Страница:
Это не значит, конечно, что я хочу уйти от тебя, впрочем, если следовать духу буквы, то мне не от чего уходить, ибо любовь — не есть брак, ее не надо расторгать, она кончается сама по себе.
Вот.
Я пишу, понимая, что нельзя так писать, что жестоко это, но нахожу себе оправдание — какое там оправдание, щит! — в том, что правда угодна тебе, ты всегда говорил мне об этом, и нечего мне скрывать от тебя то, о чем я думаю.
Вчера я ездила на Москву-реку. Господи, сколько там народа! И все молодые, красивые, с длинными ногами, так, кажется, писал Ильф. По-моему, так. «Хочу быть молодым, стройным и кататься на велосипеде». Вообще-то, надо писать так, как он, — перед смертью, а не я — после пляжа. Но мне там стало страшно, я увидала там время. Девушки и ребята лет двадцати — сколько же их, и как красивы они, и я в свои тридцать два показалась себе старухой, но я не сразу испугалась этого, я этого испугалась, когда нашла местечко рядом с толстой сорокалетней бабой, а возле нее лежали дети, две девочки и мальчик, и она себя старухой не чувствовала, она была матроной, она не боялась ни морщин, ни живота, ничего она не боялась — рядом дети.
Вот.
Ухаживают нынешние молодые «по-черному», сразу приглашают на «хазу» слушать музыку. Не обижаются, когда отказываешься. Один, правда, начал читать Гумилева. Читал хорошо, но у него ужасно тонкие пальцы, я такие каждый день вижу под рентгеном, что-то у нас пошел костный туберкулез, очень странно.
Каждый день я просыпаюсь с мыслью, что ты ушел бегать, и первое мое побуждение — ринуться на кухню. Но потом я вспоминаю… Нет, я не вспоминаю… Потом меня ударяет… И снова неверно. Ничего меня не ударяет. Меня просто вдавливает понимание того, что тебя нет рядом, и я спокойно — тебя ведь нет — закуриваю и вспоминаю Алексея Толстого: «Затяжка натощак — чисто русская привычка». Только великие врачи и писатели умеют ставить диагноз в одной строке.
Я очень быстро отвыкаю от тебя. Привычка — вторая натура? Почему вторая? Натура — это набор привычек. Вторая натура, если только она существует, — это дисциплина.
Да, я смотрела прекрасный ансамбль. Молодые люди в модных черных бархатных костюмах пели старинные русские песни. Я заревела. Кокошник, конечно, замечательно, по это уже из сферы декораций, а может и не декораций, а музейных экспонатов. И ничего с этим не поделаешь. А петь русское многоголосье в современных элегантных костюмах — это значит сберечь старинную песню для нашего поколения.
Вчера позвонил Константин Иванович, сказал, что у тебя все хорошо и что скоро ты вернешься. Я ответила, что по голосу слышу — говорит неправду, не все у тебя хорошо, и вернешься ты не скоро. Он очень смеялся, и тогда я решила, что я просто-напросто сама себя накручиваю. Все бабы такие. Истерички чертовы. Так что не вздумай меня бросить из-за того, что я сочиняю тебе унылые письма, — лучше не найдешь, мы все совершенно одинаковы, только некоторые умеют подольше притворяться.
А вы, мужики, очень разные. Не просто разные, у вас у каждого своя злость, и своя доброта, и своя зависть. Мы так не умеем.
Встретила Надю Степанову. Ты не знаешь, они разведены? Странная женщина. Нельзя называть мужчину мужем и так говорить о нем. Это же себя обижать в первую очередь, а не его; Степанова уже не обидишь, он книжки печатает, а человек искусства неподвластен суду людскому, только мы, грешные, он отчитывается по иным критериям, правда ведь?
Знаешь, я часто вспоминаю, как мы встретились. Мне ужасно понравилось, что ты не знал, как подойти ко мне. И я видела, как ты злился, когда ко мне подваливали курортники мужского пола и просили дать спичку или ответить, который сейчас час. «Сейчас час» — ужасная фраза, да? Мы так пишем в истории болезни — вот где гробят язык-то! Я помню, как ты хорошо рассмеялся, когда я тебя спросила: «Вам наконец понадобятся спички?» Знаешь, как девки влюбляются?! Что ты! Куда сильнее вас. Причем все мы знаем пушкинское «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей», но все равно, стоит вам только поговорить на пляже с другой, как мы немедленно начинаем лезть в бутылку. Но мы хитрее вас, наивно, конечно, хитрее, и поэтому начинаем флиртовать напропалую с каким-нибудь идиотом, и вы тогда — я имею в виду умных — теряете к нам интерес. И об этом мы тоже знаем, но все равно дурим. И из-за этой нашей бессильной хитрости к нам относятся как к потаскухам.
Знаешь, я сейчас подумала — как же хорошо у нас с тобой, как прекрасно! Никаких обязательств, кроме одного: любить друг друга. Дорогой товарищ Славин, ваша подруга Арина вас любит знаете как? Вы не знаете, дорогой товарищ Славин, как она вас любит. Поэтому она сейчас порвет это письмо из-за его начала и напишет новое, казенное, где все будет «тип-топ». Или не надо?
Целую тебя, моя любовь! Поскольку ты старше меня на двадцать два года, я лелею мысль, что через восемь лет, когда ты выйдешь на пенсию (или у вас это называется отставка? Тоже — не сахар названьице), я буду видеть тебя рядом с собою постоянно. Хотя — нет. Не посажу же я тебя в рентгеновский кабинет рядом с собою? Так что «все время» не получится. Но утром и вечером — обязательно.
Вот.
Но ты тогда уйдешь от меня. Потому что ты, видно, и вправду не можешь жить без разлук, которые дают мне такое поразительно нежное ожидание счастья — той минуты, когда ты вернешься.
Ирина Прохорова, которая любит Виталия Всеволодовича Славина».
Поиск-II
Славин
Вот.
Я пишу, понимая, что нельзя так писать, что жестоко это, но нахожу себе оправдание — какое там оправдание, щит! — в том, что правда угодна тебе, ты всегда говорил мне об этом, и нечего мне скрывать от тебя то, о чем я думаю.
