Страница:
Игнатию, кажется, принадлежали заводы в Тамбовской губернии, но он и думать о них забыл, отписал давно забытому своему наследнику… Кстати, о наследниках. Дети, и даже внуки, у старичков, в свое время, народились. Поскольку, в отличие от Бродяги, путь свой природный оба позже установили, и покорились ему. Со временем, естественным образом, пришлось мортусам домочадцев покинуть, раствориться пришлось на просторах, дабы не смущать бесконечным присутствием дряхлеющих наследников. Тема продолжателей рода хоть и не табуировалась, однако ж среди старцев не приветствовалась никак, и Бродяге коротко об том намекнули.
Давно уж пора было старцам в могиле лежать, да заклятия не пускали, стих на свете сберегал. Удерживал стих смертушку, да не совсем. Приглядевшись внимательнее, Бродяга заметил, что багровые озера, внутрях каждого кипящие, понемножку наружу сочатся. В красках не описать явления, и слов он толком подобрать не умел, да только видел неоспоримое.
Никто из мортусов до финала стих так и не собрал, хотя старики десятки строф ведали и ежечасно повторяли. Тонкими, кипящими каплями вытекало из стариков бессмертие, испарялось тут же, на воздухе, угодив во время текучее. Поймав очередного смертника, выхватывали мортусы ловко из него словечко, затыкали пробоину в багровом котле, на год-другой задерживали приступ костлявой, затем вновь прорывала она оборону, радостно впивалась в ослушников…
С охраной те трое прикатили, с парнями. Только у Игнатия отрок непростой, вроде самого Бродяги, а может, только показалось. Остальные — те вовсе обычные, темные, веры истовой, зато дюжие, положиться на таких можно.
Игнатий, Довлат и третий, согбенный, с Исидором день и вечер провели. Дальше дороги их разбегались, мортус ведь не может на месте, иначе времечко мимо него побежит. Обогнать времечко никому не дано, так хоть рядом пристроиться… Пошептались, никого не пуская, затем Бродягу призвали.
Смотрели строго. Игнатий спросил, сколько слов собрал уже. Бродяга, потупившись, ответил скромно, что восемь, две строки сложились. Старцы переглянулись. Исидор лежал, вытянувшись, в меха зябко закутался, поперек груди кошка лапки распустила.
— А скольких вылечил?
— Да дюжины три наберется… — за Бродягу ответил Исидор. — Кости неплохо сращивал. Я его на рудники брал, когда вода подмыла, там задавленных много откопали. Идут людишки к ему, идут… Скромен, терпелив, подношений не берет, а что оставят — братии…
— Когтей не точит?
— Да навроде не замечен.
— Мясо парное не ворует? На бойню не тянет, дитя?
— Нет, клянусь, нет…
— На луну не воешь, дитя? — деловито осведомился Довлат.
— Нет уж, бог миловал… — поежился Бродяга.
— Некогда ему выть, гоняю… — усмехнулся Исидор.
— А дальше кто гонять будет? — просто спросил Игнатий.
Вот оно как, встрепенулся Бродяга. Боятся они, что перекинусь, что душить пойду…
— Где слово ждать, заранее чуешь?
— Не сподобился пока…
— Рано ему, — вступился опять Исидор. — Дитя ишо, сорок годков с малым всего…
Бродяга вздрогнул. Он забыл, сколько ему лет, а точнее — не считал. Давно считать перестал, некогда. Днями гонка бесконечная, а ночами — со свечой стих кромсать. Потом спать как убитый, и снова — в бега, к бедствиям, к смертям… Он не заметил, как уплыло время. То самое время, неуловимая река, из-за которой он так часто плакал в детстве.
Стих был важнее, стих надрывал душу.
— Ликом бел, строен, крепок, — вроде как похвалил пришлый старичок. — Стих-то на память кажный вечер гоняешь, так?
— Повторяю.
— Угу, заметно, поспеваешь за времечком покудова…
Бродяга вспыхнул от радости.
— Черных встречал? — спросил третий, согбенный.
— Нет пока…
Бродяга не забыл наставления Исидора. Старец неоднократно упоминал, что Черных мортусов раз в десять больше по земле русской шарится. Оно и понятно, убийством легче своего добиться. Помнил он также, что Черные себя добрыми делами не отягощают, посему выявить их среди обычных негодяев сложно, да и век их часто недолог. Вот такой парадокс, несмотря на возможности, Черные мортусы гибнут почти с той же частотой, что и рождаются.
— Ты помнишь, дитя, что, встретив Черного мортуса, надлежит убить его? — тихо спросил Игнатий.
— Помню… — сглотнул Бродяга.
— Отчего ж дрожишь? — Игнатий пошевелил кустистыми бровями.
— Так убить же…
— Отнять жизнь у Черного — трижды лепше, нежели младенца от горячки спасти, — рассудительно заметил Довлат. Он сидел в углу, дул на чаинки в кружке. — Иначе Черный заберет то, что нам положено, один за многих заберет. Ты знаешь, что Черные мортусы не стареют?
Бродяга открыл рот и снова закрыл. Его словно обожгло плетью. Об этом Исидор не говорил. Бродяга давно смирился с грустной явью, что младость его и зрелые, но бодрые еще лета пролетят в поиске и непрестанном целительстве. Можно на людишек хоть самой лютой злобой исходить, а изволь у ложа смертного за ручку их держать, и хворых целовать, и слова еще утешающие подбирать…
Только тогда, раз на сотню смертников, встретится алмаз сокрытый, изречет слово тайное. И ничего Бродяге другого не уготовано, ни жены ласковой, ни деток малых, ни закромов полных, ни стран далеких, ни службы государевой. Ничего, кроме жизни вечной, но в обличье старческом, немощном. Может быть, ноги откажут, как у Исидора, или глаза, или кости перед дождем ныть начнут так, что сам смерти попросишь…
Черные мортусы не стареют. Он еще раз повторил про себя, ужасаясь открытию и догадываясь, что не зря открытие сие именно сегодня ему преподнесли.
Проверить вздумали, мелькнуло в голове у Бродяги. Спаси и сохрани, произнес он про себя, но тут же осекся, припомнив, что бог христианский его вряд ли выручит. Исидор не возбранял молиться, сам посты блюл, но за годы ни разу от него Бродяга славословия в адрес Господа не услышал.
— Сам разбирайся, — хмуро советовал старец. — Доживешь до моих лет, поймешь. Не поймешь — стало быть, дурака пригрел я…
Вот и сейчас Бродяга потел под пристальными взглядами старцев, чувствуя себя полным дураком.
