Ранки промыли, завязали, капитанша обнаружила при этом усердие, понимание и ловкость, а так как самовар Алексея Иваныча не был еще убран, то обратилась к Наталье Львовне:
   - Душечка, вы ослабели очень, - бледная какая!.. Выпейте чаю стакан!.. - И укорила Алексея Иваныча: - Что же вы так нелюбезны, не угощаете сами?
   Алексей Иваныч, конечно, виновато засуетился.
   Круглую Христю услала капитанша на кухню, да и сама пробыла недолго, жеманно откланялась, поводя головой, крашенной в три цвета: оранжевый, красный и бурый, - и ушла; впрочем, дверь, уходя, притворила неплотно, так что и сама успела раза два мимоходом заглянуть в щель, и Христя тоже.
   Христя вообще была встревожена: Алексей Иваныч с нею болтал и шутил иногда, как болтал и шутил он привычно со всеми, но ей в этом чудился какой-то свой смысл: она и ждала все чего-то своего, настоящего, особенно когда случалось поздно отворять ему двери, и вот теперь эта барышня со Шмидтовой дачи... зачем?
   "Есть странные минуты, - думал между тем Алексей Иваныч. - Они даже и не в туманные дни бывают, - когда жизнь кругом не различается ясно, а только, отходя, мелькает вдали. Люди стальной воли и холодного рассудка будут, конечно, отрицать это, но можно в ответ им улыбнуться ласково и не спорить с ними. В чем состоит это мелькание?.. А вот в чем... Это - как карусель в праздник, или как смутная догадка, или как слово, которое забылось на время, но вертится, вертится около, - сейчас попадет на ту точку, с которой его уж целиком будет видно... должно, непременно должно попасть на эту точку сейчас же, - а нет... вертится, вертится, вертится... В такие минуты время пропадает, пространства тоже не ощущает душа, - и все кажется вдруг возможным и простым и тут же вдруг невозможным, сложным... Какого цвета? Неизвестно, какого цвета и формы тоже... Это не та явь, к которой мы приучили сознание, а потом сознание приучило нас, это и не сон, в котором ничего не изменишь, если не проснешься наполовину, это почти то же, из чего бог творил и творит миры. Где-то оно есть в жизни и всегда есть и было всегда, и вдруг открывается внезапно. Передать его никак нельзя, потому что нельзя, а если бы можно было, оно было бы уж чем-то ясным даже для людей холодного рассудка и стальной воли, значит, перестало бы быть тем, что есть.
   Представьте весенний пар над полями, в котором все линии и краски колышутся: краски как будто и постижимы, но не те, линии как будто и чуются, но дайте же им отстояться... А зачем? Чтобы опять была ясность и теснота?.. Пусть же колышутся и колышутся вовеки веков... Так незримо колышется вблизи (но вдали) от нас что-то, что проступает иногда внезапно: проступит и озарит. Это там где-то, вне нас, совершается вечная работа, и забыв о пространстве и времени, - т.е. о себе самих забыв, - мы вдруг к ней нечаянно прикоснемся взглядом... Это и есть наша вечность", - так думал Алексей Иваныч.
   В комнате Алексея Иваныча был беспокоивший его сначала беспорядок утренний: то не так положено, другое не так брошено, - но Наталью Львовну он разглядывал теперь так внимательно, что забыл о беспорядке утреннем, и так пристально, как будто до того вообще никогда ее не видал. Неожиданно полная рука ее теперь покоилась забинтованная в рукавчике черной кофточки, отделанной узким кружевом, и стакан держала Наталья Львовна левой рукой. От чая, или тепла, или оттого, что прошло волненье, лицо ее порозовело, от этого при худеньких щеках и тонком невнятном подбородке стало так вдруг похожим на ту девочку в белом переднике (из альбома), что опять, как тогда, он ясно вообразил их с Митей рядом, и первое, что он сделал, достал торопливо карточку Мити и показал ей:
   - Мой сын Митя.
   - А-а... Это тот, который умер... Я слышала, - вы говорили, что умер... Славный какой!
   - Да... Другого у меня не было.
