— Вы познакомились с ней в Чили?
   — Да… Хотя нет, на самом деле я познакомился с ней в Мексике в 1983 году, но после этого не видел вплоть до ее первого приезда в Чили уже в качестве писательницы. Диктатура доживала последние дни, и она впервые стала подумывать о том, чтобы поселиться здесь. Сразу скажу, не я подал ей эту идею, она просто живо интересовалась страной, политическими и социальными процессами, естественно, искала и свои корни. Тогда она написала первый чилийский роман «Среди прекрасных роз». Но время шло, она разочаровывалась, начинала терять надежду, ощущала, что, вернув страну к нормальной жизни, левые ничего больше ей не дали. Проблема справедливости и памяти, вернее, их отсутствия причиняла ей чуть ли не физическую боль. Мы спорили по этому поводу до изнеможения. Кстати, ее роман о Чили, несомненно, политический, хотя это и скрыто за детективным сюжетом.
   Пока он орудует вилкой и ложкой, пытаясь подцепить спагетти, я разглядываю его руки. Отметив, какие они ухоженные, вспоминаю слова Хеорхины о маникюре. Вообще руки у него коротковаты, пальцы смуглые и довольно пухлые.
   — Когда Кармен исполнилось восемнадцать и страна сотрясалась в конвульсиях, отец сказал ей: «Проще быть американкой, чем чилийкой, believe me[19] ; во всяком случае, надежнее». Она это учла, а вообще воспринимала американское общество как нечто огромное и бесформенное, способное вместить все на свете, склонное к разнообразию в самых невероятных формах. Это ее привлекало. В Чили ведь все друг друга знают, думаю, потому она и решила не быть чилийкой.
   Я улыбаюсь в знак согласия. Какой воспитанной я стараюсь выглядеть рядом с ним, какая у меня прямая спина! Прав писатель Робледо Санчес: когда он так сидит, никто и не заподозрит, что в нем всего метр шестьдесят пять.
   — Как-то раз одна сальвадорка в беседе с нами назвала Чили невеселенькой страной. Очень, я бы сказал, по-центральноамерикански. Кармен это выражение понравилось, и она взяла его на вооружение. А недавно обмолвилась, что Чили уже не вызывает у нее ни любви, ни ненависти, только скуку, и я понял — больше об этой стране она не напишет.
   — Когда вы с ней познакомились, вернее, когда снова встретились, вы еще были женаты?
   Он смотрит на меня укоризненно, но тут же спохватывается, поняв, что взглядами меня не проймешь.
   — Когда мы с Кармен познакомились, она спросила: «Ты женат, как и все?» Да, я был женат, как и все… Вы ведь это хотели узнать?
   Я смущенно улыбаюсь, но не отступаю.
   — Брак был счастливый?
   — Скорее, спокойный.
   Когда мы уже насладились tiramisu[20] на десерт и я поблагодарила судьбу за этот ужин (сегодня уж точно не придется разогревать остатки мяса), Томас вынул из кожаного портфеля книгу и протянул мне. Испанское издание, сборник интервью. Не могу похвастаться особой искушенностью в этой области, но престижный литературный журнал я сразу узнала.
   — Вот, принес почитать в самолете… если, конечно, вы сочтете это нужным. Интервью, на мой взгляд, довольно бесстыдное, но лучшее из всех, что она давала, и самое длинное. По крайней мере, не грешит обычными перекосами в ту или иную сторону. Вы, кстати, спите в самолете?
   — Почти никогда не сплю.
   — Кармен могла спать где угодно… не как все люди. Знаете, когда в первую ночь я увидел, как она спит, то подумал, что в ней есть что-то дикое, первобытное. Ее день начинался не тогда, когда нужно вставать, как у нас с вами, а когда истекали необходимые ей часы сна; можно сказать, вся ее жизнь определялась тем, сколько она спала. Если восемь часов, то все в порядке, об этом во всеуслышание заявляли ее кожа, ясный взгляд, мягкие волосы, прямые плечи. Час недосыпа, я уж не говорю два или три, — и день загублен, она ходила мрачнее тучи. Мне достаточно четырех-пяти часов, вот почему я так часто видел ее спящей и каждый раз вспоминал впечатление первой ночи: она спит, как животное, сказал я себе тогда, и действительно, сон у нее был крепкий, глубокий, невозмутимо архаичный. Сон — словно сколок с самой смерти.
