Страница:
Не ожидал Гришатка таких речей. Опешил. Переждал. Подумал.
– Дяденька, – наконец обратился к солдату, – я не к мамке бежал. Я…
Однако солдат отвернулся к стене и больше не молвил ни слова.
Сакмарские ворота
«Честь имею»
«Путь-дорога куда лежит?»
Остановилась в жилах Гришаткиных кровь
Глава третья Великий Государь
На новом месте
Синь-даль
Шапка
Сани
Шашки
Карать или миловать
– Дяденька, – наконец обратился к солдату, – я не к мамке бежал. Я…
Однако солдат отвернулся к стене и больше не молвил ни слова.
Сакмарские ворота
Зима. Забелело кругом. Иней на ветках. Сугробы. Дед Кобылин переставил свою водовозную бочку с колес на сани.
Вышел Гришатка из заключения – первым делом помчался к валу. По-прежнему ходят дозорные. Пушки в сторону степи дулами смотрят. Город в тревоге. Никаких перемен.
«Жив, жив царь-батюшка, – соображает Гришатка. – Убегу, сегодня же убегу. Дождусь темноты – к Сакмарским воротам. Увижу рыжего с бородой. Шепну ему слово «ворон» – и поминай как звали».
Не собьется теперь Гришатка с пути. Небо чистое. Ночи звездные. Разъезды царя-батюшки гарцуют у самого города.
Стало смеркаться. Собрался Гришатка, помчался к Сакмарским воротам. Подходил медленно, не торопясь, вытягивал шею – здесь ли стражник, что Рынд иным зовется.
Нет Рындина. Все стражники у ворот то ли черные, то ли вовсе безусые и безбородые.
– Эх! – вздыхает Гришатка. – Видать, соврал Лаптев про рыжего человека… А может, смена не та?
Переждал, перемучился мальчик еще один день. Снова явился. На сей раз подошел поближе. Глазеет. Тут он, тут он, с бородой, рыжий. Рванулся мальчишка вперед, как вдруг чья-то рука за шею Гришатку хвать.
Вскрикнул, рванулся Гришатка. Однако рука, что петля, еще туже зажала шею.
Повернул человек Гришатку к себе лицом. Глянул Гришатка – Кобылин.
– Ты зачем здесь, паршивец. Ась?
И снова Гришатку били.
– Душу по ветру пущу! – кричал дед Кобылин. – Кишки размотаю! – И бил Гришатку с такой силой, словно и впрямь убийство задумал.
Вышел Гришатка из заключения – первым делом помчался к валу. По-прежнему ходят дозорные. Пушки в сторону степи дулами смотрят. Город в тревоге. Никаких перемен.
«Жив, жив царь-батюшка, – соображает Гришатка. – Убегу, сегодня же убегу. Дождусь темноты – к Сакмарским воротам. Увижу рыжего с бородой. Шепну ему слово «ворон» – и поминай как звали».
Не собьется теперь Гришатка с пути. Небо чистое. Ночи звездные. Разъезды царя-батюшки гарцуют у самого города.
Стало смеркаться. Собрался Гришатка, помчался к Сакмарским воротам. Подходил медленно, не торопясь, вытягивал шею – здесь ли стражник, что Рынд иным зовется.
Нет Рындина. Все стражники у ворот то ли черные, то ли вовсе безусые и безбородые.
– Эх! – вздыхает Гришатка. – Видать, соврал Лаптев про рыжего человека… А может, смена не та?
Переждал, перемучился мальчик еще один день. Снова явился. На сей раз подошел поближе. Глазеет. Тут он, тут он, с бородой, рыжий. Рванулся мальчишка вперед, как вдруг чья-то рука за шею Гришатку хвать.
Вскрикнул, рванулся Гришатка. Однако рука, что петля, еще туже зажала шею.
Повернул человек Гришатку к себе лицом. Глянул Гришатка – Кобылин.
– Ты зачем здесь, паршивец. Ась?
И снова Гришатку били.
– Душу по ветру пущу! – кричал дед Кобылин. – Кишки размотаю! – И бил Гришатку с такой силой, словно и впрямь убийство задумал.
«Честь имею»
Старик Кобылин ездил за водой на Яик либо перед рассветом, либо когда упадет темнота. Это чтобы «разбойники» не приметили.
Отлежался Гришатка день, второй после побоев, опять за свое. Э-эх, птахой небесной взмыть бы из крепости!
Ночь. Лежит, думает думы свои Гришатка. И вдруг рукой с размаху по темени хлоп. «Бочка деда Кобылина, бочка!»
Поднялся Гришатка, армяк на плечи, к Вавиле под лавку. Где тут топор? Вышел Гришатка во двор и сторонкой-сторонкой к дедовой бочке. Пощупал днище, крепкое днище. Пристроился мальчик, давай выламывать нижние доски. Трудился, трудился, отбил. Просунул голову, плечи – в размер, все пролезает.
Приладил Гришатка доски на старое место, вернулся домой.
«Ой, не уснуть бы! – думает мальчик. Лежит, не спит, дожидается раннего часа. – Ну, – решает, – пора».
Явился он к бочке. Приподнял доски. Залез. Притих.
Неудобно в бочке Гришатке. Холодно. На досках намерзла вода.
Прошел час, а может быть, более. Терпит Гришатка. А мысли пчелиным жалом: вдруг как не поедет сегодня старик за водой.
Но – чу! – хлопнули двери. Раздались шаги. «Он, он», – забилось Гришаткино сердце.
Вывел дед Кобылин коня, стал запрягать.
– Но, но, ленивый! – покрикивает.
Запряг, взгромоздился на сани. Тронулись.
Лежит Гришатка тихо-тихо. Не шелохнется. Дышит не в полный придых. Подбрасывает санки на снежных выбоинах. Скрипнет льдом и деревом бочка. Качнет Гришатку – мальчик руки в распор. Эх, не наделать бы шуму!
Прошло минут десять.
– Наше почтение! – слышит Гришатка человеческий голос. Понял – городские ворота.
Загремели засовы. Ржаво пискнули петли. Бросило сани на последней колдобине. Впереди простор Оренбургской степи.
Переждал Гришатка немного, стал оттягивать доски. Глянул в просвет. Темень, тихо кругом. Лишь скрип-скрип из-под полозьев. Лишь чвак-чвак из-под конских копыт.
Ну, с богом! Изловчился Гришатка, из бочки наружу – прыг!
Прощай, Оренбургская крепость! Честь имею, генерал-поручик Рейнсдорп!
Отлежался Гришатка день, второй после побоев, опять за свое. Э-эх, птахой небесной взмыть бы из крепости!
Ночь. Лежит, думает думы свои Гришатка. И вдруг рукой с размаху по темени хлоп. «Бочка деда Кобылина, бочка!»
