Страница:
— Вы что-нибудь понимаете? — спросил Константинов Панова. — Я — ничего, ровным счетом. Знаете что, — он обернулся к Проскурину, — давайте-ка я съезжу к Ниязметовой, с Винтер я был знаком, разговор может оказаться более предметным. Предупредите ее, пожалуйста, о моем визите — чем скорее, тем лучше…
Однако поездку к Ниязметовой пришлось отложить: генерал-лейтенант Федоров внезапно вызвал к себе Константинова, Проскурина и Коновалова. Лицо его было бледным, до синевы бледным. Он сидел за столом, вытянув перед собою руки с зажатыми в них разноцветными карандашами, и было видно, что пальцы его сейчас ледяные, ногти даже посинели.
— Ни для кого из вас не будет открытием, — сказал он, — если я позволю себе повторить, что разведка не будет вести в течение года радиомонолог. Существует обратная связь, о которой мы не имеем ни малейшего представления. Существует диалог, оживленность которого, как мы имели возможность убедиться, зависит от напряженности, усиливающейся ныне на африканском континенте, конкретно — в Нагонии. Вывод очевиден: источник — лицо хорошо осведомленное, он информирует хозяев по широкому кругу вопросов. Следовательно, каждый состоявшийся диалог — это нанесенный нам ущерб. Установить его — невозможно. Мы установим его — но чем позже, тем большую цену заплатим за его возмещение. Вот так. Теперь ознакомьтесь со спецсообщением, которое мне только что передали у руководства…
Федоров открыл красную папку, откашлялся и медленно, чуть не по слогам, зачитал:
— Мне сдается, что эта акция — самодеятельность ЦРУ. Правительство не могло санкционировать такого рода бесстыдство, — в конце концов, они понимают — ситуация такова, что скрыть это не удастся.
Федоров помолчал и очень тихо, сдерживаясь, заключил:
— Мне сдается также, что после сообщения о гибели корабля Феликс Эдмундович подал бы в отставку! Ясно?! Ибо мы в этом виноваты. Мы! Славин мудрит в Луисбурге, вы тут планы чертите, а шпион губит людей, технику! Не можете найти — так и скажите, поставим других!
— Славин достойно выполняет свой долг. Я же готов подать в отставку немедленно, — тихо сказал Константинов.
Федоров убрал со стола руки:
— Что касается отставки: сначала сделайте то, что вам надлежит сделать, генерал. Это все. Вы свободны.
Славин
Поиск-IV
Константинов
Однако поездку к Ниязметовой пришлось отложить: генерал-лейтенант Федоров внезапно вызвал к себе Константинова, Проскурина и Коновалова. Лицо его было бледным, до синевы бледным. Он сидел за столом, вытянув перед собою руки с зажатыми в них разноцветными карандашами, и было видно, что пальцы его сейчас ледяные, ногти даже посинели.
— Ни для кого из вас не будет открытием, — сказал он, — если я позволю себе повторить, что разведка не будет вести в течение года радиомонолог. Существует обратная связь, о которой мы не имеем ни малейшего представления. Существует диалог, оживленность которого, как мы имели возможность убедиться, зависит от напряженности, усиливающейся ныне на африканском континенте, конкретно — в Нагонии. Вывод очевиден: источник — лицо хорошо осведомленное, он информирует хозяев по широкому кругу вопросов. Следовательно, каждый состоявшийся диалог — это нанесенный нам ущерб. Установить его — невозможно. Мы установим его — но чем позже, тем большую цену заплатим за его возмещение. Вот так. Теперь ознакомьтесь со спецсообщением, которое мне только что передали у руководства…
Федоров открыл красную папку, откашлялся и медленно, чуть не по слогам, зачитал:
«Сегодня в пять часов утра при переходе к берегам Луисбурга взорвалось транспортное судно „Глеб Успенский“, приписанное к порту Одесса, с грузом для Нагонии. Судно вышло из Мурманска, имея на борту сельскохозяйственную технику, грузовики и лекарства. Погибло три члена экипажа».Федоров медленно оглядел чекистов, снова начал сжимать пальцы, словно грея их:
— Мне сдается, что эта акция — самодеятельность ЦРУ. Правительство не могло санкционировать такого рода бесстыдство, — в конце концов, они понимают — ситуация такова, что скрыть это не удастся.
Федоров помолчал и очень тихо, сдерживаясь, заключил:
— Мне сдается также, что после сообщения о гибели корабля Феликс Эдмундович подал бы в отставку! Ясно?! Ибо мы в этом виноваты. Мы! Славин мудрит в Луисбурге, вы тут планы чертите, а шпион губит людей, технику! Не можете найти — так и скажите, поставим других!
— Славин достойно выполняет свой долг. Я же готов подать в отставку немедленно, — тихо сказал Константинов.
Федоров убрал со стола руки:
— Что касается отставки: сначала сделайте то, что вам надлежит сделать, генерал. Это все. Вы свободны.
Славин
На коктейле в советском посольстве Глэбб отвел Зотова в сторону, передал ему маленькую книгу в растрепанном переплете, пояснив:
— Это было, оказывается, чертовски трудно найти. Пришлось запрашивать Вашингтон, помогло русское издательство Камкина.
— Спасибо. На сколько времени даете?
— Навсегда.
— Полно вам. Неделя — годится?
— Вполне. Хотите переснять на ксероксе?
— У нас поганый ксерокс, я, видимо, сделаю фотокопию.
Книголюб — Зотов не удержался, глянул год издания книги об африканском фольклоре: 1897.
— Спасибо, Джон, — повторил он, — я вам обязан, право.
— Это я вам обязан, Эндрю.
— Мне? Чем?
— Дружбой.
— Дружба исключает понятие «обязан», Джон, так мы, во всяком случае, полагаем, мы, русские. «Обязан» — приложимо к бизнесу.
— Кстати, о бизнесе. Вы бы не могли помочь мне?
— В чем?
— Я бы хотел увидеть вашего торгового представителя.
— Я это устрою. Тема?
— Нагония.
— Какое вы имеете отношение к Нагонии?
— Такое же, как и вы, — я думаю о будущем этой страны. Мое правительство выражает озабоченность по поводу поставок вашей техники. А знаю я об этом потому, что моя фирма работает, в частности, над тем, как выводить вашу технику из строя.
— Вы напрасно затеваете все это, Джон. Неужели хотите получить второй Вьетнам?
