Страница:
зачастил вопросами Кюн и брови поднял; но Ливенцев был вполне серьезен,
когда говорил в ответ на это:
- Конечно, в третьем батальоне у вас, господин полковник, тоже может
быть недокомплект офицеров, но мы очень просили бы нас назначить в
какой-нибудь другой батальон.
- Как так? Они же вас, оказывается, чаем напоили, и вы же против них
что-то возымели?
Кюн протянул это без видимой задней мысли, только с любопытством насчет
того, какое же именно недоразумение могло произойти так вот сразу между
новоприбывшими прапорщиками и четой Капитановых.
- За чай мы им, конечно, очень благодарны, но служить нам хотелось бы
все-таки в другом батальоне... просто потому, что одно дело приватный чай и
совсем другое - служба на фронте, - сказал Ливенцев все, что хотел, надеясь
избежать этим излишних вопросов.
И Кюн оказался понятлив.
- Да ведь у нас офицеров только подавай, - помилуйте! - заторопился он.
- Оба вы, как прапорщики, прошедшие школу...
- Я, господин полковник, из старинных прапорщиков запаса и школу
проходил только на Галицийском фронте, - перебил Ливенцев.
- Тем лучше, тем еще лучше! - продолжал Кюн. - Поэтому оба вы и
получите у меня роты, но-о... в новом моем батальоне, в четвертом, а не в
третьем.
- Очень хорошо, - сказал на это Ливенцев.
Обидин же отозвался застенчиво:
- Не знаю, господин полковник, справлюсь ли я?.. Мне бы лучше сначала
полуротным.
- Ну-ну, полуротным! Вас полуротным, а зауряда ротным? - удивился Кюн и
добавил: - И разве вы не знаете разницы между окладами ротного и
полуротного?.. Ничего, подучитесь... Вот ваш старший товарищ вам поможет, -
кивнул он на Ливенцева, но тут же добавил: - Вы-то командовали, надеюсь,
ротой?
- Так точно, господин полковник, - постарался ответить вполне
официально Ливенцев.
В это время отворилась входная дверь в блиндаж, и снаружи ворвался сюда
орудийный очень гулкий выстрел, а за ним с небольшими промежутками еще два,
и Кюн, к удивлению Ливенцева, вдруг вскочил с изменившимся лицом, точно
орудийные выстрелы на позициях были для него новостью.
- Что такое? Что такое, я вас спрашиваю?! - накинулся Кюн на вошедшего
с кучей бумаг офицера, точно он был причиной пальбы.
- Постреляют, перестанут, - спокойно сказал офицер с бумагами,
здороваясь с прапорщиками. Сам он тоже оказался прапорщиком, годами
несколько постарше Ливенцева, который безошибочно угадал в нем адъютанта
полка. Фамилия у него была простая - Антонов - и лицо простоватое,
бесхитростное и несколько дней на вид небритое, должно быть по недостатку
времени.
Кюн вышел в другое отделение блиндажа, к связистам, справляться, кто и
во что стреляет, Антонов же успел за это время и узнать, что вот прибыли в
полк те, кого поджидали, и шепнуть, что командир полка имеет особенность: не
выносит пушечной пальбы.
- Вы шутите? Как так не выносит? - спросил Ливенцев.
- Не могу вам объяснить, как так это у него происходит, а шутить не
шучу: я уж около него три месяца, и каждый раз, чуть только пальба, - такая
история.
- Почему же он на фронте? - удивился Ливенцев.
- Потому что полковник имеет сильную протекцию, метит в генералы и
здесь проходит стаж.
Ливенцев успел только многозначительно переглянуться с Обидиным, когда
вернулся Кюн, да и поднятая было стрельба из орудий прекратилась так же
внезапно, как поднялась.
- Это дурак Поднимов из аэропланного взвода! - обратился он к Антонову.
- Ему захотелось показать, что он, как это называется, стоит на страже!
Будто бы летели два неприятельских аэроплана, а он приказал по ним стрелять
и отогнал... вот подите с такими! Почем он знал, что это неприятельские, а
не наши? Да и летели ли они, или у него в ушах звон? Тоже - показывает
старание не по разуму!
Ливенцев наблюдал этого нового своего командира с большим любопытством,
стремясь догадаться, в какой именно отрасли военного дела проявлял себя
такой любитель тишины, готовый отменить всякую вообще стрельбу на фронте,
как совершенно излишнюю.
Блиндаж командирский был не только обшит кругом досками, но еще и
оклеен обоями. Фигурные бронзовые часы старинной работы стояли на столе. Пол
был дощатый, и соломенный мат для вытирания ног лежал у двери. Блиндаж
хорошо проветривался, так что не чувствовалось сырости в нем, несмотря на
сырую весеннюю погоду. Потолок из толстых бревен был тоже облицован досками
и оклеен белой бумагой. Вообще за зимние месяцы тут было сделано все, что
можно, чтобы доставить командиру полка возможные удобства.
Это заставило Ливенцева подумать, что будет за блиндаж у него,
командира роты, которой ведь не было на позиции до последнего времени, и чем
его можно если не украсить, то хоть несколько привести в удобный для жизни
вид. Об этом он и спросил Кюна, взявшего уже в руки бумаги, принесенные
Антоновым.
- Вы, прапорщик Ливенцев, назначаетесь мною ротным командиром
тринадцатой роты, а вы, прапорщик Обидин, - четырнадцатой, - совершенно
служебным уже тоном ответил Кюн. - Что касается блиндажей для вас, то они
имеются налицо, в примитивном, разумеется, виде. И это уж от вас зависит
как-нибудь их обставить, если вам удастся найти для этого что-нибудь тут в
деревне.
- Я, признаться, не заметил как-то с приезда, велика ли деревня, -
сказал Ливенцев, поднимаясь с места.
- Трудно ее и заметить, - улыбнулся ему Антонов, проворно пиша бумажки
о назначении и ставя на них печати, - она почти вся сгорела и растаскана по
бревнышку на блиндажи.
- Все-таки десятка два домишек, кажется, осталось, - добавил Кюн,
подписывая эти бумажки. - Так вот, подите отдохните с дороги, господа,
познакомьтесь со своими ротами, а завтра мне доложите. Кстати, они у нас
стоят пока в резерве.
Ливенцев и Обидин простились с Кюном и пошли искать четвертый батальон
и в нем свои роты. Провожатого солдата им дал Антонов.
Это бывает с каждым человеком, который долго куда-то, - куда бы то ни
было, - едет или идет, вообще движется. Безразлично даже, желанное и
радостное это или нет, но вот цель достигнута, путь окончен, дальше
двигаться некуда и незачем, - и тогда наступает заминка во всем человеке:
усталость, если был перед этим подъем; охлаждение, если вовсю перед этим
цвела и пела душа; сдержанность, если была порывистость, и, наконец, пустое
и холодное сознание обреченности, если и в пути ничего хорошего не
ожидалось.