Поднялся Гришатка, армяк на плечи, к Вавиле под лавку. Где тут топор? Вышел Гришатка во двор и сторонкой-сторонкой к дедовой бочке. Пощупал днище, крепкое днище. Пристроился мальчик, давай выламывать нижние доски. Трудился, трудился, отбил. Просунул голову, плечи – в размер, все пролезает.
Приладил Гришатка доски на старое место, вернулся домой.
«Ой, не уснуть бы! – думает мальчик. Лежит, не спит, дожидается раннего часа. – Ну, – решает, – пора».
Явился он к бочке. Приподнял доски. Залез. Притих.
Неудобно в бочке Гришатке. Холодно. На досках намерзла вода.
Прошел час, а может быть, более. Терпит Гришатка. А мысли пчелиным жалом: вдруг как не поедет сегодня старик за водой.
Но – чу! – хлопнули двери. Раздались шаги. «Он, он», – забилось Гришаткино сердце.
Вывел дед Кобылин коня, стал запрягать.
– Но, но, ленивый! – покрикивает.
Запряг, взгромоздился на сани. Тронулись.
Лежит Гришатка тихо-тихо. Не шелохнется. Дышит не в полный придых. Подбрасывает санки на снежных выбоинах. Скрипнет льдом и деревом бочка. Качнет Гришатку – мальчик руки в распор. Эх, не наделать бы шуму!
Прошло минут десять.
– Наше почтение! – слышит Гришатка человеческий голос. Понял – городские ворота.
Загремели засовы. Ржаво пискнули петли. Бросило сани на последней колдобине. Впереди простор Оренбургской степи.
Переждал Гришатка немного, стал оттягивать доски. Глянул в просвет. Темень, тихо кругом. Лишь скрип-скрип из-под полозьев. Лишь чвак-чвак из-под конских копыт.
Ну, с богом! Изловчился Гришатка, из бочки наружу – прыг!
Прощай, Оренбургская крепость! Честь имею, генерал-поручик Рейнсдорп!
«Путь-дорога куда лежит?»
Прошел Гришатка версту, вторую. Забрезжил рассвет. Легко на душе у Гришатки. Остановится, кинет взглядом в сторону крепости и снова вперед. Идет он размашистым шагом. Версты ему нипочем.
Впереди замаячил казачий разъезд. Рванули кони навстречу путнику. Момент – и рядом с Гришаткой. Обступили удалые наездники мальчика.
– Кто будешь?
– Откуда?
– Путь-дорога куда лежит?
– К его царскому величеству государю императору Петру Третьему Федоровичу.
– Ух ты!
– К нам, значит.
– Пополнение жалует!
– А зачем тебе к государю императору?
Запнулся Гришатка, думает: сказать или нет про колодника. Ответил уклончиво:
– По секретному делу.
– Ого!
– Скажи-ка на милость!
– Он на тятьку, на тятьку в обиде. Тятька его отодрал. С жалобой шествует к батюшке.
– Брось зубы скалить, – оборвал балагуров высоченный детина с огромной серьгой в оттопыренном ухе. – Ступай сюда! – крикнул Гришатке. – Сказывай.
Подошел Гришатка, подтянулся к уху с серьгой и зашептал про злой умысел оренбургского губернатора.
– Гей, казаки! – закричал высоченный. – Назад, в Бёрды, к государю!
Подхватил он Гришатку, усадил на коня к себе за спину. Вздыбились кони, в разворот и ветром по чистому полю. Вцепился Гришатка в казацкий чекмень. Держится. Со страха глаза прикрылись. Дух перехватывает. Сползла на затылок Гришаткина шапка. Лицо что каленым железом прожгло. Ух ты, казацкая удаль!
Конники вступили в Бёрды. В Бёрдской слободе ставка Емельяна Ивановича Пугачева. Здесь же «царский дворец» – огромный дом, пятистенок. Резное крыльцо, ступени. На крыльце стража – государева гвардия. Молодцы на подбор, один к одному – богатыри русские.
Поравнялись с крыльцом казаки. Высоченный спрыгнул с коня. Подхватил, поставил на землю Гришатку. Потом подошел к страже, доложил что-то. И вот уже Гришатку ведут во «дворец». Переступили порог – сенцы. Впереди дубовая дверь.
Замер Гришатка.
– Ступай, – толкнув дверь, скомандовал стражник.
Впереди замаячил казачий разъезд. Рванули кони навстречу путнику. Момент – и рядом с Гришаткой. Обступили удалые наездники мальчика.
– Кто будешь?
– Откуда?
– Путь-дорога куда лежит?
– К его царскому величеству государю императору Петру Третьему Федоровичу.
– Ух ты!
– К нам, значит.
– Пополнение жалует!
– А зачем тебе к государю императору?
Запнулся Гришатка, думает: сказать или нет про колодника. Ответил уклончиво:
– По секретному делу.
– Ого!
– Скажи-ка на милость!
– Он на тятьку, на тятьку в обиде. Тятька его отодрал. С жалобой шествует к батюшке.
– Брось зубы скалить, – оборвал балагуров высоченный детина с огромной серьгой в оттопыренном ухе. – Ступай сюда! – крикнул Гришатке. – Сказывай.
Подошел Гришатка, подтянулся к уху с серьгой и зашептал про злой умысел оренбургского губернатора.
– Гей, казаки! – закричал высоченный. – Назад, в Бёрды, к государю!
Подхватил он Гришатку, усадил на коня к себе за спину. Вздыбились кони, в разворот и ветром по чистому полю. Вцепился Гришатка в казацкий чекмень. Держится. Со страха глаза прикрылись. Дух перехватывает. Сползла на затылок Гришаткина шапка. Лицо что каленым железом прожгло. Ух ты, казацкая удаль!
Конники вступили в Бёрды. В Бёрдской слободе ставка Емельяна Ивановича Пугачева. Здесь же «царский дворец» – огромный дом, пятистенок. Резное крыльцо, ступени. На крыльце стража – государева гвардия. Молодцы на подбор, один к одному – богатыри русские.
Поравнялись с крыльцом казаки. Высоченный спрыгнул с коня. Подхватил, поставил на землю Гришатку. Потом подошел к страже, доложил что-то. И вот уже Гришатку ведут во «дворец». Переступили порог – сенцы. Впереди дубовая дверь.
Замер Гришатка.
– Ступай, – толкнув дверь, скомандовал стражник.
Остановилась в жилах Гришаткиных кровь
Входя в комнату, Гришатка зажмурил глаза. Он, царь-государь, поди, в бархате, в золоте. Не ослепнуть бы – оберегался Гришатка.
Вошел мальчик в горницу и сразу бух на колени. Прижался лбом к половицам.
Лежит, не шевелится Гришатка, ждет царского слова.
– Ух ты, старый приятель! – кто-то пробасил над Гришаткой. Голос противный, Гришатке знакомый.
Вскинул мальчик глаза – господи праведный: тот самый колодник без носа перед Гришаткой.
