Вдруг я осознаю, что она может больше ничего не написать, и прихожу в ужас: ведь в какой-то степени это зависит от меня. Я думаю об издателях, отказывающихся в это верить, о литературном агенте на грани срыва, отчаявшихся продавцах, страдающих читателях, которые шлют властям безумные заявления с требованием вернуть то, что им принадлежит, будто К.Л.Авила — их собственность. Рыночный механизм разлажен, все ошеломлены и чего-то ждут. А я, Роса Альвальяй, единственная среди обитателей вселенной, вызвалась привести все в порядок. Может, я сошла с ума?
   Чтобы выбросить подобные мысли из головы, медленно поджаривающейся на январском солнце, палящем сквозь стекло автобуса, я стала вспоминать курс литературы, который слушала в УНАМ[3] по приезде в Мексику, когда о занятиях правом еще не могло быть и речи, все мы жили за счет моего мужа, и нужно было как-то облегчить тяжесть изгнания. Не знаю, помогли ли эти лекции справиться с ностальгией, но что они были не напрасны, я сегодня ощутила.
   Ана Мария, дочь ректора Томаса Рохаса, приедет в Сантьяго только завтра. Висенте я смогу увидеть не раньше чем через пять дней. О Клаудии Хоффманн, ее помощнице, вообще говорить нечего— она в отпуске до марта. Вообще начинать какое-нибудь дело в Южном конусе в январе— гиблое занятие. Хуже может быть только одно: начинать его в феврале, когда все превращается в огромное провинциальное кладбище.
   Вернувшись домой, где в эти утренние часы было пусто, я засомневалась, стоит ли варить еще кофе после трех чашек, выпитых у ректора, и остановилась на холодном пиве, не «Дос Экис», конечно, как в Мехико, а простом «Эскудо», после чего направилась к телефону. Оба моих звонка были воплощением совершенства. До ухода оставалось четыре часа, и я решила потратить их на чтение. Мне необходимо понять образ мыслей К.Л.Авилы. За неимением кондиционера я включила вентилятор.
   «В „черных романах“ все не так, как должно быть, — заявила писательница на одной из пресс-конференций, — вот почему этот жанр так мне близок». Естественно, ее кабинет уставлен подобными книгами, и естественно, я почувствовала укол зависти, когда ректор ввел меня в эту комнату и глаза разбежались от названий. В конце концов, женщина-сыщик Памела Хоторн, героиня ее романов, — адвокат, как и я, да и работа у нас с ней схожая. Конечно, в моей нет романтического ореола, и занялась я ею не по призванию, как она, а после целой цепи неудач, преследовавших меня с того дня, когда я, окрыленная, вернулась на родину накануне восстановления демократии. Памела не работала в организациях по правам человека и не взялась впервые за расследование, ведомая очень простой, но недостижимой целью — помочь себе подобным. Если сравнивать и дальше, то у нее нет двоих детей, она не бросила мужа в другом полушарии и не тянет на себе весь дом, да к тому же его и содержит. Но главное, конечно, возраст: мне уже далеко не тридцать лет, как блистательной мисс Хоторн.
   Вернемся, однако, к стеллажам в кабинете К.Л.Авилы: похоже, она выбрала достойных вдохновителей. Я насчитала по меньшей мере двадцать книг Патрисии Хайсмит, около десяти П.Д.Джеймс, там же был весь Чандлер, весь Хэмметт (правда, в сантиметрах это не так уж много), какие-то неизвестные мне Росс Макдональд, Честер Хаймс, Сью Графтон, других я не запомнила. Продвигаясь вдоль безукоризненно расставленных книг, я все больше приближалась к современности: стали попадаться имена Васкеса Монтальбана и Луиса Сепульведы — с последним, насколько я понимаю, она дружила; их объединяли привязанность к Чили и «черный роман». Думаю, не поставив на полки ни одной книги Агаты Кристи или Сименона, она тем самым хотела подчеркнуть разницу между «черным романом» и детективом, о чем когда-то с жаром говорила на конференции в Университете Чили, где я видела ее в первый и последний раз. Я обожаю Сименона, он не раз выручал меня, когда задерживался рейс или мучила бессонница, но тут уж ничего не поделаешь — капризы писательницы. На другом стеллаже собрана литература, не относящаяся к жанру «черной». Книги аккуратно расставлены по странам, и, дойдя до Мексики, я тут же почувствовала родственную душу. Многие из этих произведений есть и у меня, просто я не смогла привезти их, и они до сих пор покоятся на полках в Мехико, в квартире бывшего мужа.
