А навещали меня даже чаще, чем других ребят. Прямо напротив моей кровати стоял телевизор, и приемник разрешили оставить. Вот только с книгами было похуже, тетка привозила нерегулярно. Пока не приехали буржуи и не взяли шефство.
   Что еще? Смерть бабушки от меня скрывали. А маму упекли в диспансер для алкоголиков. Когда ей стало не о ком заботиться, она скатилась очень быстро. Навещала меня тетка. Положительные новости были редки, как орангутанги-альбиносы.
   Спустя три месяца после того, как мудрое государство решило меня опекать, соседка Ангелина Петровна выбросилась из окна. Она бы, может, и не погибла, не так уж высоко, но угодила под колеса грузовика. Прицельно бросилась; шофер тяжеловоза заработал предынфарктное состояние. Тетя Лида сказала, что «гнусная ведьма» месяц почти не выходила, затыкала щели под дверью полотенцем и выломала у себя в комнате все розетки. А еще она периодически застывала и шептала про каких-то фарисеев. Когда милиция взломала дверь, на обоях и на окне было множество надписей ручкой, помадой и фломастером.
   — Свихнулась, сучка! — незлобливо отметила тетка. — Сын у ней в тюряге, пила всякую бормотень, вот и тронулась!
   — А что она написала на стене? — Мне вдруг стало жутко интересно.
   Тетя Лида посмотрела на меня опасливо. Очевидно, ей пришло в голову, что не стоило делиться с впечатлительным ребенком подобными новостями. Но иных событий не произошло, а против соседей мы с ней всегда были союзниками.
   — «Робин-бобин», — нерешительно произнесла тетка. — Знаешь, глупость какая-то, вроде детской считалки. «Робин-бобин»…
   — Не надо! — истошно выкрикнул я, и сам испугался своего крика. Отчего-то мне совсем не хотелось, чтобы тетя повторяла эту присказку.
   Больше врагов у меня не было. Пока что не было.

3. МОЯ МАМОЧКА

   Милый Питер! Я купила покушать и, пока шла наверх, здорово перепугалась за свою память. Я не могу уверенно утверждать, что я тебе написала, а что только хотела написать. Мне теперь кажется, я просто раскачивалась перед экраном и мысленно разговаривала с тобой, забывая нажимать на клавиши. Все это очень плохо, симптомы отвратительные. Но я намеревалась рассказать тебе о маме.
   Моя мамочка.
   Я ненавижу ее. Да, вот так вот, люблю и ненавижу. Милый Питер, не обижайся, я ничего сама не знала. Ну, почти ничего, а потом стало уже поздно. Ты хороший, ты самый лучший в этом дерьмовом мире, и я очень-очень тебя люблю. Я попытаюсь рассказать все по порядку, то, что я не отважилась рассказать раньше.
   Моя мамочка. Она ведь красивая. Да, да, совсем недавно я задумалась и пришла к выводу, что она красивая. Она почти не толстеет и ходит в джинсах того же размера, что и десять лет назад, сама мне хвасталась. Когда мы ездим купаться, с ней пытаются заговаривать мужчины.
   Наверное, когда меня нет рядом, к ней тоже пристают. Но за маму можно не бояться. Бояться следует именно ее. Снаружи она славная, губы пухленькие, как у девочки, и выглядит не то чтобы беспомощной, а, скорее, доверчивой. Прямо как кинозвездочка пятидесятых, и прическа старомодная, и платьице бы ей очень пошло, и ужимки водевильные. Наверное, в моем возрасте ее тоже дразнили куколкой и дрались за право подвезти до дома. Но я не завидую тому, кто попытается сегодня залезть к моей мамочке под юбку.
   Года три назад мы возвращались с ней в Клинику. Дело происходило на стоянке аэропорта, на самом нижнем ярусе. Я стояла у машины и караулила открытый багажник с нашими вещами, а мамочка выуживала из багажника сумки и переставляла их на тележку, чтобы везти внутри аэровокзала. Когда она нагибалась, кофточка у нее на спине задиралась, и становилась видна полоска белых трусиков и место, где не было загара. Я думала о чем-то важном и не сразу заметила, как трое мексиканцев хихикают, сидя в машине, и что-то болтают на своем. Мама повернулась и начала толкать тележку в сторону лифтов. Как назло, вокруг никого не было, совсем никого, на стоянке нижнего уровня вообще мало народу. Только мы вдвоем, и троица придурков в разбитой тачке. Уж не знаю, чего они там торчали, возможно, покупали драг, или другие темные дела. Тот парень, что поднимал шлагбаум, находился далеко за углом и не мог нас заметить.