Только не как тогда у Рейнсдорпа, не в цепях, не в лохмотьях, не со спутанной бородой. Волосы у каторжника гладко причесаны, на плечах новый зипун, искалеченный нос под тряпицей.
Растерялся Гришатка: ни взад, ни вперед, ни в крик, ни в призыв. Остановилась в жилах Гришаткиных кровь. Сердце остановилось.
«Опоздал, опоздал, вот на столечко опоздал. Совершил свое черное дело разбойник».
Но вот скрипнула дверь из соседней комнаты. Вошел человек. Смотрит Гришатка. Красный кафтан. Генеральская лента через плечо. Пистолеты за поясом. Волосы на голове подстрижены по-казачьи – горшком. Черная борода. Глаза чуть вприщур, ясные, но с хитринкой.
«Он, он, царь император», – кольнуло Гришатку.
Бросился он к вошедшему человеку.
– Государь, – завопил, – берегись, государь!
Прижался мальчик к Пугачеву, словно собой заслонить собрался.
– Стреляй, государь, стреляй! – тычет Гришатка рукой на колодника. – Он из Оренбурга. Рейнсдорпом он послан.
Однако Пугачев не торопится.
– Откуда ты, дитятко?
– Стреляй, государь!
– Зачем же стрелять, – улыбается Пугачев. – Соколов это. Хлопуша по прозвищу. Повинился во всем Хлопуша. Не поднял руку на государя. Милость мою заслужил.
– Жизни не пожалею, – гаркнул колодник.
Опешил Гришатка, моргает глазами.
– Вот так-то, – произнес Пугачев. – А ты-то откуда такой?
– Из Оренбурга он, государь, – ответил вместо Гришатки Хлопуша.
– Да ну?! Ты что же, бежал?
– Бежал, – признался Гришатка.
Покосился он еще раз на Хлопушу и рассказал Пугачеву, как было.
– В бочке? Ну и дела! Хоть мал, а хитрец, вижу. А чего это у тебя волосы на голове прожжены?
Поведал Гришатка, как Рейнсдорп выбивал о его голову трубку.
– Ах, злодей! – воскликнул Пугачев. – Ну я до него доберусь. А как звать тебя, молодец?
– Соколов я, Гришатка.
– Соколов? – переспросил Пугачев. Повернулся к Хлопуше: – И ты Соколов.
– Так точно, ваше величество, – гаркнул колодник. – Соколов Афанасий.
– Ну и дела, – усмехнулся Пугачев. – Выходит, и Сокол ко мне прилетел, выходит, и Соколенок.
Вошел мальчик в горницу и сразу бух на колени. Прижался лбом к половицам.
Лежит, не шевелится Гришатка, ждет царского слова.
– Ух ты, старый приятель! – кто-то пробасил над Гришаткой. Голос противный, Гришатке знакомый.
Вскинул мальчик глаза – господи праведный: тот самый колодник без носа перед Гришаткой.
Только не как тогда у Рейнсдорпа, не в цепях, не в лохмотьях, не со спутанной бородой. Волосы у каторжника гладко причесаны, на плечах новый зипун, искалеченный нос под тряпицей.
Растерялся Гришатка: ни взад, ни вперед, ни в крик, ни в призыв. Остановилась в жилах Гришаткиных кровь. Сердце остановилось.
«Опоздал, опоздал, вот на столечко опоздал. Совершил свое черное дело разбойник».
Но вот скрипнула дверь из соседней комнаты. Вошел человек. Смотрит Гришатка. Красный кафтан. Генеральская лента через плечо. Пистолеты за поясом. Волосы на голове подстрижены по-казачьи – горшком. Черная борода. Глаза чуть вприщур, ясные, но с хитринкой.
«Он, он, царь император», – кольнуло Гришатку.
Бросился он к вошедшему человеку.
– Государь, – завопил, – берегись, государь!
Прижался мальчик к Пугачеву, словно собой заслонить собрался.
– Стреляй, государь, стреляй! – тычет Гришатка рукой на колодника. – Он из Оренбурга. Рейнсдорпом он послан.
Однако Пугачев не торопится.
– Откуда ты, дитятко?
– Стреляй, государь!
– Зачем же стрелять, – улыбается Пугачев. – Соколов это. Хлопуша по прозвищу. Повинился во всем Хлопуша. Не поднял руку на государя. Милость мою заслужил.
– Жизни не пожалею, – гаркнул колодник.
Опешил Гришатка, моргает глазами.
– Вот так-то, – произнес Пугачев. – А ты-то откуда такой?
– Из Оренбурга он, государь, – ответил вместо Гришатки Хлопуша.
– Да ну?! Ты что же, бежал?
– Бежал, – признался Гришатка.
Покосился он еще раз на Хлопушу и рассказал Пугачеву, как было.
– В бочке? Ну и дела! Хоть мал, а хитрец, вижу. А чего это у тебя волосы на голове прожжены?
Поведал Гришатка, как Рейнсдорп выбивал о его голову трубку.
– Ах, злодей! – воскликнул Пугачев. – Ну я до него доберусь. А как звать тебя, молодец?
– Соколов я, Гришатка.
– Соколов? – переспросил Пугачев. Повернулся к Хлопуше: – И ты Соколов.
– Так точно, ваше величество, – гаркнул колодник. – Соколов Афанасий.
– Ну и дела, – усмехнулся Пугачев. – Выходит, и Сокол ко мне прилетел, выходит, и Соколенок.
Глава третья Великий Государь
На новом месте
Прошло три дня. Обжился Гришатка на новом месте. Оставили его тут же, при «царском дворце». Только не наверху, а внизу, в пристройке, на кухне у государевой поварихи Ненилы.
– Заходи, располагайся, – сказала Ненила. – Чай, и место, и миска тебе найдутся.
Постригли Гришатке голову вкруг – по-казацки. Хлопуша притащил полушубок. Ненила где-то достала новые валенки. Хоть и велики валенки, хоть и плохо держатся на ногах, зато точь-в-точь такие же, как у самого царя-батюшки, – белые, кожа на задниках.
Стал Гришатка гонять по слободе. Слобода большая. И с каждым днем все больше и больше. Валит сюда народ со всех сторон. Наскоро ставят новые избы, роют землянки. Людей словно на торжище. Казаки, солдаты, татары, башкиры.
Одних мужиков – хоть море пруди.
Бежит Гришатка по бердским улицам.
– Привет казаку! – кричат пугачевцы.
– Ну как генерал Рейнсдорп?
– Скоро ли крепость сдастся?
Вернется Гришатка домой. Накормит его Ненила. Погреется мальчик и снова к казакам и солдатам.
Знают в слободе про Гришатку все: и как он был за голосистую птицу, и как в Ганнибалах ходил, и как выбивал губернатор о Гришаткино темя трубку.
Знают про Тоцкое, про лютое дело офицера Гагарина. И про Вавилу знают, и про парикмахера Алексашку, про Акульку и Юльку, про деда Кобылина.