— Мы — нет. Вы хотите этого, Эндрю. Не думайте, что я поддерживаю мое правительство — там не очень-то много умных голов, но кое-кто имеет извилины: мы не полезем в Нагонию, а вот вы там завязнете. Вы же заключили договор с Грисо, вы обязались помогать ему, значит, в случае чего вы окажете военную помощь?
— Я бы оказал.
— «Я бы». Вы — не правительство. Ваши люди поддержали бы это?
— Бесспорно.
— Что ж, это ответ мужчины… Когда вы переговорите со своим шефом?
— Звоните завтра, часа в три, о'кэй?
— Договорились. Передавайте мой привет вашей очаровательной жене, Эндрю.
— Спасибо.
— Когда вы ее ждете обратно?
— Как только она закончит свои дела в Москве.
Они обменялись рукопожатием и разошлись: как всякий коктейль, этот, устроенный в честь прибытия в Луисбург советского оркестра, был формой дипломатической работы: оговаривались встречи, трогались проблемы, представляющие интерес, не всегда, впрочем, взаимный, проходил обмен точно выверенной и столь же точно дозированной информацией.
От Зотова, обменявшись несколькими любезными фразами с советником по культуре, засвидетельствовав свой восторг дирижеру оркестра, Глэбб подошел к Славину, обнял его дружески, пошутил:
— Когда гора не идет к Магомету, тогда Будда собирает конференцию неприсоединившихся! Здравствуйте, дорогой Вит, где вы пропадаете?!
— Это вы пропадаете, а я пытаюсь работать.
— Ах, эта дьявольская работа!
— Уж не такая она дьявольская.
— Я имею в виду нагрузки, а не цели, Вит.
— И я то же самое, только нагрузки вовсе не дьявольские. Другое дело, нагрузки, которые приходится испытывать моему «фиатику» — пока-то оторвешься от любопытных глаз. Здесь очень любопытные люди, нет?
— Следят неотрывно? — вздохнул Глэбб. — Ничего не поделаешь, привыкайте. Они следят за мной даже в туалете. Пилар нас ждет сегодня на спагетти. Любите спагетти?
— Люблю, если много. Одна умная французская актриса точно определила разницу между московским столом и западным: «У вас, говорит, в Москве витрины — просто срам, ничего интересного нет, а придешь к любому в гости — и балык тебе, и ветчина, и икра, а у нас витрины ломятся, а зайдешь в гости — печенье предложат и чашку чая». Ничего, а?
Глэбб рассмеялся:
— Ничего. Зло, но справедливо. Спагетти будет не только с сыром, я скажу Пилар, чтобы она разорилась и на мясо… Сами приедете или мне украсть вас из-под опеки здешних пинкертонов?
— Украдите. Это будет очень любезно с вашей стороны.
— Хорошо, сначала я заберу вашего человека, а потом поднимусь к вам.
— Мой человек осталась в Москве, Джон.
— Я говорил о Поле.
— Ах, он уже мой человек? Поздравьте меня — иметь Пола Дика своим человеком весьма почетно.
— Он измучил меня разговорами о несчастном русском…
— Каком русском?
— О том, который чинил вам ракетку.
— Ах, Белью. Он действительно русский?
— Да. И звали его точно так, как Пол зовет вас, — Иван, Айвен.
— Сообщения о его гибели уже появились в газетах?
— Пока, видимо, не появятся. Мои друзья из здешнего ФБР полагают, что еще рано печатать сообщение, мало данных, они убеждены, что дело слишком интересно, чтобы сразу комментировать.
— Если узнаете что-нибудь новое — скажете?
— Собираетесь написать о судьбе несчастного перемещенца?
— Если интересная судьба, отчего не написать? Конечно, напишу.
— Кстати, читали заявление мистера Огано?
— Он делает слишком много заявлений, какое именно?
— Сегодняшнее. К нему пробились наши ребята, он ведь наших гоняет, империалистическая пресса и все такое прочее…
Славин усмехнулся:
— Он, между прочим, в пинг-понг не играет?
Глэбб не сразу понял, чуть подался — по обыкновению — к собеседнику:
— Пинг-понг? Почему? Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду дипломатию, — ответил Славин. — Помните такую?
— Ах, это игры доктора Киссинджера?! С вами трудно говорить, вы слишком компетентны для журналиста, Вит.
— Некомпетентный журналист — это бессмыслица. Так что же заявил мистер Огано?
— Он сказал, что ни ваши советники, ни поставки Нагонии не спасут Грисо от краха. Он сказал, что это вопрос ближайших трех-четырех месяцев.
— Он, по-моему, и раньше говорил это.
— Говорил. Только ни разу не называл дату.
«Значит, у них определен точный срок, — понял Славин. — Он не зря мне отдал эти три-четыре месяца. Они начнут значительно раньше».
Вернувшись домой, Глэбб сразу же прошел в свой кабинет, опустил жалюзи, включил музыку, достал из кармана маленький диктофон — микрофон вмонтирован в часы, очень удобно, подключил его к специальной аппаратуре и начал прослушивать запись. Фразы Зотова «у нас поганый ксерокс, я, видимо, сделаю фотокопию», «спасибо, Джон, я вам обязан, право», «я это устрою», «я бы оказал», «бесспорно», «звоните завтра, часа в три, о'кэй?» он переписал на пленку повышенной чувствительности и спрятал ее в сейф.
Потом, переодевшись, заехал к Пилар, передал ей второй микродиктофон и сказал:
— Гвапенья, тебе надо будет поцеловать Зотова, сказать ему «милый» и так повести беседу, чтобы он сказал тебе следующие слова: «устал», «больше не могу», «пусть все идет к черту». У тебя есть три часа, чтобы поработать над сценарием. Успеешь? Продумай все хорошенько, потому что в диктофоне сорок минут звучания пленки, ясно? И пусть Элиса сварит побольше мяса к спагетти — этот Славин умеет требовать то, чего ему хочется. Побалуем его пока что, ладно?
— Это было, оказывается, чертовски трудно найти. Пришлось запрашивать Вашингтон, помогло русское издательство Камкина.
— Спасибо. На сколько времени даете?
— Навсегда.
— Полно вам. Неделя — годится?
— Вполне. Хотите переснять на ксероксе?
— У нас поганый ксерокс, я, видимо, сделаю фотокопию.
Книголюб — Зотов не удержался, глянул год издания книги об африканском фольклоре: 1897.
— Спасибо, Джон, — повторил он, — я вам обязан, право.
— Это я вам обязан, Эндрю.
— Мне? Чем?
— Дружбой.