— Две строки, неплохо, — прошамкал согбенный старичок. — Вскорости, пожалуй, в силу войдет, расправит крылышки-то…
— Тады ищи-свищи, — задумчиво отозвался Довлат. — Игнат, Лисовского помнишь? Хрен ухватишь таперича…
— Ну дык, а я об чем? — потемнел Игнатий. — И Ивана упустили, и Малюту, гада… Скока яду успели выпустить, аспиды!
— Болотников тоже, и Лисовский, — поддакнул согнутый дед. — Лютовали бы и дальше, да на злато шибко зарились, хе-хе! А воренка я, помню, сам душил, ажио в груди полегчало…
— Отчего не верят мне, отец? — повернулся Бродяга к спасителю своему.
Исидор выпростал отощавшую, костистую руку, не глядя, дотянулся до сундучка, вынул из-под книг длинное, в кожу, перевязанное бечевкой. Еще не размотал, но Бродяга догадался. Нож широкий, загнутый, с зубцами по лезвию. Такими ножами у нас не режут, и в лавках кузнечных не торгуют. В рукояти камень синий, словно его лапа воронья держит, и письмена вдоль клинка.
Магометанский нож.
— Пошли, — проскрипел Игнатий. — Вроде стемнело уж…
Другие старцы тоже поднялись, закашляли.
— Куда… пошли? — Бродяга темноты бояться почти разучился; за годы никто на их нищее житье не покушался, и, кроме благодарности, люди к Исидору других чувств не испытывали. Когда Бродяга уезжал один, то вообще забывал всякие страхи, кроме одного, — не успеть к покойнику…
— Подними меня, — приказал Исидор. Выбрались на свежий воздух. Благодать окрест разливалась, слогом прозаическим не описать. Волновались рощи в сумраке, как стыдливые девицы, готовились сменить осенний наряд. Восходили цветочные ароматы, вздыхали лошади; под горкой негромко, на три голоса, запевали бабы. Чисто запевали, прозрачно, словно ключ сквозь камень пробился…
— Запрягай, — кивнул Довлат своему мальцу. Тот кинулся проворно, сдернул с лошадей попоны, зазвенел сбруей.
Бродяге зябко сделалось, будто простуду подхватил. Недоброе ожидалось, чуял без слов.
Нож из головы не лез.
Уселись, ехали молча. Все вниз, да вниз, к городу. На переправу, однако, не свернули, а покатили снова вверх, по холмам, меж ночных костров, меж усыпающих стад, дымков деревень, запахов куриной похлебки, жженого хлеба и бражки…
— Тута, — Игнатий тронул возницу за плечо.
Бродяга вернулся из тяжких дум своих. На здешней поляне вытоптанной, испокон веков, торговцы и крестьяне ночевали, дожидаясь торгового дня и пропуска в город. Игнатий уверенно шел впереди, остальные поспешали за ним, мальцы поочередно несли на закорках ослабевшего Исидора. Бродяга держался, чтоб не застонать. Точно на заклание влекли его, агнца несчастного.
Почуял он, почуял гадость, точно яйцом тухлым откуда-то потянуло. Только не тухлятиной разило, да и не запах вовсе это был, если честно признать. Пахло, напротив, вкуснотой позабытой, поскольку старый Игнатий остановился перед веселым костерком. Там мяско в котелке плавало. В круге из четырех груженых подвод, прихлебывая из плошек, сидели, развалясь, мелкие купчишки, у которых не было лишней гривны за постой. Разговор вели неспешный, благо ночь сладко кутала, к беседе располагала.
Бродяга смотрел не на торгашей, азартно ловящих ложками мясо в душистом кипятке. На дальней телеге, под тулупами, обнимая ребенка, дремала чернобровая, черноокая, крепкая женщина. Судя по говору мужчин, прибыли они из донской, станичной вольности. Ребенок — мальчик, лет четырех, почти не заметен под вывороткой. Тщедушный, но в кости, в суставах крепкий, изворотливый не по годам, вороватый, сердечко здоровое, дыхание чистое, поджарый, как косуля. Да и внешне на дитенка косульего похож, глаза влажные, раскосые, а зубы торчат вперед. Черный мортус…
Мальчик нес на будущее не слово для стиха. Внутри него смерть еще не проклюнулась, не полыхало багровым, не вскипало озеро, пожирающее часы и годы. Внутри младенца, посреди свежих, незамутненных представлений, посреди наивных радостей, зачинался кокон крохотный. Не разросся покудова в паутину, что весь мозг пропитать должна, что соки добрые сбраживать после станет и всякое внешнее добро перевернет для мортуса, как в злом зеркале кривом… Бродяге в темноте протянули нож.
— Как же?.. — попробовал протестовать он. — Как же грех такой? Отец, за что меня так?
— Везет тебе, дурню, — сухо рассмеялся Исидор. — Мне вот, в твои годы, четверых безвинных порешить пришлося…
Мужики у костра мигом подскочили, оружие нашаривая. Пошаливали в округе, оттого почивать в чистом поле без ружья никто не отваживался. Женщина на телеге тоже всполошилась, поднялась, прижимая теплое тельце ребенка.
— Откель сталь у тя, ведаешь? — усмехнулся за спиной невидимый Игнатий. — Бориске Годунову сталь енту с кровушкой в вину ставили… хе. Знатный булат, ржа не берет… Убей Черного, немало душ христианских спасешь!
— Наверное-то знать не можете! — визгливо выкрикнул Бродяга.
Торговцы, кто с пистолетом, кто с кнутом, отложили ложки, обошли костер, обступили гостей насторожено. Огонь полоскался на лезвии в руке Бродяги, вспыхивал глаз в рукояти.
— Дурак ты, — привычно осадил Исидор. — Кабы знать наверное, где кости сложишь, рассудком бы все помутились.
Третий из старцев, друзей Исидора, согбенный, выполз бочком на поляну. В ноги поклонился ближайшему из торгашей, здоровому, бородатому мужику. Тот в растерянности опустил длинный, инкрустированный пистолет. Старец же вспорхнул легко, словно и не нагибался, перстом толкнул детину в лоб, шепнул скоренько, невнятно.
