же... не замечает их отсутствия! В результате этих ухищрений, история Эммы
представляется в следующем виде: Эмма желает любви. Эмма обретает любовь.
Любовь ее обманывает. Любовь заслоняет собой "правду жизни". На деле же Эмму
обманывает вовсе не любовь, а жажда любви...
Скарамуш покачал головой, как бы желая возразить, но промолчал.
- Эмма ищет любви, но то, что она принимает за любовь, любовью не
является. Сама она любит искренне, истинно, как только может любить женщина,
но при этом не замечает, что любовники ее лишь разыгрывают любовь из
сладострастия или же тщеславия.
- Вы совершенно правы, - сказал Скарамуш, - за исключением некоторых
моментов. Мне кажется, вы несколько неудачно выразились, сказав, что Эмму
обманывает ее жажда любви. Она вовсе не обманывает ее. Ведь если бы это было
так, то означало бы только то, что сама любовь - вовсе не то, что ей нужно,
но это неверно. Стремление к любви никоим образом не может быть ложным.
- Вы правы, я оговорился и прошу прощения.
- Эмма становится жертвой внешнего мира, а вовсе не собственных
стремлений. Стремления эти прекрасны и в иных условиях могли бы привести ее
к счастью. Вынужден заметить, что ваша оплошность - не оговорка, она ничто
иное как прямое следствие вашей оценки изложения событий, сделанного мсье
Флобером.
- Что вы имеете в виду? - сказал я.
- Вы обвиняете мсье Флобера в том, в чем он вовсе не повинен, и тем
самым противоречите своим же собственным словам о романе, как о написанном
отчетливо и внятно. Смею заметить, что мсье Флобер вовсе не допускает того,
что вы изволите называть излишними подробностями, равно как не повинен он и
в том, что якобы умалчивает о чем-то, чего-то недоговаривает, и тем
намеренно вводит читателя в заблуждение. Напротив, кульминационные моменты
написаны им ярко и убедительно, и вряд ли его можно обвинять в том, что он
склонен к недобросовестности, а то и к шулерству.
Я уже и сам понимал, что сказал что-то не то.
- Но в чем же тогда дело?
- Когда мсье Флобер повествует, он делает это виртуозно. Беда же его в
том лишь, что ограничившись сферой избранных им событий, он оказался не в
состоянии даже при самом педантичном анализе последних раскрыть подлинную их
природу. Он обводит мелом тень на асфальте, обводит точно по контуру и,
находясь в очерченном им пространстве, оказывается бессилен объяснить его
цвет, форму и прочее. Он изучает его детальнейшим образом, он ползает по
нему на коленях, с помощью увеличительного стекла тщательно и беспристрастно
изучает он каждую соринку, он принюхивается к смятому фантику, он следит за
передвижением муравья, он исследует запах асфальта, его температуру, он
повествует о сделанных им наблюдениях с блеском и изяществом, однако, увы,
он не может объяснить, почему исследованный им участок поверхности имеет
более темный цвет, нежели окружающий его асфальт, почему он прохладнее, и
почему его форма такова, какова она есть.
- Верно! - воскликнул я. - Ведь все могло бы быть и иначе. Если бы она
встретила человека из иного... мира.
- Может быть, из иного века?
- Причем тут век! - отмахнулся я. - Гению безразличен век.
- Как и страна, в которой он живет, и народ, ее населяющий, и тем не
менее он изъясняется на его языке. Как же он может сказать о чем-то большем,
чем позволяет ему ограниченный лексикон?
- Я вовсе не склонен упрекать в чем бы то ни было мсье Флобера.
Напротив, для меня он великий из литераторов.
- Отчего же вы так смущены? - спросил Скарамуш с улыбкой.
- Мне грустно от того, что и наш язык, по видимому, далек еще от
совершенства. Что с того, что мы умеем объяснить форму тени? Мы тешим этим
свое самолюбие, но мы так и не знаем, что такое свет. А потому многого ли
стоят все эти наши объяснения?
Скарамуш отвернулся к темноте за окошком. Я не ждал от него никаких
слов, нет. Мне было грустно, и грусть эта была приятна.
Мы все ехали. И я уже совсем было собрался вздремнуть, как вдруг карета
дрогнула и остановилась. Я услышал голос кучера, но далеко и невнятно.
Балерина подняла заспанное лицо. "Спи, спи", - прошептал я ей. И она
положила голову.
Дверца кареты распахнулась.
- Вот вы где! - радостно вскричал Людовик. - В моей карете! Мило, очень
мило.
- Подсаживайтесь, ваше величество, - пригласил Скарамуш.
Балерина испуганно протирала глаза. Людовик пробирался на свободное
место. Скарамуш достал откуда-то флягу с коньяком.
- Очень кстати, - заметил Людовик, устраиваясь поудобнее в своих мехах.
Скарамуш произнес тост, и мы, развеселившись, выпили, причем я едва не
поперхнулся, так как сдерживать смех было до крайности трудно.
- А теперь мы поедем к вам домой, - заявил Людовик, обращаясь ко мне. -
И будем пить чай. С пирогом.
- Очень рад, ваше величество, однако я не слышал ни о каком пироге.
- Как же так, - пробурчал Людовик. - Лимонный пирог.
Скарамуш молча кивнул в подтверждение его слов, и тогда я почувствовал
себя совсем хорошо, потому что я обожаю лимонный пирог, как его готовит
Элисса.
Людовик крикнул кучеру. Карета тронулась, и мы покатили пить чай.



























. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .



Курс наглядной философии магистра изящных наук Скарамуша


Аполлон сопровождал свое пение игрой на кифаре. Его примеру последовал
Орфей и добился блестящих успехов - его музыка заставляла танцевать даже
камни и деревья. Элвис Пресли, исполняя песни, часто аккомпанировал себе на
гитаре. Микеланджело, гений эпохи Возрождения, не умел играть на гитаре, но
известен нам своими скульптурами. Вундеркинд Лимонадус записал в блокноте
для рисования:
"Чтобы быть гением эпохи Возрождения, нужно во-первых, быть гением, и
во-вторых, жить в эпоху Возрождения. А на гитаре я все равно научусь
играть".



. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .



Мы говорили о постимпрессионистах. Я пребывал в те дни в "дайэр
стрэйтс", и эта тема прекрасно подходила для того, чтобы посокрушаться о
мученической доле художника, а заодно пропеть пару-другую дифирамбов свои
любимцам.
- Между тем, есть мнение, - возразил Скарамуш, - что они просто мазали
как попало.
- Конечно, мазали, - согласился я. - И правильно делали. Зачем
стараться, если никто не оценит!
- В самом деле, - сказал Скарамуш и почесал лоб. - Неплохая мысль. Я
даже знаю, кому она понравится.



Партийность Достоевского по сей день продолжает вызывать ожесточенные
споры. Тупоконечники утверждают, что великий писатель разбивал яйца всегда
только с тупого конца, а потому безусловно принадлежал к их партии. Их
опровергают остроконечники; ссылаясь на некоторые цитаты из романов "Бесы" и
"Идиот", они доказывают, что Достоевский придерживался убеждения о
необходимости разбивать яйца исключительно с острого конца и никак иначе.
Как-то раз я беседовал с одним своим знакомым, человеком в высшей
степени педантичным. Весьма скептично отозвавшись о полемике между двумя
партиями, он сказал, что Достоевский в разные периоды своего творчества
придерживался разных взглядов, и хотя большую часть своей жизни он разбивал
яйца с острого конца, в последние ее годы он перешел на сторону реакции и
стал разбивать яйца с тупого конца, но и тогда не был свободен от колебаний.
- Очень противоречивый художник, - вздохнул "умеренный остроконечник".
У меня нет оснований подвергать сомнению его осведомленность.
Сам-то я далек от политики - предпочитаю пить яйца сырыми, разбивая их
с двух концов, все равно с какого начать.



