Юрий Михайлович. Пока у нас еще есть возможность деловому человеку спокойно жить, людям помогать и самому на черный день откладывать. Пока я, директор, должен ждать вашего указания, а вы — министерского, а министерство — планового, я, директор, пальцем не шевельну, чтобы поперек вас пойти, мне инфаркт ни к чему, да и года у меня не те, я пору «горения на работе», слава богу, пережил и умудрился даже давление нормальное сохранить. Я и тогда пальцем не шевелил без указа. Зачем? Прикажут — исполню. Сверху видней, как говорится. Но это все лирика, Юрий Михайлович. Про кооперацию в журналах пишут — значит, можно, так ведь? Вот я скооперировался с мастерскими. Мой рабочий, фабричный, сразу в народный контроль попрет, если я ему лишку закажу. А в мастерской рабочий заказ исполняет — все по-честному, все для народа, как говорится. И не себе я его товар заберу, а обратно через торговую сеть реализую другому трудящемуся. Только для этого я должен знать конъюнктуру рынка, так сказать, к а т е г о р и ю д е ф и ц и т а. Чего в магазине нет, что государство упустило, то мы должны наверстать. А новейшими станками, да еще при наших-то фондах — что вы, Юрий Михайлович! И по большому счету посмотреть: разве мы народу плохо делаем? Мы ж ему, народу, товар поставляем, а не турку какому.
   — Ты не юродствуй, не юродствуй, Пименов, ты меру знай.
   — А я и не юродствую. Вот сейчас я из осколков граната отладил выпуск иголок для проигрывателей. Их нет в магазинах, на них государство валюту тратит, а проигрывателей с пластинками — завал. Жизнь у народа веселей пошла, трудящийся желает музыку слушать, а иголок-то у него нет! А я ему иголки поставляю — разве я плохо делаю для страны, Юрий Михайлович? Разве я виноват, что игл у нас мало производят?!
   — Так почему ты этот вопрос не поставишь? Почему не докажешь, что это можно у тебя на производстве организовать?!
   — Юрий Михайлович, милый, да разве ты мне на это отпустишь сто сорок тысяч?! Окстись! У тебя ж у самого руки повязаны.
   — Я с тобой на брудершафт не пил, Пименов, давай без фамильярности.
   — Это я увлекся, Юрий Михайлович, прошу прощения. Можно продолжать?
   — Ну…
   — Так вот, из отходов, которые я б так или иначе списал, на станках, которые так или иначе простаивают половину времени без пользы, я на свой страх сделал десять тысяч опытных иголочек для проигрывателей. У меня токари вытачивают детали для головки, на сверлильном обрабатываем пластмассу, а один человек камешки шлифует. Чистая прибыль нам с вами и третьему моему человеку по две косых. Вот прошу, и расписываться не надо, все как на бирже.
   — Погоди ты, дверь не заперта.
   — Нет, я защелкнул, когда заходил.
   Проскуряков спрятал деньги в карман и сказал:
   — Готовь письмо по поводу иголок этих самых. Будем налаживать производство в государственном масштабе.
   — Будет сделано, Юрий Михайлович. А у меня к вам встречная просьба, как к главе предприятия.
   — Какого там еще предприятия?
   — Нашего главка.
   — Вот так. И чтоб никаких фирм!
   — Ладно, согласен. Вы к начальству поближе, так узнайте в Госплане, что они планируют, а что временят. Вот списочек. — И Пименов передал Проскурякову листок бумаги, где были указаны наименования товаров, которые пользуются наибольшим спросом в магазинах, особенно в хозяйственных.
   — Посадят тебя, — уверенно сказал Проскуряков, ознакомившись со списком. Он вернул его Пименову и повторил: — Неминуемо посадят.
   — Ни в коем случае. Я ведь в газетах о моем деле не оповещал, Юрий Михайлович. Когда ко мне корреспонденты из газет приезжают, я только про фабричных передовиков разоряюсь. А вот со мной один человек работает, так я о нем ни гугу, хотя он так камни точит, что ни одному передовику не снилось. Налбандов, вы его помните, наверное.
   — Из ОТК?
   — Да.
   — А как ты реализуешь товар?
   — Мой шурин — директор магазина в Москве. И все. Больше народа нет. Как же мне провалиться? Дурнем надо быть. Или хапугой. А я ОБХСС уважаю, я товар сбываю небольшими партиями.
   — В магазинах пускают по липовым накладным?