Бородатый выронил оружие, повернулся, будто в удивлении, и упал бочком. Мягко упал, травы не потревожив. Сотрапезники и приятели его только глаза выпучили, а дедок уже следующего настиг. Так же в лоб толкнул, прошамкав: «Спи, спи, хороший…»
Игнатий мигом очутился подле костерка, нежно взял под ручку высокого парня в исподней рубахе. Тот замахнулся кнутом, да так и разжал ладонь. Не успел еще кнут змеей у ног свернуться, как парень дрых уже, стоя и прихрапывая, задрав кадык, жидким волосом поросший. Товарищ длинного проворнее оказался, курками щелкнул, на Игнатия ствол навел и, назад отступая, рот распахнул для крика. Видать, пробрало мужика изрядно при виде трех немощных разбойничков. Так и отступал спиной, пока в телегу с мешками не воткнулся. У самых босых ног черноокой молодки, что ребеночка качала. Бродяга зажмурился поневоле, ожидая выстрела и смерти Игнатия неминуемой. Старец же, улыбаясь, увещевал купца негромко, точно ручеек по камешкам, речь его лилась, и ружье уже отводил ловко…
Женщина так и не вскрикнула. Застыла, точно заколдованная. Пятого купца уложил бережно Довлат.
— Шахматы, шах… и кто кого! — Исидор закашлялся, — Черные пожрут Белых, коли не опередить…
Мальчик проснулся, вылез у матери из-за пазухи, поглядел Бродяге в глаза. Никуда больше, только на него, точно ждал расправы.
— Черный… — прохрипел Бродяга и поднял нож.
28
Давно уж пора было старцам в могиле лежать, да заклятия не пускали, стих на свете сберегал. Удерживал стих смертушку, да не совсем. Приглядевшись внимательнее, Бродяга заметил, что багровые озера, внутрях каждого кипящие, понемножку наружу сочатся. В красках не описать явления, и слов он толком подобрать не умел, да только видел неоспоримое.
Никто из мортусов до финала стих так и не собрал, хотя старики десятки строф ведали и ежечасно повторяли. Тонкими, кипящими каплями вытекало из стариков бессмертие, испарялось тут же, на воздухе, угодив во время текучее. Поймав очередного смертника, выхватывали мортусы ловко из него словечко, затыкали пробоину в багровом котле, на год-другой задерживали приступ костлявой, затем вновь прорывала она оборону, радостно впивалась в ослушников…
С охраной те трое прикатили, с парнями. Только у Игнатия отрок непростой, вроде самого Бродяги, а может, только показалось. Остальные — те вовсе обычные, темные, веры истовой, зато дюжие, положиться на таких можно.
Игнатий, Довлат и третий, согбенный, с Исидором день и вечер провели. Дальше дороги их разбегались, мортус ведь не может на месте, иначе времечко мимо него побежит. Обогнать времечко никому не дано, так хоть рядом пристроиться… Пошептались, никого не пуская, затем Бродягу призвали.
Смотрели строго. Игнатий спросил, сколько слов собрал уже. Бродяга, потупившись, ответил скромно, что восемь, две строки сложились. Старцы переглянулись. Исидор лежал, вытянувшись, в меха зябко закутался, поперек груди кошка лапки распустила.
— А скольких вылечил?
— Да дюжины три наберется… — за Бродягу ответил Исидор. — Кости неплохо сращивал. Я его на рудники брал, когда вода подмыла, там задавленных много откопали. Идут людишки к ему, идут… Скромен, терпелив, подношений не берет, а что оставят — братии…
— Когтей не точит?
— Да навроде не замечен.
— Мясо парное не ворует? На бойню не тянет, дитя?
— Нет, клянусь, нет…
— На луну не воешь, дитя? — деловито осведомился Довлат.
— Нет уж, бог миловал… — поежился Бродяга.
— Некогда ему выть, гоняю… — усмехнулся Исидор.
— А дальше кто гонять будет? — просто спросил Игнатий.
Вот оно как, встрепенулся Бродяга. Боятся они, что перекинусь, что душить пойду…
— Где слово ждать, заранее чуешь?
— Не сподобился пока…
— Рано ему, — вступился опять Исидор. — Дитя ишо, сорок годков с малым всего…
Бродяга вздрогнул. Он забыл, сколько ему лет, а точнее — не считал. Давно считать перестал, некогда. Днями гонка бесконечная, а ночами — со свечой стих кромсать. Потом спать как убитый, и снова — в бега, к бедствиям, к смертям… Он не заметил, как уплыло время. То самое время, неуловимая река, из-за которой он так часто плакал в детстве.
Стих был важнее, стих надрывал душу.
— Ликом бел, строен, крепок, — вроде как похвалил пришлый старичок. — Стих-то на память кажный вечер гоняешь, так?
— Повторяю.
— Угу, заметно, поспеваешь за времечком покудова…
Бродяга вспыхнул от радости.
— Черных встречал? — спросил третий, согбенный.
— Нет пока…
Бродяга не забыл наставления Исидора. Старец неоднократно упоминал, что Черных мортусов раз в десять больше по земле русской шарится. Оно и понятно, убийством легче своего добиться. Помнил он также, что Черные себя добрыми делами не отягощают, посему выявить их среди обычных негодяев сложно, да и век их часто недолог. Вот такой парадокс, несмотря на возможности, Черные мортусы гибнут почти с той же частотой, что и рождаются.
— Ты помнишь, дитя, что, встретив Черного мортуса, надлежит убить его? — тихо спросил Игнатий.
— Помню… — сглотнул Бродяга.
— Отчего ж дрожишь? — Игнатий пошевелил кустистыми бровями.
— Так убить же…
— Отнять жизнь у Черного — трижды лепше, нежели младенца от горячки спасти, — рассудительно заметил Довлат. Он сидел в углу, дул на чаинки в кружке. — Иначе Черный заберет то, что нам положено, один за многих заберет. Ты знаешь, что Черные мортусы не стареют?
Бродяга открыл рот и снова закрыл. Его словно обожгло плетью. Об этом Исидор не говорил. Бродяга давно смирился с грустной явью, что младость его и зрелые, но бодрые еще лета пролетят в поиске и непрестанном целительстве. Можно на людишек хоть самой лютой злобой исходить, а изволь у ложа смертного за ручку их держать, и хворых целовать, и слова еще утешающие подбирать…
Только тогда, раз на сотню смертников, встретится алмаз сокрытый, изречет слово тайное. И ничего Бродяге другого не уготовано, ни жены ласковой, ни деток малых, ни закромов полных, ни стран далеких, ни службы государевой. Ничего, кроме жизни вечной, но в обличье старческом, немощном. Может быть, ноги откажут, как у Исидора, или глаза, или кости перед дождем ныть начнут так, что сам смерти попросишь…
Черные мортусы не стареют. Он еще раз повторил про себя, ужасаясь открытию и догадываясь, что не зря открытие сие именно сегодня ему преподнесли.
Проверить вздумали, мелькнуло в голове у Бродяги. Спаси и сохрани, произнес он про себя, но тут же осекся, припомнив, что бог христианский его вряд ли выручит. Исидор не возбранял молиться, сам посты блюл, но за годы ни разу от него Бродяга славословия в адрес Господа не услышал.