   Алексей Иваныч отвернулся к окну, побарабанил по подоконнику, и когда возвращала она ему снимок, он повернул его лицом вниз и так, не глядя, сунул в ту коробку на столе, из которой вынул. Но почему-то про себя очень отчетливо подумал он вдруг: "Вот и в нее вошел Митя"... Лоб у нее был широк над глазами, ровный, белый и безмятежным теперь казался: туда вошел Митя.
   - Это пустяки... Это скоро заживет, - верно, верно, - оживленно заговорил Алексей Иваныч. - Только не нужно ничего такого правой рукой... Вы что улыбаетесь?
   - Не нужно ничего делать правой рукой, а нужно все делать левой... так?.. Чай у вас очень приятный... Я еще выпью стакан, - можно?
   И чуть-чуть лукаво, по-мальчишески, она повела в его сторону большими глазами, теперь такими чистыми, точно нарочно это она омыла их недавней слезой.
   А когда он наливал ей новый стакан чаю, она сказала просительно, как говорят дети:
   - И может быть, есть у вас что-нибудь вкусное, а?.. Есть?
   У Алексея Иваныча как раз была не распечатанная еще коробка венгерских слив с ромом, и так приятно было ему видеть, какое явное удовольствие доставили эти скромные сласти Наталье Львовне. "Господи, она совсем еще девочка! - подумал Алексей Иваныч. - И когда она сидела у себя на диване и буравила меня глазищами - это, верно, тоже детское в ней тогда было, - а я испугался".
   Кисть руки у нее была небольшая, но не такая, как бывают кроткие, робкие, узкие с синими венами, склоняющие к сожалению, поглаживанью и снисходительным поцелуям; нет, это была крепкая кисть, и Алексей Иваныч понял, почему Наталья Львовна давеча не плакала, но на всякий случай спросил:
   - Все-таки почему же вы так спокойно шли давеча...
   - Вы все об этом?.. Охота вам... Раньше я даже очень любила "с приключениями", - теперь устала... - Оглядевшись, добавила: - У вас тут уютнее, чем у нас, - деревьев больше... Вообще ваша дача лучше нашей... А это и есть ваша покойная жена?
   - Да. Это - Валя.
   Никогда не видел Алексей Иваныч, чтобы кто-нибудь так подробно, изучающе разглядывал ушедшее, - но совсем не умершее для него, - лицо. Портрет висел над столом, неловко обшитый по углам черным крепом, увеличенный с той самой карточки, которую постоянно носил и всем показывал Алексей Иваныч, - и вот теперь и жутко было ему и ошеломляюще радостно видеть, как Наталья Львовна вдруг отстегнула проворно левой рукой крючки воротника, чтобы глубже, ниже обнажить шею, подняла голову, как у Вали, и стала, повернувшись к окну, с такими же полуоткрытыми, что-то приготовившимися сказать губами и напряженным, останавливающим взглядом, как у людей, которые вот сейчас что-то непременно скажут, а если даже и не захотите их слушать, отвернетесь, пойдете, все равно упрямо крикнут вам вслед.
   Так стояла она несколько длинных мгновений совершенно забывчиво, как лунатик, потом посмотрела кругом и на Алексея Иваныча рассеянным взглядом издалека и медленно застегнула воротничок. А садясь снова за стол, сказала просто:
   - Ваша жена очень мне нравится.
   Она не добавила: "покойная", - и это благодарно отметил Алексей Иваныч, и не только благодарно, но был до того изумлен этим, что приостановил даже свою скачущую мысль и в первый раз за все это время с измены и смерти жены и до сего дня глубоко вобрал в себя вдруг другого, постороннего себе человека, которого и не знал еще совсем, - Наталью Львовну: и совершенно необъяснимо он припомнил вдруг ясно, как что-то дорогое и близкое, тот самый мослачок, сутуливший ей шею, который он давеча заметил мельком.
   - Должно быть, она была строгая... Она редко смеялась, ваша жена?
   - Почем вы знаете? - живо подхватил вопрос Алексей Иваныч. - Да, она редко смеялась... Да, она почти не смеялась... Она была сдержанная вообще.