Так было и с Ливенцевым, когда он добрался наконец-то до новой для него
роты в новом полку.
Было нечто вроде оторопи, когда хочется подергать себя за рукав, чтобы
убедиться, что ты не спишь и не какой-то скверный сон видишь, а перед тобой
действительность, страшная и непостижимая, которой ты удостоен отнюдь не за
свое поведение, так как решительно никаких преступлений против своего
ближнего ты не делал и даже не желал никогда "ни вола его, ни осла его, ни
всякого скота его".
Блиндаж командира тринадцатой роты оказался несравненно хуже обоих
блиндажей на позициях, которые только что видели Ливенцев и Обидин. Но не то
даже так удручающе подействовало на Ливенцева, что с бревен наката капало в
какой-то грязный таз, что влажная глина стен тускло блестела, что под ногами
была грязь, от которой пытались спастись тем, что разложили кое-как по полу
кирпичи, - он и разглядел-то все это уже потом, а не сразу, потому что
сразу, с прихода, он ничего как следует и разглядеть не мог.
Стоял непроглядный махорочный дым, в котором чуть желтело, как волчий
глаз, маленькое узенькое пламя чего-то - свечки или каганца, причем пламя
это все время то как-то порхало, то заслонялось головами нескольких человек,
свирепо игравших в карты, - именно свирепо: горласто, видимо пьяно, с
тяжеловесной бранью... Около минуты стояли у входа в эту мрачную яму
Ливенцев и Обидин, но на них едва ли обратили бы внимание игравшие, если бы
Ливенцев не крикнул во весь голос:
- Встать! Смирно!
Дорогой от провожавшего солдата Ливенцев узнал, что и тринадцатой и
четырнадцатой ротой временно командуют подпрапорщики из унтер-офицеров, и
теперь, больше чутьем, чем глазами, определил, что офицеров среди игравших в
карты нет.
Команда "встать!" была подана так энергично, что все вскочили и стали
навытяжку, а так как Ливенцев, говоря: "Ну и начадили!", усиленно начал
разгонять обеими руками дым, то ему в этом стал помогать и Обидин.
Обозначилось наконец, что в блиндаже было всего четверо, но кто из них
был командующий тринадцатой ротой, угадать, конечно, не мог Ливенцев,
особенно при такой тусклом свете, поэтому сказал:
- Командующий тринадцатой ротой имеется тут?
- Я - командующий тринадцатой ротой! - хриповато отозвался
подпрапорщик, выступая на шаг вперед.
- Вот у меня бумажка за подписью командира полка, полковника Кюна, -
стараясь говорить как можно отчетливее, несмотря на душивший его дым, достал
из кармана свое назначение Ливенцев и поднес к свечке, чтобы можно было
прочитать его вслух, но чуть не наткнулся на раскаленную тонкую проволоку,
пучком торчавшую из узенького коптящего пламени.
Он прочитал все-таки:
- "Приказываю командующему тринадцатой ротой вверенного мне полка,
подпрапорщику Некипелову, сдать роту, а вновь назначенному в полк прапорщику
Ливенцеву ее принять, о чем донести мне рапортом.
Командир полка, полковник Кюн".
Потом обратился к подпрапорщику:
- Вы - подпрапорщик Некипелов?
- Так точно, я - подпрапорщик Некипелов, - ответил тот.
Ливенцев подал ему руку и спросил:
- Остальные тут кто с вами?
- Остальные тут... (Некипелов кашлянул и зло поглядел на Ливенцева)
фельдфебель роты нашей и два еще взводных унтер-офицера.
- Очень хорошо... А теперь скажите мне, пожалуйста, что у вас такое
горит? Это не провод ли?
- Действительно так, это провод.
- Откуда же он у вас взялся? - удивился Ливенцев.
- Ребята где-то обрывок подобрали.
- То есть средство связи сжигается в окопах за неимением свечей, так?
- Действительно, свечей не выдают, это так, - подтвердил Некипелов.
- А если сожгут все провода, то как будет телефон работать? Ведь этого
только и добивается наш противник, чтобы у нас не было связи ни с нашими
батареями, ни с позициями, чтобы ничего экстренного передать было нельзя, а
как же вы, командующий ротой, делаете то, что на руку только нашим врагам?
- Ну, без света в окопах сидеть также нельзя, господин прапорщик! -
угрюмо, пьяно и зло возразил Некипелов.
- Надо было требовать свечей, а за такое подлое отношение к своим же
средствам связи отдавать под суд, - вот что надо было сделать! - выкрикнул
Ливенцев, и так как у него был припасенный им еще в дороге огарок свечки, то
он собственноручно вонзил его в горлышко пустой бутылки, выкинув оттуда
скрученный жгутом кусок черного провода.
- Откуда у вас взялась свечка? - спросил все время безмолвный до того
Обидин.
- Как откуда? Я ведь по горькому опыту знал, куда я еду, - сказал
Ливенцев и поднял на высоту своего лица бутылку с огарком, чтобы рассмотреть
и Некипелова и других трех и чтобы они могли в свою очередь рассмотреть его,
своего отныне ротного командира.
- Так... фельдфебель, - как фамилия?
- Верстаков, ваше благородие!
- Верстаков, - повторил Ливенцев, присматриваясь к оплывшему, как
свечной огарок, не то от пристрастия к хмельному, не то от окопной сырости,
разлившемуся и в стороны и вниз лицу своего фельдфебеля, и спросил: - Какого
срока службы?
- Срока службы... девяноста пятого года, ваше благородие, - с заминкой
ответил Верстаков, казавшийся более захмелевшим, чем остальные.
- Начал службу в каком полку?
- В семьдесят третьем Крымском пехотном, ваше благородие.
- А-а, девятнадцатой дивизии первый полк... В Могилеве-Подольском
стоял?
- Так точно, в Могилеве-Подольском, - заметно оживился Верстаков.
- Выходит, что мы в старину были однополчане, - я в Крымском полку
как-то отбывал шестинедельный учебный сбор, - сказал Ливенцев уже гораздо
мягче по тону, и о Верстакове он подумал, что тот просто опустился, а
выправить его, пожалуй, можно будет.
Взводные унтер-офицеры, один - Мальчиков, другой - Гаркавый, не успели
еще так отяжелеть, как фельдфебель, хотя были не моложе его. Зато теперь
успели уже настолько отрезветь, что старались держаться, как в строю, и в
Гаркавом, который оказался родом из Мелитопольщины, Ливенцеву так хотелось
видеть второго Старосилу, что он простил ему даже и явное нежелание
запускать бороду.