— Дружба исключает понятие «обязан», Джон, так мы, во всяком случае, полагаем, мы, русские. «Обязан» — приложимо к бизнесу.
— Кстати, о бизнесе. Вы бы не могли помочь мне?
— В чем?
— Я бы хотел увидеть вашего торгового представителя.
— Я это устрою. Тема?
— Нагония.
— Какое вы имеете отношение к Нагонии?
— Такое же, как и вы, — я думаю о будущем этой страны. Мое правительство выражает озабоченность по поводу поставок вашей техники. А знаю я об этом потому, что моя фирма работает, в частности, над тем, как выводить вашу технику из строя.
— Вы напрасно затеваете все это, Джон. Неужели хотите получить второй Вьетнам?
— Мы — нет. Вы хотите этого, Эндрю. Не думайте, что я поддерживаю мое правительство — там не очень-то много умных голов, но кое-кто имеет извилины: мы не полезем в Нагонию, а вот вы там завязнете. Вы же заключили договор с Грисо, вы обязались помогать ему, значит, в случае чего вы окажете военную помощь?
— Я бы оказал.
— «Я бы». Вы — не правительство. Ваши люди поддержали бы это?
— Бесспорно.
— Что ж, это ответ мужчины… Когда вы переговорите со своим шефом?
— Звоните завтра, часа в три, о'кэй?
— Договорились. Передавайте мой привет вашей очаровательной жене, Эндрю.
— Спасибо.
— Когда вы ее ждете обратно?
— Как только она закончит свои дела в Москве.
Они обменялись рукопожатием и разошлись: как всякий коктейль, этот, устроенный в честь прибытия в Луисбург советского оркестра, был формой дипломатической работы: оговаривались встречи, трогались проблемы, представляющие интерес, не всегда, впрочем, взаимный, проходил обмен точно выверенной и столь же точно дозированной информацией.
От Зотова, обменявшись несколькими любезными фразами с советником по культуре, засвидетельствовав свой восторг дирижеру оркестра, Глэбб подошел к Славину, обнял его дружески, пошутил:
— Когда гора не идет к Магомету, тогда Будда собирает конференцию неприсоединившихся! Здравствуйте, дорогой Вит, где вы пропадаете?!
— Это вы пропадаете, а я пытаюсь работать.
— Ах, эта дьявольская работа!
— Уж не такая она дьявольская.
— Я имею в виду нагрузки, а не цели, Вит.
— И я то же самое, только нагрузки вовсе не дьявольские. Другое дело, нагрузки, которые приходится испытывать моему «фиатику» — пока-то оторвешься от любопытных глаз. Здесь очень любопытные люди, нет?
— Следят неотрывно? — вздохнул Глэбб. — Ничего не поделаешь, привыкайте. Они следят за мной даже в туалете. Пилар нас ждет сегодня на спагетти. Любите спагетти?
— Люблю, если много. Одна умная французская актриса точно определила разницу между московским столом и западным: «У вас, говорит, в Москве витрины — просто срам, ничего интересного нет, а придешь к любому в гости — и балык тебе, и ветчина, и икра, а у нас витрины ломятся, а зайдешь в гости — печенье предложат и чашку чая». Ничего, а?
Глэбб рассмеялся:
— Ничего. Зло, но справедливо. Спагетти будет не только с сыром, я скажу Пилар, чтобы она разорилась и на мясо… Сами приедете или мне украсть вас из-под опеки здешних пинкертонов?
— Украдите. Это будет очень любезно с вашей стороны.
— Хорошо, сначала я заберу вашего человека, а потом поднимусь к вам.
— Мой человек осталась в Москве, Джон.
— Я говорил о Поле.
— Ах, он уже мой человек? Поздравьте меня — иметь Пола Дика своим человеком весьма почетно.
— Он измучил меня разговорами о несчастном русском…
— Каком русском?
— О том, который чинил вам ракетку.
— Ах, Белью. Он действительно русский?
— Да. И звали его точно так, как Пол зовет вас, — Иван, Айвен.
— Сообщения о его гибели уже появились в газетах?
— Пока, видимо, не появятся. Мои друзья из здешнего ФБР полагают, что еще рано печатать сообщение, мало данных, они убеждены, что дело слишком интересно, чтобы сразу комментировать.
— Если узнаете что-нибудь новое — скажете?
— Собираетесь написать о судьбе несчастного перемещенца?
— Если интересная судьба, отчего не написать? Конечно, напишу.
— Кстати, читали заявление мистера Огано?
— Он делает слишком много заявлений, какое именно?
— Сегодняшнее. К нему пробились наши ребята, он ведь наших гоняет, империалистическая пресса и все такое прочее…
Славин усмехнулся:
— Он, между прочим, в пинг-понг не играет?
Глэбб не сразу понял, чуть подался — по обыкновению — к собеседнику:
— Пинг-понг? Почему? Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду дипломатию, — ответил Славин. — Помните такую?
— Ах, это игры доктора Киссинджера?! С вами трудно говорить, вы слишком компетентны для журналиста, Вит.
— Некомпетентный журналист — это бессмыслица. Так что же заявил мистер Огано?
— Он сказал, что ни ваши советники, ни поставки Нагонии не спасут Грисо от краха. Он сказал, что это вопрос ближайших трех-четырех месяцев.
— Он, по-моему, и раньше говорил это.
— Говорил. Только ни разу не называл дату.
«Значит, у них определен точный срок, — понял Славин. — Он не зря мне отдал эти три-четыре месяца. Они начнут значительно раньше».
Вернувшись домой, Глэбб сразу же прошел в свой кабинет, опустил жалюзи, включил музыку, достал из кармана маленький диктофон — микрофон вмонтирован в часы, очень удобно, подключил его к специальной аппаратуре и начал прослушивать запись. Фразы Зотова «у нас поганый ксерокс, я, видимо, сделаю фотокопию», «спасибо, Джон, я вам обязан, право», «я это устрою», «я бы оказал», «бесспорно», «звоните завтра, часа в три, о'кэй?» он переписал на пленку повышенной чувствительности и спрятал ее в сейф.
Потом, переодевшись, заехал к Пилар, передал ей второй микродиктофон и сказал:
— Гвапенья, тебе надо будет поцеловать Зотова, сказать ему «милый» и так повести беседу, чтобы он сказал тебе следующие слова: «устал», «больше не могу», «пусть все идет к черту». У тебя есть три часа, чтобы поработать над сценарием. Успеешь? Продумай все хорошенько, потому что в диктофоне сорок минут звучания пленки, ясно? И пусть Элиса сварит побольше мяса к спагетти — этот Славин умеет требовать то, чего ему хочется. Побалуем его пока что, ладно?
