И в сырых, душных сумерках, наступавших одинаково плотно на обоих противников, в спором, прилежном дожде, по совершенно распустившемуся, глубоко и рачительно еще с осени распаханному чернозему, в котором тонули ноги, австрийские роты медленно поползли назад в свои блиндажи, русские отведены были Ковалевским ближе к шоссе.
   Первый день наступления был закончен. Оставалось только подобрать своих тяжело раненных и убитых, а легко раненные, как жуки, притворившиеся мертвыми на время контратаки, подходили вечером сами.
   Санитары работали без отдыха всю ночь. С фонарями и носилками ползли они по склонам горы, отыскивая тяжело раненных и трупы своих. Австрийские санитары были заняты тем же, но они собирали еще и русские винтовки и пачки нерасстрелянных патронов к ним, брошенные при бегстве.
   Ночь примирила врагов. Они сходились беззлобно и даже беседовали, когда среди австрийцев попадались галичане или поляки.
   К утру халупы деревни были завалены ранеными своего полка и кадомцами, виновниками побоища. Всю ночь полковые врачи и фельдшера были заняты осмотром ран и перевязкой, но вывезти раненых в тыловые госпитали было нельзя: переправа через коварный Ольховец уже к вечеру первого боевого дня совершенно утонула в топи. Ковалевский послал учебную команду и музыкантов чинить ее ночью, чтобы хотя к утру ротам, ночующим в грязи, под дождем, подвезти хлеб и кипяток для чаю, а если будет можно, то и обед.
   Тела убитых сложили на землю за окраиной деревни, у кладбища. Ранним утром особо наряженная для этого команда копала для них обширную братскую могилу. Около двухсот человек в двух батальонах полка оказалось убитыми, около четырехсот ранеными, и человек пятьдесят из пятой роты сдались вместе с кадомцами. Кроме Малинки, было убито еще трое прапорщиков, десять ранено.
   Ваня Сыромолотов с писарями составлял списки потерь полка, чтобы не запускать этого важного в хозяйственном отношении дела, так как главная атака австрийских укреплений была еще впереди.
   О.Иона, который и здесь, в Петликовце, как раньше в селе Звинячь, бродил целый день одиноко по огородам и ковырял то здесь, то там носком сапога раскисшие грядки в надежде найти забытую с осени головку чесноку, готовился наутро - прилично случаю - отслужить панихиду по "воинам, во брани убиенным".
   И в то время как Ковалевский полно и точно, до последнего человека, передавал в штаб дивизии о больших потерях своего полка и о скромных его успехах, командующий седьмой армией генерал Щербачев доносил в штаб Юго-западного фронта, генерал-адъютанту Иванову: "При атаке дер. Хупала 14-я рота Кадомского полка под сильнейшим огнем преодолела девять рядов проволочных заграждений и ворвалась в деревню. Встреченная контратакой, рота приостановилась, но ефрейтор Иван Левачев бросился вперед, и после рукопашной схватки австрийцы бежали, оставив пленных..."
   Так командир четвертого батальона кадомцев, батальона, уже переставшего существовать, убеждал высшее начальство не только в том, что деревня Хупала существует, но и в том, что она была взята им после молодецкого боя, как после такого же упорного успешного боя была им занята деревня Петликовце раньше двумя часами. И в спешном порядке шли вслед за этим донесением представления: красноречивого капитана - в подполковники, командира Кадомского полка - к георгиевскому оружию, командира четырнадцатой роты и ефрейтора Ивана Левачева, благополучно сдавшихся австрийцам, - к георгиевским крестам.
   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
   Утром следующего дня генерал Котович со всем штабом своей дивизии перебрался из удобного села Звинячь ближе к фронту, - в одинокую хату на Мазурах, так как готовилась главная атака австрийских позиций. По телефону он передал Ковалевскому, что Щербачев очень недоволен им за то, что в его полку процент выбывших из строя офицеров, в отношении к выбывшим нижним чинам, оказался самый большой, между тем как офицеров надо беречь: солдат на пополнение убыли могут прислать из тыла еще сколько угодно, офицеров же заменить некем.