Зато Мальчиков, когда в упор на него навел свечу Ливенцев, был не
только густобород, но еще и кряжист, а главное, - гораздо моложе на вид
своих сорока с лишним лет.
- Ну, этот, кажется, из долговечных, - сказал о нем Ливенцев, обращаясь
к Обидину. - Какой губернии уроженец?
- Вятской, ваше благородие, - эта губерния, она так и считается изо
всех долговечная, - словоохотливо ответил Мальчиков.
- Гм... не знал я этого, - удивился Ливенцев. - А почему же так?
- А почему, - нас отцы наши так приучили: вот, сосна цветет весной,
этот самый с нее цвет бери и ешь себе, - никакого туберкулеза иметь не
будешь, потому что там ведь сера, в этих цветочках в сосновых. Также весной,
когда сосну спилят, из нее сок идет, опять же мы в детях и этот сок пили...
Вот почему наши вятские жители по сто и более годов живут, - говорил
Мальчиков четко и на "о".
Ливенцев спросил его:
- Отец-то жив?
- А как же можно, ваше благородие! Девяносто семь ему сейчас будет,
ничуть не болеет, как бывает в такие годы, и все дела справляет в лучшем
виде, - с явным восхищением и своим отцом и своей губернией говорил
Мальчиков. - Да у меня и двое дядей еще в живых, тем уж перевалило... У нас
если там шестьдесят - семьдесят лет, это даже и за годы не считается!
- Вполне значит, молодые люди и воевать идти могут?
- Так точно, вполне могут, - зря их и не берут.
Поговорив еще и с Гаркавым и с фельдфебелем, Ливенцев наконец отпустил
их в роту, сказав:
- Теперь уж поздно, а завтра я уж с утра пройдусь по окопам, посмотрю
людей.
Ушли трое, - в блиндаже стало заметно просторнее, и вот тогда-то
разглядел Ливенцев всю убогость своего жилища, рассчитанного на долгие,
может быть, дни, и оценил как следует и ковры, и драпри, и лампу, хотя без
абажура, у Капитановых, и другую лампу с белым абажуром, и бронзовые часы на
столе полковника Кюна.
- Прикажете сейчас сдать вам все ротные ведомости? - мрачно спросил
Некипелов.
- Нет, это уж завтра, - сказал Ливенцев, только по движению
подпрапорщика заметив в углу стола кипу бумаг, накрытую газетой, а рядом с
нею пузырек с чернилами, ручку с пером и карандашик.
В блиндаже было два топчана с очень грязными тюфяками на них из
каких-то рыжих мешков, и Ливенцев спросил подпрапорщика:
- На какой же из этих роскошных кроватей спите вы?
- Я вот на этой, - безулыбочно ткнул пальцем в один из топчанов
Некипелов.
- Хорошо-с, вы на этой, а на другой кто имеет обыкновение почивать?
- А на другой - фельдфебель.
- Вот как! Так значит, он не с ротой, а я его в роту послал! Ну, с
сегодняшней ночи он уж пусть устраивается там, с ротой: это во всех
отношениях лучше и даже необходимо... Теперь остается, стало быть, вам пойти
познакомиться со своей четырнадцатой ротой, - обратился Ливенцев к Обидину,
но тот забормотал растерянно:
- Я... чтобы... сейчас... так поздно? Не лучше ли мне это завтра с
утра, а?.. Я, признаться, очень хочу спать... Я мог бы вот тут на столе
устроиться, если вы позволите... Я раздеваться, конечно, не стану, а просто
так, как есть...
- Да я вам могу свой топчан уступить на ночь, - что же тут такого, -
вдруг начал сворачивать свою постель Некипелов, действуя довольно проворно
длинными руками.
Он весь был длинный, но в то же время с каким-то неестественным, может
быть даже переломленным носом, под которым торчали небольшие белесые усы.
- Вы за боевые заслуги получили подпрапорщика? - спросил его Ливенцев.
- А как же? Разумеется, я в юнкерском не учился, - хрипло ответил
подпрапорщик и, неся перед собой свой тюфяк из ряднины и замасленную
подушку, ушел, не пожелав даже новому ротному командиру, своему теперь
начальнику, покойной ночи.
Впрочем, напрасно было и желать этого: покойной первая ночь в таком
логовище быть все равно не могла.
Ливенцев не препятствовал его уходу, потому что ему было жаль Обидина,
состояние которого он понимал как нельзя лучше.
Огарок свечи в бутылке освещал бледное, с расширенными тоской зрачками
лицо командира четырнадцатой роты, севшего на голый топчан в офицерском
блиндаже тринадцатой и бросившего бессильно руки на колени.
- Боже мой, боже мой, что же это за кошмар такой! - заговорил он
вполголоса, даже не глядя на Ливенцева, а будто наедине с собой. - Значит,
только затем и работал человеческий мозг десятки, а может быть, и сотни
тысяч лет, создавал цивилизацию, культуру, изобрел железные дороги,
автомобили, аэропланы, телеграф, телефон, радио, небоскребы строил,
Панамский и Суэцкий каналы копал, и прочее, и прочее, не говоря о миллионах
книг в библиотеках, о миллионах картин в музеях и галереях, и прочее, и
прочее, и все это только затем, чтобы загнать человечество в такие вот
волчьи логова и в лисьи норы и систематически расстреливать десятки
миллионов людей в течение нескольких лет, а сотни миллионов заставлять
мучиться и подыхать от голода и тифа... значит, только затем, а?
- Это - один из проклятых вопросов... простите, не знаю вашего
имени-отчества...
- Павел Васильевич... а ваше?
- Я - Николай Иванович... Так вот, - проклятый вопрос... А эти
проклятые вопросы потому-то и проклятые, что пока неразрешимы. Блаженны
верящие, что долголетие вятичей - от соснового цвета и от соснового сока. А
если бы не было у них под руками сосны, - во что бы могли они верить?
- Что же делать? Что же, скажите, Николай Иванович, делать? -
трагически проговорил Обидин.
- Сейчас? Спать! - спокойно ответил Ливенцев. - О проклятых же вопросах
думать завтра.
Ответить на весеннее наступление немцев, - о чем, как о вполне решенном
и вполне подготовленном, они кричали во всех своих газетах, - наступлением
русских войск было, конечно, разумной мерой. Эта мысль принадлежала
начальнику штаба верховного главнокомандующего Алексееву, олицетворявшему
собою мозг русских сил, раскинувшихся от моря до моря. И для того, чтобы
остановиться на этой мысли, подсчитать свои силы и согласиться с ней, были
собраны главнокомандующие всех трех фронтов на совещание в ставке 1 апреля
под председательством царя.