— Сам разбирайся, — хмуро советовал старец. — Доживешь до моих лет, поймешь. Не поймешь — стало быть, дурака пригрел я…
Вот и сейчас Бродяга потел под пристальными взглядами старцев, чувствуя себя полным дураком.
— Две строки, неплохо, — прошамкал согбенный старичок. — Вскорости, пожалуй, в силу войдет, расправит крылышки-то…
— Тады ищи-свищи, — задумчиво отозвался Довлат. — Игнат, Лисовского помнишь? Хрен ухватишь таперича…
— Ну дык, а я об чем? — потемнел Игнатий. — И Ивана упустили, и Малюту, гада… Скока яду успели выпустить, аспиды!
— Болотников тоже, и Лисовский, — поддакнул согнутый дед. — Лютовали бы и дальше, да на злато шибко зарились, хе-хе! А воренка я, помню, сам душил, ажио в груди полегчало…
— Отчего не верят мне, отец? — повернулся Бродяга к спасителю своему.
Исидор выпростал отощавшую, костистую руку, не глядя, дотянулся до сундучка, вынул из-под книг длинное, в кожу, перевязанное бечевкой. Еще не размотал, но Бродяга догадался. Нож широкий, загнутый, с зубцами по лезвию. Такими ножами у нас не режут, и в лавках кузнечных не торгуют. В рукояти камень синий, словно его лапа воронья держит, и письмена вдоль клинка.
Магометанский нож.
— Пошли, — проскрипел Игнатий. — Вроде стемнело уж…
Другие старцы тоже поднялись, закашляли.
— Куда… пошли? — Бродяга темноты бояться почти разучился; за годы никто на их нищее житье не покушался, и, кроме благодарности, люди к Исидору других чувств не испытывали. Когда Бродяга уезжал один, то вообще забывал всякие страхи, кроме одного, — не успеть к покойнику…
— Подними меня, — приказал Исидор. Выбрались на свежий воздух. Благодать окрест разливалась, слогом прозаическим не описать. Волновались рощи в сумраке, как стыдливые девицы, готовились сменить осенний наряд. Восходили цветочные ароматы, вздыхали лошади; под горкой негромко, на три голоса, запевали бабы. Чисто запевали, прозрачно, словно ключ сквозь камень пробился…
— Запрягай, — кивнул Довлат своему мальцу. Тот кинулся проворно, сдернул с лошадей попоны, зазвенел сбруей.
Бродяге зябко сделалось, будто простуду подхватил. Недоброе ожидалось, чуял без слов.
Нож из головы не лез.
Уселись, ехали молча. Все вниз, да вниз, к городу. На переправу, однако, не свернули, а покатили снова вверх, по холмам, меж ночных костров, меж усыпающих стад, дымков деревень, запахов куриной похлебки, жженого хлеба и бражки…
— Тута, — Игнатий тронул возницу за плечо.
Бродяга вернулся из тяжких дум своих. На здешней поляне вытоптанной, испокон веков, торговцы и крестьяне ночевали, дожидаясь торгового дня и пропуска в город. Игнатий уверенно шел впереди, остальные поспешали за ним, мальцы поочередно несли на закорках ослабевшего Исидора. Бродяга держался, чтоб не застонать. Точно на заклание влекли его, агнца несчастного.
Почуял он, почуял гадость, точно яйцом тухлым откуда-то потянуло. Только не тухлятиной разило, да и не запах вовсе это был, если честно признать. Пахло, напротив, вкуснотой позабытой, поскольку старый Игнатий остановился перед веселым костерком. Там мяско в котелке плавало. В круге из четырех груженых подвод, прихлебывая из плошек, сидели, развалясь, мелкие купчишки, у которых не было лишней гривны за постой. Разговор вели неспешный, благо ночь сладко кутала, к беседе располагала.
Бродяга смотрел не на торгашей, азартно ловящих ложками мясо в душистом кипятке. На дальней телеге, под тулупами, обнимая ребенка, дремала чернобровая, черноокая, крепкая женщина. Судя по говору мужчин, прибыли они из донской, станичной вольности. Ребенок — мальчик, лет четырех, почти не заметен под вывороткой. Тщедушный, но в кости, в суставах крепкий, изворотливый не по годам, вороватый, сердечко здоровое, дыхание чистое, поджарый, как косуля. Да и внешне на дитенка косульего похож, глаза влажные, раскосые, а зубы торчат вперед. Черный мортус…
Мальчик нес на будущее не слово для стиха. Внутри него смерть еще не проклюнулась, не полыхало багровым, не вскипало озеро, пожирающее часы и годы. Внутри младенца, посреди свежих, незамутненных представлений, посреди наивных радостей, зачинался кокон крохотный. Не разросся покудова в паутину, что весь мозг пропитать должна, что соки добрые сбраживать после станет и всякое внешнее добро перевернет для мортуса, как в злом зеркале кривом… Бродяге в темноте протянули нож.
— Как же?.. — попробовал протестовать он. — Как же грех такой? Отец, за что меня так?
— Везет тебе, дурню, — сухо рассмеялся Исидор. — Мне вот, в твои годы, четверых безвинных порешить пришлося…
Мужики у костра мигом подскочили, оружие нашаривая. Пошаливали в округе, оттого почивать в чистом поле без ружья никто не отваживался. Женщина на телеге тоже всполошилась, поднялась, прижимая теплое тельце ребенка.
— Откель сталь у тя, ведаешь? — усмехнулся за спиной невидимый Игнатий. — Бориске Годунову сталь енту с кровушкой в вину ставили… хе. Знатный булат, ржа не берет… Убей Черного, немало душ христианских спасешь!
— Наверное-то знать не можете! — визгливо выкрикнул Бродяга.
Торговцы, кто с пистолетом, кто с кнутом, отложили ложки, обошли костер, обступили гостей насторожено. Огонь полоскался на лезвии в руке Бродяги, вспыхивал глаз в рукояти.
— Дурак ты, — привычно осадил Исидор. — Кабы знать наверное, где кости сложишь, рассудком бы все помутились.
Третий из старцев, друзей Исидора, согбенный, выполз бочком на поляну. В ноги поклонился ближайшему из торгашей, здоровому, бородатому мужику. Тот в растерянности опустил длинный, инкрустированный пистолет. Старец же вспорхнул легко, словно и не нагибался, перстом толкнул детину в лоб, шепнул скоренько, невнятно.