   — Сколько книг! — Непростительно расхожая фраза, но я не удержалась.
   — Приобретения последних лет. Когда мы познакомились, у нее их не было, — сказал Томас с оттенком гордости. — Ничего не было…
   — Но ведь когда вы познакомились, она уже писала…
   — Да, но ее жизнь была так беспорядочна, что ей ничего не удавалось накопить. Даже постоянного жилья не было моталась между Мексикой и Соединенными Штатами, где жил Висенте, а ее мексиканская жизнь… в общем, оставляла желать лучшего.
   — Вы хотите сказать, она приехала в Чили с одними чемоданами?
   — Если уж быть точным, с одним чемоданом… Она появилась здесь с одним чемоданом в день, когда мы поженились. «Это все твое имущество?» — изумился я, принимая у нее чемодан. «А что? — ответила она вопросом на вопрос. — Это много или мало?»— В глазах ректора впервые мелькнула нежность, но он тут нее прогнал ее, будто боясь лишиться твердости.
   — Кстати, — голос звучал уже иначе, с иным выражением, — эта комната в полном вашем распоряжении, после ее отъезда здесь ничего не трогали.
   — Тетради, дневники у нее были?
   — Обычных дневников не было, но можно считать литературными дневниками записи, которые она делала, когда работала над очередным романом. Они во втором ящике. Если вас не затруднит, я бы предпочел, чтобы вы просматривали их здесь.
   Моя рука, словно пружина, метнулась ко второму ящику, но там оказалось всего две тетради, конечно же, в прекрасных переплетах. Я подумала, что, если поискать, возможно, найдутся и другие. В конце концов, когда это мужья знали, где что хранят их жены? Я открыла тетрадь наугад, мне нужно было взглянуть на ее почерк. Писатели — единственные существа на земле, которые по сей день позволяют себе роскошь в виде перьевых ручек, или авторучек, как мы их в свое время называли. Управляющие крупных компаний и министры тоже ими пользуются, но только для подписи, они ведь ничего не сочиняют, а потому «Монблан» или «Уотермэн» большую часть времени отдыхают. Простые же смертные вроде меня пишут обычными пластмассовыми шариковыми ручками, у нас нет времени на столь утонченные вещи, как чернила и тем более чернильницы.
   Удлиненные, заостренные буквы, почерк твердый, почти мужской. Я начала читать и тут же поняла, как трудно будет разобраться в ее тетрадях. Короткие бессвязные фразы: то ли диалог двух персонажей, то ли способ изъяснения Памелы Хоторн, то ли высказывания самой К.Л.Авилы, скрывающей навязчивые идеи за невинной обложкой литературного дневника.
   «Уильям Блейк говорил, что единственный путь к мудрости — пресыщение, а уж он-то в этом разбирался!»
   «Ну, если Блейк говорил…»
 
   — Наконец? Наконец нормальная жизнь, наконец стабильность, наконец отец для ее сына, наконец — оставить позади все, что было! Вполне понятное посвящение, — убеждает меня писатель, отхлебывая виски из стакана с ледяной крошкой.
   Беседовать с ним совсем не то, что с Томасом Рохасом. Ни капли официальности, все очень вольно: обстановка дома, одежда, манера обращения, растрепанные волосы, одна прядь постоянно падает на лоб, грязные стаканы на кухне, переполненные пепельницы среди вороха бумаг и книг, раскиданных по полу в гостиной. Здесь я могу курить.
   — Как бы ты оценил их отношения?
   «Ты» — не моя идея, во время работы я стараюсь придерживаться нейтрального тона протоколов; он перешел на «ты» сразу, как только открыл на мой звонок дверь своей маленькой, отнюдь не роскошной квартиры в центре, напротив Парке Форесталь. Листьев на земле еще нет, но лето уже крадет у осени драгоценную позолоту, придавая парку какой-то опустошенный вид, превращая его в пыльное, сухое облако. И мне вдруг кажется нереальным, что я сижу в этой уютной гостиной напротив Мартина Робледо Санчеса, на мой взгляд, лучшего из наших писателей.