Председательство царя, впрочем, всеми понималось, как присутствие на
совещании, которое должен был вести и вел действительно Алексеев. Он и
встречал приехавшего в Могилев утром в назначенный день Брусилова, как
хозяин ставки.
Можно было по-разному относиться к этому седому высоколобому генералу
среднего роста, с простым русским лицом, но никто все-таки не отказывал ему
в больших военных способностях.
Он вышел из нечиновной и небогатой трудовой семьи, этот генерал,
которому не было еще шестидесяти лет. Он не держался "за хвостик тетеньки",
чтобы подняться на тот пост, какой занял, он и не добивался его, - просто,
этот пост был ему предложен, и ему оставалось только его занять.
Около десяти лет он прослужил офицером в пехотном полку, пока наконец,
тридцатилетним, начал готовиться в Академию генерального штаба. Окончив
Академию, он был в ней потом профессором. В чине прапорщика он провел
русско-турецкую войну 77-78-х годов, а в русско-японскую был уже
генерал-квартирмейстером третьей Маньчжурской армии. Когда в 1912 году
начала бряцать оружием Австрия, было решено в Петербурге, что Алексеев
станет начальником штаба армий, если разразится война, так что, запоздав на
два года, война дала этим возможность Алексееву подготовиться к ней
настолько добросовестно, насколько мог только он, с большой серьезностью
относившийся даже и к маневрам в царском присутствии, которые в подобных
случаях обращались в какие-то спектакли на огромной сцене.
Одно время он был начальником штаба у Иванова, в Киевском военном
округе, и с тех пор привык относиться с большим почтением к этому
бесталанному бородачу. Перед войной он командовал армейским корпусом в
Смоленске, так что прошел все этапы как низшей, так и высшей офицерской
службы, пока не был назначен начальником штаба Юго-западного фронта, то есть
к тому же Иванову.
Но в марте 15-го года он получил Северо-западный фронт, а в августе
того же года был вызван в ставку, чтобы стать там тем, кем он был теперь.
Сухомлинов, когда был военным министром, не назначил (это было перед
войною) Алексеева начальником Академии генерального штаба, когда освободился
этот пост, потому что он, не имевший в детстве гувернанток-француженок, не
мог свободно говорить по-французски.
- Ну как же он поедет во Францию на маневры, и как он один будет
разговаривать с начальником французского генерального штаба? - говорил
Сухомлинов.
Тогда начальником Академии был назначен светский человек - генерал
Янушкевич, который потом, с начала войны, был начальником штаба в ставке.
Заменить его пришлось Алексееву. И теперешний военный министр, бывший
главный интендант, генерал Шуваев, был под стать хозяину ставки: человек
простых привычек, он, появившись в первый раз в столовой ставки, мягко
попросил себе постной пищи, а когда ему сказали, что постного тут ничего не
готовят, пошел искать по городу подходящей для себя кухни, сказав при этом:
- Я - человек старый и менять своего режима не могу.
Шуваев выделялся не только большим практическим умом, но и тем, что
поколебал привычное представление в обществе об интендантах, как неутолимых
хапугах.
Теперь он тоже приехал в ставку из столицы, так как вопрос о
наступлении был прежде всего вопросом снабжения фронта.
Генералы Эверт и Куропаткин явились со своими начальниками штабов,
Иванов - в одиночестве, как состоящий при особе царя.
Брусилов не был участником японской войны, эти же трое как бы принесли
с собою незримо тот горький запах поражений, который им неизменно
сопутствовал в те дни.
Как у Шуваева была глубоко укоренившаяся привычка к постному столу, так
и эти трое были привычно-битые генералы.
О Куропаткине, бывшем в Маньчжурии главнокомандующим и начальником
Эверта и Иванова, ходило в военной среде чье-то меткое четверостишие в связи
с поражениями, которые он нес от командующего японской армией - Куроки:
Куропаткину Куроки
на практике
дает уроки
по тактике.
А один из великих князей назвал его Пердришкиным, производя эту фамилию
от французского perdrix, что значит куропатка.
Его назначение главнокомандующим Северо-западным фронтом состоялось
незадолго перед тем, в начале февраля, когда пришлось отставить фон Плеве по
болезни, от которой он и умер. В ставке появился маленький старый генерал,
очень усердно кланявшийся всем, даже и молодым полковникам, смотревшим на
него с недоумением, - кто он и зачем он в ставке, хотя и видели, что он -
полный генерал.
Даже когда стало известно всем, что этот маленький старенький генерал -
Куропаткин, то, хотя это и вызвало к нему некоторое любопытство, никто не
думал все же, что он появился потому, что получает высокое назначение.
Не было мало-мальски опытных генералов, поэтому пришлось вытащить из
нафталина и Куропаткина, которого еще Скобелев аттестовал, как хорошего
штабного работника и совершенно неспособного командира во время боевых
действий.
Громоздкий Эверт имел куда более воинственный вид по сравнению со своим
бывшим начальником. Всей осанкой он подчеркивал ежеминутно, что он птица
весьма высокого полета.
У себя в главной квартире Западного фронта он любил писать приказы по
армиям, причем вместо обычных, принятых в русской азбуке букв ставил такие
готические палки, хотя и крупных размеров, что офицеры его штаба проводили
все время только в том, что разбирали и расшифровывали его каракули. Иногда
он приводил их в неподдельное отчаяние тем, что вместо одних слов писал
другие, несколько сходные по начертанию, - например: написанное им "Мария"
получало в тексте его приказа смысл только тогда, когда читалось как
"армия".
Один гоголевский чиновник тоже писал вместо "Авдотья" - "Обмокни", но,
во-первых, он делал это с умыслом, во-вторых, он не командовал фронтом.
Кажется, главнокомандующему фронтом должно бы быть известно, что ручные
гранаты употреблялись еще в Крымскую кампанию, однако это не было известно
генералу Эверту, почему он и писал в одном из своих приказов: "Из получаемых
мною донесений видно, что употребление ручных гранат совершенно не налажено,
причем в корпусах их возят в обозах или при саперных батальонах, а потому
это новое средство к отражению неприятельских и поддержке своих атак, как
ручные гранаты, может остаться неиспользованным до конца войны..."
Чтобы ни у кого, кто его видел за общим столом в его штабе, не
возникало сомнения в том, что он, несмотря на немецкую фамилию, природный
русский, он истово крестился - и садясь за стол и вставая, обедал ли он,
завтракал или ужинал. Мало того, - он требовал этого же и от всех чинов
своего штаба, как могли бы этого требовать только в бурсе от семинаристов.