   - Чистая.
   - Это вы хорошо сказали...
   Алексей Иваныч посмотрел на ее брови, расходящиеся приподнято к вискам (а под ними таились зеленоватые отсветы), и добавил благодарно:
   - Чистая... Да, именно чистая... - И, точно в первый раз услышав это слово, еще раз повторил: - Чистая.
   - А вам без снега здесь не скучно?.. Ведь теперь у нас уже снег какой!.. Подумайте, через два дня - декабрь... На санках катаются!
   - Да, как снег... - Смотрел на нее, поверх ее, добела синими глазами и вдруг вскочил: - Вот это ведь ее рисунок, акварель (снял со стены небольшую картинку в рамке)... Никогда раньше не рисовала, а тут... вздумала Мите показать... понравился ей глубокий снег - и вот вам... Правда ведь, утонуть можно?
   Наталья Львовна долго смотрела на акварель, потом на него, опять на картинку в рамке и тихо, точно боялась, чтобы кто-нибудь не подслушал, почти вплотную приблизясь к его лицу, сказала:
   - Никогда никому не расхваливайте так свою покойную жену, а то будут думать, что это именно вы и довели ее до смерти!
   И не успел еще Алексей Иваныч понять как следует, что она сказала, как она уже отошла, так что впоследствии не был даже уверен он, это ли точно она сказала.
   - А это что? Это тоже ее? - бережно докоснулась она до большого, в четверть в диаметре, медного кольца на стативе. - Зачем это?
   - Нет, это мое... Это - меридиан определять... Назвать это можно солнечный круг... или же...
   - Что-что?.. Ах, это вам для работ!
   - Нет, это время... В полдень солнце проходит через меридиан... ровно в полдень.
   - Ну?
   - Видите ли... Один профессор, Аренландер, немец, предложил простой способ: треугольник, деревянный треугольник с зайчиком... Ставится в окне под солнце, и вот зайчик движется... Нужно отметить, когда он совпадает с самой короткой тенью, а потом... (Это и будет меридиан... солнце в зените...), а потом таблица поправок из "Морского журнала"... Но почему треугольник?.. Не лучше ли, если мы возьмем кольцо?.. Вот... сам я заказал, а градуировать (я хотел наклеить бумажку с делениями, но ведь на меди никаким клеем не приклеишь), а градуировать отдал граверу... Вот зайчик... на диафрагме.
   - Так что у вас... Вам известен... меридиан... Извините меня, я ничего не поняла!
   И Наталья Львовна густо покраснела вдруг именно оттого, что пыталась понять и не могла. От румянца глаза у нее стали очень ярки.
   - У меня точнейшее время! - с оттенком сказал Алексей Иваныч. - Где бы я ни был, в какой бы точке земного шара я ни находился, у меня - точнейшее время! Всегда, везде.
   - Зачем это вам? - удивилась она. - Ах, для работ.
   - Н-нет... это - нет... Я просто люблю точное время... Зачем же тогда и часы, если они отстают на целых пять минут? Зачем?
   - Ну, вот... У меня часы всегда отставали или бежали вперед.
   - Прежде у меня часы также шли безалаберно, но теперь...
   - Ах, это и у вас тоже недавно?
   - С полгода... Да, месяцев семь...
   - Но раньше-то вы обходились же без этого... сооружения...
   - Да, раньше!..
   - А это что? Собака? Тоже собака? - подняла Наталья Львовна маленький любительский снимок, выпавший из книжки. - Боже мой, ка-ка-я облезлая!