   — Зачем по липовым? Я эти головки к проигрывателям собираю экспериментально. По тысяче штук в квартал. А выход готовой продукции у меня тридцать тысяч. Так что накладные по форме. — Пименов закурил свой ломаный, искрошившийся «Север» и, достав из папки еще один лист бумаги, доложил его перед Проскуряковым. — Тут моя просьба увеличить фонд зарплаты. Это откладывать нельзя, Юрий Михайлович, мне людям надо хорошо платить, чтоб недовольных не было, от них ведь вся кутерьма, от недовольных-то и обездоленных.
   — Завизируй у юриста и в отделе зарплаты.
   Пименов отрицательно покачал головой:
   — Нет. Не надо, Юрий Михайлович. Они после вас легче завизируют, так они волынить начнут, а время у меня горячее, оно сейчас, как говорится, не ждет.
   Пименов шел по прямому ходу: он знал, что Проскуряков собирается на отдых. Он выяснил, что «экономисточка» Ольга уходит в отпуск через неделю после Проскурякова. Пименов бил беспроигрышно: в этом ему помогало то, что они с Проскуряковым были людьми почти одного возраста: одному — пятьдесят семь, другому — шестьдесят два. А в эти годы привязанность — она уже последняя, самая что ни на есть дорогая, единственная. Хочется в этом возрасте почувствовать себя сильным и нестарым, а это только когда молодость рядом — красивая женщина, кто ж еще.
   И Проскуряков подписал документ, который он не имел права подписывать. Впрочем, тем же вечером он придумал себе оправдание, хотя впервые за эти годы понял в глубине души, что оправдание-то липовое.
   Какое-то время он ощущал тяжкое неудобство; оно было похоже на зубную боль — не острую, но постоянную. Однако, уехав на юг, Проскуряков постепенно стал забывать о разговоре с Пименовым, убеждая себя в том, что и на этот раз не случилось ничего непоправимо страшного. Иногда только, чаще всего под вечер, сидя с Ольгой на берегу и задумчиво глядя на зыбкую лунную дорожку, он думал: «В конце концов будь что будет, только б подольше не было. До пенсии осталось три года, а когда пойдет седьмой десяток, кому я буду нужен? Ей, что ли? Зачем ей старик? Тогда и уйти из игры не страшно».
   Однако, вернувшись в главк, Проскуряков неожиданно для самого себя сел и написал большое письмо в министерство. Он писал, что необходимо в самый короткий срок наладить серийный выпуск продукции, представляющей сейчас серьезный дефицит. Он перечислил все те наименования, которыми так интересовался Пименов, и проанализировал возможность в самые короткие сроки, без особых затрат, с отдачей в ближайшие же годы наладить реконструкцию ряда ювелирно-аффинажных фабрик и всех тех заводов и мастерских, которые входили в его систему.
   Назавтра его вызвал заместитель министра. Недавно пришедший из Академии общественных наук, новый заместитель министра был человеком по теперешним временам молодым — ему только-только исполнилось сорок.
   — Я прочитал вашу записку. Очень интересно это все. — Заместитель министра вдруг улыбнулся. — Кто сказал, что нет пороха в пороховницах у старой гвардии, а?! Словом, мы решили вашу докладную отправить в Совет Министров и Госплан.
   В лице этого человека было что-то такое располагающее, что Проскуряков внезапно ощутил огромную потребность рассказать ему все о Пименове, и о себе самом, и о тех деньгах, что получал за подлость, и об «экономисточке», которая на какой-то миг стала вдруг ему ненавистна, и показалось даже, будто именно она виновата в его падении, но сразу же представилось, как переменится выражение лица этого молодого заместителя министра, который так хорошо и проникновенно говорит сейчас о старой гвардии. Он представил, что скажи он всю правду, и начнется унизительная процедура сдачи дел, вызовов в милицию, допросов; впрочем, допросы и милиция рисовались ему как-то отдаленно и нереально. Самым страшным — и это он увидел явственно и близко — было отстранение от работы, потеря привычной уверенности в том, что он нужен, значителен, необходим в той отрасли, которой он отдал сорок лет жизни, куда пришел грузчиком и где стал начальником главка…
   Выйдя из кабинета, Проскуряков ощутил колотье под лопаткой.
   «Вот бы инфаркт хватил, — подумал он. — Персональная пенсия, и никаких тебе треволнений».
   Он приехал в главк и, не заходя в кабинет, поднялся в библиотеку.
   — Роза Лазаревна, — сказал он, массируя левую ключицу, — мотор ноет, боюсь, не уложили б меня в постель. Вы мне подберите интересных книжек, а? Чтоб лежать не скучно было.
   — Вы действительно побледнели, Юрий Михайлович. Хотите валидол?
   — Нет уж. — Он слабо улыбнулся. — Я лучше сорок капель коньяку, сразу расширит сосуды.