   — Сразу скажу — она не любила быть послушной, покорность вообще не в ее натуре. Но что-то в Томасе так на нее подействовало, что она дала себя подчинить. Это была смесь уважения, благодарности и страха.
   «Простите, что касаюсь этой темы, — осторожно сказала я утром Томасу Рохасу, — но мне необходимо знать, какие у вас были отношения». — «Прекрасные, — тут же ответил ректор, — у нас был очень удачный брак, причину нужно искать не здесь, сеньора Альвальяй». Я не настаивала, но в глубине души удивилась: разве можно быть столь категоричным в таком тонком деле! И ведь он, похоже, не лгал.
   — Однажды Кармен рассказала мне забавную вещь. Томас принимал пищу строго по часам четыре раза в день — по его мнению, только так можно достичь полноценного обмена веществ. У нее же не было иных внутренних часов, кроме собственных желаний, она ела когда вздумается, если чувствовала, что проголодалась, или ей вдруг до смерти хотелось чего-нибудь вкусненького. Однако постепенно ее организм перестроился на тот режим, которому следовал организм Томаса.
   Он многозначительно взглянул на меня.
   — Возможно, со временем Кармен захотела освободиться от той власти, которой сама же и подчинилась. — Это прозвучало как утверждение.
   Он замолчал, задумался, я пока сходила на кухню, выкинула окурки из пепельницы, а когда вернулась, он уже был готов продолжить разговор.
   — Ее международная известность докатилась до Чили раньше, чем она сама сюда приехала, и ей ничего не стоило занять свою нишу в нашем литературном мире. Если бы она написала первый роман в Чили и по-испански, все было бы по-другому… проклятый третий мир… Она со всеми была в неплохих отношениях, но всегда соблюдала некоторую дистанцию. Я был исключением, нам несколько раз пришлось вместе путешествовать, и это нас сблизило. Я бы сказал, я был ее единственным другом в этом мирке, мерзком мирке, ты же знаешь. Все были с ней очень любезны, еще бы, знаменитость, а за спиной сплетничали, осуждали. В общем, ничего нового… наш национальный спорт… Я ее очень люблю, даже влюбился бы, если бы она позволила. Ее нельзя назвать красивой, но что-то в ее внешности выдает страстную натуру. Тем не менее она верная жена.
   Я слушала очень внимательно.
   — Томас не особенно интересовался ее писаниями, думаю, у него просто не было времени. Казалось, он живет в более
   значительном, более прочном, я бы даже сказал, более материальном мире, чем мы. Он все-таки экономист, не забывай. Тебе не кажется, это очень современно — занять пост ректора, имея такую профессию и получив с ее помощью все, что положено? — Он по-детски озорно взглянул на меня и предпочел сменить тему. — Нужно особое умение, чтобы поставить себя так при росте метр шестьдесят пять. Я высокий, мне смешно смотреть на коротышек, но только не на Томаса. Он словно пылкий петушок, всегда грудь колесом. Правда, ректор в один прекрасный день перестает быть ректором, писатель же— всегда писатель. Тем не менее он игнорировал нашу братию, очень тактично, но игнорировал, меня, пожалуй, меньше, чем других, поскольку я был другом Кармен. В конце концов, он неплохой человек, Рохас, но, на мой вкус, немного правый… и чересчур светский! Ты можешь себе представить, чтобы кто-то, будучи в здравом уме, получал удовольствие от коктейлей и официальных обедов?
   Он говорил таким тоном, словно не допускал, что кто-то может с ним не согласиться, и меня это в нем умиляло.
   — Обычно я обедал с ней, это было лучшее время, чтобы повидаться и при этом избежать встречи с ним. Она была более раскованной, когда оставалась одна. Наверное, все мы такие, а, Роса?
   Я улыбнулась и позволила снова наполнить свой стакан, правда, обычной минеральной водой. Если у К.Л.Авилы нет внутренних часов, то у меня они есть, и очень точные: виски в пять вечера может меня убить.