   - Слушаю, ваше превосходительство, я приму это к сведению и руководству, - ответил ему Ковалевский. - Хотя я осмеливаюсь думать, что и из нижних чинов тоже найдется немало совершенно незаменимых... Но вот до сих пор я не могу ничем накормить ни офицеров, ни нижних чинов на позициях, ни здоровых, ни раненых в деревне, потому что через этот пустяковый, по мнению штаба армии, ручей Ольховец не в состоянии перебраться ни повозки с хлебом, ни кухни. Что на этот счет думают в штабе армии? Получу ли я, наконец, понтоны?
   Котович поручил справиться об этом полковнику Палею, и тот через четверть часа сообщил, что понтоны решено дать: перед главной атакой даже и главное начальство явно становилось добрее.
   Донесений, подобных тому, какое послано было запьянцовским командиром четвертого батальона Кадомского полка, главное начальство получило в конце первого дня много. Точно у всех сплошь оказались одни только успехи, и все успехи достались самой дешевой ценой. Только один Ковалевский донес о своих пятидесяти "пропавших без вести", как принято было называть сдавшихся в плен, и этого ему не простили в штабе армии. Напротив, там очень хвалили полковника Фешина, который с потерей всего нескольких десятков человек взял "очень сильно" будто бы укрепленную деревню Пиляву, - взял и не двинулся оттуда ни на шаг за целый день, неизвестно зачем собрав около себя две батареи гаубиц.
   Окрыленный этими общими "успехами" войск и приписав, конечно, все эти успехи хорошо задуманной и еще лучше проведенной внезапности наступления, главный штаб наступающей армии уже видел, как перешагнет она одним мощным ударом через столпившиеся за досадным Ольховцем высоты - в богатую долину Стрыпы и вышвырнет австрийские войска в снежную пустыню за этой долиной, туда, далеко на запад.
   В этот день должны были во всей красе показаться тяжелые орудия, наиболее могучие машины войны, - поэтому артиллерийские дивизионы проявили большую деятельность с раннего утра.
   Тяжелые орудия подтягивались ближе к фронту, перемещались и, наконец, устанавливались прочно. К тяжелым орудиям тяжкие грузовики ревностно по тяжелому бездорожью подвозили из тыла снаряды. Артиллерийские офицеры в спешном порядке ретиво выбирали наблюдательные пункты. Вся длинная линия обстрела разбита была на номера; и каждый дивизион получил задачу засыпать снарядами свой номер...
   Самые мощные машины войны требовали математической точности предписаний, и штабами выработан был точнейший распорядок их действий. Ровно в одиннадцать часов одновременно все батареи должны были открыть огонь ураганного напряжения; этот разрушительнейший огонь должен был длиться ровно двадцать минут, чтобы за это время все в неприятельских укреплениях было разбито в мелкие щепки. Затем должно было наступить десятиминутное торжественное молчание, необходимое для того, чтобы оставшиеся в живых люди, там, в разбитых редутах, пришли несколько в себя и вздумали бы спасаться бегством. На этот случай, - для истребления не добитой еще живой силы врага, - открывался новый десятиминутный огонь такой же силы, как и прежний. И чуть только он смолкал, то есть ровно в одиннадцать часов сорок минут, вся пехота должна была стремительно и равномерно двигаться в атаку, артиллерия же прокатывать постепенно все дальше и дальше огневой вал в глубь австрийских позиций, чтобы остановить всякий порыв противника придвинуть к атакованным пехотой участкам помощь из тыла.
   Наибольшую ученость в распорядок обстрела вносил присланный, как инструктор, из штаба Юго-западного фронта артиллерийский генерал Вессель, коротенький человечек, полный неистощимой энергии, почтительного уважения к орудиям крупнейших калибров и самых розовых надежд на полный успех атаки.