- Странный вы человек, - покачав головой, сказал император.
- Я не странный, я глупый, - возразил адмирал Нахамилов.


. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .



За столом (реплика): "А вы почему кальмаров не кушаете?"
На дальнем конце стола звучит крик негодования: "Эй! Ты что это себе
позволяешь?! Тут моей родни как в Пентагоне генералов, а ты?!" (Его подруга,
пролив вино, стала торопливо вытирать его салфеткой, раздирая и без того
непомерных размеров декольте.)
- Ну, поехало. Сейчас психовать начнет. (Вздох). Эх, не успела я вон
той дыньки попробовать.
- Вы уходите? Покидаете нас?
- В спальню. Он считает, что раз я его жена, то должна все время быть в
спальне, чтобы всегда...
- Эстрильда! Ты почему ушла из спальни?!
- Иду, иду. (Тихо, задумчиво.) Сладкая, наверное...
На дальнем конца стола диалог:
- А вы не говорили, что женаты.
- На ком? (Непонимающе, почти растерянно.)
- На... вашей жене.
- Ах да. Так получилось.

























Однажды, - был уже вечер, - Элисса сказала: "Я хочу покататься".
- По городу? - спросил я.
Она рассмеялась.
- Нет, - сказала она.
- Так поехали, - сказал я. - Я знаю одно место, там потрясающе
смотрится луна.
Я раздобыл машину, и мы поехали кататься. А на обратном пути, - был
гололед, - машину занесло, и мы столкнулись со встречной.
Элиссу увезли на "скорой", - она потеряла сознание. У нее было сломано
ребро. У меня переломов не было, я лишь разбил лицо об руль, да вывихнул
ступню, давя изо всех сил на тормоз.
Утром я позвонил своему другу и сказал: "Извини, что так получилось с
машиной".
А он сказал: "Пустяки, главное живы. Заходи как-нибудь, поболтаем".


Она лежала среди своих подушек, а я читал для нее стихи и, чтобы
развеселить ее, рассказывал разные истории, частью извлекая их из своей
памяти, частью импровизируя. Ей было трудно смеяться, бедняжке, смех
причинял ей боль, и тогда я предложил ей воспользоваться тактикой
Хитроумного Венецианца.
- Ведь смех подобен раздражению: сильнее всего оно тогда, когда его
предмет ничтожен.
- А как поступал Хитроумный Венецианец? - поинтересовалась Элисса.
- Он отпускал остроты столь тонкие, что понять их мог лишь человек,
утонченный до такой степени, что сама его утонченность не позволяла ему
обижаться на них. Так ему удавалось острословить, не становясь при этом
ничьим врагом.