Известнейшим человеком на всю слободу оказался Гришатка.
«Дитятко», – называет его Ненила.
– Ух ты, прибег. Царя заслонил. Жизнь свою ни в копейку, – восторгается Гришаткой Хлопуша.
– Казак, хороший будет казак, – хвалят мальчика пугачевцы.
– Заходи, располагайся, – сказала Ненила. – Чай, и место, и миска тебе найдутся.
Постригли Гришатке голову вкруг – по-казацки. Хлопуша притащил полушубок. Ненила где-то достала новые валенки. Хоть и велики валенки, хоть и плохо держатся на ногах, зато точь-в-точь такие же, как у самого царя-батюшки, – белые, кожа на задниках.
Стал Гришатка гонять по слободе. Слобода большая. И с каждым днем все больше и больше. Валит сюда народ со всех сторон. Наскоро ставят новые избы, роют землянки. Людей словно на торжище. Казаки, солдаты, татары, башкиры.
Одних мужиков – хоть море пруди.
Бежит Гришатка по бердским улицам.
– Привет казаку! – кричат пугачевцы.
– Ну как генерал Рейнсдорп?
– Скоро ли крепость сдастся?
Вернется Гришатка домой. Накормит его Ненила. Погреется мальчик и снова к казакам и солдатам.
Знают в слободе про Гришатку все: и как он был за голосистую птицу, и как в Ганнибалах ходил, и как выбивал губернатор о Гришаткино темя трубку.
Знают про Тоцкое, про лютое дело офицера Гагарина. И про Вавилу знают, и про парикмахера Алексашку, про Акульку и Юльку, про деда Кобылина.
Известнейшим человеком на всю слободу оказался Гришатка.
«Дитятко», – называет его Ненила.
– Ух ты, прибег. Царя заслонил. Жизнь свою ни в копейку, – восторгается Гришаткой Хлопуша.
– Казак, хороший будет казак, – хвалят мальчика пугачевцы.
Синь-даль
Утро. Мороз. Градусов двадцать, но тихо, безветренно.
Поп Иван, священник пугачевского войска, приводит вновь прибывших в Бёрды к присяге.
Крыльцо «царского дворца». Ковер. В кресле сидит Пугачев. Рядом, ступенькой ниже, в поповской рясе поверх тулупа, свечкой застыл священник Иван. Лицо ястребиное, строгое. Перед крыльцом полукругом человек триста новеньких. Среди них и Гришатка. Все без шапок. Кто в армяке, кто в кацавейке, кто в лаптях и онучах, лишь немногие в валенках.
– Я, казак войска государева, обещаюсь и клянусь всемогущим Богом… – начинает густым басом священник Иван.
– Я, казак войска государева, обещаюсь и клянусь… – в одну глотку повторяют стоящие.
– Я, казак войска государева… – шепчет Гришатка.
– Клянусь великому государю императору Петру Третьему Федоровичу служить не щадя живота своего до последней капли крови, – продолжает поп Иван.
– Клянусь великому государю… – разносится в морозном воздухе.
– Служить до последней капли крови, – повторяет Гришатка.
Проходит четверть часа. Присяга окончена.
Пугачев подымается со своего места, кланяется в пояс народу.
– Детушки! – Голос у Пугачева зычный, призывный, Гришатку аж дрожь по телу берет. – Молодые и старые. Вольные и подневольные. Русские, а также разных иных племен. Всем вам кланяюсь челом своим государевым. Царская вам милость моя, думы мои вам и сердце.
– Долгие лета тебе, государь, – несется в ответ.
– Детушки, – продолжает Емельян Иванович. – Не мне клянетесь, себе клянетесь. – Голос его срывается. – Делу великому, правде великой, той, что выше всех правд на земле. В синь-даль вас зову, в жизнь-свободу. Иного пути у нас нетути. Не отступитесь же, детушки, не дрогните в сечах, не предайте же клятву сею великую.
И из сотен глоток, как жар из печи:
– Клянемся!
– Клянемся!
– Клянусь! – шепчет Гришатка.
«Уф!»
– Гришатка, Гришатка, – позвала Ненила. – Собирайся, с государем в баню пойдешь.
Собрался Гришатка. Ух ты, не каждому от батюшки подобная честь!
Баня большая, с предбанником. Фонарь с потолка свисает.
Маленькое оконце в огороды глядит.
Липовая скамья. Полка-лежанка. Котел с кипящей водой. Рядом второй, поменьше – для распаривания березовых веников. В нем квас, смешанный с мятой. Груда раскаленных камней для поддавания пара.
Раздевался Гришатка, а сам нет-нет да на государево тело взглянет. Вспомнил про царские знаки. Видит, у Пугачева на груди пониже сосков два белых сморщенных пятнышка. «Они, они», – соображает Гришатка.
Заметил Пугачев пристальный взгляд мальчика, усмехнулся:
– Смотри, смотри. Тебе такое, конечно, впервой.
Зарделся Гришатка.
– Это царские знаки?
– Так точно, – произнес Пугачев. – Каждый царь от рождения имеет такие.
– Прямо с младенчества?
– Прямо с младенчества. Как народилось царское дите, так уже и сразу в отличиях. Вот так-то, Гришатка.
Мылись долго. Пугачев хлестал себя веником. То и дело брался за ковш, тянулся к котлу, в котором квас, смешанный с мятой. Подцепит, подымется и с силой на раскаленные камни плеснет. Шарахнутся вверх и в стороны клубы ароматного пара. Квасом и мятой Гришатке в нос.
Мылся Гришатка и вдруг вспомнил, что забыл он передать великому государю поклон от Савелия Лаптева. Бухнулся мальчик на мокрый пол Пугачеву в ноги:
– Поклон тебе, великий государь, от раба божьего Савелия Лаптева.
– Что?!
– Поклон тебе, великий государь, от раба божьего Савелия Лаптева.
– Встань, встань, подымись!
Встал Гришатка, а Пугачев посмотрел куда-то поверх Гришаткиной головы и о чем-то задумался.
Было это давно, в 1758 году, во время войны с Пруссией. Донской казак Емельян Пугачев находился в далеком походе. Молод, горяч казак. Рвется в самое пекло, в самую гущу боя. Вихрем летит на врага. Колет казацкой пикой, рубит казацкой шашкой. «Бестия, истинный бестия!» – восхищаются Пугачевым товарищи.
Сдружился во время похода Пугачев с артиллерийским солдатом Савелием Лаптевым. Соберутся они, о том о сем, о жизни заговорят. Пугачев – о донских казаках. Лаптев – о смоленских крестьянах. Сам он родом оттуда. И как ни говори, как ни рассуждай, а получается, что нет жизни на Руси горше, чем жизнь крестьянина и казака-труженика.
«Эх, власть бы мне в руки, – говорил Пугачев. – Я этих бар и господ в дугу, в бараний рог крутанул бы. А мужику и рабочему люду – волю-свободу, землю и солнце. Паши, сей, живи, радуйся!»