Поиск-IV
Гмыря, поговорив с Константиновым по телефону из Одесского управления, зашел в кассу Аэрофлота и взял билет на вечерний рейс.
«С паршивой овцы хоть шерсти клок, — подумал он, вынимая из портфеля плавки. — Прилететь в Одессу и не выкупаться — глупо. Тем более что Шаргин, к счастью, отпал. Никаких забот — неожиданный „ваканс“.
Ему очень нравилось это французское слово; свои поездки на охоту он называл только так; «ваканс» — и всё тут. Впрочем, за все те годы, что Гмыря работал в контрразведке, а работал он здесь уже двадцать пять календарных лет из своих сорока семи, истинного «ваканса» не имел ни разу. Летний сезон не прельщал, трагедии с путевками были ему чужды. Одну неделю он брал на открытие утиной охоты в конце августа, две недели — кабан, это ноябрь и, если разрешали весеннюю охоту, уезжал в Ахтыри на конец апреля — тогда именно подходит северный гусь.
Гмыря умел рассчитывать время, охота приучила его к абсолютной «временной точности»; поэтому, закончив разговор с Москвой, он зашел в буфет: плавленый сырок, чашка кофе, молочный коктейль, потом на автобусную станцию, оттуда рейсы идут на пляж, выяснить, как добраться с пляжа на аэродром («зачем лишний раз просить ребят из управления, будешь чувствовать себя связанным, да здравствует свобода»), сдать портфель в камеру хранения, наплаваться вдоволь и вернуться в Москву загоревшим.
Гмыря зашел в бар и здесь столкнулся с Шаргиным; тот рассеянно пропустил его первым, следующим вошел Ван Зэгер из «Трэйд корпорэйшн», а уж заключил он, Леопольд Никифорович.
В баре было пусто, посетители отеля разъехались по долам, отдыхающие жарились на пляже; Шаргин сел с Ван Зэгером возле окна, рядом с пальмой, которая, словно бы в отместку за то, что ее вывезли из Африки, росла только вверх — еще полметра, и упрется в потолок.
«А почему здесь Ван Зэгер? — подумал Гмыря. — Шаргин ведь вылетел один?»
Между тем за столиком беседовали тихо, по-английски.
— Это не по-джентльменски, — говорил Шаргин, — вы меня подведете под монастырь, Шарль…
— Что значит «подвести под церковь»? — не понял тот; Шаргин говорил до того правильно, так точно соблюдал грамматические правила, что понять его академический английский было, действительно, довольно трудно.
— Это значит, что я впредь не смогу вам помогать так, как делал это раньше.
— Очень плохо, Лео. Это будет плохо и для вас и для нас.
— Тогда выполняйте свои обещания.
— Вы думаете, это зависит только от одного меня?
— Но вы здесь представляете интересы конторы, разве нет?
— Я пытаюсь это делать, Лео, но разве все от меня зависит? Я не всемогущ, как это кажется с первого взгляда. Престижность — это обман, и чем хуже дела наверху, тем роскошнее машины мне сюда присылают, тем больше дают денег, чтобы я день и ночь поил контрагентов у меня в оффисе.
— Это ваше дело, скольких людей вы поите, но я рассчитываю на минимальную сообразительность ваших шефов. Если они брякнут свое заявление, со мной все будет кончено, понимаете? Я знаю, что говорю, Шарль.
Шаргин обернулся, достал деньги, подошел к буфетчице, расплатился.
Ван Зэгер, однако, не поднимался.
— Пошли, — сказал Шаргин, — пойдемте, надо что-то делать…
Гмыря, взяв такси, поехал в Управление КГБ, снова позвонил Константинову и, передав чуть не дословно странный диалог, свидетелем которого он оказался, попросил санкцию на действие.
«С паршивой овцы хоть шерсти клок, — подумал он, вынимая из портфеля плавки. — Прилететь в Одессу и не выкупаться — глупо. Тем более что Шаргин, к счастью, отпал. Никаких забот — неожиданный „ваканс“.
Ему очень нравилось это французское слово; свои поездки на охоту он называл только так; «ваканс» — и всё тут. Впрочем, за все те годы, что Гмыря работал в контрразведке, а работал он здесь уже двадцать пять календарных лет из своих сорока семи, истинного «ваканса» не имел ни разу. Летний сезон не прельщал, трагедии с путевками были ему чужды. Одну неделю он брал на открытие утиной охоты в конце августа, две недели — кабан, это ноябрь и, если разрешали весеннюю охоту, уезжал в Ахтыри на конец апреля — тогда именно подходит северный гусь.
Гмыря умел рассчитывать время, охота приучила его к абсолютной «временной точности»; поэтому, закончив разговор с Москвой, он зашел в буфет: плавленый сырок, чашка кофе, молочный коктейль, потом на автобусную станцию, оттуда рейсы идут на пляж, выяснить, как добраться с пляжа на аэродром («зачем лишний раз просить ребят из управления, будешь чувствовать себя связанным, да здравствует свобода»), сдать портфель в камеру хранения, наплаваться вдоволь и вернуться в Москву загоревшим.
Гмыря зашел в бар и здесь столкнулся с Шаргиным; тот рассеянно пропустил его первым, следующим вошел Ван Зэгер из «Трэйд корпорэйшн», а уж заключил он, Леопольд Никифорович.
В баре было пусто, посетители отеля разъехались по долам, отдыхающие жарились на пляже; Шаргин сел с Ван Зэгером возле окна, рядом с пальмой, которая, словно бы в отместку за то, что ее вывезли из Африки, росла только вверх — еще полметра, и упрется в потолок.
«А почему здесь Ван Зэгер? — подумал Гмыря. — Шаргин ведь вылетел один?»
Между тем за столиком беседовали тихо, по-английски.
— Это не по-джентльменски, — говорил Шаргин, — вы меня подведете под монастырь, Шарль…
— Что значит «подвести под церковь»? — не понял тот; Шаргин говорил до того правильно, так точно соблюдал грамматические правила, что понять его академический английский было, действительно, довольно трудно.
— Это значит, что я впредь не смогу вам помогать так, как делал это раньше.
— Очень плохо, Лео. Это будет плохо и для вас и для нас.
— Тогда выполняйте свои обещания.
— Вы думаете, это зависит только от одного меня?