   На огневой вал полагалось истратить по семи снарядов на орудие: поддерживать штурм пехоты должна была уже легкая артиллерия, стреляющая в замедленных темпах шрапнелью.
   Кроме всего этого, для решительной минуты, когда нужно было поддержать сосредоточенным огнем прорвавшиеся уже части, обусловлена была команда: "Навались!" По этой команде тяжелая должна была заговорить снова во всю мощь своего голоса, чтобы разгром неприятельских тылов был окончательный и полный.
   Как узнал Ковалевский, эта команда "навались!" была подана накануне, и подана совершенно неожиданно для штаба армии. Тогда еще не только ничего не было приготовлено для обстрела с дальних артиллерийских позиций, но, по замыслу командующего фронтом, в силу точного выполнения его же приказа: "Остерегайтесь! Молчите!", тяжелые батареи должны были затаенно молчать, как будто их и нет совсем, и только в день главной атаки надлежало им изумить, ошеломить врага своим присутствием и потом раздавить его.
   Виновником, - весьма отдаленным, правда, - этой команды оказался, как теперь выяснилось, все тот же прапорщик Ливенцев с его донесением, что он занял высоту 370.
   Успеха немедленного и решительного ожидали тогда все, от генералов до последнего полкового телефониста, и скромное донесение это на экономном клочке бумаги попало будто в рупор огромнейшего раструба. Телефонисты передавали его друг другу настолько раздутым, насколько могла раздуть их воспаленная и досужая фантазия; и у десятого или двадцатого из них получился уже полный прорыв австрийских позиций полком Ковалевского, который будто бы ушел уже верст на шесть в глубину их и гонит к Стрыпе австрийцев, у которых паника и дикое бегство. Тогда-то и была подана по телефону на батареи кем-то и как-то, должно быть, темпераментным Весселем, эта взволнованная, подъемная команда, и совершенно беспорядочно зарокотала тяжелая, вопреки предуказаниям высшего начальства.
   Ковалевский не пытался узнавать, насколько и кто из его телефонистов постарался так неумеренно расхвалить свой полк. Он доволен был уже и тем, что задача его в этот новый день, в день решительной и главной атаки, была вполне второстепенной: следить за успехом соседнего, Кадомского полка и в нужную минуту этот успех развить.
   Правда, несколько удивлен он был, как могли в штабе корпуса назначить при главной атаке тараном полк, так нелепо потерявший целый батальон накануне, но он не знал, что командир Кадомского полка не доносил еще об этой потере по начальству, а молодецкие дела полка при занятии "сильно укрепленных" деревень Петликовце и особенно Хупалы очень высоко поставили боевую репутацию полка в глазах штаба.
   Наступление должно было вестись теперь на высоту 384, - правее той, на которой сидели в занятых и заново вырытых окопах пять рот полка Ковалевского. Для того чтобы осмотреть как следует и поближе эту высоту, Ковалевский после похорон убитых поехал на позиции своего полка. Кстати, к девяти утра переправились, наконец, кое-как походные кухни и подводы с хлебом, и та же музыкантская команда, которая работала ночью на переправе, назначена была сопровождать хлеб и раздать его на позициях ротам.
   Снова, как и накануне, держался с утра плотный, желтый, ползучий туман. В этом тумане, когда Ковалевский проезжал верхом улицей деревни, очень поразила его зеленолицая и белоглазая какая-то девчонка лет тринадцати, глядевшая на него исподлобья, но в упор таким сосредоточенно-ненавидящим и презрительным даже взглядом, что он отвернулся. Если бы он был суеверен, то мог бы считать встречу с такой малолетней сивиллой дурным для себя знаком.
   Перестрелка пока еще не начиналась: готовились к ней и здесь, и там, подтягивались резервы, устанавливались машины войны.