«Ох, Омелька, быть бы тебе царем, великим государем», – отвечал на это Савелий Лаптев.
«Эка куда хватанул, – усмехнулся Пугачев. – Да разве может так, чтобы царь – и вдруг из простого народа?»
«Не бывало такого, – соглашался солдат. – Прав. Не бывало. Да мало ли чего не бывало…»
Потом судьба разлучила друзей. Прошли годы…
– Так как, говоришь, Лаптев сказал? – обратился Пугачев к Гришатке.
– Поклон тебе, великий государь… – начинает мальчик.
– Стой, стой, – прервал Пугачев. «Великий государь! – произнес про себя и подумал: – Одобряет, выходит, Лаптев. Не забыл старое. Царем величает. Ну что же, царь так царь. Держись, Емельян Иванович». – Эй, Гришатка! – закричал Пугачев. – Залезай-ка на лавку. А ну, давай я тебя по-царски.
– Да я сам, ваше величество.
– Ложись, ложись, говорю. Не упорствуй.
Намылил Пугачев Гришатке спину, живот, натер бока до пурпурного цвета мочалой. Взялся за березовый веник. Заходило под взмахами Гришаткино тело. Разыгралась, забилась в сосудах кровь.
– Вот так, вот так, – усмехаясь, приговаривает Пугачев. – Чтобы болезни и хвори к тебе не пристали. Чтобы пули тебя не брали. Чтобы рос ты, Гришатка, как дуб среди степи. Чтобы был ты не раб, а казак!
Потом Пугачев подхватил в бадейку воды. Отошел, размахнулся, хлестанул на Гришатку.
Гришатка захлебнулся и фыркнул:
– Уф!
Поп Иван, священник пугачевского войска, приводит вновь прибывших в Бёрды к присяге.
Крыльцо «царского дворца». Ковер. В кресле сидит Пугачев. Рядом, ступенькой ниже, в поповской рясе поверх тулупа, свечкой застыл священник Иван. Лицо ястребиное, строгое. Перед крыльцом полукругом человек триста новеньких. Среди них и Гришатка. Все без шапок. Кто в армяке, кто в кацавейке, кто в лаптях и онучах, лишь немногие в валенках.
– Я, казак войска государева, обещаюсь и клянусь всемогущим Богом… – начинает густым басом священник Иван.
– Я, казак войска государева, обещаюсь и клянусь… – в одну глотку повторяют стоящие.
– Я, казак войска государева… – шепчет Гришатка.
– Клянусь великому государю императору Петру Третьему Федоровичу служить не щадя живота своего до последней капли крови, – продолжает поп Иван.
– Клянусь великому государю… – разносится в морозном воздухе.
– Служить до последней капли крови, – повторяет Гришатка.
Проходит четверть часа. Присяга окончена.
Пугачев подымается со своего места, кланяется в пояс народу.
– Детушки! – Голос у Пугачева зычный, призывный, Гришатку аж дрожь по телу берет. – Молодые и старые. Вольные и подневольные. Русские, а также разных иных племен. Всем вам кланяюсь челом своим государевым. Царская вам милость моя, думы мои вам и сердце.
– Долгие лета тебе, государь, – несется в ответ.
– Детушки, – продолжает Емельян Иванович. – Не мне клянетесь, себе клянетесь. – Голос его срывается. – Делу великому, правде великой, той, что выше всех правд на земле. В синь-даль вас зову, в жизнь-свободу. Иного пути у нас нетути. Не отступитесь же, детушки, не дрогните в сечах, не предайте же клятву сею великую.
И из сотен глоток, как жар из печи:
– Клянемся!
– Клянемся!
– Клянусь! – шепчет Гришатка.
«Уф!»
– Гришатка, Гришатка, – позвала Ненила. – Собирайся, с государем в баню пойдешь.
Собрался Гришатка. Ух ты, не каждому от батюшки подобная честь!
Баня большая, с предбанником. Фонарь с потолка свисает.
Маленькое оконце в огороды глядит.
Липовая скамья. Полка-лежанка. Котел с кипящей водой. Рядом второй, поменьше – для распаривания березовых веников. В нем квас, смешанный с мятой. Груда раскаленных камней для поддавания пара.
Раздевался Гришатка, а сам нет-нет да на государево тело взглянет. Вспомнил про царские знаки. Видит, у Пугачева на груди пониже сосков два белых сморщенных пятнышка. «Они, они», – соображает Гришатка.
Заметил Пугачев пристальный взгляд мальчика, усмехнулся:
– Смотри, смотри. Тебе такое, конечно, впервой.
Зарделся Гришатка.
– Это царские знаки?
– Так точно, – произнес Пугачев. – Каждый царь от рождения имеет такие.
– Прямо с младенчества?
– Прямо с младенчества. Как народилось царское дите, так уже и сразу в отличиях. Вот так-то, Гришатка.
Мылись долго. Пугачев хлестал себя веником. То и дело брался за ковш, тянулся к котлу, в котором квас, смешанный с мятой. Подцепит, подымется и с силой на раскаленные камни плеснет. Шарахнутся вверх и в стороны клубы ароматного пара. Квасом и мятой Гришатке в нос.
Мылся Гришатка и вдруг вспомнил, что забыл он передать великому государю поклон от Савелия Лаптева. Бухнулся мальчик на мокрый пол Пугачеву в ноги:
– Поклон тебе, великий государь, от раба божьего Савелия Лаптева.
– Что?!
– Поклон тебе, великий государь, от раба божьего Савелия Лаптева.
– Встань, встань, подымись!
Встал Гришатка, а Пугачев посмотрел куда-то поверх Гришаткиной головы и о чем-то задумался.
Было это давно, в 1758 году, во время войны с Пруссией. Донской казак Емельян Пугачев находился в далеком походе. Молод, горяч казак. Рвется в самое пекло, в самую гущу боя. Вихрем летит на врага. Колет казацкой пикой, рубит казацкой шашкой. «Бестия, истинный бестия!» – восхищаются Пугачевым товарищи.
Сдружился во время похода Пугачев с артиллерийским солдатом Савелием Лаптевым. Соберутся они, о том о сем, о жизни заговорят. Пугачев – о донских казаках. Лаптев – о смоленских крестьянах. Сам он родом оттуда. И как ни говори, как ни рассуждай, а получается, что нет жизни на Руси горше, чем жизнь крестьянина и казака-труженика.
«Эх, власть бы мне в руки, – говорил Пугачев. – Я этих бар и господ в дугу, в бараний рог крутанул бы. А мужику и рабочему люду – волю-свободу, землю и солнце. Паши, сей, живи, радуйся!»
«Ох, Омелька, быть бы тебе царем, великим государем», – отвечал на это Савелий Лаптев.