По сравнению с Каменец-Подольском, хотя и страдавшим от налетов
когда говорил в ответ на это:
- Конечно, в третьем батальоне у вас, господин полковник, тоже может
быть недокомплект офицеров, но мы очень просили бы нас назначить в
какой-нибудь другой батальон.
- Как так? Они же вас, оказывается, чаем напоили, и вы же против них
что-то возымели?
Кюн протянул это без видимой задней мысли, только с любопытством насчет
того, какое же именно недоразумение могло произойти так вот сразу между
новоприбывшими прапорщиками и четой Капитановых.
- За чай мы им, конечно, очень благодарны, но служить нам хотелось бы
все-таки в другом батальоне... просто потому, что одно дело приватный чай и
совсем другое - служба на фронте, - сказал Ливенцев все, что хотел, надеясь
избежать этим излишних вопросов.
И Кюн оказался понятлив.
- Да ведь у нас офицеров только подавай, - помилуйте! - заторопился он.
- Оба вы, как прапорщики, прошедшие школу...
- Я, господин полковник, из старинных прапорщиков запаса и школу
проходил только на Галицийском фронте, - перебил Ливенцев.
- Тем лучше, тем еще лучше! - продолжал Кюн. - Поэтому оба вы и
получите у меня роты, но-о... в новом моем батальоне, в четвертом, а не в
третьем.
- Очень хорошо, - сказал на это Ливенцев.
Обидин же отозвался застенчиво:
- Не знаю, господин полковник, справлюсь ли я?.. Мне бы лучше сначала
полуротным.
- Ну-ну, полуротным! Вас полуротным, а зауряда ротным? - удивился Кюн и
добавил: - И разве вы не знаете разницы между окладами ротного и
полуротного?.. Ничего, подучитесь... Вот ваш старший товарищ вам поможет, -
кивнул он на Ливенцева, но тут же добавил: - Вы-то командовали, надеюсь,
ротой?
- Так точно, господин полковник, - постарался ответить вполне
официально Ливенцев.
В это время отворилась входная дверь в блиндаж, и снаружи ворвался сюда
орудийный очень гулкий выстрел, а за ним с небольшими промежутками еще два,
и Кюн, к удивлению Ливенцева, вдруг вскочил с изменившимся лицом, точно
орудийные выстрелы на позициях были для него новостью.
- Что такое? Что такое, я вас спрашиваю?! - накинулся Кюн на вошедшего
с кучей бумаг офицера, точно он был причиной пальбы.
- Постреляют, перестанут, - спокойно сказал офицер с бумагами,
здороваясь с прапорщиками. Сам он тоже оказался прапорщиком, годами
несколько постарше Ливенцева, который безошибочно угадал в нем адъютанта
полка. Фамилия у него была простая - Антонов - и лицо простоватое,
бесхитростное и несколько дней на вид небритое, должно быть по недостатку
времени.
Кюн вышел в другое отделение блиндажа, к связистам, справляться, кто и
во что стреляет, Антонов же успел за это время и узнать, что вот прибыли в
полк те, кого поджидали, и шепнуть, что командир полка имеет особенность: не
выносит пушечной пальбы.
- Вы шутите? Как так не выносит? - спросил Ливенцев.
- Не могу вам объяснить, как так это у него происходит, а шутить не
шучу: я уж около него три месяца, и каждый раз, чуть только пальба, - такая
история.
- Почему же он на фронте? - удивился Ливенцев.
- Потому что полковник имеет сильную протекцию, метит в генералы и
здесь проходит стаж.
Ливенцев успел только многозначительно переглянуться с Обидиным, когда
вернулся Кюн, да и поднятая было стрельба из орудий прекратилась так же
внезапно, как поднялась.
- Это дурак Поднимов из аэропланного взвода! - обратился он к Антонову.
- Ему захотелось показать, что он, как это называется, стоит на страже!
Будто бы летели два неприятельских аэроплана, а он приказал по ним стрелять
и отогнал... вот подите с такими! Почем он знал, что это неприятельские, а
не наши? Да и летели ли они, или у него в ушах звон? Тоже - показывает
старание не по разуму!
Ливенцев наблюдал этого нового своего командира с большим любопытством,
стремясь догадаться, в какой именно отрасли военного дела проявлял себя
такой любитель тишины, готовый отменить всякую вообще стрельбу на фронте,
как совершенно излишнюю.
Блиндаж командирский был не только обшит кругом досками, но еще и
оклеен обоями. Фигурные бронзовые часы старинной работы стояли на столе. Пол
был дощатый, и соломенный мат для вытирания ног лежал у двери. Блиндаж
хорошо проветривался, так что не чувствовалось сырости в нем, несмотря на
сырую весеннюю погоду. Потолок из толстых бревен был тоже облицован досками
и оклеен белой бумагой. Вообще за зимние месяцы тут было сделано все, что
можно, чтобы доставить командиру полка возможные удобства.
Это заставило Ливенцева подумать, что будет за блиндаж у него,
командира роты, которой ведь не было на позиции до последнего времени, и чем
его можно если не украсить, то хоть несколько привести в удобный для жизни
вид. Об этом он и спросил Кюна, взявшего уже в руки бумаги, принесенные
Антоновым.
- Вы, прапорщик Ливенцев, назначаетесь мною ротным командиром
тринадцатой роты, а вы, прапорщик Обидин, - четырнадцатой, - совершенно
служебным уже тоном ответил Кюн. - Что касается блиндажей для вас, то они
имеются налицо, в примитивном, разумеется, виде. И это уж от вас зависит
как-нибудь их обставить, если вам удастся найти для этого что-нибудь тут в
деревне.
- Я, признаться, не заметил как-то с приезда, велика ли деревня, -
сказал Ливенцев, поднимаясь с места.
- Трудно ее и заметить, - улыбнулся ему Антонов, проворно пиша бумажки
о назначении и ставя на них печати, - она почти вся сгорела и растаскана по
бревнышку на блиндажи.
- Все-таки десятка два домишек, кажется, осталось, - добавил Кюн,
подписывая эти бумажки. - Так вот, подите отдохните с дороги, господа,
познакомьтесь со своими ротами, а завтра мне доложите. Кстати, они у нас
стоят пока в резерве.
Ливенцев и Обидин простились с Кюном и пошли искать четвертый батальон
и в нем свои роты. Провожатого солдата им дал Антонов.
Это бывает с каждым человеком, который долго куда-то, - куда бы то ни
было, - едет или идет, вообще движется. Безразлично даже, желанное и
радостное это или нет, но вот цель достигнута, путь окончен, дальше
двигаться некуда и незачем, - и тогда наступает заминка во всем человеке:
усталость, если был перед этим подъем; охлаждение, если вовсю перед этим
цвела и пела душа; сдержанность, если была порывистость, и, наконец, пустое
и холодное сознание обреченности, если и в пути ничего хорошего не
ожидалось.