Вчера я ездила на Москву-реку. Господи, сколько там народа! И все молодые, красивые, с длинными ногами, так, кажется, писал Ильф. По-моему, так. «Хочу быть молодым, стройным и кататься на велосипеде». Вообще-то, надо писать так, как он, — перед смертью, а не я — после пляжа. Но мне там стало страшно, я увидала там время. Девушки и ребята лет двадцати — сколько же их, и как красивы они, и я в свои тридцать два показалась себе старухой, но я не сразу испугалась этого, я этого испугалась, когда нашла местечко рядом с толстой сорокалетней бабой, а возле нее лежали дети, две девочки и мальчик, и она себя старухой не чувствовала, она была матроной, она не боялась ни морщин, ни живота, ничего она не боялась — рядом дети.
Вот.
Ухаживают нынешние молодые «по-черному», сразу приглашают на «хазу» слушать музыку. Не обижаются, когда отказываешься. Один, правда, начал читать Гумилева. Читал хорошо, но у него ужасно тонкие пальцы, я такие каждый день вижу под рентгеном, что-то у нас пошел костный туберкулез, очень странно.
Каждый день я просыпаюсь с мыслью, что ты ушел бегать, и первое мое побуждение — ринуться на кухню. Но потом я вспоминаю… Нет, я не вспоминаю… Потом меня ударяет… И снова неверно. Ничего меня не ударяет. Меня просто вдавливает понимание того, что тебя нет рядом, и я спокойно — тебя ведь нет — закуриваю и вспоминаю Алексея Толстого: «Затяжка натощак — чисто русская привычка». Только великие врачи и писатели умеют ставить диагноз в одной строке.
Я очень быстро отвыкаю от тебя. Привычка — вторая натура? Почему вторая? Натура — это набор привычек. Вторая натура, если только она существует, — это дисциплина.
Да, я смотрела прекрасный ансамбль. Молодые люди в модных черных бархатных костюмах пели старинные русские песни. Я заревела. Кокошник, конечно, замечательно, по это уже из сферы декораций, а может и не декораций, а музейных экспонатов. И ничего с этим не поделаешь. А петь русское многоголосье в современных элегантных костюмах — это значит сберечь старинную песню для нашего поколения.
Вчера позвонил Константин Иванович, сказал, что у тебя все хорошо и что скоро ты вернешься. Я ответила, что по голосу слышу — говорит неправду, не все у тебя хорошо, и вернешься ты не скоро. Он очень смеялся, и тогда я решила, что я просто-напросто сама себя накручиваю. Все бабы такие. Истерички чертовы. Так что не вздумай меня бросить из-за того, что я сочиняю тебе унылые письма, — лучше не найдешь, мы все совершенно одинаковы, только некоторые умеют подольше притворяться.
А вы, мужики, очень разные. Не просто разные, у вас у каждого своя злость, и своя доброта, и своя зависть. Мы так не умеем.
Встретила Надю Степанову. Ты не знаешь, они разведены? Странная женщина. Нельзя называть мужчину мужем и так говорить о нем. Это же себя обижать в первую очередь, а не его; Степанова уже не обидишь, он книжки печатает, а человек искусства неподвластен суду людскому, только мы, грешные, он отчитывается по иным критериям, правда ведь?
Знаешь, я часто вспоминаю, как мы встретились. Мне ужасно понравилось, что ты не знал, как подойти ко мне. И я видела, как ты злился, когда ко мне подваливали курортники мужского пола и просили дать спичку или ответить, который сейчас час. «Сейчас час» — ужасная фраза, да? Мы так пишем в истории болезни — вот где гробят язык-то! Я помню, как ты хорошо рассмеялся, когда я тебя спросила: «Вам наконец понадобятся спички?» Знаешь, как девки влюбляются?! Что ты! Куда сильнее вас. Причем все мы знаем пушкинское «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей», но все равно, стоит вам только поговорить на пляже с другой, как мы немедленно начинаем лезть в бутылку. Но мы хитрее вас, наивно, конечно, хитрее, и поэтому начинаем флиртовать напропалую с каким-нибудь идиотом, и вы тогда — я имею в виду умных — теряете к нам интерес. И об этом мы тоже знаем, но все равно дурим. И из-за этой нашей бессильной хитрости к нам относятся как к потаскухам.
Знаешь, я сейчас подумала — как же хорошо у нас с тобой, как прекрасно! Никаких обязательств, кроме одного: любить друг друга. Дорогой товарищ Славин, ваша подруга Арина вас любит знаете как? Вы не знаете, дорогой товарищ Славин, как она вас любит. Поэтому она сейчас порвет это письмо из-за его начала и напишет новое, казенное, где все будет «тип-топ». Или не надо?
Целую тебя, моя любовь! Поскольку ты старше меня на двадцать два года, я лелею мысль, что через восемь лет, когда ты выйдешь на пенсию (или у вас это называется отставка? Тоже — не сахар названьице), я буду видеть тебя рядом с собою постоянно. Хотя — нет. Не посажу же я тебя в рентгеновский кабинет рядом с собою? Так что «все время» не получится. Но утром и вечером — обязательно.
Вот.
Но ты тогда уйдешь от меня. Потому что ты, видно, и вправду не можешь жить без разлук, которые дают мне такое поразительно нежное ожидание счастья — той минуты, когда ты вернешься.
Ирина Прохорова, которая любит Виталия Всеволодовича Славина».
«Центр.
После убийства Белью из Луисбурга скрылся Хренов. Я установил его адрес, хозяйка отеля сообщила, что он взял все вещи и купил билет на самолет. Куда — неизвестно. Можно предполагать, что он бежал, опасаясь расправы ЦРУ.
Славин».
«Славину.
Можете ли выяснить вашими возможностями судьбу транспорта № 642, отправленного наземным путем из Луисбурга в Нагонию? Все сроки прошли, а транспорт до сих пор не доставлен.
Центр».
«Центр.
По сведениям, поступившим от кругов, близких к прессслужбе Огано, транспорт № 642 был захвачен в конце прошлой недели его войсками. Огано дал понять, что ему было известно, когда именно пойдут грузовики из Луисбурга. Он заявил, что отныне все караваны с грузами для Нагонии будут перехватываться его «зелеными беретами». От кого именно поступили к нему эти сведения, неизвестно, однако путь караванов и время отправления луисбургским властям известны, это входит и в прерогативу наших транспортников, согласно соглашению, подписанному со здешним министерством транспорта.
Славин».
«Славину.
Кто из наших отвечает за маршруты и сроки транспортировки грузов в Нагонию?
Центр».
«Центр.