«Эка куда хватанул, – усмехнулся Пугачев. – Да разве может так, чтобы царь – и вдруг из простого народа?»
«Не бывало такого, – соглашался солдат. – Прав. Не бывало. Да мало ли чего не бывало…»
Потом судьба разлучила друзей. Прошли годы…
– Так как, говоришь, Лаптев сказал? – обратился Пугачев к Гришатке.
– Поклон тебе, великий государь… – начинает мальчик.
– Стой, стой, – прервал Пугачев. «Великий государь! – произнес про себя и подумал: – Одобряет, выходит, Лаптев. Не забыл старое. Царем величает. Ну что же, царь так царь. Держись, Емельян Иванович». – Эй, Гришатка! – закричал Пугачев. – Залезай-ка на лавку. А ну, давай я тебя по-царски.
– Да я сам, ваше величество.
– Ложись, ложись, говорю. Не упорствуй.
Намылил Пугачев Гришатке спину, живот, натер бока до пурпурного цвета мочалой. Взялся за березовый веник. Заходило под взмахами Гришаткино тело. Разыгралась, забилась в сосудах кровь.
– Вот так, вот так, – усмехаясь, приговаривает Пугачев. – Чтобы болезни и хвори к тебе не пристали. Чтобы пули тебя не брали. Чтобы рос ты, Гришатка, как дуб среди степи. Чтобы был ты не раб, а казак!
Потом Пугачев подхватил в бадейку воды. Отошел, размахнулся, хлестанул на Гришатку.
Гришатка захлебнулся и фыркнул:
– Уф!
Шапка
Собралось в Берды до трех тысяч простых крестьян – мужиков-лапотников. Они-то и ружья в руках никогда не держали. Многие пики не видели.
Приказал Пугачев для крестьянской части своего войска устроить учения.
Вели занятия сразу же за слободой на открытом месте. Бегают мужики в атаку. Учатся пикой владеть, в казацком седле держаться.
Тут же неподалеку установлено три щита и на них мишени. По мишеням из ружей идет пальба.
Около стрелков крутится Гришатка. Интересно ему. Стоит, смотрит.
Стараются мужики. Пугачев заявил, что лучшему стрелку будет с его царской головы шапка.
Шапка дорогая, мерлушковая, с малиновым верхом. То-то бы угодить в самое яблочко.
Однако дела стрелков плохи. В щит еще кое-как попадают. А вот о большем не думай.
Намучились, намерзлись крестьяне. Стали роптать:
– Ружья кривые. Мишени далекие. На морозе руки дрожат. Попробовал бы тут сам царь-батюшка в яблочко стрельнуть.
А в это время Пугачев прибыл проверять, как идут учения, и услышал крестьянские речи.
Подъехал Емельян Иванович к стрелкам. Увидев царя, крестьяне попадали ниц.
– Встаньте, – приказал Пугачев. – Тут воинский плац, а не государевы палаты. Тут пригиб не мне, а умельцам делай.
Поднялись мужики.
– Ружья, значит, кривые?
Замялись крестьяне.
Слез Пугачев с коня.
– Ну-ка, подай сюда кривое ружьецо-то.
Подали Пугачеву ружье.
Вскинул Емельян Иванович стволину. Приклад к плечу, палец к курку – бах!
– Попал, попал! В самую отметину! – заголосили крестьяне.
Взял Пугачев второе ружье – во вторую мишень. Взял третье, вскочил на коня и с ходу, с рыси – в третью.
И снова в самую середину, снова навылет.
Поразевали крестьяне рты. Остолбенели от такого умельства. И Гришатка разинул рот. «Ай да стрелок! Ай да царь-батюшка!»
Подъехал Пугачев снова к крестьянам.
– Ну как, детушки, ружья кривые или глаз ваш косит?!
– Глаз, глаз, государь! – закричали крестьяне.
– То-то, – рассмеялся Пугачев. – Как же нам с шапкой, детушки, быть?
– Твоя шапка, твоя! – кричат вперебой крестьяне. – Тебе полагается. По закону. По справедливости.
– Эн, нет, – говорит Пугачев. – А ну-ка выходи, кто смелый.
Нет смелых. Боятся стрелки при царе попасть в полный конфуз.
В это время Пугачев заметил Гришатку.
Сунул Пугачев ему в руки ружье.
– Стреляй!
Прицелился Гришатка. Руки дрожат. В глазах туман. Однако ослушаться государя боится. Стрельнул.
– Попал, попал! – взвыли мужики. – Ух ты, в самую тютельку, в самое яблочко.
– Ух ты! – не удержался и сам Пугачев. Снял он со своей головы шапку. – На, получай!
Растерялся Гришатка, как быть, не знает.
– Бери, бери! – гудят мужики. – Государь жалует.
Взял Гришатка шапку, надел, утонул по самые уши. А когда приподнял шапку, то Пугачева рядом уже и нет. Лишь снег от конских копыт клубится.
Приказал Пугачев для крестьянской части своего войска устроить учения.
Вели занятия сразу же за слободой на открытом месте. Бегают мужики в атаку. Учатся пикой владеть, в казацком седле держаться.
Тут же неподалеку установлено три щита и на них мишени. По мишеням из ружей идет пальба.
Около стрелков крутится Гришатка. Интересно ему. Стоит, смотрит.
Стараются мужики. Пугачев заявил, что лучшему стрелку будет с его царской головы шапка.
Шапка дорогая, мерлушковая, с малиновым верхом. То-то бы угодить в самое яблочко.
Однако дела стрелков плохи. В щит еще кое-как попадают. А вот о большем не думай.
Намучились, намерзлись крестьяне. Стали роптать:
– Ружья кривые. Мишени далекие. На морозе руки дрожат. Попробовал бы тут сам царь-батюшка в яблочко стрельнуть.
А в это время Пугачев прибыл проверять, как идут учения, и услышал крестьянские речи.
Подъехал Емельян Иванович к стрелкам. Увидев царя, крестьяне попадали ниц.
– Встаньте, – приказал Пугачев. – Тут воинский плац, а не государевы палаты. Тут пригиб не мне, а умельцам делай.
Поднялись мужики.
– Ружья, значит, кривые?
Замялись крестьяне.
Слез Пугачев с коня.
– Ну-ка, подай сюда кривое ружьецо-то.
Подали Пугачеву ружье.
Вскинул Емельян Иванович стволину. Приклад к плечу, палец к курку – бах!
– Попал, попал! В самую отметину! – заголосили крестьяне.
Взял Пугачев второе ружье – во вторую мишень. Взял третье, вскочил на коня и с ходу, с рыси – в третью.
И снова в самую середину, снова навылет.
Поразевали крестьяне рты. Остолбенели от такого умельства. И Гришатка разинул рот. «Ай да стрелок! Ай да царь-батюшка!»
Подъехал Пугачев снова к крестьянам.
– Ну как, детушки, ружья кривые или глаз ваш косит?!
– Глаз, глаз, государь! – закричали крестьяне.