 
   Интервью состоялось в отеле «Палас» в Мадриде зимой 1997 года. Оно было назначено на пять часов; К.Л.Авила появилась в холле с опозданием на десять минут в сопровождении своего испанского издателя. По ее собственному признанию, они ходили к Лусио есть глазунью — одна из ее мадридских слабостей. Она в длинном черном пальто с красным шарфом, удлиняющим шею, щеки порозовели от вечернего холода, прическа растрепана. У нее плотная фигура, каштановые волосы, лицо угловатое, как на обложках ее книг.
   Когда мы расположились в креслах в приготовленной для нее гостиной, она несколько встревоженно спросила, будет ли фотограф: «Наверное, мне следует причесаться?» Успокоившись, попросила принести кофе, достала из сумки пачку сигарет и за время нашей долгой беседы почти всю ее выкурила. Пару раз нас прерывала ее секретарь, и К.Л.Авила воспринимала это с досадой, как что-то неуместное. Ее темные глаза почти все время блестели и словно подзуживали: ну же, пользуйся моментом, я сегодня в особом расположении духа, я готова быть откровенной.
 
   — Мы мало знаем о вашем детстве, может, поговорим о нем?
   —Я родилась в маленьком городке Хенераль-Крус на юге Чили, в провинции Ньюбле. Возможно, его даже нет на карте. Мой отец, Ричард Льюис, был странствующим американцем — таких много в Соединенных Штатах, — который осел на краю света, не очень понимая зачем. Он познакомился с моей матерью, Луисой Авила, в городке Бульнес к югу от Чильяна, где она служила в продуктовой лавке, и влюбился в нее. Для городка было целым событием, что местная девушка вышла замуж за иностранца. Первые годы они провели там. Отец обрабатывал землю— клочок, принадлежавший бабушке Флоренсии, которая жила с нами, — мама растила меня. К каждому дню рождения отец делал мне деревянную игрушку. Они были очень красивые, эти игрушки, и я их берегла, потому что других не было. В один прекрасный день оседлая жизнь отцу надоела, и он решил продолжить свои странствия по миру, теперь уже вместе с женой. Они уехали, сменили много разных мест, добрались до Азии и, наконец, поселились в Индии, а я осталась с бабушкой.
   — У вас не было других родственников?
   — В Сан-Франциско жила отцовская сестра Джейн. Оба брата матери уехали из городка: один в Аргентину, другой на север, на селитряные шахты. Поэтому я и жила с бабушкой Флоренсией. Там пошла в школу, научилась читать и писать. Народ вокруг был очень бедный. Мы тоже, но нас выручала земля. Помню, какой это был праздник— отправиться раз в два-три месяца на дребезжащем автобусе в Чильян, где бабушка покупала мне мороженое. Всего одну порцию. Мороженое было в вафельном рожке, и прелесть его состояла в том, что оно выползало нежными цветными волнами, а наверху получался хвостик… как же оно мне нравилось! В Хенераль-Крусе мороженого не продавали.
   — Говорят., истоки вашей приверженности «черному роману» нужно искать в вашем детстве, именно тогда в вас зародилось то, что впоследствии воплотилось в этом жанре с его жестким, ниспровергающим каноны стилем. Это правда?
   — Вы имеете в виду смерть моей бабушки, не так ли? Она считала, что любой достойный человек должен заранее обзавестись гробом. Поэтому все сбережения она тратила на гробы для нашей семьи: для себя, троих своих детей, моего отца. Только для меня не успела заказать… Все пять гробов хранились на втором этаже дома, там было что-то вроде чердака, и являлись предметом зависти всего городка. Поскольку бабушка была очень старая, она посылала меня протирать их тряпкой. Однажды, когда я поднялась наверх, к ней зашла племянница, двоюродная сестра моей матери. Она пришла с дочкой, которую тогда кормила грудью. Бабушка была в постели, меня они не видели и начали спорить; тетя хотела забрать один гроб, полагая, что двоюродные братья и сестра все равно умрут вдали от дома и гробы им не понадобятся. Бабушка, естественно, ничего отдавать не желала. Они сильно повздорили, и в какой-то момент бабушка отвесила племяннице пощечину, а та в ответ ударила ее тяжелым канделябром, который стоял на тумбочке, и тут же, испугавшись, убежала. Я вылезла из своего убежища и нашла бабушку Флоренсию мертвой.