   Когда Ковалевский ехал по шоссе за деревней, он сказал сопровождавшему его поручику Гнедых, кивая на высоту, с которой оборвались и кадомцы и его две роты:
   - Эх, сюда бы нам парочку броневиков с пулеметами!
   - Большая все-таки дистанция для пулеметов, - отозвался Гнедых.
   - Порядочная, верно, однако не предельная. Вон с того загиба броневики отлично могли бы действовать, только лиха беда, что их нет у нас.
   - Но они могут найтись у австрийцев.
   - Ну еще бы, - конечно, могут. А что сделали у нас на этот скверный случай? Даже и трехдюймовки увезли куда-то. Это все мерзавец Плевакин!
   Но трехдюймовки стояли несколько дальше, в стороне от шоссе, уже замаскированные и потому едва заметные в тумане. Ковалевский удовлетворенно сказал: "Ага! Это все-таки хоть что-нибудь" - и проехал, не задержавшись ни на секунду, хотя около орудий был уже не Плевакин, а другой офицер, прапорщик с широким, весьма недоспавшим лицом.
   - Вот если бы заложить фугасы на шоссе против броневиков австрийских, мечтательно предложил Ковалевский, искоса взглянув на поручика Гнедых, но тот отозвался угрюмо:
   - Штука неплохая, только если свои не взорвутся на этих фугасах.
   - Это можно уладить... Мы попробуем.
   Высота 384, на которую должны были сегодня наступать известные в штабе армии своею доблестью кадомцы, иногда темно-сине прорывалась из ползучего желтого тумана, и тогда можно было разглядеть на ней в бинокль тускло поблескивавшие очень густые сети проволоки, мощные редуты и за редутами однообразные шапки сырой черной земли, наподобие муравьиных куч, - блиндажи.
   - Чудесная цель для наших чемоданов, чудесная, - потер руки Ковалевский. - Лучше нечего и желать... Только бы к одиннадцати поднялся этот чертов туман.
   Но туман был пока очень плотен, хотя и двигался быстро. Зато он позволил безнаказанно подобраться к незатейливому шалашу капитана Струкова, в котором ютился тот с двумя связными, - своим полевым штабом.
   - Ну, как провели ночь? - спросил его Ковалевский, хотя уже спрашивал об этом из штаба полка по телефону.
   - Жутко было, признаться, хотя мы все-таки спали по очереди, - кивнул на связных Струков.
   Он хотел казаться добродушным, пытался даже улыбнуться, но не вышло. Вид у него был пришибленный, болезненный, под глазами - сизые набрякшие мешки; лицо желтое, острые скулы.
   Чтобы его взбодрить, Ковалевский сказал:
   - Завтра выспитесь как следует: сегодня прорвем фронт и будем на Стрыпе.
   - Прорвем, вы думаете? - усомнился Струков.
   - Непременно. В одиннадцать загремит тяжелая... И тогда мы шагнем, как боженьки!.. А пока что хочется проведать роты. Хорошо, что проволоку удалось перенести, прекрасно!
   Проволоки, на которой вчера висел труп Малинки, уже не было, - ее смотали и перетащили еще вечером, после разгрома кадомцев. Ее увидел Ковалевский на кольях впереди блиндажа, занятого десятой ротой, когда пробрался к прапорщику Ливенцеву.
   Если бы кто посторонний присутствовал при этом, он мог бы подумать, что это - встреча двух закадычных друзей, очень давно не видавшихся, а совсем не начальника со своим подчиненным, которого послал он по небольшому делу всего день назад.
   - Ну, знаете ли, Николай Иваныч, - вам хвала и честь! Вы реноме прапорщика подняли на большую высоту, - сияя и ласково хлопая его по плечу, говорил Ливенцеву Ковалевский. - Очень смелую проделали штуку... мною совсем не предуказанную хотя, - но, как говорится, победителей не судят, - а к награждению я вас непременно представлю... И что тут не дали никому зарваться, - прекрасно сделали, чудесно. Могли бы австрийцы перестрелять, как перепелок. А теперь им сунуться сюда не так просто. Вошло пудами, а выйти может только золотниками. Однако не видать им этого блиндажа больше, как не видать Ташкента, если только не попадут к нам в плен. А попадут! Сегодня мы их загребем... Сегодня мы их будем гнать, как баранов!.. А здорово все-таки сделали блиндаж, надо сказать правду. Накат из таких толстенных бревен, а?