За сроки транспортировки отвечает Зотов. Маршруты обговаривал сотрудник внешнеторгового объединения Шаргин во время командировки в Луисбург в апреле этого года.
Славин».
«Славину.
Шаргина мы изучаем. Что можете сообщить о нем дополнительно?
Центр».
«Центр.
Шаргина характеризуют положительно. При этом отмечают пристрастие к выпивке. Замечено, что он весьма озабочен встречами с женщинами. Что касается модели сверхмощного радиоприемника «Панасоник», то Шаргин купил его непосредственно у фирмача Грегорио Амарала за 512 долларов. Однако, уезжая из Луисбурга, Шаргин декларировал на таможне также фотоаппарат «Минокс», последний выпуск, самый маленький аппарат из известных здесь ныне, и диктофон марки «Гертон», стоимостью 125 долларов. По данным бухгалтерии торгпредства, Шаргину было выдано 650 долларов суточных, квартира оплачивалась его объединением.
Славин».
«Славину.
Выясните, не посещал ли Луисбург одновременно с Шаргиным коммерсант из «Трэйд корпорэйшн» Ван Зэгер?
Центр».
«Центр.
Коммерсант Ван Зэгер никогда не посещал Луисбург.
Славин».
«Славину.
Выясните, есть ли в Луисбурге представительство «Трэйд корпорэйшн».
Центр».
«Центр.
Представительства «Трэйд корпорэйшн» в Луисбурге нет.
Славин».
Поиск-II
(Жванов, Гмыря)
Когда младший лейтенант Жванов «принял» Парамонова, тот уже успел провериться, посмотрел в витрине «продмага», нет ли кого, кто идет следом, и нырнул к Цизину, в «Минеральные воды».
Жванов, зная по предыдущим дням, что Парамонов не задерживается у прилавка, вошел следом за ним сразу же и заметил, что Цизин наливает в стакан воду из бутылки «Витаутас», но, налив, не поставил ее подле себя, а сунул в холодильник.
Парамонов выпил воду залпом, лицо его на мгновение замерло, потом резко покраснело, и, положив на тарелку пять копеек, он вышел из магазина.
Жванов успел ухватить стакан, несмотря на то что Цизин хотел забрать его первым, понюхал — пахнуло сивухой.
— Дай бутылку, — сказал Жванов. — Дай, не греши.
Цизин достал из кармана пятьдесят рублей, протянул Жванову:
— Не губи, ирод.
— Ты чего мне суешь?! Ты чего суешь мне?! — рассвирепел Жванов. — Ты мне налей, я тебе — что, гад продажный?!
— Да погоди ты, не ори, — Цизин перешел на шепот. — Буквально, я ж думал, что ты оттуда… Сейчас налью, киря, от души налью…
Он достал бутылку из холодильника, но, когда открывал пробку, бутылка выскользнула у него из рук, разбилась, он сразу же достал вторую, эту, вторую, он предусмотрительно разбил над мойкой и тут перешел в атаку:
— Чего тебе надо?! Чего налить?! Ты думал, я водкой торгую, да?! А ну докажи! За клевету, знаешь, как припеку!
Он продолжал кричать, когда в магазин вошли три старухи.
— Деньги вымогал! Говорил, буквально, водки налей, а где у меня водка! Провоцировать себя не позволю! По новой конституции за это под суд отдают! Ишь вырядился, ишь бороду отпустил, циник!
Жена Парамонова, когда к ней приехал полковник Гмыря, выслушала его вопрос, вздохнула и ответила тихо, еле слышно:
— Я вас не совсем понимаю. С ним что-нибудь случилось?
— Нет, с ним ничего не случилось, но лучше будет — и для него и для вас, — если вы расскажете правду.
— Ну выпьет рюмку иногда, — еще тише ответила женщина, и ее нездоровое полное лицо повело какой-то странной гримасой, — на праздник какой или в день рождения…
Гмыря откинулся на спинку стула, оглядел комнату, аскетично-чистую, стол отполирован до блеска, диван-кровать застлана белым покрывалом, яркие герани на подоконнике, вздохнул чему-то своему и заключил:
— Вы меня извините, только неправду вы мне говорите. А зря. Потому что алкоголик не тот, который на скамейке спит, а тот, что каждый день, в обед и перед ужином берет стакан водки. А потом начинает принимать и перед завтраком. А несчастной женщине, особенно если приходилось работать за границей, надобно из кожи вон лезть, кормить семью макаронами, пухнуть самой, только б никто не узнал о горе, только б скандала какого не получилось. Где система «Сони», которую вы привезли? Он же ее продал, за две тысячи продал, потому что на водку не хватает. Где киноаппарат? Тоже в комиссионный ушел. Тоже на водку, Клавдия Никитична, разве нет? Где деньги на «Жигули»? Он их за полгода просадил — аккуратно, без скандалов, по-семейному: пол-литра в день, а это — пять рублей, а по субботам и воскресеньям — десять, а зарплата — сто восемьдесят, и жена не работает, а еще дочери надо помогать выплачивать пай, — не так разве?
И тут женщина заплакала. Она плакала беззвучно, жалобно, какое-то несоответствие было в ее бесформенной фигуре и детских, неутешных слезах, которые она не утирала даже — привычно, верно, для нее это было, плакать.
— Жлоб проклятый, — шептала она, — алкаш, чтоб он подавился своей водкой, нет на него погибели! Каждый день, каждый божий день… Если бы пять рублей! Мы б тогда машину-то купили, как мечтали на юг семьею поехать, когда еще Мариночка с нами жила, от него ведь замуж вышла, девчонкой ведь совсем, а теперь мается в чужой-то семье. Пять рублей он днем пропивает, да вечером еще столько же, а по субботам и воскресеньям, если не уходит на халтуру, по двадцатке, с самого раннего утра, а я — молчи… Говорила ему, деспоту, все равно узнают, до добра не допьешься, никуда больше не выпустят. А что случилось-то?
— Пока ничего. Вы с ним были, когда он в полицию попал?
Женщина всплеснула руками:
— Где?! В какую еще полицию?!
— В Луисбурге, незадолго перед отъездом…
— Это когда он ночью не пришел, что ль?! Денег еще потом назанимал, да?
— У кого он деньги брал?
— У Евсюковых взял, еще у кого-то, говорил, на подарки, сувениры, под эти сувениры потом за полцены магнитофон продал, а меня еще корил, если овощей куплю.