— Но вы здесь представляете интересы конторы, разве нет?
— Я пытаюсь это делать, Лео, но разве все от меня зависит? Я не всемогущ, как это кажется с первого взгляда. Престижность — это обман, и чем хуже дела наверху, тем роскошнее машины мне сюда присылают, тем больше дают денег, чтобы я день и ночь поил контрагентов у меня в оффисе.
— Это ваше дело, скольких людей вы поите, но я рассчитываю на минимальную сообразительность ваших шефов. Если они брякнут свое заявление, со мной все будет кончено, понимаете? Я знаю, что говорю, Шарль.
Шаргин обернулся, достал деньги, подошел к буфетчице, расплатился.
Ван Зэгер, однако, не поднимался.
— Пошли, — сказал Шаргин, — пойдемте, надо что-то делать…
Гмыря, взяв такси, поехал в Управление КГБ, снова позвонил Константинову и, передав чуть не дословно странный диалог, свидетелем которого он оказался, попросил санкцию на действие.
«Центр.
Всю ночь Шаргин и Ван Зэгер не выходили из номера Шаргина, составляя некую «докладную записку». Трижды заказывали Лондон, Марсель и Гаагу, разговор не состоялся в связи с загруженностью линии.
Гмыря».
«Гмыре.(Докладная записка, которую Шаргин готовил, запершись в своем номере в Одессе, свидетельствовала о том, что Ван Зэгер, получив предварительное согласие на продажу нефтесырья — неофициальное, чисто дружеское согласие, — послал телекс директорату фирмы, а те сделали об этом сообщение в прессе, назвав цену, которая никак не устраивала советское торговое объединение, а отвечал за эту цену не кто иной, как Шаргин. Однако сообщить Ван Зэгеру предварительное согласие ему поручил заместитель председателя объединения — так что во время разговора в баре, свидетелем которого стал Гмыря, Шаргин был расстроен не чем-нибудь, а хваткой необязательностью своего партнера по торговле).
Возвращайтесь в Москву. С Шаргиным все в порядке.
Центр».
Константинов
— Раиса Исмаиловна, — сказал Константинов, проходя в маленькую, убранную коврами квартиру, — у меня к вам просьба.
— Пожалуйста, — легко согласилась Ниязметова, — только я не знаю, кто вы. Мне позвонили, сказали, что приедет генерал, а зачем — не объяснили.
— Я могу надеяться, что наш разговор останется в тайне. Ото всех — даже от родных, от самых близких друзей?
— Вы верите честному слову? — женщина вздохнула, и взгляд ее невольно скользнул по фотографии на стене: она и мужчина, бывший муж; разошлись три года назад; увлекся другой, да и держать было нечем — после операции по поводу внематочной беременности Ниязметова не могла иметь детей.
— Я очень верю честному слову, — ответил Константинов. — Не знаю, известна ли вам одна история… Когда умер Кропоткин, вдова написала письмо Ленину: все анархисты сидели в тюрьме, некому было проводить в последний путь князя-бунтаря. Вдова просила отпустить анархистов на похороны. Ленин вызвал Дзержинского. Тот поехал — после разговора с Ильичем — в Бутырку, попросил выстроить всех арестованных анархистов, подходил к каждому и брал честное слово, что после похорон Кропоткина он вернется в тюрьму. И вернулись все. До единого. Вот так. Поскольку я из КГБ, так сказать правопреемника ЧК, то, понятное дело, честному слову приучен верить.
— Неужели вернулись все? — тихо спросила женщина. — Замечательно. Почему об этом не пишут в книгах?
— Пишут. Я прочитал в книге, — ответил Константинов.
— Даю честное слово, — сказала Ниязметова. — Тем более мой дядя, Шарип Шакирович, работал в ЧК, его расстреляли в Моабите вместе с Мусой.
— Я знаю. Так вот, Раиса Исмаиловна, меня интересует все, связанное с Ольгой Винтер.
— С Олей?! — поразилась Ниязметова; в глазах у нее сразу же появились слезы. — А в чем дело? Какое горе, боже ты мой, какое горе!.. Почему вас интересует — особенно теперь — Оленька?
— Когда она была у вас последний раз?
— Не помню… Дней пять назад. Или четыре. А что?
— Она была одна?
— Нет. С Сережей.
— С каким Сережей?
— То есть как — с каким? С Дубовым. Они пришли ко мне часа в два, с шампанским: Сережа где-то достал «брют», Абрау Дюрсо, самое сухое. Посидели, поболтали, потом ушли…
— Как себя чувствовала Ольга?
— Хорошо. В этом-то и ужас! Если бы болела… Ко мне, кстати, приходил молодой человек, тоже про Олю расспрашивал.
— Припомните, пожалуйста, что было в тот вечер?
— Ничего не было.
— Сколько времени они провели у вас?
— Час, не больше.
— Вы говорили о чем-нибудь?
— Конечно.
— Но вы не помните о чем, да?
— Запоминаются слова в какой-то кризисной ситуации… Простите, вас как зовут?
— Я не представился? Меня зовут Константин Иванович.
— Так вот, Константин Иванович, согласитесь, что трудно говорить кому-то третьему о разговоре с друзьями, о спокойном разговоре… Оля поставила кассету, она знает… — Ниязметова снова заплакала, — она знала все мои кассеты, потому что надарила тьму, каждый раз привозила из Луисбурга. Демиса Руссоса поставила, прекрасный певец, правда?
— Я не слыхал.
— Его сейчас очень любят: полная раскованность, искренний, ранимый какой-то, все отдает песне, как Виктор Хара… Так вот, Оля поставила Руссоса, села рядом с Сережей и спросила его, помнит ли он эту песню, а он ответил, что не помнит, а Оля сказала: «Дураш, это ж наша песня». Он удивился, посмотрел на нее, а она рассмеялась, она чудно смеялась, мертвый бы рассмеялся, и сказала: «Помнишь, эту песню все время играли в нашем люксе?» А он снова не понял: «В каком люксе?» А Оля развеселилась еще больше: «Да в „Хилтоне“, в „Хилтоне“!» Он как-то слишком резко поднялся и опрокинул на нее бокалы с шампанским, а у нее чудное платье было, плиссированное, джерси, очень легкое, сейчас это модно. Он расстроился, взял ее за руку, отвел в ванную, а потом они вернулись тихие, какие-то странные… Я попросила Олю: «Расскажи про ваш номер», а она посмотрела на Сережу, улыбнулась через силу и ответила: «В другой раз». И замолчала, ни слова не сказала больше…
— Это все, что случилось за шестьдесят минут? — тихо спросил Константинов. — Не помните, кто из великих утверждал, что «талант — это подробность»?