   — Кармен была… нет, не была, а просто… она улыбчивая, и улыбка у нее нежная и одновременно нервная. И еще она человек настроения, которое у нее мгновенно меняется. Кармен уверяет, что ее прабабка была цыганкой и в этом якобы причина всех странностей. Какой писатель не нуждается в мифе, чтобы самому утвердиться в нем как персонажу? А может, так оно и есть, отсюда ее гибкое тело, — жаль, ты ее не видела, — такое раскрепощенное, такое выразительное. Я не знаю никого, кто бы так страдал, чувствуя себя в плену существующих условностей; ей бы жить в глухой сельве… в крайнем случае в обычном лесу… но ни в коем случае не в таком чопорном и заурядном городе, как Сантьяго. Когда я с ней познакомился, то подумал: у нее слишком красивые ноги, она не может хорошо писать. Лично мне не нравится ее стиль, на мой взгляд, ему не хватает плотности. Но с другой стороны, мне ничей стиль не нравится… Удивительно, но постепенно воображаемый мир становился единственным, в котором ей было интересно жить. Она все больше и больше читала. Считается, что все писатели много читают, но это не так. Мне, например, никогда не хватает терпения… максимум, на что я способен, — это перечитать какой-нибудь эпизод, страницу, которая когда-то меня потрясла. На мой взгляд, существует всего десять стоящих романов, и что бы ни публиковалось нового, я своего мнения не изменю. Поэтому я не читаю новые книги, просто пролистываю. А Кармен читала, была в курсе, и создавалось впечатление, извини, если повторяюсь, что реальный мир ее не интересует, по крайней мере все меньше и меньше, он казался ей лишним, не то что фантазии. Она часто рассказывала, как в детстве тетя Джейн пичкала ее книгами на испанском, чтобы язык не забылся, то есть привычка читать появилась лет в одиннадцать и не исчезла с годами… Вот почему она с пренебрежением относилась к официальной учебе, университетам, всему училась по книгам. Как сказала бы моя бабушка, у нее был богатый внутренний мир, которого у меня, например, нет.
   Он замолчал, потянулся за сигаретой и закурил. Его слова повисли в дыму.
   — Знаешь, я иногда спрашиваю себя, что же ей не нравилось в такой благополучной, обустроенной жизни. Ведь в этом и есть причина ее невроза.
   Я стараюсь не вмешиваться — его рассуждения дадут больше, чем мои вопросы.
   — Если бы она не существовала, кто-то должен был бы ее выдумать. Может быть, я сам…
   В жизни он интереснее, чем на фотографиях или по телевизору. Сбросил бы еще килограммов пять и был бы почти совершенство.
   — «Безумие не вписывается в наш мир, Мартин, — сказала она однажды. — Если бы я дала выход своим безумствам, меня бы отвергли как изгоя, заклеймили как разрушительницу устоев, которая приносит окружающим один вред, и никто бы за меня не заступился, потому что сейчас не двадцатые и не тридцатые годы». — «Я бы заступился, Кармен», — сказал я. Она печально улыбнулась.
   Глаза писателя погрустнели.
   Ну и глупая же ты, Кармен, подумала я, и почему ты не позволила этому мужчине влюбиться в тебя?
   — Главное — она плохо переносила светскую жизнь, очень быстро, как и я, уставала от самой себя. В этом смысле она не эгоцентрична.
   Мысленно не соглашаясь с ним относительно эгоцентризма писателей, я в то нее время отмечаю, что он все время путается во временах глагола. То говорит так, будто она сидит рядом, то — будто навсегда ее потерял. Улучив момент, я спрашиваю почему.
   — Каждый день я задаю себе этот вопрос и не могу ответить. Самое простое объяснение— самоубийство, но Кармен не самоубийца. Она была счастливой женщиной.
   — Разве?
   —Именно так! — улыбается он. — Я хочу сказать, для самоубийства не было причин. В ней существовала одна-единственная серьезная трещина: ее внутреннее время не совпадало с внешним. Трещина, конечно, страшная, и день ото дня она углублялась. Но скажи, Роса, если бы люди по этой причине лишали себя жизни, не стала бы наша страна почти пустыней?..
 
   Дом спит. Она снова один на один с рассветом.
   Будильник прозвонил в пять утра, термос с кофе поджидает на ночном столике. Привычная к сборам, она делает все точно и методично. Ее движения размеренны. Все готово еще с вечера, осталось только положить в чемодан черно-красную косметичку — она всегда ее сопровождает, миниатюрный саквояж для кремов, туалетных принадлежностей, лекарств — и защелкнуть замки. Звонок безжалостно прорезает тишину, это пришла машина, чтобы отвезти ее в аэропорт.