Money Talks - 2


- Какой ужас, - сказал он, сочувственно разглядывая мое лицо. - Слушай,
да вы в рубашке родились.
- Со мной-то ничего, а вот Элисса...
- Да, - вздохнул он, зачем-то кривя губы.
Потом встал, включил большой свет, ушел к окну и стал задергивать
шторы. Вернулся.
- Может, кофе выпьешь?
- Ты поможешь мне?
- Ну конечно. О чем разговор.
Он ушел приготовить кофе. Вернулся, дал мне полистать новый номер
"Омни". Потом принес кофейник, салфетки, сахарницу, чашки.
- Без конца кофе пью, - пожаловался он. - А что еще вечерами делать?
- Да, - сказал я. - Извини, я не буду у тебя надолго засиживаться.
- Да, ты хотел что-то сказать? Тебе сколько ложек?
- Мм... не знаю, три... спасибо. У меня на руках два наряда.
- Может, печенье хочешь?
- Да... не знаю.
- Я сейчас принесу.
- Не надо, не надо, - заторопился я, но он уже исчез. Принес вскрытую
пачку. Разорвал, чтобы удобнее было брать. Я сказал: "Спасибо".
- Теперь придется отдать их кому-нибудь.
- Наряды?
- Да. Я потеряю на этом, но это все мелочи. Это не главное.
Он задумчиво смотрел на меня поверх чашки.
- Я не смогу работать сейчас... некоторое время. Нужно быть с ней, ты
понимаешь.
- Ну конечно, - сказал он, не отпуская чашки.
- Мне не хотелось бы, чтобы она в чем-нибудь нуждалась.
Он усмехнулся и сказал: "Да".
- Тысячи три - это минимум. Может быть, больше.
- Я дам тебе три тысячи, - сказал он.
- Но если понадобиться больше, ты понимаешь...
Он потерся лицом об ладонь, потом оперся на нее подбородком и посмотрел
на меня: "Ты пей кофе-то".
- Да, да.
- Тебе прямо сейчас дать деньги?
Я сказал: "Да".
Он кивнул, ушел и вернулся с деньгами. Положил их на столик рядом со
мной.
- Вот. Ровно три тысячи. У меня у самого мало наличных. Кури, - сказал
он, придвигая ко мне пепельницу.
Мы закурили. Я спрятал деньги.
- Но ты не будешь рвать связи?
- Какие? А, нет, конечно.
- Как сможешь, так отдашь, мне особо не к спеху. Не переживай. А то у
тебя вид какой-то грустный.
- Я все никак опомниться не могу.
- Понятно. Слушай, у тебя не осталось никаких связей в институте?
- На базе? Каких связей? - не понял я.
- Ну, ребят на компьютерах. Я же не бросил это дело. У меня люди есть,
надежные. Я и тут уже наладил агентуру. А из вашего "ящика" никого,
представляешь?
- Записывай, - сказал я. Он быстро взял блокнот и, приставив ручку к
бумаге, приготовился слушать.
Я продиктовал.
- Скажешь, что от меня... Если что.
- Сколько им можно дать? - спросил он, покусывая ручку.
- То есть, что за люди?
- Да, - сказал он.
Я подумал немного и сказал: "Предложи четверть. Отдашь, сколько
отдашь".
- А согласятся?
- Согласятся, - сказал я. - Какая у них, собственно, работа? Вставить
дискету?
- Ну, надо же еще достать.
Мне стало смешно.
- Достать? Да они валяются мусором на каждом столе. Бардак же везде.
- Ты преувеличиваешь, - сказал он серьезно.
- Если и преувеличиваю, то несильно, - возразил я.
- Тебе легко было летом, когда все в отпусках были.
- Да, - сказал я. - Но можно остаться на ночь.
- У вас это можно?
- Почему бы и нет?
- Хорошо бы, если бы они и сами что-нибудь могли...
- Это ты им скажешь.
- Ну да, конечно, - сказал он, спохватившись. - Как Элисса? Ах да, ты
говорил...
Я кивнул.
- Значит, если что, я звоню тебе.
- Конечно, конечно, - поспешно сказал он. - Звони обязательно. Я тоже,
если что, позвоню тебе.
Он проводил меня.
- Извини, - сказал я, - что так с машиной получилось. Я отработаю.
- Да ладно, - сказал он.
- Я отработаю, - сказал я.


Я рассыпал деньги перед Элиссой на одеяле. Она мурлыкнула и сказала:
"Как это приятно, быть богатым!"
- Приятно иметь богатых друзей, - сказал я, целуя ей пальцы.
- Нужно самому быть богатым, - сказала она наставительно.
- Разумеется, - сказал я. - Ведь это единственный способ иметь богатых
друзей.


































. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
The Night On Fire


Черные армии листьев.
Раскаленное жало шпиля тянется в тучу вонзиться.
Тени метнулись.
Она поет. Что это? Какое странное платье. Ворота огня, ворота кинжалов,
так прыгает тигр, так молния обжигает ажурную вязь решетки окна, это буря
и... голос? Как пылающий магний. Какие странные лица. Они были здесь прежде
меня? Как в прозрачном аквариуме рты разевают. Но беззвучно. Ветер с крыш не
дает взлететь птицам. Парча декораций, тяжелые складки катятся. Красные
перья плюмажей, бархат, зеленые ленты, шелк. Это ветер? Ночь мнет в своих
пальцах мягкое пламя свечей. Воск каплет. Последняя капля никак не может
упасть. Брызнуло. Чьи-то губы дрожат, но уже не мои. И все белое, голос
рассыпался звоном, как к роднику сквозь толщу пробившись... и в сердце!..


. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- Вы, конечно, помните тот пронзительно чистый звук скрипки,
вспыхнувший и воссиявший столь несравненно? Словно бы что-то великое,
погруженное дотоле в темную бездну сна, вдруг пробудилось, или что-то давно
забытое и вдруг явившееся с такой отчетливостью, головокружительной,
ошеломляющей глубиной! Быть может, и вы испытали нечто подобное. Как будто
разрешилось что-то, державшее в томительном напряжении все чувства, и вот,
этот плен сброшен, и эта свобода... что-то, что могло обернуться величайшей
радостью или величайшим горем, величайшим блаженством или величайшим
страданием, как борьба двух начал в их совершенном воплощении - Гармония и
Хаос... И вот, этого страха нет больше, победа! И нет ничего прекрасней и
слаще этой вести, и нет силы остановить нахлынувшие чувства... и радость...
как будто сбылось что-то, о чем казалось страшным даже мечтать, и никто бы
никогда не дерзнул, и это свершилось. Свершилось! Кто станет сдерживать
стон, кто сможет сдержать слезы, когда это слезы величайшего счастья, когда
этот стон исторгает само сердце, и он переполнил смятенную от радости душу,
и ничто. Ничто! - не сможет сковать его свободы, как ничто не может
уменьшить этой радости. Вы помните, конечно, как осыпалось осколками стекло
бокалов, не выдержав этого звука. Но вы, должно быть, не успели заметить,
как госпожа*** испуганно схватилась за свои бриллианты, и это движение,
почти инстинктивное, было столь откровенно, что я засмеялся, в ту секунду
менее чем когда-либо склонный придерживаться рамок внешних приличий. Я
заметил, как она стремительно обернулась и сжалась, когда поняла, что ее
застали врасплох. Не сомневаюсь, что отныне она почитает меня главным своим
врагом.
- Вы полагаете, что бриллианты госпожи*** фальшивые?
- Думаю, она разделяет мое мнение. А что думаете об этом вы, магистр?









. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я мог бы называть твои губы королями рубинов,
глаза - мятой, волосы - пастбищем облаков, и так каждый день.
Но ты привыкнешь к этому.
Ты не любишь законченных форм?
Я мог бы отплясывать нагишом перед зеркалом и
в воинственных позах корчить рожи проезжающим мимо окон трамваям
или, покуривая марихуану, доказывать великие преимущества всеобщего
мира.
Я мог бы заковать тебя в золото фраз, я мог бы заковать себя
в гипсовые доспехи.
Но ты говоришь: "Посмотри, фламинго пьют воду".
И я вновь боюсь дотронуться до тебя и нарушить молчанье.
Мы ушли из нафталиновых дебрей, нам не нужны их гербарии.
Но куда мы идем? И что это за штука такая, любовь?
И еще.
Так ли уж это важно?




Winter Time Love


Гвендолена умоляла Мерлина остаться. Она говорила ему о королевском
дворце, но он не отвечал ей, тогда она говорила ему о своей любви, но он не
отвечал, и тогда она воскликнула: "Ведь ты мой муж!"
- Дом твоего мужа - дворец, - сказал Мерлин. - Дом Мерлина - лес, и
потому я не зову тебя за собой, моим же устам дано пророчествовать, и я не
волен остаться.
- Но разве это по закону, чтобы муж и жена жили порознь? - возразила
ему Гвендолена.
- Король повелевает своими землями, но нет границ в небесах.
- Что же я могу сделать для тебя? Я не могу идти за тобой, ты не
желаешь остаться.
Мерлин задумался и некоторое время молчал, а потом сказал:
- Летом лес приветлив и дает мне тепло и пищу, солнце согревает меня.
Но зимой я мерзну, нет мне пристанища. Я голодаю. Немного тепла зимой - вот
все, что мне нужно.