— Кажется, Чехов.
— Нет, Чехов говорил иначе, он писал, что «краткость — сестра таланта». — Константинов вздохнул. — Неплохо, если бы наши писатели взяли себе этот девиз… О «подробностях» писал Тургенев.
— Но он вполне мог примерить на себя чеховскую мысль — все его романы очень короткие.
— Верно, — согласился Константинов. (Он намеренно сломал темп разговора, чтобы дать женщине возможность успокоиться.) — И это понятно. Прочитайте Тургенева еще раз, я не говорю о романах, возьмите его письма: помните, как он подробно выписывал соловьиные трели? Это можно печатать как стихи в прозе, он нашел слова для передачи каждого колена соловьиной песни в каждом уезде Курской губернии — поразительно!
— Знаете, а ведь Ольга — утренний человек, — задумчиво сказала Ниязметова и снова поправилась: — Была… Была утренним человеком…
— Не понял…
— Это я мостик от соловьев перебросила, — пояснила Ниязметова. — Есть люди утренние, а есть вечерние. Утренние — всегда улыбаются, даже если плохо им, они как бы страшатся обидеть окружающих дурным настроением. А вечерние — настроение выставляют напоказ, как на витрину. Я не могу понять, отчего вы интересуетесь Олей, я же знаю, ЧК зря не интересуется человеком.
— Вот вы сказали, что Дубов резко поднялся, опрокинул стол… Еще раз вспомните, после каких слов Ольги это произошло?
— Она говорила «наш люкс», а он понять не мог, а когда она сказала про «Хилтон», он поднялся и перевернул… — Ниязметова вдруг замолчала, на лбу собрались мелкие морщинки, так бывает у людей, которые любят солнце и очень быстро загорают.
— Вы не знаете, Раиса Исмаиловна, — простите, пожалуйста, этот вопрос, — у них близость началась еще в Луисбурге?
— Вы хорошо сказали — «близость». Сейчас говорят: «они встречаются», очень вульгарно, правда? Я не спрашивала ее об этом, Константин Иванович… А она не говорила. Она — при всей своей открытости — очень скрытна, когда дело касается личного. Но мне кажется, что все у них началось там.
— Она собиралась замуж за Дубова?
— Трудно сказать. Не знаю. Помню только, однажды Оля призналась: «Сережа не любит детей». Она потом недели три избегала встреч с ним, жила у меня, я ведь бестелефонная, найти трудно, скрывайся на здоровье…
— А у кого еще она могла скрываться?
— У Гали Потапенко, это наша подружка… У… да нет, пожалуй, все.
— У Винтер аспиранты в институте были, Раиса Исмаиловна?
— Вы очень жестоко сказали: «У Винтер»… Она для меня была и останется Оленька… Что касается аспирантов, то ведь, по-моему, каждый, кто готовится к докторской, должен иметь учеников.
— Это я знаю…
— Что, кончали аспирантуру?
— Нет, у меня есть аспиранты. Я, с вашего позволения, доктор юриспруденции.
— Вот уж не подумала бы!
— Почему?
— Не знаю.
…Галина Ивановна Потапенко работала старшим экономистом «Росавтотехобслуживания». Телефон на ее столе звонил беспрерывно. Константинов несколько раз пытался начать разговор, но ничего путного из этого не получалось. Он ненароком глянул на часы: прошло уже пять минут, как он был здесь, а Потапенко продолжала обсуждать вопрос строительства базы в Бронницах, просят успеть к Олимпиаде, — сервис по всем дорогам Российской Федерации, десятки тысяч машин из-за рубежа, надо быть во всеоружии…
— Галина Ивановна, — шепнул Константинов, — у меня совершенно нет времени…
Женщина кивнула, зажала рукой мембрану:
— Сейчас выйдем в коридор, одну минуточку подождите…
Константинов решил не вызывать Потапенко в КГБ; во-первых, он считал, что разговор в его кабинете будет носить совершенно иной характер, женщина может растеряться, не зря ведь хороший доктор обычно наносит визит; больному и стены дома помогают, он хозяин, раскован; во-вторых, полагал Константинов, у него не было достаточных оснований для допроса, да и не его это дело, а следствия.
— Ну пошли покурим, — сказала Потапенко, положив трубку, — здесь жизни не будет.
В коридоре они устроились на диванчике, возле окна; Потапенко закурила советское «Мальборо», обхватила колено левой рукой (так обычно женщины устраиваются на пляже, причем такие женщины, которые хорошо плавают), обернулась к Константинову:
— Рая мне звонила, Константин Иванович, она просила помочь, я готова; сразу же даю вам честное слово.
— Спасибо. Вы, следовательно, в курсе того, что меня интересует?
— Да. Странно все это…
— Что именно? Почему странно?
— Понимаете, Оля приехала ко мне, глазищи больные, какая-то выжатая, я ее не помню такой… Даже не знаю, ловко ли об этом говорить… Словом, она попросила меня оценить серьги. Бриллиант с изумрудом, очень красивые…
— Почему сама не пошла к ювелиру?
— Потому что месяц назад я сестре к свадьбе купила серьги и оценивать ездила к Григорию Марковичу, есть один старик, при царе еще работал.
— Можно ведь было спросить его адрес.
— Он не примет. Он же не работает, на пенсии, он только тех принимает, с кем знаком, они такие недоверчивые, эти старики ювелиры… Но что интересно, там, в коробочке, под сафьяном, лежала записка: «Сережки от Сережки». Значит, это Дубов ей подарил.
— Это когда было?
— После того как они от Раи уехали, часа через три. Оля оставила серьги, сказала, что перед вылетом заберет, и вот…
— Где эти серьги?
— У меня… Я собиралась съездить к ее папе… Но тяжко это, говорят, старик очень плох, еле дышит…
— Ольга вам ничего не объясняла?
— Что именно?
— Ну отчего выглядит плохо? Зачем понадобилось оценивать подарок друга?
— Какие-то вещи не объясняются, Константин Иванович, даже подругам.
— А мы, мужчины, друзьям, настоящим друзьям, рассказываем всё.
— За это мы вас и любим. Так вот, Григорий Маркович оценил эти серьги. Они стоят пять или семь тысяч рублей. Причем он полагает, что они не нашего производства.
— А чьего?