   — Что вам подобрать? Современную прозу? Нашу или зарубежную?
   — Вы мне детективы подберите, Роза Лазаревна, наши детективы. Какие посерьезней, чтоб там и жулье и сыщики умные были.
   Сказав секретарше, что едет домой отлежаться, Проскуряков вызвал машину, но попросил шофера высадить его в центре. Он прошел мимо «Арагви», увидел там большую очередь.
   «Сволочи, — подумал он о людях, стоявших в очереди возле ресторанных дверей, — им можно здесь стоять! И не боятся, что кто-то из сослуживцев увидит; им можно сидеть в мраморных залах и есть цыпленка табака под чесночным соусом и пить водку из заплаканных льдистых бутылок».
   Он был в «Арагви» только один раз, больше шести лет назад, после защиты главным инженером отдела геологических изысканий Меркуловым кандидатской диссертации. Но Проскуряков помнил и сейчас, помнил тяжело, до мельчайших подробностей этот ресторан и людей, которые там шумно веселились, много ели и пили, а когда оркестр играл «Реро», нестройно, но очень искренне подпевали безголосому певцу, одетому в национальный костюм горца.
   Проскуряков зашел в маленькое кафе на Пушкинской, заказал двести граммов водки и бифштекс и долго сидел там. В голове у него метались странные обрывки мыслей, и он даже не пытался как-то организовать эти обрывки в единую линию и впервые остро почувствовал, что жизнь прожита, и конец ему не был страшен, хотя раньше он не мог думать о смерти без ужаса.
   На следующий день он вызвал врача и, обложившись книгами, начал изучать детективные романы, стараясь найти в них какие-то параллели с тем делом, в котором он сейчас играл такую странную, двойственную роль. Однако чем больше он читал, тем явственнее становилось для него, что аппарат сыска так или иначе загонял в угол преступника.
   «Глупые книжонки-то, — подумал Проскуряков, окончив чтение. — Писатели своим сыщикам помогают, мне они черта с два помогут… А то, что прихлопнут рано или поздно, так это и дураку понятно: один против тысячи не устоит…» Лежать дома, бездействуя, стало ему невыносимо и страшно. Уже на третий день он поднялся с постели, а когда прошла неделя, поехал к Ольге, сказав жене, что назначена процедура в поликлинике.
   Через десять дней он вышел на работу, но в историю болезни доктор вписала строчки о первых симптомах стенокардии. Посетив Госплан и те министерства, с которыми он соприкасался по работе, Проскуряков решил действовать. Он вызвал Пименова и еще пять директоров на совещание и обговорил с ними планы по расширению и интенсификации производства. Когда совещание кончилось, он попросил Пименова задержаться и сказал:
   — Те данные, которые тебя интересовали, я достал. Думаю, еще с полгода конъюнктура для тебя будет выгодная с иголками для проигрывателей, с малогабаритными насосами и сувенирами из «русских самоцветов». Так что спеши. Деньги мне приготовь к завтрашнему дню. Две тысячи это будет тебе стоить.
   — Не беспокойтесь, деньги я принесу, — согласился Пименов, — только кого это петух клюнул в министерстве? Сидели себе спокойно, а тут эдакая деятельность.
   — Не петух министерство клюнул, а я написал докладную записку. Ясно?
   — Что ж, в этом тоже есть резон, Юрий Михайлович, — помедлив, задумчиво сказал Пименов. — Только близорукий это резон. Давайте уж до конца все обговорим, чтоб никаких у нас двусмысленностей не было. Я готов платить вам по четыре тысячи в год, итого до пенсии вашей десять тысяч соберется. Только вы б не очень меня с реконструкцией торопили, тут можно дров наломать, да и стоит ли сук рубить, на котором сидим? Смотрите, конечно, у каждого человека своя выгода. Не знаю, как вы, а я нищету на всю жизнь запомнил. Боюсь я нищеты, особенно нищеты в старости, Юрий Михайлович. Я вас стращать не хочу, но зря вы так поторопились, напрасно без совета такой шаг предприняли. Куда ни крути, а мы одним делом повязаны.
   — Это ты верно говоришь, — задумчиво сказал тогда Проскуряков. — Только не знаю, как ты, а я по главку хожу и сотрудникам в глаза смущаюсь смотреть. Сидят рядом со мною честные люди и делают свое честное дело, а я… Нет, Пименов, я тебя торопить стану, очень я тебя буду торопить, потому что иначе мне с собой не совладать, больно тошно мне. Когда еще днем, на работе, ничего, а вот как спать ложусь… Так что не жди, поблажек я тебе не дам. Побаловался — и будет.
   А через месяц Пименов приехал и рассказал о провале Налбандова.