(«Мой разум говорит по-английски, мои чувства и страхи— по-испански», — призналась в одном интервью К.Л.Авила.)
   — То, что случилось с ее родителями, на нее повлияло?
   — В Кармен ощущалась какая-то неприкаянность, отсутствие корней. Латиноамериканцы чувствуют это острее, чем мы. Когда она впервые заговорила о матери, то сказала: «Она общалась с небесами и сейчас живет на какой-нибудь горе, совсем рядом с ними».
   Джилл говорит монотонно и бесстрастно, будто считает, что не вправе выдавать свои чувства.
   — Мы были вместе, когда она написала свой первый роман. Это произошло в начале восьмидесятых. Мы послали его тете Джейн, она была связана с издателями, по крайней мере, одна ее подруга работала в этой области. Никогда не забуду, как Кармен позвонила мне из Сакатекаса: ей только что сообщили, что роман опубликуют. «Мы разбогатели, Джилл!»— кричала она в трубку. По сегодняшним меркам, аванс был весьма скромный, все-таки это был ее первый роман, но она чувствовала себя миллионершей. Мы отправились в Индию и путешествовали по ней с рюкзаком за плечами и sleeping bag[8]. Вернулись, когда деньги кончились.
   — Как она начала писать?
   — Она часто говорила, что сначала следовала за своими родителями, потом за мужчинами, просто шла за ними, не играя никакой роли, не проявляя никаких талантов. «Но что-то же должно быть спрятано у меня внутри, — восклицала она в моменты откровения, — у всех что-то спрятано, нужно только это найти, а потом извлечь; если я этого не сделаю, всю жизнь буду на себя злиться».
   — И она это сделала?
   — Да. Реализовать свой талант— для нее это было вроде лозунга, средства защиты от душевных ран. Любое занятие, будь то писательство, вышивание, пение или приготовление пищи, может изменить твою жизнь, настаивала она, но— никаких импровизаций, просто нужно все делать добротно, на совесть. Только всепоглощающая страсть к чему-то, выполняющая роль движущей силы, могла дать ей независимость. Она долго искала, на чем бы ей сосредоточиться, пока не нашла себя в слове. Оказалось, это именно то, что ей нужно.
   Она замолчала ненадолго, потом улыбнулась каким-то своим мыслям, но улыбка вышла печальной.
   — Когда я жаловалась, она говорила: «Ты счастливая, если знаешь, что у тебя болит, по крайней мере понятно, к чему прикладывать силы». Кармен почти всю жизнь испытывала какое-то беспокойство, какую-то непонятную тоску. Когда она в нее погружалась, то могла только писать.
   — И все-таки откуда эта тоска?
   — От одиночества. Никогда не встречала более одинокого существа.
   Спустились сумерки, предвестники ночи, последние спокойные и светлые мгновения для всех одиноких, которых столько рассеяно по нашей земле, но тьма неотвратимо приближается, напоминая о вынесенном им приговоре.
   — В то время она жила с одним колумбийцем, да? Вы, конечно, знали Луиса Бенитеса.
   В выражении лица Джилл что-то изменилось, оно стало более жестким, и хотя ответ не заставил себя ждать, я почувствовала, как она насторожилась.
   — Разумеется.
   — Вы жили в этом доме в Койоакане, когда познакомились с ним?
   — Да, он тоже снимал там комнату.
   — Простите, Джилл, но… почему вы встревожились, когда речь зашла о нем?
   — Потому что если вы меня об этом спрашиваете, значит, согласны с теориями Томаса.
   — Я не могу быть ни с чем согласна, поскольку веду это дело только со вчерашнего дня. Я просто пытаюсь выяснить, что для вашей подруги было важным в жизни.
   — У Кармен, как вы уже, наверное, знаете, было много увлечений. Луис был одним из них.
   Я попыталась поставить себя на ее место: если бы кто-то расследовал жизнь моей лучшей подруги, возможно, и я одни темы обсуждала бы с удовольствием, другие нет, а наиболее темные стороны вообще постаралась бы обойти. Главное — не обращать внимания на этот нарочито холодный тон. Хотя речь Джилл оставалась вежливо-правильной и монотонной, я уловила в ней легкое волнение.
   — Вы не знаете, когда они виделись в последний раз? — не отступала я. К черту сдержанность и всякое там миндальничанье, в конце концов, я на работе.