Так было и с Ливенцевым, когда он добрался наконец-то до новой для него
роты в новом полку.
Было нечто вроде оторопи, когда хочется подергать себя за рукав, чтобы
убедиться, что ты не спишь и не какой-то скверный сон видишь, а перед тобой
действительность, страшная и непостижимая, которой ты удостоен отнюдь не за
свое поведение, так как решительно никаких преступлений против своего
ближнего ты не делал и даже не желал никогда "ни вола его, ни осла его, ни
всякого скота его".
Блиндаж командира тринадцатой роты оказался несравненно хуже обоих
блиндажей на позициях, которые только что видели Ливенцев и Обидин. Но не то
даже так удручающе подействовало на Ливенцева, что с бревен наката капало в
какой-то грязный таз, что влажная глина стен тускло блестела, что под ногами
была грязь, от которой пытались спастись тем, что разложили кое-как по полу
кирпичи, - он и разглядел-то все это уже потом, а не сразу, потому что
сразу, с прихода, он ничего как следует и разглядеть не мог.
Стоял непроглядный махорочный дым, в котором чуть желтело, как волчий
глаз, маленькое узенькое пламя чего-то - свечки или каганца, причем пламя
это все время то как-то порхало, то заслонялось головами нескольких человек,
свирепо игравших в карты, - именно свирепо: горласто, видимо пьяно, с
тяжеловесной бранью... Около минуты стояли у входа в эту мрачную яму
Ливенцев и Обидин, но на них едва ли обратили бы внимание игравшие, если бы
Ливенцев не крикнул во весь голос:
- Встать! Смирно!
Дорогой от провожавшего солдата Ливенцев узнал, что и тринадцатой и
четырнадцатой ротой временно командуют подпрапорщики из унтер-офицеров, и
теперь, больше чутьем, чем глазами, определил, что офицеров среди игравших в
карты нет.
Команда "встать!" была подана так энергично, что все вскочили и стали
навытяжку, а так как Ливенцев, говоря: "Ну и начадили!", усиленно начал
разгонять обеими руками дым, то ему в этом стал помогать и Обидин.
Обозначилось наконец, что в блиндаже было всего четверо, но кто из них
был командующий тринадцатой ротой, угадать, конечно, не мог Ливенцев,
особенно при такой тусклом свете, поэтому сказал:
- Командующий тринадцатой ротой имеется тут?
- Я - командующий тринадцатой ротой! - хриповато отозвался
подпрапорщик, выступая на шаг вперед.
- Вот у меня бумажка за подписью командира полка, полковника Кюна, -
стараясь говорить как можно отчетливее, несмотря на душивший его дым, достал
из кармана свое назначение Ливенцев и поднес к свечке, чтобы можно было
прочитать его вслух, но чуть не наткнулся на раскаленную тонкую проволоку,
пучком торчавшую из узенького коптящего пламени.
Он прочитал все-таки:
- "Приказываю командующему тринадцатой ротой вверенного мне полка,
подпрапорщику Некипелову, сдать роту, а вновь назначенному в полк прапорщику
Ливенцеву ее принять, о чем донести мне рапортом.
Командир полка, полковник Кюн".
Потом обратился к подпрапорщику:
- Вы - подпрапорщик Некипелов?
- Так точно, я - подпрапорщик Некипелов, - ответил тот.
Ливенцев подал ему руку и спросил:
- Остальные тут кто с вами?
- Остальные тут... (Некипелов кашлянул и зло поглядел на Ливенцева)
фельдфебель роты нашей и два еще взводных унтер-офицера.
- Очень хорошо... А теперь скажите мне, пожалуйста, что у вас такое
горит? Это не провод ли?
- Действительно так, это провод.
- Откуда же он у вас взялся? - удивился Ливенцев.
- Ребята где-то обрывок подобрали.
- То есть средство связи сжигается в окопах за неимением свечей, так?
- Действительно, свечей не выдают, это так, - подтвердил Некипелов.
- А если сожгут все провода, то как будет телефон работать? Ведь этого
только и добивается наш противник, чтобы у нас не было связи ни с нашими
батареями, ни с позициями, чтобы ничего экстренного передать было нельзя, а
как же вы, командующий ротой, делаете то, что на руку только нашим врагам?
- Ну, без света в окопах сидеть также нельзя, господин прапорщик! -
угрюмо, пьяно и зло возразил Некипелов.
- Надо было требовать свечей, а за такое подлое отношение к своим же
средствам связи отдавать под суд, - вот что надо было сделать! - выкрикнул
Ливенцев, и так как у него был припасенный им еще в дороге огарок свечки, то
он собственноручно вонзил его в горлышко пустой бутылки, выкинув оттуда
скрученный жгутом кусок черного провода.
- Откуда у вас взялась свечка? - спросил все время безмолвный до того
Обидин.
- Как откуда? Я ведь по горькому опыту знал, куда я еду, - сказал
Ливенцев и поднял на высоту своего лица бутылку с огарком, чтобы рассмотреть
и Некипелова и других трех и чтобы они могли в свою очередь рассмотреть его,
своего отныне ротного командира.
- Так... фельдфебель, - как фамилия?
- Верстаков, ваше благородие!
- Верстаков, - повторил Ливенцев, присматриваясь к оплывшему, как
свечной огарок, не то от пристрастия к хмельному, не то от окопной сырости,
разлившемуся и в стороны и вниз лицу своего фельдфебеля, и спросил: - Какого
срока службы?
- Срока службы... девяноста пятого года, ваше благородие, - с заминкой
ответил Верстаков, казавшийся более захмелевшим, чем остальные.
- Начал службу в каком полку?
- В семьдесят третьем Крымском пехотном, ваше благородие.
- А-а, девятнадцатой дивизии первый полк... В Могилеве-Подольском
стоял?
- Так точно, в Могилеве-Подольском, - заметно оживился Верстаков.
- Выходит, что мы в старину были однополчане, - я в Крымском полку
как-то отбывал шестинедельный учебный сбор, - сказал Ливенцев уже гораздо
мягче по тону, и о Верстакове он подумал, что тот просто опустился, а
выправить его, пожалуй, можно будет.
Взводные унтер-офицеры, один - Мальчиков, другой - Гаркавый, не успели
еще так отяжелеть, как фельдфебель, хотя были не моложе его. Зато теперь
успели уже настолько отрезветь, что старались держаться, как в строю, и в
Гаркавом, который оказался родом из Мелитопольщины, Ливенцеву так хотелось
видеть второго Старосилу, что он простил ему даже и явное нежелание
запускать бороду.
