Наталья Львовна стояла на балконе, смотрела на конец радуги, погруженный в море, видела, как вошел во двор какой-то восточный человек с пучком хризантем, у калитки разговаривал с Иваном (который головой кивал на балкон, а ногами отшвыривал наседавшего Гектора), а потом направился прямо к ней, выпустив назад свою дубовую палку и виляя ею равномерно, как хвостом.
   Был он в коротенькой дубленой горной куртке, с вытертым бараньим воротником и в старой шапчонке и, пока подходил, сильно выставляя вперед колени, усиленно докуривал трубку - немного уж оставалось, а бросить жалко.
   "Вот прекрасные цветы какие! Непременно куплю", - подумала Наталья Львовна, но Тахтар, подойдя, кивнул ей головою, чуть сдвинув шапчонку, протянул букет, очень выразительно посмотрел на нее стеклянно-желтыми, древнейшими хитрыми глазами и коротко добавил ко всему этому:
   - Тибе!
   - Что это значит? - Цветы Наталья Львовна взяла и спросила: - Сколько хочешь за них?
   - Не надо деньги... Тибе! - спокойно повторил Тахтар, еще выразительнее поглядев.
   - Ах, это "букет"!.. Ну, значит, не мне - ты перепутал. Возьми-ка его.
   - Тибе! - отступил на шаг Тахтар, колыхнув китайский ус улыбкой, все понимающей.
   - Что ты выдумал еще! Конечно, не мне! Возьми назад!
   - Зачем не тибе?.. Зачем назад?
   Тахтар даже пожал узкими плечами, загнул еще круче черный нос и выпятил обе губы, а желтые глаза сделал такими загадочными, что Наталья Львовна спросила наконец:
   - Да от кого же?
   Тут проснулось в ней что-то: показалось, что букет этот от того, о ком она думала (потому что она действительно думала), от того, кого, не надеясь дождаться, ждала все-таки (потому что смутно и неуверенно она ждала), - и вот пришло, настало, - и, не в силах сдержать себя, она покраснела радостно, а Тахтар приблизил к ней черное, с проседью на небритом подбородке, узкое лицо и сказал таинственно, точно гадать собрался:
   - Богат чиловек!
   - Приезжий?.. Из гостиницы?
   - Приезжай - как знаем: богат чиловек, бедна чиловек?
   И опять бросил значительный косвенный взгляд.
   - Здешний, значит?
   - Ну да, здешня чиловек.
   А в это время почти одновременно отворилась дверь из кухни и выглянуло любопытное безбровое, конопатое, красное и потное лицо Ундины Карловны, а из окна показалась голая и тоже красная голова отца, но не поэтому бросила Тахтару обратно букет Наталья Львовна: если б и одну ее встретил где-нибудь на прогулке Тахтар, - так же полетел бы в него букет.
   Когда подымался сюда Тахтар, он соображал, что вот эта барышня, к которой его послали, даст ему на чай мелочь, но он потом постарается рассказать ей что-нибудь жалостное: "Зима... Приезжий - нет... На скрипке играем, когда свадьба... каждый день разве свадьба? Конце концам, куда пойдем? Дети много... Что будем кушай?.. Три маслинка - десят вилка..." еще что-нибудь такое скажет, и барышня, - все барышни добрые, потому что все глупые, - прибавит ему мелочь.
   Но когда полетел в него букет, он растерялся.
   Он поднял было его, посмотрел на него и на Наталью Львовну, сверкнув белками, ширнул в наседавшего Гектора палкой, еще хотел сказать что-то последнее, но, видя, что барышня ушла уже с балкона в комнаты, запустил в Гектора белыми хризантемами и, выходя с дачи, сильно хлопнул калиткой.
   Вниз, в городок, пошел он совсем сердитый: и на въедливый дождик, и на скользкую дорогу, и на пышную радугу, и на белые цветы, и на глупую барышню, и больше всего на Федора Макухина, который его послал.