   — Не знаю. Кармен уехала из Мексики лет десять или девять назад, не важно. Важно, что это уже не та близкая подруга, которая спит рядом, в соседней комнате. Я вернулась в Сан-Франциско, мы стали жить в разных странах. Почему вы решили, что я могу быть в курсе?
   — Ну, когда вы встречались, вы ведь, наверное, разговаривали… рассказывали о своей жизни, делились новостями, как все подруги… разве не так?
   — Так, но она не говорила мне о Луисе. Не знаю, виделась ли она с ним.
   — А если бы у нее был любовник, вы бы знали?
   — Возможно. Но вам не сказала бы.
   Ну что ж, мне нравятся люди, которым наплевать на приличия, таких немного. Она выполняет свою задачу, я — свою.
   — А кто-нибудь еще может знать?
   — Сомневаюсь, — ответила она, помедлив, будто действительно что-то вспоминала.
   — Когда вы в последний раз видели Кармен?
   — Четыре месяца назад. За два месяца до того, как она исчезла.
   — А в Майами вы не виделись?
   Она смотрит на меня слегка презрительно, и это забавно.
   — От Флориды до Калифорнии очень далеко, разве вы не знаете?
   — И какой она вам показалась тогда, четыре месяца назад?
   — Как всегда.
   — Никаких признаков того, что случилось что-то необычное?
   — Никаких.
   — Можем мы в таком случае вернуться к Луису Бенитесу?
   — Не стоит… Мне кажется, это глупость — думать, будто ее похитила герилья.
   — А вы как считаете, что с ней могло произойти?
   Без всякой патетики в голосе, с тем же бесстрастным выражением на лице она произносит:
   — Я думаю, Кармен уже нет в живых.
 
   Томас Рохас выделил целую комнату для ее туалетов, которые пополнялись по мере того, как светские обязанности его жены возрастали. Хеорхина водила меня туда, и я видела все собственными глазами.
   С одной стороны висели великолепные костюмы — двойки и тройки, юбки, так хорошо отглаженные и накрахмаленные, что даже птицы, залети они сюда, не осмелились бы на них сесть. Напротив— этническая одежда, по выражению ее друга-писателя: марокканские кафтаны, гватемальские рубашки-уипили, индийские сари, японские кимоно. Вернувшись с какого-нибудь приема, требовавшего туалета из первой части гардероба, она тут же сбрасывала его и меняла на ту или иную одежду из второй, объясняла Хеорхина. Дома — никакой официальщины, быстрая смена тряпок и привычек, прочь дисциплину нарядов, свобода здесь, под рукой, в другом углу гардеробной. Один шаг— от строгого европейского костюма к воздушной тунике — преображал ее.
   Обратное переодевание… Ее тело дикарки стягивается, обретает стандартные формы, и, подавленная, стесненная, она снова становится супругой ректора. Очередное появление в свете, и она опять чувствует себя не в своей тарелке. Ей кажется, что юбка на несколько сантиметров длиннее или короче, чем надо, каблуки слишком низки или высоки, пояс давит, ткань не спадает естественно, как океанская волна или горный склон, а топорщится, ей что-то мешает, то ли грудь, то ли эти проклятые бедра, женщина рядом выглядит более раскованно, элегантно, достойно, и это отличие от других, пугающее в детстве и благословенное в зрелости, выставляет ее в невыгодном свете.
 
   К десяти вечера усталость меня доконала. Не только деревья стонут и плачут под тяжестью лета, я тоже. Измочаленная, дотащилась я до дома и в очередной раз наткнулась на застрявший лифт. Зачем, спрашивается, мы платим за коммунальные услуги. Впрочем, подъем по лестнице пешком предоставляет возможность кое-что обдумать.
   Если бы речь шла о похищении или чем-то подобном, предполагающем насилие, то были бы свидетели. Аэропорт — это такое место, где невозможно укрыться от чужих глаз. Известно, что таксист, стоявший у отеля «Интерконтиненталь» на Бэйсайд, высадил ее именно там. Трудно предположить, что она изменила свое решение и в последний момент по какой-то причине покинула здание аэропорта. Конечно, все возможно, но здравым смыслом руководствуются гораздо чаще, чем принято считать. Кроме того, она ведь была не налегке, а с чемоданом. Если бы она оставила его на хранение, мы бы знали, если бы просто где-то бросила — тем более: в наше время для властей нет ничего более подозрительного, чем невостребованный багаж. Она могла сесть в другой самолет, но только на внутренний рейс, поскольку в противном случае ее имя фигурировало бы в каком-нибудь списке пассажиров. Она не могла покинуть аэропорт в сопровождении кого-то незнакомого, поскольку, повторяю, в ту ночь не было зарегистрировано ни одного случая насилия; следовательно, если она и вышла из здания, то только с кем-то, кого знала. Хотя, возможно, ей угрожали тихо, не привлекая внимания окружающих— я уже думала об оружии, спрятанном под пиджаком или в сумке, но достаточно заметном, чтобы она подчинилась.