— Он с Шаргиным в Луисбурге познакомился?
— Кучерявый такой? Надушенный? Там. Все возил его на машине, к фирмачам возил, на пляж. Тоже хорош гусь, всем в глаза «тра-ля-ля», а стоит обернуться — помоями обольет…
— Фотоаппарат мне ваш покажите, Клавдия Никитична…
— Да он же и его отволок в комиссионку, а какой был аппарат!
— А маленького аппаратика не было?
— «Минокса»? Нет, мы не взяли, к нему у нас пленки нет, ну и решили не покупать…
— Когда он начал пить?
— Когда завгаром стал, — убежденно ответила женщина. — Раньше-то, когда был механиком, самому надо было поворачиваться, — не пил, а как сменил спецовку на синий халат, как стали к нему клиенты подворачивать — тут и пошло. То с одним, то с другим. Он ведь честный, вы не думайте, он лишнего не возьмет, он лучше свое отдаст, чем другого обидеть.
— А когда у него глаза испортились?
— Вот тогда и испортились. Пил без закуски, жжет ведь она, проклятая, нутро: у одного язва, у другого гипертония, а моего дурака по глазам стукнуло. Уж он так скрывал это, так скрывал! «Всё, — говорил, — если про это узнают, конец карьере, слепого за границу не пустят». Наконец линзы вставил, теперь, говорит, комиссия не страшна, теперь пропустит… Ну и пошел с радости гудеть…
— Вы пробовали к врачу обращаться?
— Это где ж я к врачу обращусь? — вдруг озлилась женщина. — В посольстве, что ль? Скажу, мол, муж у меня пьяница, да? Так меня с первым самолетом и отправят. И сюда на работу напишут — поди потом, отмойся. Если б можно было по-тихому, уломала б, а так — молчи и надейся.
— На что?
— На то, что язва его скрутит. Или почка. Сидоров вон допился, что ему почку вырезали, так сейчас в семье какое счастье наступило-то! Ни капли в рот не берет, так и садовый участок получили, и жене енотовую шубу справили, и квартиру вон покупают трехкомнатную в Чертанове… Эх, да чего там говорить — страха теперь в людях нет, вот и пьют. И жизнь сытая, как ни работай — меньше полтораста не платят… А в наше время как?
— Да уж в наше время было иначе, — согласился Гмыря. — А приемник-то где? Он ведь какой-то сверхмощный приемник купил…
— Продал! Наш приемник чего угодно брал; купили за полцены, мой фирмачу-то какой-то карбюратор поставил, он умеет чего там такое ставить, что бензин экономит, ну фирмач и отдал задарма, такой был приемник, такой приемник…
— А кому еще он такие карбюраторы ставил, Клавдия Никитична? Глэбб, американский фирмач, не просил его об этом?
— Да если б и попросил — мой американцев за версту обходит, нам же объяснили, какие у них люди есть, неровен час — провокация, а это пострашней водки, разве не знаем…
— В данном случае водка страшнее, — сказал Гмыря и поднялся, — куда как страшнее, это уж вы поверьте мне…
— Здравствуйте, моя фамилия Проскурин, зовут меня Михаил Иванович, звание — подполковник. Мне бы хотелось поговорить с вами о том времени, когда вы работали в Луисбурге.
— Пожалуйста, Иван Михайлович, — суетливо ответил Парамонов.
— Скорее, Михаил Иванович, но если вам удобнее величать меня таким образом, я в обиде не буду.
— Простите, у меня всегда имена путаются.
— Ну это не самая страшная беда… Скажите, вы там встречались с американским бизнесменом Глэббом?
— Вы меня подозреваете в чем? Это допрос?
— Нет. Я не имею права допрашивать вас, потому что вас ни в чем не обвиняют, во-первых, и не привлекают в качестве свидетеля, во-вторых. Это — беседа, и вы вправе отказаться отвечать на мои вопросы…
— Я не помню Глэбба, истый крест, не помню!
— А вот его фотография.
Парамонов взял маленькую фотографию, поднес ее близко к глазам, прищурился еще больше:
— Такую крохотулю и не разглядишь толком.
— А за рулем как же ездите?
Парамонов вскинул голову, побледнел:
— За рулем я езжу в линзах.
— Меня интересует только одно: после задержания никто не приезжал в участок спасать вас?
— Нет! Я был ни в чем не виноват! Я был трезв! Меня не надо было спасать!
— В тот день вы, действительно, не пили?
— Ни капли!
— А накануне?
— Тоже ни капли.
— Ой ли?
— Клянусь, ни капли! Я пью редко!
По тому, как Парамонов испуганно врал, Проскурин до конца понял — не он. Плохой человек, нечестный, пьяница, только к ЦРУ отношения не имеет, наверняка не имеет…
— Я уплатил им деньги, — тихо, с болью сказал Парамонов, — они там все взяточники и вымогатели, говорят, без очков нельзя…
— Сколько же вы им уплатили?
— Сто семьдесят пять. У меня было всего пятьдесят, я одолжил у друзей, и тогда полицейский порвал протокол медицинского осмотра…
— Вы не помните, как звали врача?
— Да разве до этого мне было?! Красивая женщина, тоже, кстати, в очках…
— И никто из иностранцев вам не предлагал помощь?
— Об этом-то я бы во всяком случае сказал. Поймите мое состояние! — взмолился Парамонов. — Остаться без прав в Африке — конец карьере!
— Чему конец?
— Работе, — поправился Парамонов, — я ж не успею никуда! А при тамошней жаре пешком не походишь! А концы громадные! Я бы подвел коллектив! Они ждали от меня оперативности: туда сгоняй, сюда успей!
— Более всего они, верно, ждали от вас честности. Мы навели справки, и вот что выяснилось: если бы вы рассказали все честно, наши юристы доказали бы луисбургским властям, что вы прошли нашу медицинскую комиссию и наша медицинская комиссия, входящая в международную конвенцию, позволила вам управлять автомобилем, таким образом, никто не имеет права предъявлять вам какие бы то ни было обвинения… Больше надобно уважать себя, а главное — то дело, которому служишь… А вы — взятку давали, абы карьера не кончилась.
— Вы сообщите обо всем в «Межсудремонт»? — совсем тихо спросил Парамонов.
— К сожалению, я не имею на это права, конституционного права, а то бы сообщил, наверняка сообщил.