   А час спустя, когда уж и дождик перестал, и солнце начало садиться прямо на распростертые сучья буков на верхушке Таш-Буруна, и над морем, над самым горизонтом зазолотели уж вечные (бесполезно даже и утверждать, что невечные), спокон веку отдыхающие там облака, - показался снизу еще какой-то, только уж не цыган, а русский, обстоятельный телом, с окладистой рыжей бородой, видимо, дворник или садовник с какой-нибудь дачи на берегу (не из города шел, а с берега, с этой стороны). Подпирался палкой и отдувался, потому что подъем отсюда был крут, и все поглядывал наверх, много ль еще осталось ходу.
   Когда стал подходить ближе, с дачи Шмидта увидали, что направляется он к ним и что выражение лица и фигуры его чрезвычайно деловое. В левой руке держал что-то белое, но заключить уверенно, что это тоже букет, нельзя пока было, видно было только что-то, завернутое в белую, не газетную бумагу и легкое на вид.
   Когда же вошел он в калитку, ища глазами, к кому бы обратиться с расспросами, а потом, увидя Ивана на перекопке персиков, подошел к нему, Наталья Львовна сказала отцу преувеличенно скорбно:
   - Конечно, еще букет!.. И я уж теперь догадалась, от кого: вчера с какими-то тремя дураками познакомил меня Алексей Иваныч; это, наверно, от них.
   Когда же человек с окладистой бородой (в лиловом пиджаке и в картузе, как у Мартына, с околышем из Манчестера) направился тоже к балкону, Наталья Львовна толкнула отца:
   - Папа, гони его вон!.. Я к нему ни за что не выйду! Тот букет швырнула, - и очень рука болит, - а теперь еще...
   - Ага!.. Хорошо! - угрожающе сказал полковник, надевая фуражку.
   И, выйдя на балкон к рыжему, он спросил строгим рокотом:
   - Кого надо, любезный?
   Тот снял картуз и протянул букет:
   - Вот прислали тут... барышне...
   - То есть дочери моей... кто?
   - Точно так... барин, - помещик Гречулевич.
   - Гм... помещик?
   Полковник покосился на окно, кашлянул и спустился с балкона, медленно размышляя.
   - Дочь моя больна... поэтому...
   Он совершенно не знал, как поступить с букетом помещика. Он прошел несколько шагов по дорожке, почесал переносье... Рыжий шел за ним.
   - Гм... помещик... Что же, он здесь на постоянном жительстве?
   - Да... Они... вот там ихняя дача... за косогорьем, отсюда незаметно... на берегу.
   - Ага!.. Се-мей-ный? (Еще несколько шагов вперед.)
   - Никак нет... Человек холостой.
   - Так... служит где-нибудь? Не чиновник?
   - Нет, так, по домашности... по хозяйству.
   - Вот что, любезный... (Это уж, подходя к калитке.) Дочь моя больна, поэтому... - Он вынул кошелек, долго в нем рылся, нашел, наконец, двугривенный. - Вот!.. Что же касается букета и прочее... скажи, братец, что-о... передал! Только не самой барышне лично, так как больна... Понимаешь? Больна!.. Можешь даже тут его где-нибудь положить... Вот так... С богом теперь!
   Ни из окон дома, ни с балкона не видно было, как беседовал полковник с рыжим садовником; когда же он вернулся, Наталья Львовна спросила с явным любопытством:
   - Ну, от кого?
   - Какой-то, видишь ли, Гречулевич, - по-ме-щик!
   - Ну да, - я так и знала! Это из трех из этих... с хлыстом, в ботфортах... А какие цветы?
   - Ну уж, не посмотрел... Хотя, если тебе угодно... Букет, конечно, тут брошен - пошли Ивана.
   Иван принес букет, оказались тоже огромные хризантемы, только розовые.
   - Какая прелесть! - восхитилась Наталья Львовна и поставила их в вазу на стол.
   - Сейчас еще принесут, - вот увидите! Это они сговорились! - уверяла она Ундину Карловну.
   Но суровый Макар Макухин не догадался прислать букета.
   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
   "ДОГОНЮ, ВОРОЧУ СВОЮ МОЛОДОСТЬ!"