   - Двойной накат, - сказал Ливенцев.
   - Двойной? Вот видите! И земли насыпано сверху аршина два...
   - Три аршина, - я мерил.
   - Три аршина? Ого! Хотя чернозем в данном случае хуже, чем песок, например, все-таки... три аршина земли и два ряда толстых бревен, - такая крыша шестидюймовому снаряду не сдастся, - а бери выше! Гм, - здорово укрепились. Ну, ничего. Артиллеристы наши обещают все разнести.
   - Только бы не нас, из лишнего усердия, - заметил Ливенцев.
   - Что вы, что вы! Я ведь предупредил, что триста семьдесят занята нами, то есть передняя зона наша, а заднюю... пусть лупят в хвост и в гриву... Предупредил, как же, - будьте благонадежны. Ну, храни вас бог!
   И как в хате на Мазурах, уходя от Ливенцева, Ковалевский обнял его и чмокнул в подбородок. Но на фельдфебеля Титаренко, так же как и на стоявшего рядом с ним фельдфебеля девятой роты, расположившейся около десятой, он прикрикнул, что очень мелки и широки получились у них окопы.
   - Как копали, то вполне было по уставу, ваше высокобродие, - раздумчиво ответил ему Титаренко. - Ну, что же сделаешь, когда земля оползает? Все одно, как по киселю бадиком борозду делать, так и это... Это же чистый кисель, а не земля.
   - Углубить! - приказал Ковалевский и спустился с гребня, едва успев пожать руку Урфалову и кое-кому из младших офицеров, потому что над головой пролетела, визжа, австрийская шрапнель, а за ней другая, так что могло явиться подозрение, не узнали ли австрийцы о готовящейся атаке и не хотят ли они показать, что к ней готовы. А между тем надо было окончательно установить свои свободные роты уступом за Кадомским полком и следить за несомненным успехом этого полка, чтобы не упустить подходящего момента расширить этот успех.
   Незадолго перед одиннадцатью часами он был на месте, где стояли в готовности роты второго и первого батальонов. Вынул часы, смотрел на минутную стрелку. Все уже было сказано командирам рот, - нечего было приказать больше. Пролетали иногда, то визжа, то мяукая, то лязгая, снаряды австрийцев.
   - Погодите, голубчики, погодите, - говорил Ковалевский, кивая капитану Широкому. - Сейчас и мы вам всыпем, до новых веников не забудете!
   Но вот минутная стрелка дошла до одиннадцати. Все напряглось в Ковалевском в ожидании оглушительного залпа своей тяжелой. Он ждал полминуты, минуту, две... Наконец, пробормотал:
   - Что за черт! Так ушли вперед часы, а только два часа назад поставил по часам Палея...
   Через четверть часа он уже звонил в штаб полка, чтобы узнать, в чем дело. Сыромолотов справился и ответил, что атака отложена на два часа из-за тумана.
   - Ну вот тебе на! Отложена. Из-за тумана ли, или все эти Плевакины не изволили еще найти наблюдательных пунктов? Ох, начинается какая-то абракадабра. Чувствую, что начинается!
   Все-таки довольно терпеливо Ковалевский прождал еще два часа. За это время ему доложили из штаба полка, что одна из австрийских шрапнелей ворвалась в халупу, занятую музыкантской командой, в то время, когда музыканты еще не вернулись с позиций, куда отправляли хлеб; поэтому никто из них и не пострадал, но инструменты все исковерканы, изувечены, приведены в полную негодность.