   Она здоровается с темным неподвижным городом, огромной Спящей Красавицей, вырастающей из призрачного и потому завораживающего нагромождения домов, которые выглядят столь неприветливыми при свете дня. Мало кому удается подглядеть подобные моменты, когда улицы и вся столица принадлежат сами себе, когда никто еще не проснулся, тротуары пусты, нигде ни души. Это всегда — как и взлет самолета — новый опыт: пустыня одиночества в городе, который скоро превратится в муравейник.
   Однако что она о себе возомнила! Вообразила себя на мгновение единственной обитательницей этого мира, невидимой, своевольной, вездесущей. Единственной, но, к сожалению, потерпевшей крушение.
   Следы. Конечно же, он сохранит этот беспорядок — стоит сделать уборку, и все сразу пропадет в стерильном забвении дома; только ее следам, оставленным в спешке в рассветный час, разрешено нарушать порядок в ванной и спальне.
   Ночной столик кажется инородным телом без ее книги у изголовья, тетради для записей, авторучки, пузырьков с таблетками, семейной фотографии в рамке. Остался лишь стакан с водой, которую никто так и не выпил.
   Мужчина переворачивается и придвигается ближе к левому краю кровати. Он чувствует себя покинутым, а здесь ощущается ее запах, смесь многих запахов: пота, духов, плоти, волос, кремов, снов — в конце концов, это и есть она. Левая сторона кровати выглядит беззащитно и одиноко, и это подчеркивают очертания тела, оставшиеся на матрасе, следы движений, сохраненные простыней в виде безмолвной жалобы той, что ночью впитывала и отдавала тепло.
   Когда эти поездки только начались, он думал, что каждая имеет значение и обязательно окутана какими-то сомнениями, совпадениями, случайностями. Но тем не менее это было реальное, материальное отделение друг от друга, отделение в пространстве, и пространство было бездонно. Разве не означало это каждый раз — пусть даже сесть в самолет, подняться в воздух и перенестись в другую страну стало обычным делом, — разве не означало это, что любимый человек улетает, и улетает далеко? Однако по прошествии времени мужчина решил не быть идиотом и перестать копаться в собственных переживаниях, а отъезды жены считать такими же незначительными событиями, как и сотни других, постоянно случающихся в их насыщенной повседневной жизни.\
   Мартин Робледо Санчес рассказал мне, как однажды Кармен позвонила ему очень взволнованная и сообщила: «Я только что открыла удивительную вещь. Считается, что писатели воскрешают в романах воспоминания, события, которые уже произошли… а на самом деле мы их предвосхищаем».
   Приведенный выше короткий утренний эпизод рассказан Памелой Хоторн и взят мною из последнего романа «Странный мир». Можно предположить, что таким было последнее утро К.Л.Авилы в Сантьяго.
   Джилл Ирвинг назначила мне встречу в «Лас Лансас», маленьком кафе на Иласа Ньюньоа, куда я обычно забегала, когда училась в университете. Придя туда, я с удовольствием обнаружила, что не все меняется в этом городе, столь искушенном по части уничтожения воспоминаний. Все столики — и внутри, и снаружи — были заняты. Уже начал дуть свежий вечерний ветер, значит, ночь может спокойно располагаться под луной, не боясь растечься от жары.
   Я предупредила, что буду в голубом льняном костюме, чтобы она меня узнала, но, как выяснилось, в этом не было необходимости. Она сидела за одним из столиков на тротуаре, поигрывая высоким неполным бокалом вина, мне показалось, гарса[4], и я ни на минуту не усомнилась, она ли это. Почему иностранка выбрала именно это место? Что она знает о Сантьяго? И кого здесь знает?
   — Вам повезло, что вы меня застали. Я приехала всего на несколько дней повидать Висенте, Кармен этого хотела.
   — А он уехал на море…
   — Я не обижаюсь, он все еще под чарами медового месяца.
   Я тоже заказала гарсу и, только ощутив губами холод стекла, начала разговор:
   — Простите, Джилл, но мне нужна какая-то хронология вашей с Кармен жизни. Пока все похоже на кусочки головоломки.