   В начале декабря на Перевале часто слышны были короткие револьверные выстрелы: это Алексей Иваныч занимался стрельбою в цель. Он ставил вершковую доску-обрезок в два с половиной аршина то на двадцать пять шагов, то на тридцать и выпаливал в него пачки патронов. Обрезок он расчертил и разметил, завел было сложную ведомость, куда заносил тщательно каждую пулю: такая-то в голову, такая-то в грудь, в бедро, в живот, в ногу, - но ведомость эту скоро бросил. Собаки сначала встревоженно лаяли, потом привыкли (только прибегал на время стрельбы чей-то гончак с нижних дач, должно быть Гречулевича, и все скакал около). Потом увлекся этим старый полковник: он тоже укрепил рядом подобный же обрезок, становился перед ним по всем правилам стрелкового устава и палил.
   - Человек должен всегда уметь защищать себя от оскорбления, - не так ли? - говорил Алексей Иваныч.
   - Дорогой мой, это - сущая правда, - соглашался Добычин.
   От старости у него сильно тряслись руки, но стрелял он все-таки лучше Алексея Иваныча и после особенно удачного выстрела говорил:
   - По-нашему, по-армейски, - вот как... а как по-вашему?
   - Кажется, есть особые какие-то дуэльные револьверы... есть? спрашивал его Алексей Иваныч.
   - Конечно, непременно есть, мой дорогой: пистолеты... на один заряд.
   - И как их... в каждом городе достать можно? Конечно, где есть магазин оружейный...
   - Ну, само собою разумеется, наверное... Хоть две-три пары да есть: на любителей.
   Потом, к случаю, он вспоминал, какие были стрелки в его батальоне:
   - В этом отношении у меня знамя высоко держали - о-о!.. На офицерской стрельбе даже, - у кого пять пуль в мишени или четыре, - я всех обхожу по фронту. "Спасибо, капитан. Спасибо, поручик..." Но три пули - это уж нет, позор и стыд... У меня в третьей роте чудеса делали: из старых солдат без значка ни од-но-го!.. По шестидесяти пуль в колонну залпом на тысячу пятьсот...
   - Да, это хорошо, - рассеянно поддерживал Алексей Иваныч.
   Вскоре Алексей Иваныч исчез: и агент пароходства, и пристав, сам всегда провожавший на пароход лодки, озабоченный жуликами, и Павлик даже, и Добычин - знали, куда он поехал ночью. Но собрался он как-то неожиданно, еще за час до отъезда не думая, поедет сегодня или нет. Наскоро захватил маленький чемодан, бурку и вдруг пошел своим суетливым шагом через Перевал, когда уже сияли перед самой пристанью цветные огни: на мачте - зеленый, на левом борту - красный, на правом - голубой. Думал было уехать незаметно и не мог, конечно.
   Ночь была тихая, спать не хотелось, да и очень беспорядочно было на душе. Бродил по палубе, по привычке во все вглядываясь: в бочки с маслом, в ящики с поздними фруктами, в рогожные тюки с размашистыми надписями и скверным запахом.
   На палубе, в теплой близости трубы, спало несколько человек простонародья и грузин, и когда Алексей Иваныч остановился около них, всматриваясь и обдумывая каждого, поднялась какая-то лохматая старая голова и проговорила не спеша:
   - Как благий, той ночью спить, того, как ночь, у сон клонить... а злодий, - вин встае и ходе.
   - Что-что? - удивился Алексей Иваныч.
   - Злодий, кажу, - злодий... вин ночью встае и ходе.
   Алексей Иваныч даже пощупал рукой фуражку, - есть ли на ней инженерский значок и кокарда, и повернулся к фонарю так, чтобы старику их было отчетливо видно. Потом вздохнул и проговорил кротко:
   - Спи, дурак.
   Потом он подумал, что едет он только затем, чтобы отомстить Илье. Может быть, старик это самое и угадал (кто их знает, этих стариков, что у них за чутье?), угадал, потому и сказал о нем: злодий... Ночь была светлая, и берег прозрачно чернел, и дрожало над черно-серебряным морем такое множество звезд, что было страшно.
   На грязном дворе палубы, на носу, стояли быки - при тусклых, закопченных фонарях что-то многорогое, безумно странное, а около камбуза широкий кок и узкий буфетчик спорили, один круглым голосом, с рокотком, другой колючим:
   - Осип Адамыч, вы ведь этого не знаете, а говорите: быть не может. Я же больше вашего плавал, значит, я больше видал. Если говорю я, что в Бейруте есть русское училище, - значит, я это точно знаю, что говорю.