Жванов, зная по предыдущим дням, что Парамонов не задерживается у прилавка, вошел следом за ним сразу же и заметил, что Цизин наливает в стакан воду из бутылки «Витаутас», но, налив, не поставил ее подле себя, а сунул в холодильник.
Парамонов выпил воду залпом, лицо его на мгновение замерло, потом резко покраснело, и, положив на тарелку пять копеек, он вышел из магазина.
Жванов успел ухватить стакан, несмотря на то что Цизин хотел забрать его первым, понюхал — пахнуло сивухой.
— Дай бутылку, — сказал Жванов. — Дай, не греши.
Цизин достал из кармана пятьдесят рублей, протянул Жванову:
— Не губи, ирод.
— Ты чего мне суешь?! Ты чего суешь мне?! — рассвирепел Жванов. — Ты мне налей, я тебе — что, гад продажный?!
— Да погоди ты, не ори, — Цизин перешел на шепот. — Буквально, я ж думал, что ты оттуда… Сейчас налью, киря, от души налью…
Он достал бутылку из холодильника, но, когда открывал пробку, бутылка выскользнула у него из рук, разбилась, он сразу же достал вторую, эту, вторую, он предусмотрительно разбил над мойкой и тут перешел в атаку:
— Чего тебе надо?! Чего налить?! Ты думал, я водкой торгую, да?! А ну докажи! За клевету, знаешь, как припеку!
Он продолжал кричать, когда в магазин вошли три старухи.
— Деньги вымогал! Говорил, буквально, водки налей, а где у меня водка! Провоцировать себя не позволю! По новой конституции за это под суд отдают! Ишь вырядился, ишь бороду отпустил, циник!
Жена Парамонова, когда к ней приехал полковник Гмыря, выслушала его вопрос, вздохнула и ответила тихо, еле слышно:
— Я вас не совсем понимаю. С ним что-нибудь случилось?
— Нет, с ним ничего не случилось, но лучше будет — и для него и для вас, — если вы расскажете правду.
— Ну выпьет рюмку иногда, — еще тише ответила женщина, и ее нездоровое полное лицо повело какой-то странной гримасой, — на праздник какой или в день рождения…
Гмыря откинулся на спинку стула, оглядел комнату, аскетично-чистую, стол отполирован до блеска, диван-кровать застлана белым покрывалом, яркие герани на подоконнике, вздохнул чему-то своему и заключил:
— Вы меня извините, только неправду вы мне говорите. А зря. Потому что алкоголик не тот, который на скамейке спит, а тот, что каждый день, в обед и перед ужином берет стакан водки. А потом начинает принимать и перед завтраком. А несчастной женщине, особенно если приходилось работать за границей, надобно из кожи вон лезть, кормить семью макаронами, пухнуть самой, только б никто не узнал о горе, только б скандала какого не получилось. Где система «Сони», которую вы привезли? Он же ее продал, за две тысячи продал, потому что на водку не хватает. Где киноаппарат? Тоже в комиссионный ушел. Тоже на водку, Клавдия Никитична, разве нет? Где деньги на «Жигули»? Он их за полгода просадил — аккуратно, без скандалов, по-семейному: пол-литра в день, а это — пять рублей, а по субботам и воскресеньям — десять, а зарплата — сто восемьдесят, и жена не работает, а еще дочери надо помогать выплачивать пай, — не так разве?
И тут женщина заплакала. Она плакала беззвучно, жалобно, какое-то несоответствие было в ее бесформенной фигуре и детских, неутешных слезах, которые она не утирала даже — привычно, верно, для нее это было, плакать.
— Жлоб проклятый, — шептала она, — алкаш, чтоб он подавился своей водкой, нет на него погибели! Каждый день, каждый божий день… Если бы пять рублей! Мы б тогда машину-то купили, как мечтали на юг семьею поехать, когда еще Мариночка с нами жила, от него ведь замуж вышла, девчонкой ведь совсем, а теперь мается в чужой-то семье. Пять рублей он днем пропивает, да вечером еще столько же, а по субботам и воскресеньям, если не уходит на халтуру, по двадцатке, с самого раннего утра, а я — молчи… Говорила ему, деспоту, все равно узнают, до добра не допьешься, никуда больше не выпустят. А что случилось-то?
— Пока ничего. Вы с ним были, когда он в полицию попал?
Женщина всплеснула руками:
— Где?! В какую еще полицию?!
— В Луисбурге, незадолго перед отъездом…
— Это когда он ночью не пришел, что ль?! Денег еще потом назанимал, да?
— У кого он деньги брал?
— У Евсюковых взял, еще у кого-то, говорил, на подарки, сувениры, под эти сувениры потом за полцены магнитофон продал, а меня еще корил, если овощей куплю.
— Он с Шаргиным в Луисбурге познакомился?
— Кучерявый такой? Надушенный? Там. Все возил его на машине, к фирмачам возил, на пляж. Тоже хорош гусь, всем в глаза «тра-ля-ля», а стоит обернуться — помоями обольет…
— Фотоаппарат мне ваш покажите, Клавдия Никитична…
— Да он же и его отволок в комиссионку, а какой был аппарат!
— А маленького аппаратика не было?
— «Минокса»? Нет, мы не взяли, к нему у нас пленки нет, ну и решили не покупать…
— Когда он начал пить?
— Когда завгаром стал, — убежденно ответила женщина. — Раньше-то, когда был механиком, самому надо было поворачиваться, — не пил, а как сменил спецовку на синий халат, как стали к нему клиенты подворачивать — тут и пошло. То с одним, то с другим. Он ведь честный, вы не думайте, он лишнего не возьмет, он лучше свое отдаст, чем другого обидеть.
— А когда у него глаза испортились?
— Вот тогда и испортились. Пил без закуски, жжет ведь она, проклятая, нутро: у одного язва, у другого гипертония, а моего дурака по глазам стукнуло. Уж он так скрывал это, так скрывал! «Всё, — говорил, — если про это узнают, конец карьере, слепого за границу не пустят». Наконец линзы вставил, теперь, говорит, комиссия не страшна, теперь пропустит… Ну и пошел с радости гудеть…
— Вы пробовали к врачу обращаться?
— Это где ж я к врачу обращусь? — вдруг озлилась женщина. — В посольстве, что ль? Скажу, мол, муж у меня пьяница, да? Так меня с первым самолетом и отправят. И сюда на работу напишут — поди потом, отмойся. Если б можно было по-тихому, уломала б, а так — молчи и надейся.