 
   Квартира выглядела пустынной и сумрачной, ни намека на детей. Я открыла холодильник, но одна мысль о том, что нужно разогревать остатки тушеного мяса, повергла меня в уныние. Я прикинула, чего мне больше не хочется: возиться с мясом или спуститься пешком по лестнице, пересечь Викунья Макенна и сделать еще несколько шагов, чтобы добраться до «Фуэнте алемана"[9]. Я представила себе хороший кусок свинины с кислой капустой, помидоры, майонез, и прямо-таки слюнки потекли. Нужно поесть, расследование, пусть даже напряженное, не должно сказываться на здоровье, как это случилось во время поисков мошенника, промышлявшего «мерседесами». Я была так возбуждена, что три дня ничего не ела и, когда мы наконец его поймали, свалилась от нервного истощения. Мои раздумья прервал телефонный звонок, заставивший меня вздрогнуть, и я подумала, что начинаю страдать той же фобией, что и К.Л.Авила, а потому побыстрей взяла трубку. Это был не кто иной, как Мартин Робледо Санчес.
   — Роса, ты занята?
   — Да нет, вот думала, чего бы поесть…
   — Я тоже не ел, зато выпил крепко. Слушай, я забыл рассказать тебе кое о чем, что может быть важно для расследования.
   — Я вся внимание.
   — Кармен ненавидела Памелу Хоторн.
   От неожиданности я чуть было не выронила из рук свой старомодный черный аппарат.
   — И что это значит?
   — Она устала от нее. Кармен не собиралась заявлять об этом прессе, но она чувствовала себя связанной по рукам и ногам собственной героиней.
   — Почему же она от нее не отделалась?
   — Это не так просто, если ты двенадцать лет пряталась за свой персонаж. Кармен не знала, как освободиться от Памелы
   — Убить, это проще всего.
   — Ты знаешь, что случилось с Конан Дойлем, когда он решил убить Шерлока Холмса?
   — Знаю.
   — Не думаю, что Кармен была бы в силах пережить унижение, если бы ей пришлось ее воскрешать против своей воли… Ну что ж, это все.
   — Позвони, если вдруг еще что-нибудь вспомнишь, — сказала я в надежде, что он так и сделает. Писатель был единственным светлым пятном в этом расследовании, и мне не хотелось терять его из виду.
   Поскольку лень— не характеристика, а симптом, я разогрела мясо. Оно было не очень вкусным, и я ела безо всякого аппетита, зато в мозгах началось шевеление, а ведь уплетай я свинину, ни одна блестящая идея меня бы не посетила. Поскольку в течение этого долгого дня я несколько раз вспоминала Уго, то вдруг поняла, что именно он может мне помочь. Не колеблясь ни секунды, я набрала знакомый код «пять-два-пять» Мехико и подумала, что неплохо бы поставить телефон еще и в кухне, как в американских сериалах, поскольку в ожидании ответа успела покончить с едой.
   — Что-нибудь с детьми?
   — Все нормально, дорогой. Мне кажется, я имею право звонить тебе и по своим делам, разве нет?
   — Извини, Роса, просто меня не оставляет ощущение, что я должен получить плохое известие. Ну рассказывай, как ты?
   Я изложила все, что считала нужным, особо не вдаваясь в подробности, стараясь не сболтнуть лишнего по телефону и полагая, что одного упоминания нашего общего знакомого Тонатиу будет достаточно. Судя по голосу, Уго был смущен, но поскольку ничего другого я и не ожидала, то решила на сей раз к нему не цепляться.
   — На это потребуется какое-то время…
   — А ты действуй побыстрее… тебе ведь не привыкать, правда?
   Мы распрощались, договорившись вскоре созвониться.