   — Следовательно, вы стали свидетельницей убийства…
   — Я побоялась об этом рассказывать, мне ведь было всего одиннадцать. Полицейские решили, что на бабушку напал кто-то чужой, даже арестовали одного человека из соседней деревни. Я продолжала ходить в школу, тетя — та самая, что убила бабушку, — переехала в наш дом и заботилась обо мне, не подозревая, что мне все известно. Меня мучили сомнения: с одной стороны, пострадал невиновный, с другой — мне пришлось бы выдать члена собственной семьи.
   — И как же вы разрешили эти сомнения?
   — Никак, пока не приехали родители. Я все им рассказала. Они тут же отвезли меня в Пемуко, где находился суд, и велели все по секрету пересказать судье. Потом тетя Джейн увезла меня в Соединенные Штаты. Когда я уже находилась в безопасности, дело возобновили, родители выступили свидетелями вместо меня, и тётя тут же созналась.
   Можете себе представить, какую бурю негодования это вызвало в городке, а поскольку нас и так многие недолюбливали, родители продали то немногое, что было, включая гробы, и навсегда покинули это место. Я тоже никогда больше там не бывала.
   — А ваша тетя… что стало с ней?
   — Умерла. В тюрьме она пробыла недолго, не знаю почему, и умерла довольно молодой, у нее было что-то с почками. Я часто вспоминала ту малышку, которая сосала грудь, невольную и несмышленую свидетельницу убийства, совершенного матерью…
   — Ваш первый роман основан именно на этих фактах…
   — Да. Когда я начала писать, то сразу поняла, что, если не освобожусь от этой истории, воображение навсегда останется прикованным к земле. Тогда я выдумала Памелу Хоторн — именно она стала той девочкой на руках у матери… Правда, действие происходит в Сан-Франциско, а не в Хенераль-Крусе, то есть антураж совсем другой.
   — Вы получали какие-нибудь известия о той малютке, вашей кузине?
   — На что вы намекаете? (Она лукаво улыбается.)
   — Итак, в одиннадцать лет вы переехали в Сан-Франциско. А ваши родители?
   — Они обосновались в Индии, но не подумайте, что где-то в Дели, по постоянному адресу, в доме с телефоном и все такое… Они бродяжничали, жили в пансионах, монастырях, иногда ночевали на улице, все больше и больше увлекаясь мистицизмом. Для продавщицы из захолустного городка на юге Чили все было в диковинку, и она проникалась идеями своего мужа. Иногда они забирали меня к себе, и мы скитались уже втроем. Отсюда моя привычка ходить босиком…
   — Чувствовали ли вы себя брошенной?
   — Конечно. Думаю, это и привело меня к выводу, что у женщин ничего своего в жизни не бывает. Я часто спрашивала себя, почему для Кафки чувство ничтожности, с детства внушенное ему отцом, обернулось чем-то достойным и плодотворным, а для меня нет…
   — Что вам особенно запомнилось в Индии?
   —Самые яркие впечатления связаны у меня с Непалом. Помню, меня привели посмотреть на Кумари, единственную в мире живую богиню. Эта девочка живет во дворце в Катманду и несколько раз в день показывается за зарешеченным окошечком своих покоев, довольно высоко над землей. Я ни за что не хотела уходить, пока она не появится, и меня поразило, что она примерно моего возраста. Она махала рукой, а я всматривалась в ее глаза — глаза богини и в то же время пленницы. Ее увезли из дома совсем маленькой, воспитывали не как обычного человека, а как бессмертное, всеми почитаемое существо. Одно из обязательных требований при отборе — отсутствие ссадин и шрамов на теле, потому что, согласно тамошним верованиям, избранницей может стать лишь та, которая за свою жизнь не потеряла ни капли крови. Она остается богиней до полового созревания— первой менструации, после чего царствование заканчивается, потому что тело потеряло кровь. Безжалостность менструации возвращает ее в стан смертных, где ей уже никто не поклоняется.
   — Это единственное, что вы помните?
   — Остальное только на уровне ощущений; что я живу, словно в сказке, что бедность везде одинакова, что индийские крестьяне мало чем отличаются от гватемальских, опять же потому, что нищета делает всех похожими. Но главное ощущение— это запах: он постепенно проникает в тебя, пропитывает тело, одежду, волосы, а ты этого даже не замечаешь, так он неуловим и неповторим, запах Индии.
   — А мистицизм?
   — Я верю в существование души как вместилища особого глубочайшего чувства.
   — Когда вы в последний раз ездили к родителям?
   — В 1984 году, перед выходом в свет моего первого романа. Тогда я навсегда распрощалась с Индией, сохранив ее внутри себя.