- Я не понимаю Мерлина, - призналась Элисса. - Что он хотел сказать?
Разве женщина не должна следовать за тем, кого она любит, куда бы он ни шел?
- Эта книга написана на языке символов, ее толкование неоднозначно. Что
такое дворец? Богатство? А может быть, власть? Или планета людей вообще? Да
и быть странником вовсе не обязательно означает скитаться по дорогам,
трактирам, гостиницам и лесам... Я не хотел бы истолковывать эту притчу, это
значило бы обворовать тебя - отобрать апельсин, оставив от него одну дольку,
да нет, даже не дольку - одну кожуру!
- Хорошо, - сказала она. - Пусть все так и останется. Но неужели те,
кто любят друг друга, могут соединиться только на небесах?
Ведь есть же страны, где никогда не бывает зимы!




. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .



- Принцесса Алина? - спросил Людовик. - Кажется, мне знакомо это имя.
Она приезжала в Париж?
- Без всякого сомнения, ваше величество, - сказал Скарамуш, пробуя
лютню.
- Тогда я вспомнил, - кивнул Людовик. - Она была обольстительна?
- О, да! - сказал я.
- И что же с ней случилось?
- Она погибла.
- И что же стало причиной ее гибели? - участливо спросил Людовик.
- Должно быть, порочность людская, - сказал Скарамуш.
- Она была развратна?
- Напротив, - сказал я. - Безнравственность была бы противна ее
темпераменту. Она представляла собой редкий пример подлинно высокой морали.
- Равно как и Дон Жуан, - заметил Скарамуш.
- И Казанова, - сказал я.
Мы понимающе переглянулись. Людовик пристально посмотрел сначала на
Скарамуша, потом на меня.
- Давайте объясняйте, что это значит, - потребовал он.
- Она не отдавалась без любви. А все, что освящено любовью, свято, и
только то, что освящено любовью.
Людовик коротко кивнул.
- Так же и Казанова искренне любил каждую из женщин. Как и мэтр Наттье,
он умел видеть в каждой ее неповторимую красоту. Его следовало бы считать
образцом...
- Если бы само слово "образец" не навевало смертельной скуки, -
закончил Скарамуш, склонившись над струнами.
- Секс без любви аморален, - заявил я.
- Это понятно даже ребенку, - сказал Людовик, пожав плечами.
- Без всякого сомнения, ваше величество, - сказал Скарамуш.
- Если он правильно воспитан, - сказал я.




Какое невнимание!


Старина Джонни искусство уважал, но он был бизнесменом, настоящим
бизнесменом, джентльмены! Именно ему, его энергии, деловой хватке и,
разумеется, его увлечению культурой мы обязаны многими и многими именами
прекрасных художников, которые были бы безвозвратно утрачены нами, забыты,
похоронены среди пыли и грязи истории, если бы... Если бы за дело не взялся
такой человек как старина Джонни.
Страшно подумать, сколько бедолаг, посвятивших себя служению музам,
умерли в безвестности и нищете и не оставили своим неутешным родственникам
ни денег, ни красивого дома, ни участка хоть самой захудалой земли, ничего
кроме нескольких стопок (когда больше, когда меньше) исписанной бумаги -
рукописи, которые никогда не будут опубликованы, проникновенные мысли,
которым некому аплодировать, романы, над которыми никто не уронит слезу. И
никто не прикоснется к этим драгоценным страницам, не переберет их бережно,
не разберет торопливых следов вдохновения, и пылятся они, неведомые стране и
народу где-нибудь на антресолях, а то и вовсе в гнилом подвале, и на могиле
немноголюдно...
Но вот появляется старина Джонни, и все меняется, но терпение! Пока он
только с видом скорбного сострадания проминает диван в темноватой гостиной и
сочувствует неутешным родственникам, и сетует горько на испорченность
людскую, и в конце концов покупает весь архив (или большую его часть) у
растроганных (или просто благоразумных) наследников. Все остальное просто.
Джонни раскручивает свое приобретение. Он не мальчик в бизнесе, я
подчеркиваю, не мальчик, да и связи у него неплохие, и не такой он дурак,
старина Джонни, чтобы жмотить деньги, а потому делает свое дело столь
успешно, что вскоре обогащает мировую сокровищницу искусства именем еще
одного гения. Гения без всякого сомнения, джентльмены! Об этом в один голос
говорят и критики, и журналы, и простые, внешне незаметные люди в вагонах
метро, и тиражи изданий его книг и, конечно, цены на его автографы. А у кого
они все? У старины Джонни. Ну разве он не голова после этого? И льются слезы
на страницы романов, и проникновенные мысли падают в объятия аплодисментов,
а честный работяга Джонни тихо и неприметно делает свое дело. Кто вспомнит о
нем? Такова благодарность людская!
Как невнимательны мы бываем порой к замечательным людям, которые живут
рядом с нами! Так-то, джентльмены.


. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Курс наглядной философии магистра изящных наук Скарамуша

Одно изречение


Он был простым парнем из семьи Душанараспашку, уроженец города
Свойвдоску, но именно ему принадлежат великие слова, ставшие законом этикета
всех времен и народов.
"Скажи мне, кто я, и я скажу тебе, кто ты".
Нет, ему не нужно было читать Карнеги, и если бы у него были доллары,
он смог бы на этом неплохо сэкономить.
Но что поделать, если имя Колумба в то время не прозвучало еще ни в
Кордове, ни в Базеле, ни в Афинах, и даже в Нижнем Новгороде его все еще
произносили с ужасом. И только шепотом!





. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .







Сновидение, навеянное воспоминаниями о детстве


Я увидел человека, лицо его было недвижно, его борода была пеной моря.
"Какие грустные у него глаза", - подумал я. Но это были крылья бабочки, и
она упорхнула, и остались пустые поля снегов, где огромные черные проруби
правильной формы таили свои глубины. Я увидел, как из прорубей этих возникли
две головы.
Первая была голова змея, из пасти ее произрастал черный цветок. Вторая
была голова царя, и не было у нее туловища; она оросила белый снег кровью, и
дымилась кровь, и волки прибегали и пожирали ее.
И я увидел колесницу и в ней золотую деву, и она стала расстреливать
волков из лука и перебила всех, и тогда черный цветок вспыхнул и сгорел в
пасти змея, и вот, змей держит в зубах меч. И дева взяла этот меч и отрубила
голову змею, и голова покатилась, и там, где она катилась, снег таял и стало
русло реки.
И дева взяла голову царя и соединила ее с туловищем змея, и тогда
открылись глаза головы, и губы зашевелились.
И дева отдала меч царю и сказала: "Возьми этот меч. Там, где вонзишь
его в землю, станет город".
Такова вкратце история возникновения города Ур, где я родился. Я
приехал в Вавилон шесть лет назад и остался здесь.
Навсегда - плохое слово, но может быть, я остался здесь навсегда.






























Музыка Queen


Я поставил Реквием Моцарта; мы сидели и слушали, не двигаясь, не
разговаривая, а потом я заплакал, - мне стало вдруг нечем дышать, и я
увидел, что она тоже плачет, а слезы все лились, и мое горло содрогалось от
беззвучных рыданий.
И когда игла оторвалась от винила пластинки, я сказал: "Это не Моцарту
реквием. Это реквием нашей эпохе, лучшему из времен, и всем нам".
И я не мог ни шутить, ни смеяться, губы не слушались, лицо словно бы
окаменело. Видя мое настроение, Элисса попыталась меня утешить.
- Мы совсем не одиноки, - сказала она. - Ведь у нас есть Queen.
Подумай, ведь у нас есть Queen. Мы еще живы!
- Ты права, - сказал я. - Слава богу, что у нас есть музыка Queen.