   - Ну вот, небось ругали меня в "до мажоре" за то, что я их с хлебом послал, выспаться им не дал, а теперь пусть за это мне спасибо скажут, что живы остались, - протелефонировал Сыромолотову Ковалевский. - На войне так: не знаешь, где найдешь, где потеряешь.
   В тринадцать часов его известили, что артиллерийская подготовка назначена на пятнадцать часов. Ковалевский выругался и уехал в штаб.
   Но к пятнадцати часам он все-таки был на месте. В штабе узнали, что наступление должно было развернуться от деревни Доброполе, - с большими потерями взятой накануне той дивизией, к которой принадлежал Кадомский полк, - и к северу от нее; так что на высоту 370 никто не наступал, и роты, сидящие там, оставались, значит, без всякой поддержки на случай контратаки австрийцев.
   Еще что он окончательно уяснил, будучи в штабе, это то, что артиллерийский обстрел, на который возлагали такие большие надежды, будет вестись вслепую, что орудия не пристреляны, что командирам тяжелых батарей совершенно неизвестно расположение австрийских блиндажей, фланкирующих участков, пулеметных гнезд, мест скопления резервов, - вообще решительно ничего, что приготовлено австрийцами за трехмесячное сидение их здесь на одном месте. Фотографических снимков австрийских позиций не было и в помине. Три неповрежденных самолета, прибывшие для этой цели, еще не пытались летать ввиду тумана.
   После того как Ковалевский увидел утром, что собой представляет блиндаж, захваченный Ливенцевым, он теперь, в пятнадцать часов, когда надвигались уж сумерки, отчетливо начал понимать, что замыслы высшего командования по-детски просты: вполне бессистемной затратой какой-нибудь тысячи чемоданов потрясти до ужаса австрийских солдат и обратить их в неудержимое бегство, к которому они так привыкли.
   Канонада началась, наконец, на этот раз точно в пятнадцать часов. Неумолкающий гром выстрелов сзади и гул высоко пролетавших снарядов были действительно так жестоки и ни с чем в природе не сравнимы, что потрясенными оказались свои же солдаты. Они стояли, пригнув головы и переглядываясь исподлобья.
   Но вот кончилось, как отрезало. Упала тишина, и третий батальон кадомцев пошел в атаку на высоту 384.
   Упала тишина только сзади, а спереди австрийцы продолжали выпускать снаряды, неторопливо, размеренно, методически, как делали они это весь этот день и до ураганного огня русских. Казалось бы, все там должно быть исковеркано, изувечено, как медные трубы полка Ковалевского, - но нет: по-прежнему визжа, и мяукая, и лязгая, продолжали лететь шрапнели и гранаты, и Ковалевский вдруг понял, что атака, в успехе которой он не сомневался еще утром, обречена на провал... Но вот огневой вал русских чемоданов снова покатился уже по тылам австрийских позиций.
   Кадомцы шли, тяжело ступая, с трудом выдирая ноги из пахоты. Как они были непохожи на бравых вчерашних кадомцев! Зеленые от сумерек лица их были сосредоточенно-угрюмы. У всех очень резко запали щеки и глаза, выперли нижние челюсти и скулы.
   Темнота между тем наступала на них в то время, как они наступали на совершенно неизвестную им гору, на гребне которой, может, было даже и не девять рядов проволоки, в порыве вдохновения придуманных командиром их четвертого батальона для несуществующей Хупалы, а гораздо больше. Кто мог поручиться, что проволочные сети разорваны нашей канонадой?
   Прошло с полчаса, как ушли кадомцы. Стало совсем темно.
   - Знаете что, - говорил Ковалевский капитану Широкому, - мы ведь призваны развить успех кадомцев, но успеха, кажется, никакого не будет. На всякий случай пошлите цепь дозоров для связи с ними, а я поеду в штаб полка. Мне здесь совершенно нечего делать. Сообщите мне потом, что и как, но должен вас предупредить, что если даже вы мне донесете об успехе, я вам отвечу так: прошу проверить сведения лично!.. По-моему, нет ничего гнуснее и подлее втирания очков начальству.