   - Одоробло! - улыбнулся Алексей Иваныч. - У нас прислуга была хохлушка, - та ее сразу, как я привел, "одороблом" окрестила. Ну, несчастная же, - ну, верите ли, сердце ноет глядеть на нее... Стоит на улице, - равнодушнейший уж ко всему вид, - ветром качает... "Собачка, говорю, собачка, экая ты, брат, несчастная!" А тут булочная рядом - купил ей булку. При мне всю ее съела... Вот е-ла... Пошел я, - конечно же, она за мной, куда же ей больше? Пришли с ней домой, - жена в ужас! (Разумеется, за Митю боялась: все может случиться, конечно, - эхинококки, болезни...) "Гони ее вон!" Стоит собачка, очень умильно всем нам в глаза смотрит... И, кажется, думает: "К хорошим же это я людям попала, - почему же такой крик?.." Вильнет хвостом и оч-чень внимательно всматривается: понимает, что положение-то ее не совсем прочно... Гони ее вон!.. Легко сказать, конечно, а тут... Что же делать? Снял вот ее кодаком на память... И куда же она денется? Город... по утрам этакие с клетками, - поймают, убьют... А зве-ерски их убивают, ведь вы знаете?.. Отвратительно зверски... Ну что ж... Вышел я с ней. "Несчастная ты, брат, несчастная!" Усадил на извозчика, - в собачью лечебницу: умертвили безболезненно под хлороформом... Заплатил, поехал домой... Несколько дней все мерещилось... Одоробло!
   И тут же вспомнил он о прокушенной руке Натальи Львовны и сделал вдруг свой хватающий жест:
   - Простите!
   - Что? - Наталья Львовна посмотрела на него удивленно и сказала вскользь: - Все-таки она не пожалела ее, ваша жена... А это что? Тоже реликвия? - и указала на полосатого паяца под стеклянным толстым колпаком.
   Паяц лежал, раскинув руки и собрав ноги; одна половина - красная, полосками, другая - белая, мелким горошком; колпачок над глупым фарфоровым лицом немного набок; туфельки желтые с китайскими носками... Под паяцем коврик...
   - Это?.. - Алексей Иваныч запнулся было немного, пригляделся к ней и заговорил, путаясь: - Это у нее перед смертью... у моей Вали... Она ведь без меня умерла, далеко от меня, у сестры, на Волыни - вот. Я писал сестре Анюте: "Что у нее было в руках перед смертью, - пришли мне, только честно"... Она честная... Я думал, - может быть, мне писала карандашом, ну, что-нибудь, ну, хоть два слова... Или платок ее... Мог ведь быть и платок... Или вообще... могло же быть в руках что-нибудь совместное наше, давнишнее... ну, вещица какая-нибудь, которую я давно знаю... И вдруг паяц... Откуда? Что это значит? Совсем новенький... Для новорожденного Анюта купила... Что это может значить?.. Не понимаю... Ребенка хотела нянчить?.. Но почему же не ребенка, а паяца?
   - Как же умирающая могла бы нянчить ребенка? - и Наталья Львовна чуть улыбнулась краешками губ, отводя в сторону лицо.
   - Да, конечно... Она могла бы мне написать что-нибудь, последнее... Ну, хоть два слова... А вот это... Не написала!.. А вот это - коллекция... Тут жуки здешние, только самые редкие... Это вас не займет, конечно? На что вам жуки?.. Да и мне на что? Так... И это не сам я собирал, не сам, не думайте! Это мне подарил сын здешнего врача, Юрия Григорьича, студент, - не знаю, зачем. А может быть, вам любопытно? Я вам подарю, - живо повернулся Алексей Иваныч.
   - Нет, пожалуйста!.. Что вы!.. Радость какая, - жуки! Я их боюсь!
   Подняла руки к самому лицу, как бы для защиты от жуков, и вскрикнула слабо: "Ой... А больно все-таки!", так что и Алексей Иваныч, сразу встревожась, взял ее зачем-то за укушенную руку тихо и сказал наставительно:
   - Вот видите... И конечно же, будет больно... Вы осторожней... Ну, я подарю это Павлику... вот этому, - на костылях... видели?
   - Я его знаю даже... Мы с ним познакомились...
   - Ах, так!.. Как же это вы? Тем лучше.
   - Почему "тем лучше"?
   - Ну, просто так... Он какой-то хороший... и несчастный. И должно быть, мало уж ему осталось жить. Так жаль!..
   - Пустое, - поправится... Однако хозяйка ваша уж беспокоится... опять прошла мимо двери: должно быть, самовар нужен... Ну, я пойду.