   — А с родителями тоже распрощались?
   — Это они навсегда распрощались со мной. Связь стала почти невозможной. Они живут на севере, в Сиккиме, у подножия Гималаев, в буддистском монастыре. С утра до вечера обрабатывают землю, а в остальное время молятся. Они носят монашеские одежды и взирают на мир просветленными— или безумными, это уж кто как видит, — очами.
   — Давайте вернемся в Сан-Франциско .
   — Тетя Джейн ненавидела мужчин и никогда не была замужем, но зато имела замечательных подруг. Меня она устроила в государственную школу, где сама преподавала. Каждый раз я возвращалась из Индии, забыв английский, потому что с родителями говорила по-испански, и тетя сразу заводила меня в ванную и начинала так яростно, чуть ли не до крови, тереть мочалкой, словно хотела соскрести не только грязь, но и язык. Тем не менее, хотя это звучит парадоксально, именно благодаря ей и ее упорному стремлению пристрастить меня к чтению я не забыла испанский.
   Став старше, я иногда неделями пропадала в разных богемных компаниях, и это приводило ее в ярость. Думаю, вся моя жизнь тогда заключалась в том, чтобы убедить тетю Джейн, что я имею право жить, как хочу, а не как хочет она, но в конце концов я пообещала быть хорошей девочкой и закончить учебу как положено.
   — Чем вы занялись после окончания школы?
   — Уехала, между прочим, с согласия тети Джейн. В никуда, как мой отец. Постранствовав, поселилась в Ки-Уэсте, на юге Флориды. Зарабатывала на жизнь выступлениями в одном заведении, каких полно на побережье, аккомпанировала своему другу на гитаре, пела. Ки-Уэст очень красивый городок, вы там бывали?
   — Не имел удовольствия.
   — Потом мы объехали всю страну, на самом деле она огромная, и в Техасе я почувствовала, что устала. В одно прекрасное утро под дождем добралась до мексиканской границы — ее называют «большим шрамом», слышали? — и перешла на другую сторону.
   — А вы, оказывается, тоже бродяга…
   — В Мехико я сделала остановку… на десять лет, — улыбнулась она. — С этим городом у меня столько связано: первый, и единственный, ребенок, первая любовь, первая книга.
   — Давайте по порядку: сначала ребенок…
   — Висенте. Он родился в 1974 году, я была тогда совсем молоденькой. Малколм Лаури[21] говорил: «Мексиканские дети не плачут, потому что знают о трагической обреченности человека». Висенте был мексиканским ребенком. (Воцаряется молчание, взгляд писательницы устремляется куда-то вдаль, но тут же вновь становится привычно рассеянным.) Правда, отец его был американцем, он погиб в автомобильной катастрофе еще до рождения Висенте…
   — Теперь первая любовь… хотя, возможно, вы влюблялись и до этого. Что значит для вас любовь, Кармен?
   — Любовь? Большая выдумка! (Пауза.) Я тогда думала, что все мои предыдущие чувства должны называться по-другому, поскольку любовь — именно это, а не то. Когда я столкнулась с ней лицом к лицу, она, словно индийский муссон, смела мою волю, решимость, превратила все в хаос, лишила возможности действовать. Но сезон муссонов проходит… и наступает одиночество.
   — А что случилось?
   — Ничего, почти ничего… только то, что нужно, чтобы разрушить, сломать, разбить хрупкое сердце. Проблема мексиканцев в том, что они всегда женаты… (Она смеется.)
   — Прежде чем перейти к книге, расскажите, чем вы занимались в Мехико.
   — Я жила в южной части города в огромном доме, часть которого арендовал один писатель, — это был первый писатель, с которым я познакомилась, — и я снимала у него комнату. На жизнь зарабатывала тем, что делала украшения, а потом продавала их на площади Койоакан рядом с домом. Но в основном наслаждалась жизнью, это было мое главное занятие. Благодаря мексиканской вежливости я почувствовала себя человеком. Знаете, как определила Ригоберта Менчу[22] эту страну? Храм для тех, кто не сумел его найти.
   — Поговорим о вашем первом романе «Мертвым нечего сказать».