— Ему кажется, это бельгийская работа; бриллиант, он считает, африканский, раньше ведь бельгийцы владели алмазными копями…
— Вы с Дубовым тоже дружны?
— Как вам сказать… Я, признаться, не очень ему симпатизирую; хоть и умен и, Оля говорила, талантлив, и не пьющий, а все равно не лежит у меня к нему сердце.
— Отчего?
— Не знаю. Не лежит, и все тут. Я и на поминки не пошла, знала, что будет представление, а я этого не выношу: свое в себе следует хранить…
— Куда Оля от вас поехала?
— Не знаю… Она куда-то звонила, спрашивала о проспектах, о справочниках… Не помню, кажется, она называла имя Лёва.
Проскурин выслушал Константинова, открыл папку, полистал страницы:
— Только один ее знакомый имеет имя Лев.
Константинов усмехнулся:
— Занятно вы сказали. Словно перевод с английского. И как фамилия этого Льва?
— Лукин. Лев Васильевич Лукин.
— Я попрошу вас увидаться с ним. Сейчас же. Договорились? И вот еще что… Вырисовывается Дубов, странно вырисовывается… Где он?
— Пожалуйста, — легко согласилась Ниязметова, — только я не знаю, кто вы. Мне позвонили, сказали, что приедет генерал, а зачем — не объяснили.
— Я могу надеяться, что наш разговор останется в тайне. Ото всех — даже от родных, от самых близких друзей?
— Вы верите честному слову? — женщина вздохнула, и взгляд ее невольно скользнул по фотографии на стене: она и мужчина, бывший муж; разошлись три года назад; увлекся другой, да и держать было нечем — после операции по поводу внематочной беременности Ниязметова не могла иметь детей.
— Я очень верю честному слову, — ответил Константинов. — Не знаю, известна ли вам одна история… Когда умер Кропоткин, вдова написала письмо Ленину: все анархисты сидели в тюрьме, некому было проводить в последний путь князя-бунтаря. Вдова просила отпустить анархистов на похороны. Ленин вызвал Дзержинского. Тот поехал — после разговора с Ильичем — в Бутырку, попросил выстроить всех арестованных анархистов, подходил к каждому и брал честное слово, что после похорон Кропоткина он вернется в тюрьму. И вернулись все. До единого. Вот так. Поскольку я из КГБ, так сказать правопреемника ЧК, то, понятное дело, честному слову приучен верить.
— Неужели вернулись все? — тихо спросила женщина. — Замечательно. Почему об этом не пишут в книгах?
— Пишут. Я прочитал в книге, — ответил Константинов.
— Даю честное слово, — сказала Ниязметова. — Тем более мой дядя, Шарип Шакирович, работал в ЧК, его расстреляли в Моабите вместе с Мусой.
— Я знаю. Так вот, Раиса Исмаиловна, меня интересует все, связанное с Ольгой Винтер.
— С Олей?! — поразилась Ниязметова; в глазах у нее сразу же появились слезы. — А в чем дело? Какое горе, боже ты мой, какое горе!.. Почему вас интересует — особенно теперь — Оленька?
— Когда она была у вас последний раз?
— Не помню… Дней пять назад. Или четыре. А что?
— Она была одна?
— Нет. С Сережей.
— С каким Сережей?
— То есть как — с каким? С Дубовым. Они пришли ко мне часа в два, с шампанским: Сережа где-то достал «брют», Абрау Дюрсо, самое сухое. Посидели, поболтали, потом ушли…
— Как себя чувствовала Ольга?
— Хорошо. В этом-то и ужас! Если бы болела… Ко мне, кстати, приходил молодой человек, тоже про Олю расспрашивал.
— Припомните, пожалуйста, что было в тот вечер?
— Ничего не было.
— Сколько времени они провели у вас?
— Час, не больше.
— Вы говорили о чем-нибудь?
— Конечно.
— Но вы не помните о чем, да?
— Запоминаются слова в какой-то кризисной ситуации… Простите, вас как зовут?
— Я не представился? Меня зовут Константин Иванович.
— Так вот, Константин Иванович, согласитесь, что трудно говорить кому-то третьему о разговоре с друзьями, о спокойном разговоре… Оля поставила кассету, она знает… — Ниязметова снова заплакала, — она знала все мои кассеты, потому что надарила тьму, каждый раз привозила из Луисбурга. Демиса Руссоса поставила, прекрасный певец, правда?
— Я не слыхал.
— Его сейчас очень любят: полная раскованность, искренний, ранимый какой-то, все отдает песне, как Виктор Хара… Так вот, Оля поставила Руссоса, села рядом с Сережей и спросила его, помнит ли он эту песню, а он ответил, что не помнит, а Оля сказала: «Дураш, это ж наша песня». Он удивился, посмотрел на нее, а она рассмеялась, она чудно смеялась, мертвый бы рассмеялся, и сказала: «Помнишь, эту песню все время играли в нашем люксе?» А он снова не понял: «В каком люксе?» А Оля развеселилась еще больше: «Да в „Хилтоне“, в „Хилтоне“!» Он как-то слишком резко поднялся и опрокинул на нее бокалы с шампанским, а у нее чудное платье было, плиссированное, джерси, очень легкое, сейчас это модно. Он расстроился, взял ее за руку, отвел в ванную, а потом они вернулись тихие, какие-то странные… Я попросила Олю: «Расскажи про ваш номер», а она посмотрела на Сережу, улыбнулась через силу и ответила: «В другой раз». И замолчала, ни слова не сказала больше…
— Это все, что случилось за шестьдесят минут? — тихо спросил Константинов. — Не помните, кто из великих утверждал, что «талант — это подробность»?
— Кажется, Чехов.
— Нет, Чехов говорил иначе, он писал, что «краткость — сестра таланта». — Константинов вздохнул. — Неплохо, если бы наши писатели взяли себе этот девиз… О «подробностях» писал Тургенев.
— Но он вполне мог примерить на себя чеховскую мысль — все его романы очень короткие.
— Верно, — согласился Константинов. (Он намеренно сломал темп разговора, чтобы дать женщине возможность успокоиться.) — И это понятно. Прочитайте Тургенева еще раз, я не говорю о романах, возьмите его письма: помните, как он подробно выписывал соловьиные трели? Это можно печатать как стихи в прозе, он нашел слова для передачи каждого колена соловьиной песни в каждом уезде Курской губернии — поразительно!