Бородатый выронил оружие, повернулся, будто в удивлении, и упал бочком. Мягко упал, травы не потревожив. Сотрапезники и приятели его только глаза выпучили, а дедок уже следующего настиг. Так же в лоб толкнул, прошамкав: «Спи, спи, хороший…»
Игнатий мигом очутился подле костерка, нежно взял под ручку высокого парня в исподней рубахе. Тот замахнулся кнутом, да так и разжал ладонь. Не успел еще кнут змеей у ног свернуться, как парень дрых уже, стоя и прихрапывая, задрав кадык, жидким волосом поросший. Товарищ длинного проворнее оказался, курками щелкнул, на Игнатия ствол навел и, назад отступая, рот распахнул для крика. Видать, пробрало мужика изрядно при виде трех немощных разбойничков. Так и отступал спиной, пока в телегу с мешками не воткнулся. У самых босых ног черноокой молодки, что ребеночка качала. Бродяга зажмурился поневоле, ожидая выстрела и смерти Игнатия неминуемой. Старец же, улыбаясь, увещевал купца негромко, точно ручеек по камешкам, речь его лилась, и ружье уже отводил ловко…
Женщина так и не вскрикнула. Застыла, точно заколдованная. Пятого купца уложил бережно Довлат.
— Шахматы, шах… и кто кого! — Исидор закашлялся, — Черные пожрут Белых, коли не опередить…
Мальчик проснулся, вылез у матери из-за пазухи, поглядел Бродяге в глаза. Никуда больше, только на него, точно ждал расправы.
— Черный… — прохрипел Бродяга и поднял нож.
28
ШАХМАТЫ
Шахматы на том не закончились.
Троих зарезал скиталец спустя время. Не жалел, хотя сам нарочно не ловил. Все трое в Петербурге встретились. Правду предрек Исидор, в силу столица входила, тянулось к ней воинство темное. Не жалел Бродяга об убитых, каждый раз словно кровь быстрее по жилам струилась, подтверждая, что он орудием выбран, и судьей, и прокурором…
О паспортах особо печься приходилось, дабы на возраст внимания не обращали. Старый — он и есть старый, блаженного к тому же стал играть помаленьку — ни к чему ему было привлекать внимание. Пусть лучше за дурака держат. Ездил теперь далеко от столиц, по Дону, по Уралу мотался. За границу, впрочем, так и не выбрался. Не то чтобы скучно или паспорт не мог выправить.
А не так в Европах людишки мрут. Живут иначе и мрут иначе. Чуял Бродяга, ему и доказательств не надо было. И, поразмыслив, не пошел за русской армией в Париж, хотя звали, и место в обозе для старца нашлось бы непременно. И в дальнейших войнах участия счастливо избегал.
В России смертей хватало.
Бродяга порой кружил, возвращался туда, где раньше хлебосольно угощали, где бурлило, где хохот девок помнил, гиканье игривых детей на бережках, крестные ходы шумные…
Лишь ветер вечный свистел в ракитах, да криками грачей оживлялись вспаханные просторы. Бродяга наблюдал тусклым глазом за ходом облаков, вздыхал, принюхивался к ветру, выбирая дорогу. Не особо напрягаясь, он различал теперь людей за несколько верст, различал, что за людишки, полу какого, возраста и на что гожие. Болезных враз определял, темные душонки тоже; впрочем, все почти темным отдавали. На пальцах перечесть, сколько раз он встречал в странствиях своих мужей честных, светящихся изнутри. Разбойников не боялся, зверье от него само шарахалось. Во дворы, к цепным псам, не оборачиваясь входил, чем ввергал хозяев в оторопь. Скажем, на ночлег попроситься либо водицы испить. Стукал калиткой и пер, спокойно глядя сквозь выскочившую челядь. Трусы приседали, слабые в коленках. Собаки и вовсе прятались. Несли Бродяге безропотно еду самую сладкую, квасы, чай; холопы баню топили…
Чуяли смертную силу Белого мортуса.
Лечил, ободрял, наставлял, как по писаному. На ноги поднял сколько, уж не сосчитать. Вослед бежали, кланяясь, ступни лобызали, порой богатства все приносили, скотину закладывали, лишь бы поехал к дитяте хворому…
Хохотал внутри Бродяга. Наверняка богаче всех кесарей мира стать бы мог, ежели Исидора приказ бы нарушил. Но не имел ничего лишнего. Только то, что на одни плечи накинуть мог и в один рот положить.
Столетие свое встретил равнодушно, да и вспомнилось-то по случаю торжеств московского университета и молебнов во светлую память Михаиле Ломоносова.
Потерял вообще всякий счет времени.
В родное поместье возвращался, впрочем, дважды, но много позднее, когда никто его уже не смог бы признать. Окаменел, как Исидор и предсказывал. Некого спросить стало, ушел Исидор, с почестями, с плачем, а других Белых мортусов Бродяга видеть не желал. Ночами иногда прихватывали видения дивные, соблазны являлись, но долго не держались. Слыхал Бродяга о монахах, что секли себя нещадно, в пустынях плоть терзали, на воде месяцами сохли, и все ради чего? Ради победы над слабым телом.
Не испытывал он подобных невзгод. Насчет шахмат, впрочем, не забыл. Последний раз посетил имение в, славной памяти, восемьсот двенадцатом году, буквально спустя месяц после исхода врага из тлеющей еще Москвы. Бродяга равнодушно созерцал разор в селе и в графском доме, испоганенные залы, превращенные давно в лазареты. Лазареты переходили от одного войска к другому, не меняя, кажется, сестер милосердия. Равнодушно, вслед за льстивым незнакомым священником, прошествовал в обугленную часовню, зевнул на развалинах псарни, где когда-то впервые причастился вечности…
Его занимал только стих, ничего более. Стих пока не сложился, хотя уже готовы были шесть строк. Иногда Бродягу охватывал трепет, при мысли, что он не успеет или обессилеет, состарившись. Финал же такой, как у старца Исидора, его не привлекал вовсе. Испытывал он к почившему спасителю своему самые уважительные чувства, но слабости оправдать никогда не мог.
Нет, уж он-то не отступится, он свое возьмет!
Делегацию знатную из синода прислали, кланялись, медоточили, призывали в Петербург. Кем же там осяду, рассудил Бродяга. Никак ему не улыбалось при дворе почетным шутом в рясе обозначиться, а к тому дело шло.
Не поехал бы в столицу, отказал бы архимандритам, тем более что голод великий на Волге намечался. Бродяга предвестия его заранее, за два года встречал, да никому не говорил.
А зачем пророчествовать? Будто кому полегчает, будто изыщут зерно в камнем засохшей почве. Господь рассудил, кому жить, а кому на корм червям, и быстрее в чертог небесный, так как же Господа ослушаться?
Разучился он жалеть.