   В туманном и запутанном деле об исчезновении К.Л.Авилы только у одного из опрошенных была хоть какая-то гипотеза. Ну как ее не проверить? И потом, ведь Томас Рохас платил, так что оставить без внимания его версию, на которой он так настаивал, было бы свинством.
   Я сделала последний звонок шефу и на этом завершила свой день.
   Памела Хоторн утверждала, что женщины более проницательны при расследовании преступлений, чем мужчины, хотя она вовсе не из тех феминисток, которые уверены, что женщины все на свете делают лучше. Она имела в виду некое необъективное восприятие, присущее нам во всем, касающемся истины. Я догадываюсь, что это такое. Например, если бы Эсекьель, мой коллега по работе, занимался делом К.Л.Авилы, он в этот момент собирался бы спать или принимал душ перед встречей с очередной подружкой, а не улегся бы в постель с романом пропавшей писательницы (зачем? ведь ключ к разгадке там все равно не найдешь), не ставил бы себя постоянно на ее место, и потому сейчас у него было бы меньше догадок, чем у меня. Именно догадок, о конкретных действиях речь пока не идет.
   Устроившись поудобнее, я вытащила из сумки два листочка, которые нашла сложенными в тетрадке К.Л.Авилы. Это короткие записи, сделанные ее обычными черными чернилами, но несколько различающиеся между собой по наклону и величине букв, из чего я сделала вывод, что заметки эти писались в два приема.
   Страница 1:
   Из воспоминаний детства.
   Единственный в доме стол стоял у окна, наполовину заслоненного с улицы то ли деревом, то ли кустом (если деревом, то маленьким, если кустом, то большим) с тысячами красных цветков-цилиндриков, свисавших с веток. Красный цвет был яркий-яркий, и дерево-куст (почему же она не знала его названия?) пламенело от восхода и до заката, а вокруг него порхали крохотные, быстрые, серые птички, похожие на игрушки с пропеллером. Они порхали так быстро, что она не могла различить кончики крыльев в их суматошном движении. «Это колибри, — сказала однажды мать, — птички называются колибри».
   Она всегда помнила это дерево и на своем немудреном языке называла цилиндрики красными слезками.
   Страница 2:
   «Я — новый мир, я — новый мир», — повторяет она прерывисто, встав со стула и кружась по ковру, живая спираль, тело потеряло очертания, широкая юбка распахнулась навстречу пространству, вбирая в себя воздух. Ноги неразличимы, так быстро они движутся… «Я — новый мир», и кровь мужчины всколыхнулась при виде упругого тела, принадлежащего именно этим, а не каким-нибудь иным широтам, воздух вихрится вокруг нее, она подчиняет себе все в неистовом танце, укрощает, смиряет, приручает, делает своим. Движения рук так изящны, быстры, неуловимы, что напоминают колибри ее детства, порхающих над красными слезками.
   Два года спустя они снова слушали симфонию Дворжака, и ничто в ней не шелохнулось.
   — Ректор Рохас — типичный университетский чистюля, — сказал шеф снисходительно. — Вряд ли он понимает, что акции повстанцев в Чьяпасе носят скорее символический характер, что это своего рода информационная герилья. Согласно официальной версии, в ней участвуют иностранцы, однако это не доказано. Сочувствующие, помощники — да, но не более того. И потом, сапатисты не похищают людей.
   Узнаю знакомые нотки: в шефе время от времени просыпается старый коммунист, который никак не может смириться с тем, что остался не у дел.
   — Сапатисты контролируют только два муниципалитета, правда, еще в шестнадцати имеют значительное влияние. Но все-таки это не Босния, а у него бредовая идея, будто К.Л.Авилу против ее воли удерживают где-то в Лас-Каньядасе.
   Кофе, который мы пьем в нашем обшарпанном офисе на улице Катедраль, — не более чем водянистая бурда, но нам тут не до изысков. У шефа на столе обычный беспорядок, да такой, что он сам не в силах разобраться в наваленных повсюду бумагах. Мы, естественно, должны мириться с этим как с еще одним милым чудачеством.
   — То, что накручено вокруг событий в Чьяпасе, — сплошная литературщина, — встреваю я. — Ладно, оставим пока в покое ректора. Важно, что все эти годы Луис Бенитес находился на нелегальном положении. Думаешь, он безвылазно сидит в Колумбии?