   - Быть не может.
   - Опять начинай сначала: быть не может... Вы говорите: быть не может, а я вам говорю, что даже учат там по-русскому, если хотите знать.
   Оттого, что где-то в Бейруте действительно, может быть, есть русское училище, Алексею Иванычу стало так тоскливо: зачем? Даже плечами пожал и прикачнул головою.
   Глядел на мачты возносящиеся, на шипучую воду, - могучий стук машины слушал, все было ненужное, чужое.
   Таким же чужим и странным показалось все, когда проснулся на другой день в каюте: не сразу вспомнил, куда и зачем едет.
   Когда же, умываясь, ощупал он свой револьвер, почему-то вспомнился стишок: "Злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал..." Каждое слово тут было такое шипящее и звенящее, как косы на сенокосе. Так и звенел по-комариному, надоедливо, этот стишок весь день: вдруг возникнет откуда-то и зазвенит.
   Все время отчетливо представлялся Илья: лицо выпуклое, бритое, волосы длинные, черные, пенсне, галстук пестрый, на часовой цепочке штук двенадцать брелоков (теперь, должно быть, еще больше), - большая уверенность в себе и во всем, что делает.
   Это к нему теперь он. Стук парохода, почти бессонная ночь, потом еще такие же ночи, все дорожные дрязги, неудобства, гостиница - все для него. Хотелось долго, до устали ходить по палубе; пелось про себя и вполголоса: "Ползет на берег, точит свой кинжал!" Была какая-то неловкость в кисти правой руки, в плечах, в левой стороне шеи. И что-то похожее на Илью было в полном бритом лице актера, который ехал в одной с ним каюте.
   С этим актером он обедал, пил чай, ему говорил о своем близком знакомом, лесничем, который убил любовника своей жены.
   - Он всадил в него четыре пули: раз, два, три - таким образом - и сюда четвертую: в грудь, - две безусловно смертельные, в плечо - легкая рана, и в голову - навылет...
   - Пус-стяк! - радушно отозвался актер.
   - Предупредил его честно: все, что было раньше, - прощаю, но-о... если придешь еще раз, и я застану, то, любезный, - вот! Это всегда при мне, видишь - вот!
   И Алексей Иваныч зачем-то с силой выхватил и показал актеру свой револьвер.
   Тот взял его, повертел в руках, осторожно спросил: "Заряжен?" - и поспешно отдал его назад.
   - Он предупредил его честно, - продолжал Алексей Иваныч, - и если тот вне всякого сомнения, негодяй - не подумал даже так же честно уйти, навсегда оставить в покое, то он полнейшее имел право так поступить, как поступил. И никаких разговоров. Иначе не мог и... иначе никак не мог... Да разве это не огромное мужество, скажите, предупредить спокойно?.. Это - огромнейшее мужество, вне всякого сомнения... И как от человека требовать больше? Кто смеет требовать большего? Даже и закон не смеет!.. И вот в результате четыре пули!
   - Пус-стяк! - добродушно поддержал актер.
   - Я понимаю, - взяв его за борт пиджака, продолжал горячо Алексей Иваныч, - что он не разглядел, он не догадался, не подумал даже, что посягнул на святое, на святыню - да еще на какую святыню, негодяй! Иззуй обувь с ног твоих, - вот на какую!.. Но раз ты посягнул, - закон возмездия, ты - труп.
   - Пустяк! - весело улыбнулся актер; должно быть, это было его любимое слово.
   Алексей Иваныч приехал днем. Обедал в пустом ресторане, где на стене висело чучело сороки, а под ним подпись: "Прошу снимать шляпы". Пес толстый и пестрый стоял около его стола и, как чучело, тоже совершенно спокойно, даже не виляя хвостом, избочив слюнявую морду, ждал подачки.
   Три музыканта играли на маленькой эстраде: лысый флейтист-дирижер, с лихо закрученными желтыми усами, молодой лунноликий, цветущий скрипач, с платочком на левом плече, и барышня-пианистка, с такими темными, такими глубокими кругами около глаз, что у Алексея Иваныча сжимало сердце.