Но, проторчав до петухов у оконца, во флигеле собственного дома, отважился и дал согласие на переезд. Вспомнил про шахматы, про кровь убиенных младенцев вспомнил. Никто ведь не знал, что в сундучке, от Исидора по наследству перешедшем, хранится. Чуял Бродяга, пригодиться еще может. Правду сказал Исидор, никогда не обманывал. Обагрив руки кровью, вместо раскаяния, просветлился Бродяга и веселее по жизни зашагал.
В спину старцем великим, святым даже, подобострастно окликали. Смущался сперва, неуютно казалось, даже бороду хотел сбрить. После, раз в зеркало глянул — точно ведь старец.
Стих твердил по три раза за день, поскольку память сдавать помаленьку начала. Отказывала память, выпадали даты, лица редкие выпадали, которые не прочь бы упомнить. Жил не худо, ловкие мастера справили третий уже документ, с новым именем и годом рождения. Без лишнего размаху при монастыре обретался, но прислугу держал, стол порядочный, баньку свою, выезд, приемную для просителей. Дурацкой нищеты, как у наставника Исидора, не признавал, угнетение лишнее плоти блажью полагал, уж никак Богу не угодной.
Мастера хитрые, по наследству друг дружке фальшивые делишки передавая, Бродяге забесплатно бумаги творили. За то он им предсказывал кой-чего, тоже безвозмездно, и всегда верно. Не могла полиция ловких мастеров поймать, как ни старалась.
Пожалуй, этим криминальная деятельность его надолго ограничилась. Он рыскал по Петербургу, ведь город славный для мортусов Петр выстроил. Сырой, промозглый, хвори сквозь гранит так и сочились. По ночам зубы стучали, вода по мостовым плескала. Трижды Черных встречал и дважды уничтожал ловко. Все сотворил, как Исидор наставлял. Только ножом, и только на улице — не положено Белому в хате сталь обнажать. Если честно, то Черных встретил больше, но те выросли, издалече волком зыркали, и глиста черная внутри них подросшая уже была. Чувствовал Бродяга, что Исидор прав — со взрослым Черным мортусом не потягаться. Отползал, скалясь, стороной обходил. Оттого что зло — оно завсегда сильнее.
На третий раз он легко к гадам подступиться не сумел, министерская семейка оказалась. Сынков обоих в карете вывозили, до гимназии и обратно. Отец их в статских советниках ходил и напуган был здорово недавними бомбометателями. Самый разгул народовольчества пришелся, но Бродяге до бомбистов, до газет и народного гнева дела не было. Только стих его занимал.
Ужас грыз всякий раз, и зависть неистовая в душе поднималась, когда встречал карету тайного советника, лакеев хмурых при регалиях, адъютантов подозрительных, что зыркали исподлобья на прохожих, а ладонь в перчатке держали на палаше. Из деток советника Бродягу младший занимал, одиннадцати лет. Не только руки чесались, зудом весь исходил, стоило увидеть младшего, стройненького, в форме. Мог бы, конечно, охрану раскидать, не руками, а ловкостью иного рода, уже давно за собой силу знал. Мог бы погром устроить в доме вельможи — но невидимкой не мог обернуться. Засекли бы старца непременно, в городе огромном глаз полно…
Он придумал.
Те же ребята, что паспорта готовили, помогли дело шито-крыто справить, свели святого старичка, любимого в больницах и приютах, с бомбистами.
Вечером в ямщицком трактире на Литовском ожидал его темный человечек, глазки скользкие, картуз мятый, нож в сапоге. Поманил за собой, долгонько пробирались дворами. Бродяге смешно стало, не выдержал, прыснул, когда леший в картузе условленно в оконце стучал. Тот обернулся, хорьком ощерился, веселья не разделил. Внутри квартиры накурено, хоть плыви сквозь дым, все носятся с бумажками, в проходной, на длинном столе — самовар ладят, тут же — патроны, порошок в банке, барышня пухлогубая, щекастая, за грудой книг. Бродяге все еще смешно было, когда подскочили двое, студенты, сурьезные, как святые с иконок.
— Перовская… — представилась барышня. — А-а-а, вы и есть тот самый замечательный доктор? — проницательно поглядела.
Бродяга вдруг смутился: какой там доктор? Впрочем, его отвлекли тут же, за деньгами подошли. Присвистнули, затихли, когда пачки на стол вывалил. Бродяга огляделся уже внимательнее, не только студенты, имелись и трепаные, битые мужчины постарше.
— Морозов, Желябов… — представились нервно интеллигенты, в очечках, с бородками. Бродяга слегка растерялся, туда ли он попал, ведь убивцев косорылых ожидал встретить. — Наслышаны о вас, грандиозно. Спасибо.
От бокового стола, от комплекта металлических деталей поднялся молчаливый человек, коротко поклонился.
— Кибальчич…
— Друзья, да что ж вы полным именем, как можно? — укорил из кухни усатый, с папироской.
— Ну, полно, Василек, полно, — отмахнулся нервный Морозов. — Такие средства швырять шпикам не по карману… Извините нас, батюшка.
Бродяга хотел возразить, и смех словно проглотил — второй раз пальцем в небо тычут. То дохтуром, то попом обозвали. А, впрочем, наплевать, лишь бы подсобили с Черным… Нелепое чувство он меж ними испытывал, особливо на барышню гладкую, пухлогубую глядя.
Скорая кончина ей никак не шла.
Отмахав больше столетия, Бродяга впервые близко словно бы ощупал людей, чуждых ему, словно бы они и не современники ему вовсе, а соскочившие со стен портреты благородных рыцарей и дам. Назначение каждой минуты они понимали наоборот, не так, как он.
Бродяга панически стремился к жизни, только и мыслил, что о стихе, затем и Черного прихлопнуть мнил, а они не цеплялись за земное, себя к кончине приучили, изготовились к каторге и виселице. Смерть голубоглазой барышни Бродяга чуял так же, как аромат карамельных сластей, от нее исходивший. Недолго ей осталось.
У него на секунду возникла шальная мысль схватить дитя несмышленое за руку, встряхнуть, призвать к бегству. И должно быть, прислушались бы строгие, нервозные эти люди, ибо слава о нем шла как о прорицателе и заговорщике болезней. То есть наверняка бы прислушались и поверили.
Но он промолчал. Потому что барышня и так все знала. Бродягу передернуло, точно сквозняком ледяным обдало. Сотню лет преодолел как по лезвию, а этим, молодым, — словно наплевать. Страшно вымолвить — словно жизнь не самое ценное, что творцом дадено…
— Отчего же такой выбор? — недоуменно выступил бородатый, блестя очками. — Вовсе не по жандармской линии чин, да и к тому же… Впечатление, извините, словно здесь наемная шайка. Зачем вы так?..