– То-то, – рассмеялся Пугачев. – Как же нам с шапкой, детушки, быть?
– Твоя шапка, твоя! – кричат вперебой крестьяне. – Тебе полагается. По закону. По справедливости.
– Эн, нет, – говорит Пугачев. – А ну-ка выходи, кто смелый.
Нет смелых. Боятся стрелки при царе попасть в полный конфуз.
В это время Пугачев заметил Гришатку.
Сунул Пугачев ему в руки ружье.
– Стреляй!
Прицелился Гришатка. Руки дрожат. В глазах туман. Однако ослушаться государя боится. Стрельнул.
– Попал, попал! – взвыли мужики. – Ух ты, в самую тютельку, в самое яблочко.
– Ух ты! – не удержался и сам Пугачев. Снял он со своей головы шапку. – На, получай!
Растерялся Гришатка, как быть, не знает.
– Бери, бери! – гудят мужики. – Государь жалует.
Взял Гришатка шапку, надел, утонул по самые уши. А когда приподнял шапку, то Пугачева рядом уже и нет. Лишь снег от конских копыт клубится.
Сани
– Эх, мало, мало у нас пушек! Ружей мало. Пороху бы нам побольше! – сокрушается Емельян Иванович.
Затеял Пугачев разные хитрости. То среди ночи подвезут казаки под самый Оренбург охапки сена и распалят костры. В крепости подумают, что это подошла пугачевская армия, и откроют страшный огонь из пушек.
– Так-так, – посмеивается Пугачев. – Хорошо. Ядер у них тоже не тысячи. Пусть, пусть постреляют.
Потом стали выманивать из крепости воинские отряды.
Для этого поступали так. Подойдет пугачевский разъезд поближе к городу. А основные силы в стороне, в засаде.
Увидят в крепости, что отряд мал, откроют ворота. Вылетят конники. Пугачевцы же делают вид, что отступают. Заманивают они неприятеля. Подведут солдат к задуманному месту. А там – раз! – выскочили из засады товарищи. И неприятельский отряд либо в плену, либо порублен.
Однако в Оренбурге вскоре догадались про пугачевские хитрости.
Сколько ни ездят казаки к Оренбургу, как ни кричат, ни выманивают осажденных – никакого успеха.
Тогда Пугачев приказал запрячь в сани тройку добрых коней.
Оделся и сам поехал.
– Батюшка, да куда же ты? – взмолились пугачевские помощники. – Да видано ли дело, чтобы сам царь – и вдруг вроде как за приманку. Да пожалей ты себя. Не царское это дело. А вдруг как убьют!
– Не убьют, не убьют, детушки, – отвечал Пугачев. – Не убьют. Я завороженный. Ружья нужны нам, ружья. Нельзя нам без них.
И вот тройка у самого города.
Промчался Пугачев взад-вперед вдоль оренбургского вала.
– Эй, солдатушки! – закричал. – Вам ли против своего законного государя идти. Рушь господ, открывай ворота.
– Пугачев! – понеслось по крепости.
Подумал Рейнсдорп: «Вот так удача!»
– Эй, верховые наружу!
И снова открылись ворота, снова погоня.
Мчат царские санки лихо, во весь опор. Кони как птицы. Шеи вперед, гривы по ветру, ногами по снежному месиву цок-перецок.
Промчит Пугачев саженей сто, двести, приостановится. Подпустит погоню поближе. И снова плеткой коней.
Почуяли верховые недоброе. Остановились. Отстали. Решили вернуться назад.
– Эх, эх, пропали ружья! – сокрушается Пугачев.
Снова заворачивает он коней к Оренбургу. Снова взад-вперед у самого вала. И снова за ним погоня. И так несколько раз.
Добился все же своего Емельян Иванович, заманил правительственный отряд до задуманного места.
Выскочили пугачевцы, изрубили отряд.
– Хорошо, хорошо! – говорит Пугачев. – Вот и ружьишек штук тридцать. Да и сабли, да конская сбруя. Эхма, не царское оно, конечно, дело этак по капельке! Да ведь и море капелькой полнится.
Затеял Пугачев разные хитрости. То среди ночи подвезут казаки под самый Оренбург охапки сена и распалят костры. В крепости подумают, что это подошла пугачевская армия, и откроют страшный огонь из пушек.
– Так-так, – посмеивается Пугачев. – Хорошо. Ядер у них тоже не тысячи. Пусть, пусть постреляют.
Потом стали выманивать из крепости воинские отряды.
Для этого поступали так. Подойдет пугачевский разъезд поближе к городу. А основные силы в стороне, в засаде.
Увидят в крепости, что отряд мал, откроют ворота. Вылетят конники. Пугачевцы же делают вид, что отступают. Заманивают они неприятеля. Подведут солдат к задуманному месту. А там – раз! – выскочили из засады товарищи. И неприятельский отряд либо в плену, либо порублен.
Однако в Оренбурге вскоре догадались про пугачевские хитрости.
Сколько ни ездят казаки к Оренбургу, как ни кричат, ни выманивают осажденных – никакого успеха.
Тогда Пугачев приказал запрячь в сани тройку добрых коней.
Оделся и сам поехал.
– Батюшка, да куда же ты? – взмолились пугачевские помощники. – Да видано ли дело, чтобы сам царь – и вдруг вроде как за приманку. Да пожалей ты себя. Не царское это дело. А вдруг как убьют!
– Не убьют, не убьют, детушки, – отвечал Пугачев. – Не убьют. Я завороженный. Ружья нужны нам, ружья. Нельзя нам без них.
И вот тройка у самого города.
Промчался Пугачев взад-вперед вдоль оренбургского вала.
– Эй, солдатушки! – закричал. – Вам ли против своего законного государя идти. Рушь господ, открывай ворота.
– Пугачев! – понеслось по крепости.
Подумал Рейнсдорп: «Вот так удача!»
– Эй, верховые наружу!
И снова открылись ворота, снова погоня.
Мчат царские санки лихо, во весь опор. Кони как птицы. Шеи вперед, гривы по ветру, ногами по снежному месиву цок-перецок.
Промчит Пугачев саженей сто, двести, приостановится. Подпустит погоню поближе. И снова плеткой коней.
Почуяли верховые недоброе. Остановились. Отстали. Решили вернуться назад.
– Эх, эх, пропали ружья! – сокрушается Пугачев.
Снова заворачивает он коней к Оренбургу. Снова взад-вперед у самого вала. И снова за ним погоня. И так несколько раз.
Добился все же своего Емельян Иванович, заманил правительственный отряд до задуманного места.
Выскочили пугачевцы, изрубили отряд.
– Хорошо, хорошо! – говорит Пугачев. – Вот и ружьишек штук тридцать. Да и сабли, да конская сбруя. Эхма, не царское оно, конечно, дело этак по капельке! Да ведь и море капелькой полнится.