— На что?
— На то, что язва его скрутит. Или почка. Сидоров вон допился, что ему почку вырезали, так сейчас в семье какое счастье наступило-то! Ни капли в рот не берет, так и садовый участок получили, и жене енотовую шубу справили, и квартиру вон покупают трехкомнатную в Чертанове… Эх, да чего там говорить — страха теперь в людях нет, вот и пьют. И жизнь сытая, как ни работай — меньше полтораста не платят… А в наше время как?
— Да уж в наше время было иначе, — согласился Гмыря. — А приемник-то где? Он ведь какой-то сверхмощный приемник купил…
— Продал! Наш приемник чего угодно брал; купили за полцены, мой фирмачу-то какой-то карбюратор поставил, он умеет чего там такое ставить, что бензин экономит, ну фирмач и отдал задарма, такой был приемник, такой приемник…
— А кому еще он такие карбюраторы ставил, Клавдия Никитична? Глэбб, американский фирмач, не просил его об этом?
— Да если б и попросил — мой американцев за версту обходит, нам же объяснили, какие у них люди есть, неровен час — провокация, а это пострашней водки, разве не знаем…
— В данном случае водка страшнее, — сказал Гмыря и поднялся, — куда как страшнее, это уж вы поверьте мне…
— Здравствуйте, моя фамилия Проскурин, зовут меня Михаил Иванович, звание — подполковник. Мне бы хотелось поговорить с вами о том времени, когда вы работали в Луисбурге.
— Пожалуйста, Иван Михайлович, — суетливо ответил Парамонов.
— Скорее, Михаил Иванович, но если вам удобнее величать меня таким образом, я в обиде не буду.
— Простите, у меня всегда имена путаются.
— Ну это не самая страшная беда… Скажите, вы там встречались с американским бизнесменом Глэббом?
— Вы меня подозреваете в чем? Это допрос?
— Нет. Я не имею права допрашивать вас, потому что вас ни в чем не обвиняют, во-первых, и не привлекают в качестве свидетеля, во-вторых. Это — беседа, и вы вправе отказаться отвечать на мои вопросы…
— Я не помню Глэбба, истый крест, не помню!
— А вот его фотография.
Парамонов взял маленькую фотографию, поднес ее близко к глазам, прищурился еще больше:
— Такую крохотулю и не разглядишь толком.
— А за рулем как же ездите?
Парамонов вскинул голову, побледнел:
— За рулем я езжу в линзах.
— Меня интересует только одно: после задержания никто не приезжал в участок спасать вас?
— Нет! Я был ни в чем не виноват! Я был трезв! Меня не надо было спасать!
— В тот день вы, действительно, не пили?
— Ни капли!
— А накануне?
— Тоже ни капли.
— Ой ли?
— Клянусь, ни капли! Я пью редко!
По тому, как Парамонов испуганно врал, Проскурин до конца понял — не он. Плохой человек, нечестный, пьяница, только к ЦРУ отношения не имеет, наверняка не имеет…
— Я уплатил им деньги, — тихо, с болью сказал Парамонов, — они там все взяточники и вымогатели, говорят, без очков нельзя…
— Сколько же вы им уплатили?
— Сто семьдесят пять. У меня было всего пятьдесят, я одолжил у друзей, и тогда полицейский порвал протокол медицинского осмотра…
— Вы не помните, как звали врача?
— Да разве до этого мне было?! Красивая женщина, тоже, кстати, в очках…
— И никто из иностранцев вам не предлагал помощь?
— Об этом-то я бы во всяком случае сказал. Поймите мое состояние! — взмолился Парамонов. — Остаться без прав в Африке — конец карьере!
— Чему конец?
— Работе, — поправился Парамонов, — я ж не успею никуда! А при тамошней жаре пешком не походишь! А концы громадные! Я бы подвел коллектив! Они ждали от меня оперативности: туда сгоняй, сюда успей!
— Более всего они, верно, ждали от вас честности. Мы навели справки, и вот что выяснилось: если бы вы рассказали все честно, наши юристы доказали бы луисбургским властям, что вы прошли нашу медицинскую комиссию и наша медицинская комиссия, входящая в международную конвенцию, позволила вам управлять автомобилем, таким образом, никто не имеет права предъявлять вам какие бы то ни было обвинения… Больше надобно уважать себя, а главное — то дело, которому служишь… А вы — взятку давали, абы карьера не кончилась.
— Вы сообщите обо всем в «Межсудремонт»? — совсем тихо спросил Парамонов.
— К сожалению, я не имею на это права, конституционного права, а то бы сообщил, наверняка сообщил.
Славин
— Здравствуйте, Андрей Андреевич.
— Здравствуйте, — ответил Зотов.
— Я бы хотел, чтобы вы помогли мне разобраться в здешней ситуации, я — Славин Виталий Всеволодович.
— Так это не ко мне.
— Все говорят, что вы лучше других чувствуете ситуацию — особенно в связи с Нагонией, наши поставки, их цикличность…
— Обо всем этом можно прочитать в наших отчетах. Только смысл… Пиши не пиши, воз вряд ли сдвинется.
— Почему?
— Да потому что глупим.
— Это умеем, — согласился Славин. — Только в данном случае хорошо бы уцепить главное звено: в чем глупим? Как поломать глупость? Положение в Нагонии заслуживает этого.
— Поломать очень просто. Портовые службы здесь нам задолжали пять миллионов. Ерунда, конечно, в сравнении с тем, что уходит на ветер, но по здешним масштабам — это деньги, а мы совестимся их потребовать, а коли не можете отдать, то хотя бы соблюдайте вежливость, обслуживайте наши суда, которые идут в Нагонию, пропускайте их первыми, не держите по трое суток на рейде. А мы миндальничаем, боимся, что нас неверно поймут, обидятся, а нас во всех здешних газетах поливают, как хотят…
— Боязнь обидеть — свидетельство силы, Андрей Андреевич, нет?
— Верно. Но каково нам будет смотреть друг другу в глаза, если задушат Нагонию? Из-за того в частности, что наши поставки идут с задержкой, а там тоже есть люди, которые умеют работать, которые уже сейчас говорят: «Русские много обещают, но не умеют сдерживать своих обещаний, график летит, мы горим из-за этого». Каково?
— Плохо. Куда как хуже.