Зато Мальчиков, когда в упор на него навел свечу Ливенцев, был не
только густобород, но еще и кряжист, а главное, - гораздо моложе на вид
своих сорока с лишним лет.
- Ну, этот, кажется, из долговечных, - сказал о нем Ливенцев, обращаясь
к Обидину. - Какой губернии уроженец?
- Вятской, ваше благородие, - эта губерния, она так и считается изо
всех долговечная, - словоохотливо ответил Мальчиков.
- Гм... не знал я этого, - удивился Ливенцев. - А почему же так?
- А почему, - нас отцы наши так приучили: вот, сосна цветет весной,
этот самый с нее цвет бери и ешь себе, - никакого туберкулеза иметь не
будешь, потому что там ведь сера, в этих цветочках в сосновых. Также весной,
когда сосну спилят, из нее сок идет, опять же мы в детях и этот сок пили...
Вот почему наши вятские жители по сто и более годов живут, - говорил
Мальчиков четко и на "о".
Ливенцев спросил его:
- Отец-то жив?
- А как же можно, ваше благородие! Девяносто семь ему сейчас будет,
ничуть не болеет, как бывает в такие годы, и все дела справляет в лучшем
виде, - с явным восхищением и своим отцом и своей губернией говорил
Мальчиков. - Да у меня и двое дядей еще в живых, тем уж перевалило... У нас
если там шестьдесят - семьдесят лет, это даже и за годы не считается!
- Вполне значит, молодые люди и воевать идти могут?
- Так точно, вполне могут, - зря их и не берут.
Поговорив еще и с Гаркавым и с фельдфебелем, Ливенцев наконец отпустил
их в роту, сказав:
- Теперь уж поздно, а завтра я уж с утра пройдусь по окопам, посмотрю
людей.
Ушли трое, - в блиндаже стало заметно просторнее, и вот тогда-то
разглядел Ливенцев всю убогость своего жилища, рассчитанного на долгие,
может быть, дни, и оценил как следует и ковры, и драпри, и лампу, хотя без
абажура, у Капитановых, и другую лампу с белым абажуром, и бронзовые часы на
столе полковника Кюна.
- Прикажете сейчас сдать вам все ротные ведомости? - мрачно спросил
Некипелов.
- Нет, это уж завтра, - сказал Ливенцев, только по движению
подпрапорщика заметив в углу стола кипу бумаг, накрытую газетой, а рядом с
нею пузырек с чернилами, ручку с пером и карандашик.
В блиндаже было два топчана с очень грязными тюфяками на них из
каких-то рыжих мешков, и Ливенцев спросил подпрапорщика:
- На какой же из этих роскошных кроватей спите вы?
- Я вот на этой, - безулыбочно ткнул пальцем в один из топчанов
Некипелов.
- Хорошо-с, вы на этой, а на другой кто имеет обыкновение почивать?
- А на другой - фельдфебель.
- Вот как! Так значит, он не с ротой, а я его в роту послал! Ну, с
сегодняшней ночи он уж пусть устраивается там, с ротой: это во всех
отношениях лучше и даже необходимо... Теперь остается, стало быть, вам пойти
познакомиться со своей четырнадцатой ротой, - обратился Ливенцев к Обидину,
но тот забормотал растерянно:
- Я... чтобы... сейчас... так поздно? Не лучше ли мне это завтра с
утра, а?.. Я, признаться, очень хочу спать... Я мог бы вот тут на столе
устроиться, если вы позволите... Я раздеваться, конечно, не стану, а просто
так, как есть...
- Да я вам могу свой топчан уступить на ночь, - что же тут такого, -
вдруг начал сворачивать свою постель Некипелов, действуя довольно проворно
длинными руками.
Он весь был длинный, но в то же время с каким-то неестественным, может
быть даже переломленным носом, под которым торчали небольшие белесые усы.
- Вы за боевые заслуги получили подпрапорщика? - спросил его Ливенцев.
- А как же? Разумеется, я в юнкерском не учился, - хрипло ответил
подпрапорщик и, неся перед собой свой тюфяк из ряднины и замасленную
подушку, ушел, не пожелав даже новому ротному командиру, своему теперь
начальнику, покойной ночи.
Впрочем, напрасно было и желать этого: покойной первая ночь в таком
логовище быть все равно не могла.
Ливенцев не препятствовал его уходу, потому что ему было жаль Обидина,
состояние которого он понимал как нельзя лучше.
Огарок свечи в бутылке освещал бледное, с расширенными тоской зрачками
лицо командира четырнадцатой роты, севшего на голый топчан в офицерском
блиндаже тринадцатой и бросившего бессильно руки на колени.
- Боже мой, боже мой, что же это за кошмар такой! - заговорил он
вполголоса, даже не глядя на Ливенцева, а будто наедине с собой. - Значит,
только затем и работал человеческий мозг десятки, а может быть, и сотни
тысяч лет, создавал цивилизацию, культуру, изобрел железные дороги,
автомобили, аэропланы, телеграф, телефон, радио, небоскребы строил,
Панамский и Суэцкий каналы копал, и прочее, и прочее, не говоря о миллионах
книг в библиотеках, о миллионах картин в музеях и галереях, и прочее, и
прочее, и все это только затем, чтобы загнать человечество в такие вот
волчьи логова и в лисьи норы и систематически расстреливать десятки
миллионов людей в течение нескольких лет, а сотни миллионов заставлять
мучиться и подыхать от голода и тифа... значит, только затем, а?
- Это - один из проклятых вопросов... простите, не знаю вашего
имени-отчества...
- Павел Васильевич... а ваше?
- Я - Николай Иванович... Так вот, - проклятый вопрос... А эти
проклятые вопросы потому-то и проклятые, что пока неразрешимы. Блаженны
верящие, что долголетие вятичей - от соснового цвета и от соснового сока. А
если бы не было у них под руками сосны, - во что бы могли они верить?
- Что же делать? Что же, скажите, Николай Иванович, делать? -
трагически проговорил Обидин.
- Сейчас? Спать! - спокойно ответил Ливенцев. - О проклятых же вопросах
думать завтра.
Ответить на весеннее наступление немцев, - о чем, как о вполне решенном
и вполне подготовленном, они кричали во всех своих газетах, - наступлением
русских войск было, конечно, разумной мерой. Эта мысль принадлежала
начальнику штаба верховного главнокомандующего Алексееву, олицетворявшему
собою мозг русских сил, раскинувшихся от моря до моря. И для того, чтобы
остановиться на этой мысли, подсчитать свои силы и согласиться с ней, были
собраны главнокомандующие всех трех фронтов на совещание в ставке 1 апреля
под председательством царя.