   — Да ведь ФАРК[10] сейчас активны как никогда!
   — Знаю. Но у Томаса Рохаса есть информация, что Бенитес контактировал с мексиканцами. Он участвовал в парочке похищений вместе с людьми из ЕРП[11] в Герреро, помогал им пополнить казну… К одному из них он привлек К.Л.Авилу, ты же знаешь.
   — Это отнюдь не означает, что она связана с повстанцами, она просто помогла ему, и все, как могла помочь в любом другом не менее идиотском деле. Она чиста, полиция никогда не подозревала ее ни в чем подобном.
   — Согласна, шеф, но готова поклясться, что похитить себя она бы не дала и в Колумбию не полетела. Скорее, ее могли переправить через границу наземным транспортом. Вспомни, сколько у нее с собой было денег!
   — Не так-то это просто, Роса…
   — Я пересекала границу между Соединенными Штатами и Мексикой в Ларедо, и американцы не только не спросили у меня паспорт, но еще свистели и показывали руками, чтобы мы как можно быстрее проезжали… Меня могли везти в багажнике связанной, и никто бы ничего не узнал… поверь, они даже машины не осматривают. Вполне возможно, в аэропорту ее встретил человек будто бы от Луиса Бенитеса и она поехала с ним по своей воле. Представь, подходит к ней господин Икс и говорит: «Я от команданте Монти, он в опасности, вы ему нужны». Думаешь, К.Л.Авила отказалась бы? Потом ей плетут какие-то истории, хотя, может быть, Луис, или команданте Монти, называй как хочешь, никогда и не был в том месте, о котором ей рассказывают. Но она верит, и ее увозят.
   — Зачем? И почему в Мексику? Я бы просто забрал у нее деньги.
   — Чтобы она осталась на свободе и всех выдала?
   —Если она думала, что Бенитес участвует в операции, она бы ничего не сказала. И потом, не забывай, он— предполагаемый отец ее ребенка. Ты бы выдала отца своего ребенка?
   — Возможно, Бенитес вообще не имел к этому никакого отношения, они просто использовали его имя или связи. В любом случае, будь то колумбийцы или мексиканцы, они не действуют на территории Соединенных Штатов. Они не могли оставить ее там. А возможно, ее переправили в Мексику действительно для встречи с ним…
   — Они могли убить ее.
   — А труп?
   — Не знаю, что-то не складывается… Зачем везти ее в Мексику?
   — Именно это мы и должны выяснить.
   Шеф долго смотрит на меня, я с невозмутимым выражением лица— на него. Это такая игра, мы уже не раз в нее играли: смотреть друг на друга и не отводить взгляд, пока кто-то один не выдержит. Все равно что блефовать в покере.
   — Дай мне денек подумать. Вечером позвони.
 
   Ана Мария Рохас — толстая женщина, и я, исходя из опыта общения с существами подобных пропорций, надеялась, что пышные складки тела хотя бы частично поглотят ее досаду или недовольство, тем самым облегчив мне работу. Однако мои надежды не оправдались. Для начала она заставила меня прождать пятнадцать минут в гостиной на первом этаже; очевидно, это придавало ей значительности в собственных глазах. Я постаралась использовать внезапно образовавшееся свободное время с толком, поскольку сумятица, царившая в голове, требовала скорейшего прояснения. Рассматривая тяжелые плюшевые занавеси, которые я благословила за прохладный полумрак, разливавшийся по комнате в это летнее утро, и большой мраморный стол, уставленный фигурками Каподимонте[12], несомненно, очень тонкими, но слишком вычурными и самодовольными в своем хрупком фарфоровом изяществе, я подумала, что на месте К.Л.Авилы сломя голову бежала бы из этого дома. А еще я подумала, что, по-видимому, Томас Рохас — властный человек и любит настоять на своем, хотя преподносит это как уступку другому.
   — Не сомневаюсь, что Кармен вышла за моего отца по расчету, — с места в карьер заявила молодая особа. — Он был надежной опорой, она могла к нему прислониться, чтобы спастись от себя самой, если вы понимаете, о чем я…
   Для меня одно наслаждение беседовать со свидетелями, которые вроде бы должны покрывать поступки своих знакомых и близких, но вместо этого выставляют их перед вами чуть ли не нагишом. А если без эвфемизмов, то самыми полезными оказываются те, кто не испытывает симпатии к подозреваемому.