— А мне здесь отвечают, что я — зануда и брюзга, а я не зануда, просто я чаще других езжу в порт, встречаюсь с разными людьми и убеждаюсь, что здесь решили: «Им можно сесть на шею».
— Вот вы мне и подскажите, как обо всем этом ловчей написать, ладно? У меня в два обед с одним приятелем, американский коллега, не видались с Нюрнберга…
— Дик?
— Да. Знакомы?
— Он приятель моего знакомца. По-моему, думающий газетчик, хотя обидно, спивается.
— Часа в четыре я за вами подъеду, ладно?
— Нет, в четыре я занят. Давайте-ка часов в девять.
— У меня?
— Вы где остановились?
— В «Хилтоне». Шестьсот седьмой помер.
— Шестой этаж?
— Да. Направо по коридору.
— Я знаю. Хорошо, в девять я к вам подъеду.
Пол Дик сел рядом со Славиным, выругался, буркнул:
— Вы меня втравили в хреновую историю, Иван. В какой «макдоналдс» поедем?
— В тот, который находится рядом с домом, где жил Белью.
— Он жил в бидонвилле, там «макдоналдс» вонючий, как помойка, я же обсмотрел все вокруг.
— Я тоже хочу хоть одним глазом глянуть.
— Не темните, Иван. Что вам известно об этом самом Белью? — Пол Дик протянул Славину восемь долларов. — Держите, купите сами, я бы не удержался, выпил.
— Что это?
— Не валяйте дурака, я же проиграл вам, вы лучше меня почувствовали Джона — он, действительно, спросил про вас, как вы и предполагали. Объясните, что вам известно об этом деле?
— Ничего. Я могу предполагать только лишь. Видимо, Белью снимал комнату где-то возле вокзала…
— Порта. Но тоже шум, краны под окном работают день и ночь. Дальше?
— Видимо, в комнате у него были русские книги…
— Украинские. И открытки, много старых открыток…
— На столе лежал сухой сыр и половина батона, нет?
— Сыр был очень черствый, батона не было, крекер. Вы что, были в его комнате?
— Если бы я там был, Пол, меня бы уже допрашивали. Из чего его убили? Бесшумный пистолет?
— Нет. Его жахнули с портового крана, из снайперской винтовки, через окно. Он, между прочим, вышивкой занимался, у него там салфеточек полно, скатертей, дорожек. Петушки и курочки. Слушайте, что вы о нем знаете? Вы же неспроста стали искать его, Иван…
— Какие у него были книги, Пол?
— Я забыл… Нет, я записал, конечно, но блокнот у меня в номере… Стихи. В основном, стихи.
— Каморка, краны под окном, салфетки с петушками и стихи…
— Вы здорово классифицируете факты. Раньше у вас этого не было — из Нюрнберга вы гнали чистую информацию. С годами в вас появилось прекрасное своеволие, вы бесстрашно организуете разрозненные факты в мысль.
— Загоржусь. Полиции было много?
— Две машины.
— Пресса?
— Их пустили позже, когда кончился обыск.
— Что искали?
— Черт их знает. Намекали, что он ваш агент.
— Намекать девке можно, а в такого рода деле нужны улики.
— А что, разве их нельзя сделать?
— Смысл?
— Смысл есть; жил около порта, там идут ваши суда в Нагонию, здесь сейчас начинается кампания против этого, ну а Белью в бинокль подглядывал и сигналы подавал.
Славин рассмеялся.
— А — что? — продолжал Пол. — Важно бросить дохлую кошку, пусть ее подбирают другие; виноват всегда тот, кого облили дерьмом — ему же отмываться, в конце концов.
В «макдоналдсе» возле порта, в двух блоках от того третьеразрядного отеля, где жил Белью, было душно, Славина поразило, как много там было мух: синебрюхие, жирные, они летали медленно, словно перегруженные «юнкерсы», и так же нудно, изводяще жужжали.
— Выпьем кофе, — предложил Славин, — а обедать поедем куда-нибудь на воздух, ладно?
— Нет, положительно, вы знали этого Белью, он ваш шпион, Иван…
— Пол, нам нет надобности держать здесь шпиона, честное слово. Мы открыто сказали, что, если в Нагонию начнется вторжение, мы станем помогать Грисо всеми средствами, имеющимися в нашем распоряжении. Карты открыты, секретов нет; вообще, сейчас в мире мало секретов, все можно вычислить, только надобно головой поработать.
— В таком случае вычислите моего президента. Его курс.
— У вас есть свое мнение?
— Есть. Он слишком искренен, а это качество губительно для лидера, который обязан быть гибким.
— Если так, я могу спать спокойно. Но, по-моему, все обстоит иначе. Ваш военный бизнес дает на предвыборную кампанию немало денег, а он престижный человек и посему обязан рассчитаться с кредиторами. Как? Только военная промышленность может дать немедленную отдачу: сунь в производство нейтронную бомбу — вот тебе десять миллиардов реализованы, вот тебе долг погашен. Однако ему не дали запустить в серию нейтронную бомбу — слишком опасно, здравомыслящие американские политики — против; они, как и мы, понимают, что наши народы, как бы им ни мешали, все равно будут дружить — это реальная историческая перспектива, мы в нее верим. Когда не вышло с бомбой, ваш шеф попробовал перевернуться с мирными отраслями промышленности, получить деньги от них, чтобы вернуть долг военно-промышленному комплексу и — таким образом — соблюсти лицо. И он согласился на мирные переговоры. Но его, как известно, не во всем поддерживает конгресс. И он оказался между двух огней. А выбор делать надо, жизнь заставит, сами же американцы потребуют.
— Здравствуйте, — ответил Зотов.
— Я бы хотел, чтобы вы помогли мне разобраться в здешней ситуации, я — Славин Виталий Всеволодович.
— Так это не ко мне.
— Все говорят, что вы лучше других чувствуете ситуацию — особенно в связи с Нагонией, наши поставки, их цикличность…
— Обо всем этом можно прочитать в наших отчетах. Только смысл… Пиши не пиши, воз вряд ли сдвинется.
— Почему?
— Да потому что глупим.
— Это умеем, — согласился Славин. — Только в данном случае хорошо бы уцепить главное звено: в чем глупим? Как поломать глупость? Положение в Нагонии заслуживает этого.