Шашки
Пугачев любил играть в шашки. Играл со своими командирами. А тут как-то надумал сыграть с Гришаткой.
– Главное, – поучал Пугачев, – чтобы в дамки пройти. Дамка, она всему полю хозяин.
Конечно, поначалу Гришатка проигрывал Пугачеву. А потом наловчился.
И вот как-то сложилась игра так, что Гришатка первым и в дамки пролез, и шашек у него на доске больше.
Струхнул Гришатка: «А ну как царь-государь рассердится».
Сделал он вид, будто бы не замечает, что дамкой следует бить, то есть сделал Гришатка фука.
Понял Пугачев Гришаткину хитрость.
– Э, нет! – говорит. – Ты не хитри. Не гни перед сильным шапку. Бей! Не зевай! Шашки, они тем хороши, – стал рассуждать Емельян Иванович, – что тут, как на войне, словно бы ты полководец. Умен – победил. Недодумал – тебя побили. Вот так-то, Гришатка.
Однако потом, когда они кончили игру и Гришатка выиграл, Пугачев вдруг заявил:
– Побил ты меня, Гришатка. Царя своего побил. Не стыдно тебе?
Смутился Гришатка, не знает, что и ответить.
А Пугачев опять укоряет:
– Побил, побил, не пожалел…
Краснел Гришатка, краснел. «Как же это понять царя-батюшку?! – И вдруг: – Э, была не была!»
– Так ведь тут как на войне… Бей! Не зевай!
– Молодец, ой молодец! – рассмеялся Пугачев. Посмотрел он пристально на Гришатку, потрепал по голове. – Башковитый. Эх, жить бы тебе в добрые времена! – Пугачев задумался. – Вот возьму власть, учиться, Гришатка, тебя пошлю. Там в Испанию или Голландию, к немцам али к французам. И станешь ты у меня первейшим человеком в науках. Про Ломоносова, чай, слыхал? Ломоносовым будешь.
«Добрый царь-батюшка, – подумал Гришатка. – Добрый. Зазря я его обыграл».
– Главное, – поучал Пугачев, – чтобы в дамки пройти. Дамка, она всему полю хозяин.
Конечно, поначалу Гришатка проигрывал Пугачеву. А потом наловчился.
И вот как-то сложилась игра так, что Гришатка первым и в дамки пролез, и шашек у него на доске больше.
Струхнул Гришатка: «А ну как царь-государь рассердится».
Сделал он вид, будто бы не замечает, что дамкой следует бить, то есть сделал Гришатка фука.
Понял Пугачев Гришаткину хитрость.
– Э, нет! – говорит. – Ты не хитри. Не гни перед сильным шапку. Бей! Не зевай! Шашки, они тем хороши, – стал рассуждать Емельян Иванович, – что тут, как на войне, словно бы ты полководец. Умен – победил. Недодумал – тебя побили. Вот так-то, Гришатка.
Однако потом, когда они кончили игру и Гришатка выиграл, Пугачев вдруг заявил:
– Побил ты меня, Гришатка. Царя своего побил. Не стыдно тебе?
Смутился Гришатка, не знает, что и ответить.
А Пугачев опять укоряет:
– Побил, побил, не пожалел…
Краснел Гришатка, краснел. «Как же это понять царя-батюшку?! – И вдруг: – Э, была не была!»
– Так ведь тут как на войне… Бей! Не зевай!
– Молодец, ой молодец! – рассмеялся Пугачев. Посмотрел он пристально на Гришатку, потрепал по голове. – Башковитый. Эх, жить бы тебе в добрые времена! – Пугачев задумался. – Вот возьму власть, учиться, Гришатка, тебя пошлю. Там в Испанию или Голландию, к немцам али к французам. И станешь ты у меня первейшим человеком в науках. Про Ломоносова, чай, слыхал? Ломоносовым будешь.
«Добрый царь-батюшка, – подумал Гришатка. – Добрый. Зазря я его обыграл».
Карать или миловать
К Пугачеву в Бёрды прибыла группа крестьян вместе с своим барином. Притащили помещика на суд к государю.
И вот снова крыльцо «царского дворца» как тогда, во время присяги. Кресло. Ковер. Пугачев в кресле.
Пугачев начинает допрос. Обращается то к мужикам, то к помещику:
– Ну как, детушки, лют был барин у вас?
– Лют, лют, уж больно лют, царь-государь, продыху от его лютости не было! – кричат мужики.
– Ну, а ты что скажешь, господин хороший? – обращается Пугачев к помещику.
Молчит, не отвечает помещик.
Пугачев опять к мужикам:
– А бил ли вас барин, руку к телу прикладывал?
– Бил, бил, батюшка! Собственноручно. Кожа, поди, по сей день свербит.
– Так, – произнес Пугачев и снова к помещику: – Не врут, правду сказывают мужики?
Молчит, не отзывается барин.
Лицо у Пугачева начинает багроветь. На скулах желваки проступают. Вздувается шея.
– А не забижал ли он стариков и детушек малых?
– Забижал, забижал, великий государь. Ой, как забижал! Васятку Смирнова до смерти запорол батогами. Федотку Краснова посохом покалечил. Старика и старуху Раковых, о Господи, в мороз босыми гонял по снегу. Не выжили, померли Раковы.
Нечего сказать в оправдание барину. Понимает он, что не миновать ему лютой казни.
Но вдруг Пугачев смягчился, согнал с лица своего суровость.
– А может, и добрые дела есть у вашего барина? Может, забыли вы, детушки?
И вот снова крыльцо «царского дворца» как тогда, во время присяги. Кресло. Ковер. Пугачев в кресле.
Пугачев начинает допрос. Обращается то к мужикам, то к помещику:
– Ну как, детушки, лют был барин у вас?
– Лют, лют, уж больно лют, царь-государь, продыху от его лютости не было! – кричат мужики.
– Ну, а ты что скажешь, господин хороший? – обращается Пугачев к помещику.
Молчит, не отвечает помещик.
Пугачев опять к мужикам:
– А бил ли вас барин, руку к телу прикладывал?
– Бил, бил, батюшка! Собственноручно. Кожа, поди, по сей день свербит.
– Так, – произнес Пугачев и снова к помещику: – Не врут, правду сказывают мужики?
Молчит, не отзывается барин.
Лицо у Пугачева начинает багроветь. На скулах желваки проступают. Вздувается шея.
– А не забижал ли он стариков и детушек малых?
– Забижал, забижал, великий государь. Ой, как забижал! Васятку Смирнова до смерти запорол батогами. Федотку Краснова посохом покалечил. Старика и старуху Раковых, о Господи, в мороз босыми гонял по снегу. Не выжили, померли Раковы.
Нечего сказать в оправдание барину. Понимает он, что не миновать ему лютой казни.
Но вдруг Пугачев смягчился, согнал с лица своего суровость.
– А может, и добрые дела есть у вашего барина? Может, забыли вы, детушки?