   А за стойкой сидела неимоверной толщины старуха, жирно глядела, сложив обрубки-руки на пышном животе, сидела мирно, думала, что ли, о чем? О чем она могла думать? И вся прозрачная, горбатая носатенькая девочка костляво считала на счетах, звенела деньгами, хмурясь, вносила что-то в книгу, часто мокая перо в гулкую чернильницу, и вполголоса выговаривала что-то франтоватому половому, обиженно сердясь.
   Пахло красным перцем. За окнами шел игольчатый льдистый мелкий снег, очень холодный на вид, потому что кутался от него зябко в башлык чугунный городовой на посту; споро дул ветер со взморья, и качалась, как маятник, скрипучая вывеска: "Номерую книги, лакирую картины".
   Дом Ильи нашел Алексей Иваныч в тот же вечер: ведь затем и приехал. Дом был простой, устойчивый, двухэтажный, внизу лавка. Он сосчитал окна вверху: восемь, - три темные, в пяти свет. Несколько раз прошелся по другой стороне улицы, - не увидит ли его в окне; никого не увидел; складки белесых штор не поднялись ни разу.
   Подымаясь по лестнице, был он осторожен и скуп в движениях. Подметил дешевую лампочку в маленькой нише на площадке, несложный узор перил крестиками, деревянный стук ступеней, затхлый запах снизу из лавки.
   Вспомнил и представил, как вот по этой же самой лестнице подымалась она так же зимою, год назад здесь наступила ногою или здесь, ближе к перилам?.. За это место перил держалась рукой или за это?
   Перед дверью его долго стоял, читая на вычищенной ярко дощечке так знакомое имя из кудрявых букв. (Она тоже стояла перед этой дощечкой и читала.) Потом решительно кашлянул и надавил два раза клавиш звонка (звонок был воздушный). Потом расслабленно часто застучало сердце... И пока за дверью слышались чьи-то неспешащие тяжелые шаги и густое откашливанье, все стучало с перебоями сердце, и ноги немели.
   Первое, что сделал Алексей Иваныч, когда лицом к лицу столкнулся с Ильею, было то, чего он никак не мог себе ни объяснить, ни простить: он улыбнулся... Хотел удержаться и не мог. Криво, больше левой стороной лица, чем правой, но судорожно длинно улыбнулся.
   После, когда он подъезжал уже к своей гостинице, он вспомнил на улице, что читал однажды о каких-то бразильских обезьянах-хохотунах: большие, ростом футов в шесть, шатались в лесах и, чуть завидев человека, подбегали к нему прыжками, а подбежав, хватали его мертвой хваткой за запястья рук и начинали хохотать сыто. Хохотали минуту, две, фыркая, давясь от хохота, брызжа слюною, потом, успокоившись, выламывали руки, ноги, - увечили и убивали наконец.
   Но он не так улыбнулся: он как будто заискивал, извинялся, что потревожил, как будто рад был, что так долго хотел все увидеться, поговорить дружески и вот, наконец, увиделся, сейчас пожмет ему крепко руки, разговорится.
   Илья смотрел на него недовольно и недоверчиво и, пока раздевался он, не сказал ни слова; неловкость была и с той и с другой стороны; и удивило еще Алексея Иваныча то, что это был уже не прежний Илья, которого он знал: этот новый Илья был коротко острижен, с небольшой бородкой и редкими вьющимися усами, плотен, спокоен, шире стал, и только за старое дымчатое пенсне ухватился глазами Алексей Иваныч, только здесь и был старый он, остальное все было незнакомое, и хоть бы цепочка часов на жилете, густо унизанная брелоками, - не было даже жилета, была просторная черная суконная тужурка со шнурами.
   Чтобы невзначай не подать ему руки, Алексей Иваныч крепко взялся за спинку стула, - подвинул его, громко застучав, и, садясь, спросил тихо и учтиво:
   - Вы позволите?
   Комната, - кабинет Ильи, - была большая, мягко освещенная сверху лампой; темные степенные обои, яркая кафельная печь, шкафы с книгами. На столе бросилась в глаза фарфоровая статуэтка - слон с поднятым хоботом, и в хоботе свежая еще красная гвоздика.