— Знаете, а ведь Ольга — утренний человек, — задумчиво сказала Ниязметова и снова поправилась: — Была… Была утренним человеком…
— Не понял…
— Это я мостик от соловьев перебросила, — пояснила Ниязметова. — Есть люди утренние, а есть вечерние. Утренние — всегда улыбаются, даже если плохо им, они как бы страшатся обидеть окружающих дурным настроением. А вечерние — настроение выставляют напоказ, как на витрину. Я не могу понять, отчего вы интересуетесь Олей, я же знаю, ЧК зря не интересуется человеком.
— Вот вы сказали, что Дубов резко поднялся, опрокинул стол… Еще раз вспомните, после каких слов Ольги это произошло?
— Она говорила «наш люкс», а он понять не мог, а когда она сказала про «Хилтон», он поднялся и перевернул… — Ниязметова вдруг замолчала, на лбу собрались мелкие морщинки, так бывает у людей, которые любят солнце и очень быстро загорают.
— Вы не знаете, Раиса Исмаиловна, — простите, пожалуйста, этот вопрос, — у них близость началась еще в Луисбурге?
— Вы хорошо сказали — «близость». Сейчас говорят: «они встречаются», очень вульгарно, правда? Я не спрашивала ее об этом, Константин Иванович… А она не говорила. Она — при всей своей открытости — очень скрытна, когда дело касается личного. Но мне кажется, что все у них началось там.
— Она собиралась замуж за Дубова?
— Трудно сказать. Не знаю. Помню только, однажды Оля призналась: «Сережа не любит детей». Она потом недели три избегала встреч с ним, жила у меня, я ведь бестелефонная, найти трудно, скрывайся на здоровье…
— А у кого еще она могла скрываться?
— У Гали Потапенко, это наша подружка… У… да нет, пожалуй, все.
— У Винтер аспиранты в институте были, Раиса Исмаиловна?
— Вы очень жестоко сказали: «У Винтер»… Она для меня была и останется Оленька… Что касается аспирантов, то ведь, по-моему, каждый, кто готовится к докторской, должен иметь учеников.
— Это я знаю…
— Что, кончали аспирантуру?
— Нет, у меня есть аспиранты. Я, с вашего позволения, доктор юриспруденции.
— Вот уж не подумала бы!
— Почему?
— Не знаю.
…Галина Ивановна Потапенко работала старшим экономистом «Росавтотехобслуживания». Телефон на ее столе звонил беспрерывно. Константинов несколько раз пытался начать разговор, но ничего путного из этого не получалось. Он ненароком глянул на часы: прошло уже пять минут, как он был здесь, а Потапенко продолжала обсуждать вопрос строительства базы в Бронницах, просят успеть к Олимпиаде, — сервис по всем дорогам Российской Федерации, десятки тысяч машин из-за рубежа, надо быть во всеоружии…
— Галина Ивановна, — шепнул Константинов, — у меня совершенно нет времени…
Женщина кивнула, зажала рукой мембрану:
— Сейчас выйдем в коридор, одну минуточку подождите…
Константинов решил не вызывать Потапенко в КГБ; во-первых, он считал, что разговор в его кабинете будет носить совершенно иной характер, женщина может растеряться, не зря ведь хороший доктор обычно наносит визит; больному и стены дома помогают, он хозяин, раскован; во-вторых, полагал Константинов, у него не было достаточных оснований для допроса, да и не его это дело, а следствия.
— Ну пошли покурим, — сказала Потапенко, положив трубку, — здесь жизни не будет.
В коридоре они устроились на диванчике, возле окна; Потапенко закурила советское «Мальборо», обхватила колено левой рукой (так обычно женщины устраиваются на пляже, причем такие женщины, которые хорошо плавают), обернулась к Константинову:
— Рая мне звонила, Константин Иванович, она просила помочь, я готова; сразу же даю вам честное слово.
— Спасибо. Вы, следовательно, в курсе того, что меня интересует?
— Да. Странно все это…
— Что именно? Почему странно?
— Понимаете, Оля приехала ко мне, глазищи больные, какая-то выжатая, я ее не помню такой… Даже не знаю, ловко ли об этом говорить… Словом, она попросила меня оценить серьги. Бриллиант с изумрудом, очень красивые…
— Почему сама не пошла к ювелиру?
— Потому что месяц назад я сестре к свадьбе купила серьги и оценивать ездила к Григорию Марковичу, есть один старик, при царе еще работал.
— Можно ведь было спросить его адрес.
— Он не примет. Он же не работает, на пенсии, он только тех принимает, с кем знаком, они такие недоверчивые, эти старики ювелиры… Но что интересно, там, в коробочке, под сафьяном, лежала записка: «Сережки от Сережки». Значит, это Дубов ей подарил.
— Это когда было?
— После того как они от Раи уехали, часа через три. Оля оставила серьги, сказала, что перед вылетом заберет, и вот…
— Где эти серьги?
— У меня… Я собиралась съездить к ее папе… Но тяжко это, говорят, старик очень плох, еле дышит…
— Ольга вам ничего не объясняла?
— Что именно?
— Ну отчего выглядит плохо? Зачем понадобилось оценивать подарок друга?
— Какие-то вещи не объясняются, Константин Иванович, даже подругам.
— А мы, мужчины, друзьям, настоящим друзьям, рассказываем всё.
— За это мы вас и любим. Так вот, Григорий Маркович оценил эти серьги. Они стоят пять или семь тысяч рублей. Причем он полагает, что они не нашего производства.
— А чьего?
— Ему кажется, это бельгийская работа; бриллиант, он считает, африканский, раньше ведь бельгийцы владели алмазными копями…
— Вы с Дубовым тоже дружны?
— Как вам сказать… Я, признаться, не очень ему симпатизирую; хоть и умен и, Оля говорила, талантлив, и не пьющий, а все равно не лежит у меня к нему сердце.
— Отчего?
— Не знаю. Не лежит, и все тут. Я и на поминки не пошла, знала, что будет представление, а я этого не выношу: свое в себе следует хранить…
— Куда Оля от вас поехала?
— Не знаю… Она куда-то звонила, спрашивала о проспектах, о справочниках… Не помню, кажется, она называла имя Лёва.
Проскурин выслушал Константинова, открыл папку, полистал страницы:
— Только один ее знакомый имеет имя Лев.
Константинов усмехнулся:
— Занятно вы сказали. Словно перевод с английского. И как фамилия этого Льва?
— Лукин. Лев Васильевич Лукин.
— Я попрошу вас увидаться с ним. Сейчас же. Договорились? И вот еще что… Вырисовывается Дубов, странно вырисовывается… Где он?