   — Он был опубликован в 1984 году. Это единственный мой роман, написанный по-английски. Я послала рукопись тете Джейн, вдруг удастся ее куда-нибудь пристроить, и вскоре напрочь о ней забыла. Много времени спустя я оказалась в Сакатекасе, совершенно одна, и решила позвонить ей, просто чтобы кто-то знал, что я жива. А она, оказывается, с нетерпением ждала моего звонка, хотела сообщить потрясающую новость: роман будет напечатан! Это был лучший подарок, который она мне сделала; если бы она не проявила настойчивости и не приложила руку к моей несчастной грамматике, ничего бы не вышло. Помню, как я, ликующая, шла по улице и, вглядываясь в лица прохожих, жалела их, потому что они не получили такого известия, какое получила я. И тут пошел дождь…
    Все ваши воспоминания очень образны.
   — Поэтому я и пишу.
   — Почему все-таки вы стали писательницей?
   — Потому что должна была чем-то владеть, чем-то действительно своим.
   — Итак… в Сакатекасе пошел дождь.
   — Мне прислали договор, а после его подписания должны были перевести деньги. «Я вышлю тебе аванс, — сказала тетя, — чтобы ты устроила большой праздник». Получив перевод, я покинула свою захудалую комнатенку и переселилась в «Кинта Реаль», по-моему, самый красивый в стране отель, через который проходит старинный акведук. Когда-то здесь была арена для боя быков, и только хороший вкус и особое чувство архитектуры, присущие мексиканцам, помогли превратить это сооружение в отель. Представляете, вы ужинаете в ресторане, где в давние времена находились трибуны для зрителей!
   — Но вам заплатили не так уж много…
   — Не так уж много? Да ведь я была просто нищей! Теперь-то я понимаю, это был обычный аванс, который любое уважающее себя издательство выплачивает начинающему автору, но мне он показался целым состоянием… поэтому я и отправилась в «Кинта Реаль». Я никогда не останавливалась в хороших отелях, так что не стоит говорить, в каком я была восхищении. По три раза на дню залезала в огромную мраморную ванну с бело-голубыми занавесками, гуляла по красным галереям, без устали любовалась старыми камнями, переходами, по которым когда-то выгоняли быков на арену, и город в зависимости от времени суток менял свой облик.
   — Вам не было одиноко?
   — Было, но мне нравилось это ощущение. Оно и сейчас мне нравится.
   — Почему?
   — Потому что связывает меня с реальностью. Ненавижу надуманные чувства. К тому же я была не одна… я читала «Войну и мир». Помню, как меня раздражали эти женщины — не знаю, Толстой тому виной или нравы той эпохи, — которые чуть не на каждой странице утирают слезы… Тем не менее я часто возвращаюсь к Толстому; на мой взгляд, лучшие романы созданы в девятнадцатом веке.
   — Страны, о которых вы говорили — Соединенные Штаты, Мексика, Индия, — обладают богатейшей, но совершенно разной культурой. Внутри вас все это как-то сочетается?
   — Разве можно коротко ответить на такой вопрос? (Она молча смотрит на диктофон, размышляя.) Если только с помощью Октавио Паса[23], вы читали его «Отблески Индии»?
   — Да, года два назад…
   — Так вот, по его мнению, у Соединенных Штатов нет прошлого, эта страна родилась в нашу эпоху, и не важно, кто населял ее раньше. Поэтому одна моя часть прекрасно себя там чувствует. Но другая моя часть оглядывается назад, в прошлое, и обнаруживает его где-то между Индией и Мексикой— странами, которые стремятся к модернизации и в запале критикуют собственную историю, в то же время защищая свою неевропейскую культуру, живую и необычайно богатую. Обе эти страны, гораздо более похожие друг на друга, чем обычно думают, не могут преодолеть одно и то же противоречие: они считают прошлое препятствием, одновременно превознося его и желая спасти. Полный разрыв и сохранение— как это совместить? В таком же положении нахожусь и я.
   — Что вас тревожит или пугает в настоящий момент?
   — Что рая нет, что нет места, где можно избежать крушения.
   — Что вы имеете в виду?
   — С течением времени благоразумие теряет для меня свою ценность, поскольку мир становится все враждебнее и с помощью здравого смысла его не победишь… Не знаю, может, это происходит со всеми? С каждым днем мне все больше по вкусу одиночество, покой. Океан стал внушать мне ужас, я бы не хотела опять его пересекать. Терминалы аэропортов кажутся все более огромными, инструкции — все более непонятными, я сажусь не в тот автобус, не могу опустить в автомат нужные монеты… теряюсь в знакомых городах… Вместо того чтобы двигаться вперед, учиться на собственном опыте, я откатываюсь назад, а мир вокруг становится все необъятнее.