И понесся бы дальше, гордо раздуваясь, да его пухлогубая осадила, отвлекла.
— Извините, — сказал усатый басом, — плохие новости, товарищей наших на юге арестовали. Мы слышали про вас, но не ожидали… Видимо, это знак свыше. Постараемся придумать… Прошу, чая не желаете?
…Разыграли картинку славно, под грабеж. Прижали экипаж на Фонтанке. Слабая граната полетела под брюхо лошади, затем подскочили трое, размахивая револьверами. Ранили служаку на запятках, кучер бросил вожжи, кинулся в бега. Одна лошадь билась с распоротым животом, вторую несильно посекло осколками, она взбрыкнула, поволокла карету юзом.
Троих зарезал скиталец спустя время. Не жалел, хотя сам нарочно не ловил. Все трое в Петербурге встретились. Правду предрек Исидор, в силу столица входила, тянулось к ней воинство темное. Не жалел Бродяга об убитых, каждый раз словно кровь быстрее по жилам струилась, подтверждая, что он орудием выбран, и судьей, и прокурором…
О паспортах особо печься приходилось, дабы на возраст внимания не обращали. Старый — он и есть старый, блаженного к тому же стал играть помаленьку — ни к чему ему было привлекать внимание. Пусть лучше за дурака держат. Ездил теперь далеко от столиц, по Дону, по Уралу мотался. За границу, впрочем, так и не выбрался. Не то чтобы скучно или паспорт не мог выправить.
А не так в Европах людишки мрут. Живут иначе и мрут иначе. Чуял Бродяга, ему и доказательств не надо было. И, поразмыслив, не пошел за русской армией в Париж, хотя звали, и место в обозе для старца нашлось бы непременно. И в дальнейших войнах участия счастливо избегал.
В России смертей хватало.
Бродяга порой кружил, возвращался туда, где раньше хлебосольно угощали, где бурлило, где хохот девок помнил, гиканье игривых детей на бережках, крестные ходы шумные…
Лишь ветер вечный свистел в ракитах, да криками грачей оживлялись вспаханные просторы. Бродяга наблюдал тусклым глазом за ходом облаков, вздыхал, принюхивался к ветру, выбирая дорогу. Не особо напрягаясь, он различал теперь людей за несколько верст, различал, что за людишки, полу какого, возраста и на что гожие. Болезных враз определял, темные душонки тоже; впрочем, все почти темным отдавали. На пальцах перечесть, сколько раз он встречал в странствиях своих мужей честных, светящихся изнутри. Разбойников не боялся, зверье от него само шарахалось. Во дворы, к цепным псам, не оборачиваясь входил, чем ввергал хозяев в оторопь. Скажем, на ночлег попроситься либо водицы испить. Стукал калиткой и пер, спокойно глядя сквозь выскочившую челядь. Трусы приседали, слабые в коленках. Собаки и вовсе прятались. Несли Бродяге безропотно еду самую сладкую, квасы, чай; холопы баню топили…
Чуяли смертную силу Белого мортуса.
Лечил, ободрял, наставлял, как по писаному. На ноги поднял сколько, уж не сосчитать. Вослед бежали, кланяясь, ступни лобызали, порой богатства все приносили, скотину закладывали, лишь бы поехал к дитяте хворому…
Хохотал внутри Бродяга. Наверняка богаче всех кесарей мира стать бы мог, ежели Исидора приказ бы нарушил. Но не имел ничего лишнего. Только то, что на одни плечи накинуть мог и в один рот положить.
Столетие свое встретил равнодушно, да и вспомнилось-то по случаю торжеств московского университета и молебнов во светлую память Михаиле Ломоносова.
Потерял вообще всякий счет времени.
В родное поместье возвращался, впрочем, дважды, но много позднее, когда никто его уже не смог бы признать. Окаменел, как Исидор и предсказывал. Некого спросить стало, ушел Исидор, с почестями, с плачем, а других Белых мортусов Бродяга видеть не желал. Ночами иногда прихватывали видения дивные, соблазны являлись, но долго не держались. Слыхал Бродяга о монахах, что секли себя нещадно, в пустынях плоть терзали, на воде месяцами сохли, и все ради чего? Ради победы над слабым телом.
Не испытывал он подобных невзгод. Насчет шахмат, впрочем, не забыл. Последний раз посетил имение в, славной памяти, восемьсот двенадцатом году, буквально спустя месяц после исхода врага из тлеющей еще Москвы. Бродяга равнодушно созерцал разор в селе и в графском доме, испоганенные залы, превращенные давно в лазареты. Лазареты переходили от одного войска к другому, не меняя, кажется, сестер милосердия. Равнодушно, вслед за льстивым незнакомым священником, прошествовал в обугленную часовню, зевнул на развалинах псарни, где когда-то впервые причастился вечности…
Его занимал только стих, ничего более. Стих пока не сложился, хотя уже готовы были шесть строк. Иногда Бродягу охватывал трепет, при мысли, что он не успеет или обессилеет, состарившись. Финал же такой, как у старца Исидора, его не привлекал вовсе. Испытывал он к почившему спасителю своему самые уважительные чувства, но слабости оправдать никогда не мог.
Нет, уж он-то не отступится, он свое возьмет!
Делегацию знатную из синода прислали, кланялись, медоточили, призывали в Петербург. Кем же там осяду, рассудил Бродяга. Никак ему не улыбалось при дворе почетным шутом в рясе обозначиться, а к тому дело шло.
Не поехал бы в столицу, отказал бы архимандритам, тем более что голод великий на Волге намечался. Бродяга предвестия его заранее, за два года встречал, да никому не говорил.
А зачем пророчествовать? Будто кому полегчает, будто изыщут зерно в камнем засохшей почве. Господь рассудил, кому жить, а кому на корм червям, и быстрее в чертог небесный, так как же Господа ослушаться?
Разучился он жалеть.
Но, проторчав до петухов у оконца, во флигеле собственного дома, отважился и дал согласие на переезд. Вспомнил про шахматы, про кровь убиенных младенцев вспомнил. Никто ведь не знал, что в сундучке, от Исидора по наследству перешедшем, хранится. Чуял Бродяга, пригодиться еще может. Правду сказал Исидор, никогда не обманывал. Обагрив руки кровью, вместо раскаяния, просветлился Бродяга и веселее по жизни зашагал.
В спину старцем великим, святым даже, подобострастно окликали. Смущался сперва, неуютно казалось, даже бороду хотел сбрить. После, раз в зеркало глянул — точно ведь старец.