— Поломать очень просто. Портовые службы здесь нам задолжали пять миллионов. Ерунда, конечно, в сравнении с тем, что уходит на ветер, но по здешним масштабам — это деньги, а мы совестимся их потребовать, а коли не можете отдать, то хотя бы соблюдайте вежливость, обслуживайте наши суда, которые идут в Нагонию, пропускайте их первыми, не держите по трое суток на рейде. А мы миндальничаем, боимся, что нас неверно поймут, обидятся, а нас во всех здешних газетах поливают, как хотят…
— Боязнь обидеть — свидетельство силы, Андрей Андреевич, нет?
— Верно. Но каково нам будет смотреть друг другу в глаза, если задушат Нагонию? Из-за того в частности, что наши поставки идут с задержкой, а там тоже есть люди, которые умеют работать, которые уже сейчас говорят: «Русские много обещают, но не умеют сдерживать своих обещаний, график летит, мы горим из-за этого». Каково?
— Плохо. Куда как хуже.
— А мне здесь отвечают, что я — зануда и брюзга, а я не зануда, просто я чаще других езжу в порт, встречаюсь с разными людьми и убеждаюсь, что здесь решили: «Им можно сесть на шею».
— Вот вы мне и подскажите, как обо всем этом ловчей написать, ладно? У меня в два обед с одним приятелем, американский коллега, не видались с Нюрнберга…
— Дик?
— Да. Знакомы?
— Он приятель моего знакомца. По-моему, думающий газетчик, хотя обидно, спивается.
— Часа в четыре я за вами подъеду, ладно?
— Нет, в четыре я занят. Давайте-ка часов в девять.
— У меня?
— Вы где остановились?
— В «Хилтоне». Шестьсот седьмой помер.
— Шестой этаж?
— Да. Направо по коридору.
— Я знаю. Хорошо, в девять я к вам подъеду.
Пол Дик сел рядом со Славиным, выругался, буркнул:
— Вы меня втравили в хреновую историю, Иван. В какой «макдоналдс» поедем?
— В тот, который находится рядом с домом, где жил Белью.
— Он жил в бидонвилле, там «макдоналдс» вонючий, как помойка, я же обсмотрел все вокруг.
— Я тоже хочу хоть одним глазом глянуть.
— Не темните, Иван. Что вам известно об этом самом Белью? — Пол Дик протянул Славину восемь долларов. — Держите, купите сами, я бы не удержался, выпил.
— Что это?
— Не валяйте дурака, я же проиграл вам, вы лучше меня почувствовали Джона — он, действительно, спросил про вас, как вы и предполагали. Объясните, что вам известно об этом деле?
— Ничего. Я могу предполагать только лишь. Видимо, Белью снимал комнату где-то возле вокзала…
— Порта. Но тоже шум, краны под окном работают день и ночь. Дальше?
— Видимо, в комнате у него были русские книги…
— Украинские. И открытки, много старых открыток…
— На столе лежал сухой сыр и половина батона, нет?
— Сыр был очень черствый, батона не было, крекер. Вы что, были в его комнате?
— Если бы я там был, Пол, меня бы уже допрашивали. Из чего его убили? Бесшумный пистолет?
— Нет. Его жахнули с портового крана, из снайперской винтовки, через окно. Он, между прочим, вышивкой занимался, у него там салфеточек полно, скатертей, дорожек. Петушки и курочки. Слушайте, что вы о нем знаете? Вы же неспроста стали искать его, Иван…
— Какие у него были книги, Пол?
— Я забыл… Нет, я записал, конечно, но блокнот у меня в номере… Стихи. В основном, стихи.
— Каморка, краны под окном, салфетки с петушками и стихи…
— Вы здорово классифицируете факты. Раньше у вас этого не было — из Нюрнберга вы гнали чистую информацию. С годами в вас появилось прекрасное своеволие, вы бесстрашно организуете разрозненные факты в мысль.
— Загоржусь. Полиции было много?
— Две машины.
— Пресса?
— Их пустили позже, когда кончился обыск.
— Что искали?
— Черт их знает. Намекали, что он ваш агент.
— Намекать девке можно, а в такого рода деле нужны улики.
— А что, разве их нельзя сделать?
— Смысл?
— Смысл есть; жил около порта, там идут ваши суда в Нагонию, здесь сейчас начинается кампания против этого, ну а Белью в бинокль подглядывал и сигналы подавал.
Славин рассмеялся.
— А — что? — продолжал Пол. — Важно бросить дохлую кошку, пусть ее подбирают другие; виноват всегда тот, кого облили дерьмом — ему же отмываться, в конце концов.
В «макдоналдсе» возле порта, в двух блоках от того третьеразрядного отеля, где жил Белью, было душно, Славина поразило, как много там было мух: синебрюхие, жирные, они летали медленно, словно перегруженные «юнкерсы», и так же нудно, изводяще жужжали.
— Выпьем кофе, — предложил Славин, — а обедать поедем куда-нибудь на воздух, ладно?
— Нет, положительно, вы знали этого Белью, он ваш шпион, Иван…
— Пол, нам нет надобности держать здесь шпиона, честное слово. Мы открыто сказали, что, если в Нагонию начнется вторжение, мы станем помогать Грисо всеми средствами, имеющимися в нашем распоряжении. Карты открыты, секретов нет; вообще, сейчас в мире мало секретов, все можно вычислить, только надобно головой поработать.
— В таком случае вычислите моего президента. Его курс.
— У вас есть свое мнение?
— Есть. Он слишком искренен, а это качество губительно для лидера, который обязан быть гибким.
— Если так, я могу спать спокойно. Но, по-моему, все обстоит иначе. Ваш военный бизнес дает на предвыборную кампанию немало денег, а он престижный человек и посему обязан рассчитаться с кредиторами. Как? Только военная промышленность может дать немедленную отдачу: сунь в производство нейтронную бомбу — вот тебе десять миллиардов реализованы, вот тебе долг погашен. Однако ему не дали запустить в серию нейтронную бомбу — слишком опасно, здравомыслящие американские политики — против; они, как и мы, понимают, что наши народы, как бы им ни мешали, все равно будут дружить — это реальная историческая перспектива, мы в нее верим. Когда не вышло с бомбой, ваш шеф попробовал перевернуться с мирными отраслями промышленности, получить деньги от них, чтобы вернуть долг военно-промышленному комплексу и — таким образом — соблюсти лицо. И он согласился на мирные переговоры. Но его, как известно, не во всем поддерживает конгресс. И он оказался между двух огней. А выбор делать надо, жизнь заставит, сами же американцы потребуют.