   — Странно, что это происходит именно с вами и что вы об этом рассказываете…
   — Помните, Гете говорил о явных секретах? Я понимаю, что он имел в виду: когда секреты открыты для всех, никто ими не интересуется.
   — И какой же выход?
   — Извините, что опять обращаюсь к цитатам, но в данном случае это оправданно. Йозеф Рот[24] в «Отеле „Савой“» говорит: «Женщины совершают глупости не из-за легкомыслия или неосмотрительности, как мы, а когда очень несчастны». Так что я намереваюсь совершить какую-нибудь глупость. (Она улыбается.)
   — Какой вы видите себя сегодня?
   — Не какой, а кем — принцессой в башне вроде тех, что венчают все дворцы в Индии. Я наслаждаюсь видом, который открывается с высоты, я защищена со всех четырех сторон, но в то же время я так или иначе — пленница. Как Кумари.
 
   Кое-как устроившись в неудобном кресле экономического класса рядом с пассажиром, который во сне беззастенчиво наваливался на меня, я с грустью констатировала, что самой уснуть не удастся. Самолет был полон, и если я знала, куда несет всех этих людей, то вот зачем, понять было невозможно. Мне предстоит трудная задача, требующая трезвого взгляда на вещи, и начинать нужно с себя. Я — обычная женщина, типичная представительница чилийского среднего класса, который в зависимости от перепадов экономики то распускает, то затягивает пояс; не считая моей семьи и нескольких друзей, я никогда никому не была нужна, как и большинство— едва ли не девяносто девять процентов— жителей планеты. Я ни разу не удостоилась чести увидеть свое имя напечатанным. Во времена утопий я мечтала выражать чаяния обездоленных и изо всех сил старалась смотреть на мир их глазами.
   Да и внешне я мало чем отличаюсь от множества своих соотечественников. Я на два сантиметра ниже ректора, то есть мой рост составляет метр шестьдесят три; вешу я шестьдесят пять килограммов, и, несмотря на все ухищрения, эта цифра не уменьшается; волосы у меня всегда были темно-каштановые, но теперь приходится использовать краску «красное дерево», чтобы скрыть седину; глаза кофейного цвета, черты лица самые обыкновенные, ничего выдающегося; фигура приземистая, почти квадратная—даже в далекой молодости я не славилась тонкой талией. Каждый день я даю себе слово отказаться от хлеба и макарон, по утрам делать упражнения для живота, выкроить время для посещения спортзала, который построили рядом с моим домом, в жилом комплексе Турри, но все остается, как было, поскольку моя беспорядочная жизнь и подобные благие намерения несовместимы. Моего рвения в отношении собственной внешности хватает на считанные минуты, и то когда совсем уж нечего делать. Процесс старения я скрываю при помощи косметики и чувства собственного достоинства, и, несмотря на груз прожитых лет, выгляжу не так уж плохо. Подводя итог рассуждениям о столь малозначащем, особенно для этой истории, предмете, как моя внешность, и не впадая при этом в грех уничижения, осмелюсь утверждать, что в повседневной жизни я обычно остаюсь незамеченной. Если кто-то думает, будто это причиняет мне боль или воспринимается как драма, то ошибается: как есть, так и есть, ничего страшного, а при нынешней работе мне это даже на руку.
   Я была одной из тех чилиек, которые, поддавшись иллюзии, поверили в возможность некоего особого социализма в нашей стране, но если и пополнила ряды изгнанников, то не потому, что совершила что-то особенное, а из-за мужа: он был партийным руководителем. Жизнь научила меня бесчисленному множеству вещей за пятьдесят четыре года, и от этого так просто не отмахнешься. Возможно даже, я уже научилась всему, что была в состоянии постичь своим умишком. У меня много грехов, но главный — уныние, национальная черта чилийцев. Разговоры о счастье меня угнетают, я интуитивно чувствую, что нам, простым смертным, никогда его не достичь. Я подвержена колебаниям: то отказываюсь понимать мир, то ощущаю себя способной обнять всех его сумасбродных обитателей, что, возможно, бывает у каждого. Один из основных уроков, усвоенный ценой разочарований и сомнений, состоит в том, что женщине трудно быть независимой, даже сейчас, на рубеже веков; что те, кто ищет самоопределения, почти всегда дорого за это платят; что слово «свобода» в применении к женщине почти всегда— ложь. Мне удается выжить, поскольку я стараюсь отрешиться от беспощадной действительности, отворачиваюсь от нее, чтобы не встретиться лицом к лицу.