   - Посидите... Поговорим еще.
   - Нет, и вы ведь куда-то шли... на работы?.. Я вас задержала.
   - Работы налажены... Это не важно, - работы... А вот... Я вам хотел что-нибудь подарить на память.
   - Вы уезжаете?
   - Куда? Нет... пока нет... На память... ну, просто о сегодняшнем дне на память.
   - Ах, вот как!.. Что же вы мне подарите?
   - Не знаю, право... Жуков вы не хотите...
   - Жуков я окончательно не хочу... А вот что разве...
   - Одоробло?
   - Н-нет, эту прелесть я тоже не хочу... А вот (она подошла к стеклянному колпаку) паяц этот, он очень мил... Очень... очень. У меня вообще любовь к игрушкам.
   Она посмотрела на туман в окнах, потом на Алексея Иваныча, который отвернулся вдруг к столу с бумагами, потом взяла свою теплую кофточку, лежавшую на стуле.
   - Ну, с моей прокушенной рукой возня теперь... Помогите мне, пожалуйста, а то я... А подарить вы мне после успеете.
   Но, помогая ей одеваться, Алексей Иваныч опять, незаметно для себя, отыскал глазами скромный, чуть сутуливший ей шею мослачок.
   Когда же он вышел с нею, направляясь к калитке дачи, он увидел, что около калитки в густом тумане чернеют две конские головы, - извозчик, - и потом голоса какие-то, и застучала калитка, и во двор вошли трое: Гречулевич - тот самый, который упрямо хотел доказать, что треугольник равен кубу, Макухин - владелец каменоломен - и его брат, Макар.
   Макухина Алексей Иваныч знал по клубу, а его брата видел впервые, хотя и слышал о нем кое-что от Гречулевича.
   Было когда-то двое каменотесов Макухиных, - это и не очень давно, - лет десять назад, - Макар и Федька: Макар - работящий, а Федька - шалый, Макар скопил триста рублей, а Федька все прокучивал с бабами. Работали они на одной каменоломне, и с ними вместе было там еще человек двадцать - и русские, и турки, и греки, а хозяин - армянин - запутался в долгах и однажды скрылся куда-то, бросив и рабочих, и каменоломню. Артель должна бы была распасться, но деваться было некуда, время тугое - осень, а Федька как-то узнал в кофейне, что в скорости назначены торги в одном из ближних городов на поставку камня для мостовой и требуется всего-то 600 рублей, чтобы принять в них участие.
   - Вот и возьмись! - сказали русские рабочие, смеясь, а турки оживленно говорили:
   - Тот да руб, тот да два, тот да три... туды-суды, - собрал мелочь, хозай будешь!
   Начали собирать, но собрали всего рублей четыреста.
   Вот тут-то Федька и пристал к брату за остальными деньгами. Медлить было никак нельзя, а Макар медлил.
   - Может, я и сам... - говорил Макар, щурясь.
   - Берись сам, когда так...
   - Как же "берись"? Это дело рисковое. Не с нашим затылком в новые ворота бить...
   Но Федька был молодой и смелый, и терять ему все равно нечего было: уговорил все-таки Макара, дал ему вексель на пятьсот (под земельный участок в деревне), забрал триста его, четыреста артельных, уехал на торги, взял подряд и приехал назад (к удивлению земляков, решивших окончательно, что Федька как малый неглупый, с такими деньгами уехавши, назад вернуться не должен), но приехал уж не в синем картузе, а в приличной касторовой кепке.
   Через месяц, нагрузив два судна камнем, отправил их сам, а вернувшись, рассчитался со всеми турками и греками и брату Макару отдал пятьсот, а арендный договор на каменоломню переписал на свое имя.
   - Что ты так рисково дело повел? - удивился Макар.
   А Федька, - перед тем он только что отбыл солдатчину, - был еще малый верткий, ловкий, - только покатывался: работа дураков любит.