   И он уехал.
   Ваня Сыромолотов совсем не ждал его. Он сидел в шинели внакидку, так как в штабе было довольно прохладно, и зарисовывал карандашом в свой альбом группу: Шаповалова, тоже сидевшего в шинели внакидку, обхватив колени руками и беспечно насвистывая вальс "Дунайские волны"; Добычина, очень подавшегося за последние дни, хмурого от большой усталости и в шинели, плотно застегнутой на все крючки, и казначея Татаринова, который был в легком коротком полушубке, оставаясь пока таким же округлолицым, каким был и раньше.
   Когда вошел Ковалевский, все посмотрели на него изумленно, а Ваня сложил альбом.
   Но Ковалевский сказал, стараясь быть спокойным:
   - Продолжайте, господа, продолжайте: это нашим наступательным операциям не помешает.
   И даже сам открыл альбом Вани - посмотреть на его рисунок.
   Так же неожиданно, как он вошел, он спросил Ваню, разглядывая, что он успел набросать:
   - Как вы думаете, Иван Алексеич, что нужно иметь командиру корпуса, чтобы... чтобы хорошо управлять корпусом в бою?
   - Художественное воображение? - полувопросительно ответил Ваня, подумав.
   - Гм... мнение специалиста в своей области искусства, - улыбнулся Ковалевский. - Так же точно, если бы спросить фабриканта обуви, он бы ответил: "Хорошие сапоги для солдат".
   - Однако без большого воображения управлять большой армией нельзя, упорствовал Ваня. - Взять хотя бы паршивую эту речку Ольховец... Если бы начальство представило себе переправу через нее во всех деталях, тогда бы оно...
   - Тогда бы оно сказало, как и сказало нам: "Используйте для переправы местные средства". Вот и весь разговор... Нет-c! Надо мыслить войну чисто прагматически: причина - следствие, причина - следствие... цепь логических посылок и выводы. На войне есть минимум здравого смысла, из пределов которого выскакивать нельзя, и знать его надо, как пятью пять, но именно его-то у нас и не знают... И не хотят знать, вот что главное. Самое важное это в каждый ответственный момент до точки знать свои силы, и хотя бы процентов на семьдесят знать силы противника. А у нас знания только вчерашние, а сегодняшних - никогда не бывает.
   Так как в это время зевнул, всячески сдерживая зевоту и делая поэтому неестественно страшное лицо, Добычин, то Ковалевский очень живо обратился к нему:
   - Лев Анисимыч! Хотите спать? Ложитесь, голубчик, и спите. Копите энергию. Она нам сегодня уж не понадобится, а завтра будет нужна. Покойной ночи!
   А Шаповалову Ковалевский сказал:
   - Сейчас, должно быть, будет говорить капитан Широкий, но-о... хорошего ничего он нам не скажет.
   - Как так? Думаете, что атака наша... крахнет?
   - Захлебнется. Это ясно, как фельдфебельский сапог.
   - Неужели, Константин Петрович, захлебнется? - испуганно пробасил Ваня.
   - Как она была подготовлена, так она и пройдет. Вот это и называется предвидеть... Стреляли громко, а что толку? В белый свет. Незачем было снаряды тратить. Много труда затратить пришлось, пока их доставили, а какое впечатление они произвели на противника? Сегодня же мы с вами узнаем, что никакого... А командир корпуса сейчас десятый робер в винт играет у себя в Хомявке. В имении очаровательнейшей, черт ее дери, польки Богданович!.. Мы тут не знаем, где кусок дерева взять для переправы, а пошли-ка солдат нарубить бревен в ее лесу, что вам запоет наш корпусный командир!.. И какой же может быть у него винт без корпусного инженера? А мы с вами этого полубога можем увидеть только во сне. Зачем же он существует, скажите?