   — Ее сын в одном интервью заявил, что мать почти всегда принимала решения, подчиняясь чувству, страсти…
   — Ну, сын… Разве сын может быть объективным по отношению к матери? — тут же парировала Ана Мария, даже не пытаясь скрыть иронию.
   — Вы не поверите, сеньорита Рохас, какими объективными они иногда бывают.
   — Смотрите не ошибитесь и не верьте мифам. Думаю, Кармен уже была не способна на страсть. — Она глубоко вздохнула, помолчала немножко, а потом глубокомысленно произнесла:— Она устала каждый день себя изобретать.
   — Вы считаете ее холодным человеком?
   — Скорее эгоисткой, начисто лишенной чувства вины. Она никогда ни в чем не чувствовала себя виноватой, и ее материнство— тому доказательство. Она ведь не жила с сыном, даже когда он был подростком… Конечно, она любила Висенте, я не хочу сказать, что она была совсем уж плохая мать, но она все переложила на моего отца, мальчику-де нужна мужская рука и прочие глупости, ну, в общем, только чтобы самой о нем не заботиться. Отец превратил его из сироты в избалованного ребенка и сейчас имеет то, что имеет, — точную свою копию… он даже одевается так же! Ну еще бы, наконец-то у папочки появился сын, о котором он всегда мечтал… Теперь, когда Висенте женился и переехал, отец ходит как потерянный. Поверите ли, они каждый день говорят по телефону!
   Она искоса взглянула на меня, ожидая реакции, и, наверное, увидев то, что хотела, продолжила:
   — У вас может сложиться впечатление, что я так говорю из-за денег.
   — Из-за денег? В каком смысле?
   — Мой отец — богатый человек, и в будущем его состояние достанется поровну нам с Висенте. Таково завещание. Но оказывается, Кармен еще богаче папы, хотя по ней и не скажешь. И если она не найдется, то в ее завещании, кроме отца, в качестве наследника будет фигурировать только Висенте.
   Вам это не кажется несправедливым? Выходит, я должна разделить с ним то, что мне причитается, а он со мной — нет?
   В ней явно говорила злость. Она переменила позу, и на переднем плане в поле моего зрения оказались ноги в белых босоножках, а на заднем—унизанные кольцами руки, поправляющие воротник блузки, что на мгновение придало ей некоторое очарование. Наверное, в облике ее матери преобладают светлые тона, поскольку свою масть эта женщина унаследовала явно не от отца, ярко выраженного брюнета. Если бы ее лицо не оплыло настолько, что даже скулы стали неразличимы под слоем жира, она была бы красива: открытый лоб; прекрасные темно-зеленые глаза; прямой нос, соответствующий самым строгим греческим канонам; рот небольшой. Губы, правда, тонковаты. По моим подсчетам, ей за тридцать. Считается, что в этом возрасте человек уже сам отвечает за свое лицо и то, что оно выражает. Но думаю, ей на это наплевать. Она смотрит на тебя так, словно ты виновата в том, что она такая толстая.
   — Когда папа с ней познакомился, знаете, что ему сказали? Что она ненормальная! Так и сказали, он мне сам говорил. Я этого не понимаю. У отца совершенно идиотская теория, будто только сложные женщины интересны. Поэтому он вряд ли женился бы на какой-нибудь простушке… На моих глазах она швыряла тарелки, била их об стену— я бы, между прочим, тоже так могла, и не я одна. Она, видите ли, роковая женщина, ей все позволено, а блюсти приличия, вести себя достойно — это удел других, таких, как мы с мамой. Возможно, в глубине души я не слишком от нее отличаюсь, но, как всякий нормальный человек, контролирую свои действия. Ее взгляд стал холодным, высокомерным. — Создавалось впечатление, что она не имеет ни малейшего представления о многих вещах, которые для нас составляют основу основ. Она так и не вписалась в мир моего отца… происхождение постоянно ее подводило. Не забывайте, что она родилась на юге, в каком-то городке, который и городком-то не назовешь. Мать — крестьянка, прабабушка, говорили, — цыганка. Не слишком high[13] не находите? Помню, однажды после ужина мы слушали концерт и она вдруг сказала папе: «В предыдущей жизни я, наверное, была музыкантом, правда, Томас? Каким, интересно?»— «Ну уж точно не венским скрипачом, — ответил он, — скорее всего, бородатым ирландским гитаристом».