   Алексей Иваныч поспешно пощупал в боковом кармане свой револьвер, вытер пот на переносье, вынул портсигар и, так же учтиво, как прежде, спросил Илью:
   - Вы позволите?
   - Пожалуйста! - сказал громко Илья; это было первое его слово.
   Алексей Иваныч ждал, что и голос будет другой, но голос остался тот же: крепкий, круглый, жирный немного, густой.
   В комнате было тепло, даже пахло печью. Зажигая, Алексей Иваныч сломал две спички, третья, загоревшись было, потухла тут же, и он суеверно спрятал портсигар.
   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
   ИЛЬЯ
   Когда входил к Илье Алексей Иваныч, он как-то не удивился совсем, что отворил ему дверь сам Илья, не какая-нибудь горничная в белом переднике, и не старушка в мягких туфлях и теплом платке, и не человек для услуг белобрысый какой-нибудь парень в кубовой рубашке из-под серого пиджака, - а сам Илья: было так даже необходимо как-то, чтобы именно он, а не кто-нибудь другой отворил дверь. Но случилось это совсем неожиданно для Ильи: прислуги как раз не было в это время дома, ушла за мелкими покупками, и Илья думал, что вернулась она, что отворяет он ей, - так разъяснилось это впоследствии.
   Алексей Иваныч, усевшись на стул в кабинете Ильи, переживал чувство очень сложное и странное. С одной стороны, была успокоенность, как у пловца, переплывшего через очень широкую реку и ступившего уже на тот берег; с другой стороны, - вялое бессилие и стукотня в груди, как у того же пловца, с третьей, - и самое важное было это, - полная потеря ясности, связи с чем-нибудь несомненным, какая-то оторванность от всего, даже от этого вот человека, к которому ехал и который вдруг - неизвестно кто, неизвестно где и неизвестно зачем это - стоит у стола напротив, сбычив голову, раздавшуюся вширь у прижатых маленьких ушей, заложив руки в карманы так, что видны одни только большие пальцы с круглыми ногтями. Круглые ногти с яркими от лампы рубчиками, - это понятно, а потом что?
   Это бывало с ним раньше, только когда он внезапно просыпался ночью и не сразу находил себя, но так терять себя днем, бодрствуя, как потерял себя вдруг он теперь, - он и не знал, что таилась в нем эта возможность. Как будто стоял какой-то неусыпный часовой на посту в душе, и от него была точность и цель, и вдруг пропал часовой, - и вот никакой связи ни с чем, никакого места в природе, ничего, не он даже, - не Алексей Иваныч, неизвестно, что, какая-то мыльная пена в тебе, и она тает, и это на том месте, где было так много! - тает, и ничего не остается, а тебя давно уже нет...
   Это тянулось всего с полминуты, - больше бы и не могла выдержать душа, - и вот как-то внезапно все направилось и нашлось в Алексее Иваныче, когда он глянул не на Илью уже, а на дверь, плотно прикрытую за ним Ильей. Дверь была обыкновенная, раскрашенная под дуб и не очень давно раскрашенная - с год назад - и очень скверно раскрашенная, но, всмотревшись, он узнал ее, и тут же вслед за дверью всю комнату эту узнал, потому, конечно, узнал, что была здесь Валя, совсем недавно ведь - месяцев семь, - и дверь тогда была уже именно вот такою, скверно под дуб, и те же обои темненькие, та же кафельная печь... Только это было весною, в мае, и топкой не пахло, как теперь...
   И так как лестница, по которой он только что поднялся (по следам Вали), ясно встала дальше за дверью, то Алексей Иваныч, положив ногу на ногу и обе руки закинув за голову, светло глядя на Илью, сказал отчетливо:
   - Вне сомнения, дом этот вы получили по наследству?.. Советую вам заменить вашу лестницу каменной... или чугунной... Это удобнее в пожарном отношении, - верно, верно...
   Сказавши это, Алексей Иваныч почувствовал, что окончательно вошел в себя, что теперь ясно ему, что он должен сказать дальше и скажет. Лицо у него все загорелось мелкими иголками, но сам он внутри стал спокоен.