   Потом пошло что-то не совсем понятное: не только Макар - и другие-то мало понимали, в чем тут суть: в деле или в Федьке. Макар ушел из артели, завел в городке кузню да так и остался Макаром, а Федька к концу года уж выскочил в Федоры Петровичи, - сам не работал, конечно, а только ездил по берегу, по городам и имениям - не надо ли где камня, - брал подряды и для доставки фрахтовал баркасы.
   Макар все пророчил ему, что он прогорит так же, как армянин, но когда Федор приобрел в другом месте еще каменоломню и собрал новую артель, а в городке купил дом над речкой и даже завел велосипед, - Макар увидел наконец, что дело Федькино прочно - велосипед его окончательно доконал.
   Когда на новенькой, сверкающей спицами машине Федька прокатился мимо кузни, даже и ногами не работая, - на свободном колесе, как барин, - белый, раздобревший, в господском шершавом зеленом костюме, в подстегнутых брюках, и даже не поглядел на него, как будто нет на свете ни его и никакой кузни, Макар не выдержал и запил от зависти и досады.
   Пьяный, он плакал навзрыд и, моргая распухшими веками, рассказывал всем, как брат его пошел с его же денег, а потом неправильно поступил: дом купил на свое имя, каменоломню - на свое... велосипед... и кто его знает, может, ему так повезет, что он и не прогорит и большими тысячами ворочать будет... Почему же это? Где же правда?
   Кузню он проплакал; потом явился к брату, и тот дал ему комнатенку рядом с кухней, иногда заставлял его работать по хозяйству, но денег не доверял.
   Макар был повыше и посуше Федьки и как-то особенно глядел тяжело и мрачно, а желваки на левой скуле были у него, как у лошади, и когда он начинал играть ими, в упор глядя на брата, - посторонние про себя покачивали головами; но Федор знал, видно, себя и брата лучше, чем посторонние.
   Иногда Макару представлялось важным, даже необходимым, носить такую же кепку, как у брата, или костюм такой же, или ботинки по моде с круглыми носками, - и он, играя своими страшными желваками и тяжело глядя в упор, выпрашивал денег у Федора и покупал. Но все, что делало Федора почти приличным на вид, на нем сидело так неуклюже, так не приставало к нему, точно ограбил кого на большой дороге, очень быстро изнашивалось, и тогда он имел совсем нелепый вид. А Федор все богател и как будто даже не особенно хлопотал об этом: само лезло. Дом над речкой продал, взял втрое. Купил еще усадьбу за пятнадцать тысяч, а через год продал за тридцать пять. К последнему времени имел уже шесть каменоломен и везде по приморским городам брал подряды на мостовые.
   И чем больше белел и добрел Федор, тем больше худел и чернел Макар. Несколько раз предлагал Федор брату помочь устроиться где-нибудь в другом городе, на каком-нибудь своем деле, но, играя желваками, сквозь зубы протискивал Макар: "Иш-шь! Хитер больно!" И никуда не шел. Иногда просто выгонял его Федор; Макар уходил на поденную, что получал - пропивал и жаловался: где же правда? А когда уезжал брат, - опять водворялся в комнатенке при кухне.
   По дому он был, как это ни странно, честен: он ничего не тащил, не утаивал, напротив, даже берег все гораздо рачительней Федора и из-за какой-нибудь курицы готов был хоть целый день грызться с соседями: "Мы свово не намерены вам одаривать! И намеренья такого нашего нет - ишь, алахари!" И чуть только узнавал о какой-нибудь новой каменоломне брата, он неизменно под тем или иным предлогом добирался туда, ко всему прикидывался хозяйским взглядом, делал даже замечания рабочим, а приезжая, моргал пьяными глазами в рыбацком ресторанчике и говорил скорбно:
   - Обзаведение наше опять еще уширилось больше... Еще все больше... Ну, хорошо!
   Давил рюмку рукой и играл желваками.