   Внутри меня все екнуло; я как почувствовала, что произойдет что-то нехорошее. А когда эта троица принялась размахивать руками и говорить всякие гадости, мне спину прямо холодом обдало. Но мексиканцы находились далеко и не видели маминого |лица, заслоняла большая пляжная сумка. Только когда она проезжала мимо них, парни засекли, что обращаются совсем не к девчонке, а к сорокалетней даме. Они немножко опешили, а мне стало смешно. То есть, не особо смешно, я не на шутку перепугалась, когда один из парней вылез из машины.
   За поворотом были три лифта, и ни один из них не ехал. Как назло, ну ни единого человека, чтобы позвать на помощь. А то, что придется звать на помощь, я уже и не сомневалась. Приятного мало — оказаться лицом к лицу с малолетним отребьем, такие парни вечно таскают ножи, а то и пистолеты. Маме оставалось шагов десять до угла, где поворот к лифтам и лестнице, там висела телекамера, но добраться до поворота она не успевала.
   Из помятого седана выбрался второй придурок и перегородил маме путь. Он ей что-то сказал, наверняка, какую-то гнусность, но я не расслышала. У меня была возможность — бросить открытый багажник с вещами и бежать вверх по закругляющемуся коридору, тогда меня наверняка схватил бы третий. Он тоже вылез и нацелился в мою сторону. Низенький, с черными волосами, завязанными в пучок, и висящими на заду джинсами. Парень точно наглотался чего-то, он даже не мог отойти от капота, его качало. Так и стоял, навалившись задом на машину, и ухмыляясь глазел на меня. Но я не побежала, струсила.
   Мне показалось вдруг, что весь мир вокруг исчез. Реальной была только бетонная коробка, несколько механизмов на колесах, и мы, впятером. И я вдруг представила, что так и будет продолжаться вечно, что никто никогда не выйдет из лифта и не приедет сюда на машине. Слишком тихо было, и слишком мы все застыли, в разных позах. Я испытала невероятный ужас, наверное, никогда до того я так не боялась, хотя в Клинике со мной много всякого происходило. Но в больничных условиях любая боль и страдание почти всегда прогнозируемы. Я знала заранее, что буду страдать, и готовила себя к этому. А еще я знала наверняка, что любая боль когда-нибудь кончается. Ты понимаешь, мой милый, что я имею в виду. Ты ведь знаком с болью не понаслышке.
   А тут все складывалось иначе. Я паниковала, потому что не видела конца кошмару. Господи, как я тогда перепугалась… Еще недавно я была невероятной трусихой, Питер.
   Но рассказ не обо мне.
   Тут мамочка крикнула, чтобы я не двигалась с места. Казалось, она только заметила, что здоровый боров в красной безрукавке тащит к себе ее сумку, а второй, с сигаретой, подставил ножку, чтобы тележка не могла ехать дальше, и хихикает, точно отвратительный гном. Он хихикал и никак не мог остановиться, тоже, видимо, укололся или нюхнул чего-нибудь. Такая противная круглая рожа с усиками, глаза, как ржавые шляпки от гвоздей, и штук пять цепочек вокруг немытой шеи. Готовый актер для фильма про серийного убийцу.
   Мама выпустила из рук сумку, так что длинный урод в безрукавке даже качнулся назад. Он ведь не ожидал, что добычу отпустят так легко. Точно так же он не ожидал, что ему покажут удостоверение. Я не знаю, что написано у мамы в этом кожаном портмоне, я никогда не лазила по ее карманам. Одновременно с удостоверением мама вытащила револьвер. Совсем малюсенький, он помещался в боковом отделении ее сумочки. Вот про револьвер я знала, такое не спрячешь. Мне категорически запрещалось к нему прикасаться, но я бы и без запретов не притронулась. Я же не мальчик, меня совсем не тянет к оружию.
   Мама сказала длинному, чтобы он медленно поставил сумку на землю и лег лицом вниз. Наверное, она произнесла это недостаточно грозно, ведь мама не училась в полицейской академии, хотя сейчас я уже ни в чем не уверена. Так или иначе, бандиты не испугались. Им показалось смешным, что пухлогубая дамочка с испуганными близорукими глазами тычет игрушечной пушкой и размахивает корочками. Возможно, они и читать не умели.
   Усатый гном заржал еще громче и шагнул вперед. Мама прострелила ему ногу. Потом она повернулась и дважды выстрелила в того вислозадого, что подпирал автомобиль. Этот качающийся тип, с хвостиком на затылке, успел вынуть пушку. И не маленький револьверчик, как у мамы, а тяжелый «Глок». Впрочем, мама не попала в него. Двумя выстрелами она разбила им лобовое стекло и фару. Вислозадый выпустил пистолет и быстренько улегся на бетон, укрывая голову руками. Длинный, с баулом в руках, нерешительно опустился на колени, а противный гном катался на спине, обняв коленку, и вопил, что «выпустит из этой сучки кишки».