   Илья ничего не ответил. Рук из карманов тоже не вынул. И глядел на него неясно - как, потому что сквозь пенсне дымчатое, - только по нижней челюсти видно было, что очень внимательно.
   - Вы, может быть, тоже сядете? - сказал Алексей Иваныч.
   - А что?
   - Потому что мне приходится смотреть на вас снизу вверх, а вам на меня сверху вниз.
   - Ну так что?
   - Нет-с, я этого не хочу! Тогда и я тоже встану!
   Алексей Иваныч вскочил и прошелся вдоль по длинному кабинету обычным своим шагом, - мелким, частым, бодрым.
   И вдруг, остановившись среди комнаты, сказал тихо:
   - Моя жена... умерла, - это вы знаете?
   - Д-да, к несчастью... Это мне известно.
   Илья поправил шнурок пенсне и кашлянул глуховато.
   - Ах, известно уж!.. Родами, родами умерла, - вам и это известно?
   - Известно.
   Алексей Иваныч раза два в сильном волнении прошелся еще, стуча каблуками, смотрел вниз и только на поворотах коротко взглядывал на Илью; оценивал рост, ширину плеч, уверенность, подобранность, прочность и ловкость тела, - только это.
   Прежде, каким он видел его два раза, Илья был похож на сырого ленивого артиста, из тех, которые плохо учат роли, много пьют и говорят о нутре. Это тот, прежний Илья вошел в его дом, и вот - нет дома, нет жены, нет сына, тот Илья сделал его таким неприкрытым, обветренным, осенним, - а этого, нового Илью он даже и не узнал сразу.
   И, подумав об этом, сказал быстро Алексей Иваныч:
   - Вы себя изменили очень... Зачем это?
   - Вам так не нравится? - медленно спросил Илья.
   - Нет!.. И прежде, прежде тоже нет... Всегда нет!
   Илья подобрал в кулак бородку, поднял ее, полузакрывши рот, и спросил:
   - А ко мне вы зачем?
   - О-о, "зачем"!.. Зачем! - живо подхватил Алексей Иваныч. Еще раз прошелся и еще раз сказал: - Зачем!
   - Я понимаю, что вы хотите объясниться, и я не прочь, только...
   - Что "только"?
   - Не здесь, потому что я здесь не один... Здесь дядя мой, сестра. Ведь я в семействе.
   - Ах, вы в семействе!.. То я был в семействе, а теперь вы в семействе!.. Значит, вы меня куда же, - в ресторан позовете?.. Это где сорока, - а-а, это где собака слюнявая, и потом горбатенькая такая за стойкой?.. И у таперши подглазни вот такие?.. Спасибо!.. Нет, я туда не пойду, - я уж здесь.
   - M-м... да... Но-о... ко мне сейчас должен прийти клиент... Лучше мы сделаем так... (Илья вынул часы.)
   - Ах, у вас уже и клиенты!.. По бракоразводным делам?.. Вообще мой визит вам, кажется, неприятен? Что делать! Мне это больше неприятно, чем вам, - да, больше... в тысячу раз, - верно, верно... И мы "как лучше" не сделаем, а сделаем "как хуже".
   - Хорошо.
   Илья пожал плечами, сел на стул, кивнул на кресло Алексею Иванычу, сказал густо, как говорил, вероятно, своим немногим клиентам:
   - Присядьте! - и подвинул к нему спички и большую коробку папирос.
   Когда много накопилось против кого-нибудь, трудно сразу вынуть из этого запаса то, что нужнее, главнее, - так не мог подойти сразу к своему главному и Алексей Иваныч. Он обшарил глазами весь обширный письменный стол Ильи, ища чего-нибудь ее, Валентины, своей жены, - ничего не нашел: обыкновенные чужие вещи, толстые, скучные книги, чернильница бронзовая, пресс-папье в виде копилки - все, как у всех, а от нее ничего. На стене, над столом, была карточка девочки-гимназистки с толстой косой и самого Ильи, теперешнего, больше никаких. От этого и на душе стало пустовато, тускло... даже неуверенно немного, холодно...