Председательство царя, впрочем, всеми понималось, как присутствие на
совещании, которое должен был вести и вел действительно Алексеев. Он и
встречал приехавшего в Могилев утром в назначенный день Брусилова, как
хозяин ставки.
Можно было по-разному относиться к этому седому высоколобому генералу
среднего роста, с простым русским лицом, но никто все-таки не отказывал ему
в больших военных способностях.
Он вышел из нечиновной и небогатой трудовой семьи, этот генерал,
которому не было еще шестидесяти лет. Он не держался "за хвостик тетеньки",
чтобы подняться на тот пост, какой занял, он и не добивался его, - просто,
этот пост был ему предложен, и ему оставалось только его занять.
Около десяти лет он прослужил офицером в пехотном полку, пока наконец,
тридцатилетним, начал готовиться в Академию генерального штаба. Окончив
Академию, он был в ней потом профессором. В чине прапорщика он провел
русско-турецкую войну 77-78-х годов, а в русско-японскую был уже
генерал-квартирмейстером третьей Маньчжурской армии. Когда в 1912 году
начала бряцать оружием Австрия, было решено в Петербурге, что Алексеев
станет начальником штаба армий, если разразится война, так что, запоздав на
два года, война дала этим возможность Алексееву подготовиться к ней
настолько добросовестно, насколько мог только он, с большой серьезностью
относившийся даже и к маневрам в царском присутствии, которые в подобных
случаях обращались в какие-то спектакли на огромной сцене.
Одно время он был начальником штаба у Иванова, в Киевском военном
округе, и с тех пор привык относиться с большим почтением к этому
бесталанному бородачу. Перед войной он командовал армейским корпусом в
Смоленске, так что прошел все этапы как низшей, так и высшей офицерской
службы, пока не был назначен начальником штаба Юго-западного фронта, то есть
к тому же Иванову.
Но в марте 15-го года он получил Северо-западный фронт, а в августе
того же года был вызван в ставку, чтобы стать там тем, кем он был теперь.
Сухомлинов, когда был военным министром, не назначил (это было перед
войною) Алексеева начальником Академии генерального штаба, когда освободился
этот пост, потому что он, не имевший в детстве гувернанток-француженок, не
мог свободно говорить по-французски.
- Ну как же он поедет во Францию на маневры, и как он один будет
разговаривать с начальником французского генерального штаба? - говорил
Сухомлинов.
Тогда начальником Академии был назначен светский человек - генерал
Янушкевич, который потом, с начала войны, был начальником штаба в ставке.
Заменить его пришлось Алексееву. И теперешний военный министр, бывший
главный интендант, генерал Шуваев, был под стать хозяину ставки: человек
простых привычек, он, появившись в первый раз в столовой ставки, мягко
попросил себе постной пищи, а когда ему сказали, что постного тут ничего не
готовят, пошел искать по городу подходящей для себя кухни, сказав при этом:
- Я - человек старый и менять своего режима не могу.
Шуваев выделялся не только большим практическим умом, но и тем, что
поколебал привычное представление в обществе об интендантах, как неутолимых
хапугах.
Теперь он тоже приехал в ставку из столицы, так как вопрос о
наступлении был прежде всего вопросом снабжения фронта.
Генералы Эверт и Куропаткин явились со своими начальниками штабов,
Иванов - в одиночестве, как состоящий при особе царя.
Брусилов не был участником японской войны, эти же трое как бы принесли
с собою незримо тот горький запах поражений, который им неизменно
сопутствовал в те дни.
Как у Шуваева была глубоко укоренившаяся привычка к постному столу, так
и эти трое были привычно-битые генералы.
О Куропаткине, бывшем в Маньчжурии главнокомандующим и начальником
Эверта и Иванова, ходило в военной среде чье-то меткое четверостишие в связи
с поражениями, которые он нес от командующего японской армией - Куроки:
Куропаткину Куроки
на практике
дает уроки
по тактике.
А один из великих князей назвал его Пердришкиным, производя эту фамилию
от французского perdrix, что значит куропатка.
Его назначение главнокомандующим Северо-западным фронтом состоялось
незадолго перед тем, в начале февраля, когда пришлось отставить фон Плеве по
болезни, от которой он и умер. В ставке появился маленький старый генерал,
очень усердно кланявшийся всем, даже и молодым полковникам, смотревшим на
него с недоумением, - кто он и зачем он в ставке, хотя и видели, что он -
полный генерал.
Даже когда стало известно всем, что этот маленький старенький генерал -
Куропаткин, то, хотя это и вызвало к нему некоторое любопытство, никто не
думал все же, что он появился потому, что получает высокое назначение.
Не было мало-мальски опытных генералов, поэтому пришлось вытащить из
нафталина и Куропаткина, которого еще Скобелев аттестовал, как хорошего
штабного работника и совершенно неспособного командира во время боевых
действий.
Громоздкий Эверт имел куда более воинственный вид по сравнению со своим
бывшим начальником. Всей осанкой он подчеркивал ежеминутно, что он птица
весьма высокого полета.
У себя в главной квартире Западного фронта он любил писать приказы по
армиям, причем вместо обычных, принятых в русской азбуке букв ставил такие
готические палки, хотя и крупных размеров, что офицеры его штаба проводили
все время только в том, что разбирали и расшифровывали его каракули. Иногда
он приводил их в неподдельное отчаяние тем, что вместо одних слов писал
другие, несколько сходные по начертанию, - например: написанное им "Мария"
получало в тексте его приказа смысл только тогда, когда читалось как
"армия".
Один гоголевский чиновник тоже писал вместо "Авдотья" - "Обмокни", но,
во-первых, он делал это с умыслом, во-вторых, он не командовал фронтом.
Кажется, главнокомандующему фронтом должно бы быть известно, что ручные
гранаты употреблялись еще в Крымскую кампанию, однако это не было известно
генералу Эверту, почему он и писал в одном из своих приказов: "Из получаемых
мною донесений видно, что употребление ручных гранат совершенно не налажено,
причем в корпусах их возят в обозах или при саперных батальонах, а потому
это новое средство к отражению неприятельских и поддержке своих атак, как
ручные гранаты, может остаться неиспользованным до конца войны..."
Чтобы ни у кого, кто его видел за общим столом в его штабе, не
возникало сомнения в том, что он, несмотря на немецкую фамилию, природный
русский, он истово крестился - и садясь за стол и вставая, обедал ли он,
завтракал или ужинал. Мало того, - он требовал этого же и от всех чинов
своего штаба, как могли бы этого требовать только в бурсе от семинаристов.
По сравнению с Каменец-Подольском, хотя и страдавшим от налетов