   Серьезная, невозмутимая Джилл Ирвинг, по виду стопроцентная американка, удивила меня своим превосходным испанским. Лишь немного протяжное и чуть в нос произношение выдает в ней иностранку. Она произносит все окончания, а не глотает их, как это делаем мы, живущие на краю света. Ее внешность сразу располагает к себе, и я наконец понимаю почему: она вся словно вышла из моды, и потому вызывает у меня теплые чувства. Немытые бесцветные волосы— в плотных завитках: таких в начале восьмидесятых добивались благодаря перманенту, наследнику стиля afro-look[5] шестидесятых. Если она сохранит эту прическу, когда поседеет, то будет совершеннейшей овцой. На левом запястье кожаный браслет с инкрустированными разноцветными цветочками, на ногах сандалии из более светлой кожи с плоскими подошвами. Одежда из индийских тканей: длинная юбка пастельных тонов и почти прозрачная кофточка без рукавов, с трудом удерживающая пышный бюст. Ее изображение могло бы украшать афишу славных, по мнению некоторых, времен революции, гвоздик и свободной любви. Из общей картины выпадает прекрасное серебряное ожерелье с большим изящным крестом, поперечную перекладину которого украшают выгравированные плоды. Я спрашиваю, откуда оно.
   — Крест из Ялалага… подарок Кармен. Это в Оахаке.
   Оахака! Сколько же еще мне придется вспомнить, пока будет длиться это расследование? Праздник в Гелагеце, Уго рядом со мной, его рука в моей, мы затерялись среди разноцветных плюмажей индейцев и их торжественных ритмов. В Оахаке я постоянно испытывала страх, и даже знаю почему: она недоступна пониманию, неясна, неопределенна. Более того: ее глубинная жизнь никогда не выходит на поверхность. Присущая ей таинственность, которая всех очаровывала, мою практическую натуру смущала. Я вижу перед собой сокало — центральную площадь с киоском, наверное, за эти годы там ничего не изменилось: те же блуждающие взгляды, те же нищие, которых вполне можно спутать с иностранцами, одетыми чуть ли не в лохмотья, занятыми поисками священной энергии, каких-то прежних жизней, тел, превратившихся в пепел в ожидании, что небеса примут их прежде, чем сбудется некое ужасное пророчество.
   — Это долгая история. Кроме тети Джейн, если вы когда-нибудь захотите с ней поговорить, вы не найдете никого, кто знал бы ее так давно. Мы вместе учились в college[6] в Сан-Франциско и с тех пор дружим; думаю, не стоит считать, сколько лет, их слишком много… После окончания учебы она решила объехать Соединенные Штаты. Путешествовала по-всякому, одна и в компании, пока компания ей не надоела. Тогда она добралась до границы, не предполагая, что за ней начнется новый этап ее жизни. В конце концов она обосновалась в Мехико, позвонила мне, и я к ней присоединилась. Мы снимали две комнаты в Койоакане, около площади Санта-Катарина, в большом старом доме. Естественно, ни у меня, ни у нее не было денег. Мы мастерили какие-то поделки, которые потом продавали на площади. Иногда одна из нас уезжала, другая оставалась, но мы всегда возвращались. Мехико нас околдовал, нам не хотелось жить ни в каком другом месте. Это было начало семидесятых, многие, в основном американцы, находились в том же положении, так что мы ничем не отличались от других. С визами и бумагами у нас всегда было не в порядке, выручали американские паспорта, с которыми мы пересекали границу всякий раз, когда истекал срок выданных нам разрешений.
   Не знаю, показалось мне или ностальгию действительно вытолкали на сцену, словно плохого актера, который боится показаться перед публикой? И почему воспоминания молодости нельзя вызывать исключительно по собственному желанию?
   — Какое время было… марихуана, грибы, ну, вы знаете, пейоте[7]… Мы жили на полную катушку. Жизнь в основном протекала на улице. Иногда мы получали небольшую помощь из дома, но в остальном устраивались как могли. К тому же мы были не очень требовательны…
   — Говоря о доме, кого вы имеете в виду?
   — Тетю Джейн, конечно. Родители Кармен не в счет, они пропали где-то в Индии много лет назад, вы не знали? Ее детство прошло здесь, в Чили, она жила у бабушки по матери, а когда та умерла, ее удочерила тетя Джейн, единственная сестра отца. Не официально, конечно, но, поскольку она никогда не была замужем и у нее не было детей, Кармен была ей как дочь. Она и о Висенте заботилась в первые годы, пока не появился Томас.