Стих твердил по три раза за день, поскольку память сдавать помаленьку начала. Отказывала память, выпадали даты, лица редкие выпадали, которые не прочь бы упомнить. Жил не худо, ловкие мастера справили третий уже документ, с новым именем и годом рождения. Без лишнего размаху при монастыре обретался, но прислугу держал, стол порядочный, баньку свою, выезд, приемную для просителей. Дурацкой нищеты, как у наставника Исидора, не признавал, угнетение лишнее плоти блажью полагал, уж никак Богу не угодной.
Мастера хитрые, по наследству друг дружке фальшивые делишки передавая, Бродяге забесплатно бумаги творили. За то он им предсказывал кой-чего, тоже безвозмездно, и всегда верно. Не могла полиция ловких мастеров поймать, как ни старалась.
Пожалуй, этим криминальная деятельность его надолго ограничилась. Он рыскал по Петербургу, ведь город славный для мортусов Петр выстроил. Сырой, промозглый, хвори сквозь гранит так и сочились. По ночам зубы стучали, вода по мостовым плескала. Трижды Черных встречал и дважды уничтожал ловко. Все сотворил, как Исидор наставлял. Только ножом, и только на улице — не положено Белому в хате сталь обнажать. Если честно, то Черных встретил больше, но те выросли, издалече волком зыркали, и глиста черная внутри них подросшая уже была. Чувствовал Бродяга, что Исидор прав — со взрослым Черным мортусом не потягаться. Отползал, скалясь, стороной обходил. Оттого что зло — оно завсегда сильнее.
На третий раз он легко к гадам подступиться не сумел, министерская семейка оказалась. Сынков обоих в карете вывозили, до гимназии и обратно. Отец их в статских советниках ходил и напуган был здорово недавними бомбометателями. Самый разгул народовольчества пришелся, но Бродяге до бомбистов, до газет и народного гнева дела не было. Только стих его занимал.
Ужас грыз всякий раз, и зависть неистовая в душе поднималась, когда встречал карету тайного советника, лакеев хмурых при регалиях, адъютантов подозрительных, что зыркали исподлобья на прохожих, а ладонь в перчатке держали на палаше. Из деток советника Бродягу младший занимал, одиннадцати лет. Не только руки чесались, зудом весь исходил, стоило увидеть младшего, стройненького, в форме. Мог бы, конечно, охрану раскидать, не руками, а ловкостью иного рода, уже давно за собой силу знал. Мог бы погром устроить в доме вельможи — но невидимкой не мог обернуться. Засекли бы старца непременно, в городе огромном глаз полно…
Он придумал.
Те же ребята, что паспорта готовили, помогли дело шито-крыто справить, свели святого старичка, любимого в больницах и приютах, с бомбистами.
Вечером в ямщицком трактире на Литовском ожидал его темный человечек, глазки скользкие, картуз мятый, нож в сапоге. Поманил за собой, долгонько пробирались дворами. Бродяге смешно стало, не выдержал, прыснул, когда леший в картузе условленно в оконце стучал. Тот обернулся, хорьком ощерился, веселья не разделил. Внутри квартиры накурено, хоть плыви сквозь дым, все носятся с бумажками, в проходной, на длинном столе — самовар ладят, тут же — патроны, порошок в банке, барышня пухлогубая, щекастая, за грудой книг. Бродяге все еще смешно было, когда подскочили двое, студенты, сурьезные, как святые с иконок.
— Перовская… — представилась барышня. — А-а-а, вы и есть тот самый замечательный доктор? — проницательно поглядела.
Бродяга вдруг смутился: какой там доктор? Впрочем, его отвлекли тут же, за деньгами подошли. Присвистнули, затихли, когда пачки на стол вывалил. Бродяга огляделся уже внимательнее, не только студенты, имелись и трепаные, битые мужчины постарше.
— Морозов, Желябов… — представились нервно интеллигенты, в очечках, с бородками. Бродяга слегка растерялся, туда ли он попал, ведь убивцев косорылых ожидал встретить. — Наслышаны о вас, грандиозно. Спасибо.
От бокового стола, от комплекта металлических деталей поднялся молчаливый человек, коротко поклонился.
— Кибальчич…
— Друзья, да что ж вы полным именем, как можно? — укорил из кухни усатый, с папироской.
— Ну, полно, Василек, полно, — отмахнулся нервный Морозов. — Такие средства швырять шпикам не по карману… Извините нас, батюшка.
Бродяга хотел возразить, и смех словно проглотил — второй раз пальцем в небо тычут. То дохтуром, то попом обозвали. А, впрочем, наплевать, лишь бы подсобили с Черным… Нелепое чувство он меж ними испытывал, особливо на барышню гладкую, пухлогубую глядя.
Скорая кончина ей никак не шла.
Отмахав больше столетия, Бродяга впервые близко словно бы ощупал людей, чуждых ему, словно бы они и не современники ему вовсе, а соскочившие со стен портреты благородных рыцарей и дам. Назначение каждой минуты они понимали наоборот, не так, как он.
Бродяга панически стремился к жизни, только и мыслил, что о стихе, затем и Черного прихлопнуть мнил, а они не цеплялись за земное, себя к кончине приучили, изготовились к каторге и виселице. Смерть голубоглазой барышни Бродяга чуял так же, как аромат карамельных сластей, от нее исходивший. Недолго ей осталось.
У него на секунду возникла шальная мысль схватить дитя несмышленое за руку, встряхнуть, призвать к бегству. И должно быть, прислушались бы строгие, нервозные эти люди, ибо слава о нем шла как о прорицателе и заговорщике болезней. То есть наверняка бы прислушались и поверили.
Но он промолчал. Потому что барышня и так все знала. Бродягу передернуло, точно сквозняком ледяным обдало. Сотню лет преодолел как по лезвию, а этим, молодым, — словно наплевать. Страшно вымолвить — словно жизнь не самое ценное, что творцом дадено…
— Отчего же такой выбор? — недоуменно выступил бородатый, блестя очками. — Вовсе не по жандармской линии чин, да и к тому же… Впечатление, извините, словно здесь наемная шайка. Зачем вы так?..
И понесся бы дальше, гордо раздуваясь, да его пухлогубая осадила, отвлекла.
— Извините, — сказал усатый басом, — плохие новости, товарищей наших на юге арестовали. Мы слышали про вас, но не ожидали… Видимо, это знак свыше. Постараемся придумать… Прошу, чая не желаете?
…Разыграли картинку славно, под грабеж. Прижали экипаж на Фонтанке. Слабая граната полетела под брюхо лошади, затем подскочили трое, размахивая револьверами. Ранили служаку на запятках, кучер бросил вожжи, кинулся в бега. Одна лошадь билась с распоротым животом, вторую несильно посекло осколками, она взбрыкнула, поволокла карету юзом.