   Федор почитывал газеты и за эти десять лет приобрел уже привычку говорить с разными выше себя стоящими людьми, отнюдь не теряя достоинства, и уж довольно правильно говорил (разве что иногда ляпнет вместо "веранда" веренада, или что-нибудь в этом роде, и тем себя выдаст), суждения же всегда были здравы. Лицо у него было какое-то балованное даже, умеренно раздавшееся, с ленцой в глазах, а отпустив подусники, он достиг как будто чего-то барского, такого, чем щеголяли всю жизнь иные кавалеристы, становые пристава, владельцы мелких шляхетских фольварков и корчмари-латыши в Остзейском крае.
   Еще издали сквозь туман было заметно, что оба они с Гречулевичем довольно оживлены, и только Макар, по обыкновению, мрачен. Когда же встретились на дорожке в аллее, то Алексей Иваныч остановился и остановил Наталью Львовну, а так как для него всегда было удовольствием знакомить людей, то он ни с того, ни с сего познакомил ее и с Гречулевичем, и с Федором, и даже с Макаром; только покосившись на грязную лапищу Макара, Наталья Львовна никому не подала руки, извинилась укусом; кстати, поговорили немного об укусе: и как это случилось, и о распущенности здешних хозяев, Терехова в особенности. Услышав эту фамилию, Гречулевич шумно возмутился:
   - Терехов! Ну еще бы, - банный купец!.. В Москве на Самотеке баню держит, - как же ему без дворняги?!
   - Хотя у вас тоже достаточно всяких псов, - скромно сказал Федор.
   - У меня гончаки!.. Гончаки, брат, на людей не бросаются, это разница.
   Когда перешли к делу, то дело оказалось самое пустое и вполне могло бы обойтись без Алексея Иваныча: хотели сегодня купить каменную ломку на земле Гречулевича (а земля эта была как раз на самой почти верхушке той невысокой круглой горы, которой любовался Павлик и которая так и называлась Таш-Бурун, т.е. "каменный подбородок").
   Гречулевич заезжал на работы, чтобы просто взять Алексея Иваныча к нотариусу, как свидетеля, а потом пообедать вместе в клубе, но, когда не нашел его на работах, заехал сюда. Макар же, оказалось, согласился, наконец, служить у брата именно в этой новой каменоломне, поэтому и очутился тут с ним.
   Так случилось, что в кипарисовой аллее капитанши Алимовой, в туманный день, по совершенно пустым причинам, столкнулись несколько человек, но, однако, это имело некоторые последствия для всех.
   Наталью Львовну Алексей Иваныч вместе с остальными проводил на дачу Шмидта, и, уходя, она дружелюбно кивнула всем головой.
   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
   БУКЕТЫ ХРИЗАНТЕМ
   На другой день, прожженный насквозь солнцем и просоленный впрок морскими ветрами, цыган-комиссионер Тахтар Чебинцев, поджарый, точно полевой кузнечик, а усы, как у китайца на чайных коробках, подымался из городка на Перевал с большим букетом махровых хризантем: сам черный весь, цветы белые.
   Он держал их вниз и от себя, попыхивал кривой трубочкой и имел довольно равнодушный вид. Он уж столько ходил по всем здесь дорогам и подымался и опускался, что теперь только смотрел в землю и думал.
   Попрыскивал дождик, и от моря к горам поднялась пышная четырехцветная радуга, - мост между стихиями, которые суетно разделял теперь Алексей Иваныч, и в один конец радуги попал баркас с чем-то тяжелым, и до того засиял всеми парусами, что вот-вот улетит в небо, а в другой - купа высоких тополей, теперь ставших просто сказочными деревьями.
   На Перевале Тахтар пришел к даче Шмидта. Все дачи тут строились при нем, а так как он вечно торчал на набережной, то знал даже и помнил, какой материал для них возили, на чьих лошадях, когда именно это было, какой подрядчик строил, сколько ему переплачено зря, во сколько заложена какая дача и какая не заложена еще совсем, - потому что хозяин или ни к чему богат или очень глуп, - какие дачники жили на такой-то даче и в таком-то году, и почему в следующем году перешли они на другую дачу, и много еще всякого; огромное количество этих знаний давно уже поселило в Тахтаре какое-то свое отношение ко всему кругом: была некоторая снисходительная любовь и иногда довольно живой интерес, но совершенно никакого уважения.