   На выстрелы прибежали копы и всех, включая меня, положили на пол. Я долго ждала маму в коридоре участка, за компанию с лихими подружками байкеров, проломивших витрину в Экспоцентре. Питер, меня колотило так, что я не могла удержать в руке стаканчик с кофе. Огромная черная женщина, сержант полиции, гладила меня по голове и пыталась угостить шоколадом.
   Вокруг творилось что-то невероятное. Я почему-то представляла полицию эдаким тихим местечком, где под ленивыми вентиляторами сидят люди с цепкими глазами и изучают досье на террористов. Вероятно, в тот день звезды на небе разместились особенно неудачно, или на солнце что-то взорвалось, но коридор и обе камеры, где накапливают временно задержанных, были битком набиты вопящими оборванцами. Мне казалось, что они сейчас обрушат решетки и кинутся на меня. Какая же я была трусиха…
   Смешно сказать, любимый, но даже теперь, после того, как я собственными руками отправила на тот свет несколько человек, я продолжаю вспоминать те часы в полиции с дрожью. Может, это во мне действуют атавистические инстинкты? Помнишь, ты мне рассказывал про всякие рудиментарные штуки?
   Иногда я думаю, что и сама представляю собой порядочных размеров рудимент. Орган, который надлежало отрезать у младенца вместе с пуповиной, но его не отрезали.
   Просмотрели. Нет, не так. Хотели взглянуть, что же получится.
   Мне нельзя было сидеть в участке долго, мне требовался укол. А наш самолет улетел, и без мамы и без лекарств я становилась совершенно беспомощной. Мой личный мобильник, по которому можно было позвонить доктору Сикорски, остался в закрытой машине. Все против меня.
   Еще пара часов — и начнется приступ. А я натвердо помнила, с самых первых дней, когда научилась понимать человеческую речь, что ни в одну больницу мне нельзя. Любая больница для Куколки — это гибель. Когда-то я верила в физическую гибель и помню, как разрыдалась, когда мы с мамой стояли как-то на светофоре, она за рулем, а я — на заднем сидении, прилипнув носом к стеклу. Я тогда только научилась читать, лет шесть, наверное, было или около того. Я по складам прочитала, что было начертано на красивых белых воротах. Там находилась больница чего-то, имени кого-то… Неважно, но со мной случилась самая настоящая истерика. Позже мама потратила много времени, чтобы меня переубедить. Я больше не верила, что в больнице из меня немедленно выпустят кровь и горбатый гном будет хрустеть моими ушами, как чипсами.
   Теперь я знала, что я не такая, как все.
   И попав в руки к врачам, даже случайно, я исчезну. Им будет жутко интересно поглядеть, что у меня внутри. Ведь сладенькому доктору Пэну Сикорски интересно. Уже семнадцать лет прошло, а ему до сих пор интересно…
   Ах, милый Питер, опять не могу сообразить, я писала, или только думала. Курсор лежит на отметке «Отправить». Что я тебе отправила? Я же писала про маму.
   Потом я увидела возвращавшуюся маму, и она подмигивала мне. Нам вернули вещи и ключи от машины, и мы пошли к другому самолету. Мне показалось даже, как ни странно, что маму порадовало это маленькое приключение. А я дотрагивалась до нее и не верила, что мы обе живы. Ты представляешь, Питер, ее отпустили! Они отобрали револьвер, и на ее пальцах я увидела следы краски, они взяли ее отпечатки, но отпустили. Мама сказала, что доктор Сикорски позвонил кому надо и все уладил. Позже ее еще вызовут, но сейчас мы свободны. У Пэна Сикорски очень большие возможности по улаживанию проблем. На борту я долго смотрела в окно, не решаясь задать мамочке вопрос. Потом я не выдержала и спросила ее, случайно она выстрелила в стекло или нет?
   — Если бы он поднял пистолет, я убила бы его, — деловито ответила мама и намазала масло на половинку булочки. — Ты не хочешь перекусить, Дженна?
   Я еще хотела у нее спросить, что же такое написано в ее кожаном удостоверении, раз полицейские, ворвавшиеся в подвал, сразу ее отпустили.
   Будь осторожен с моей мамочкой, Питер. Подозреваю, что вам еще придется не раз пообщаться.
   Наверняка она захочет у тебя выпытать что-нибудь обо мне. Помнишь, я говорила, что ненавижу ее. Ни коем случае не передавай ей моих слов. И ни слова обо мне, чтобы она не догадалась о нашем союзе.
   Потому что я боюсь, как бы они не сделали тебе что-нибудь плохое.
   Моя мамочка очень красивая, как та тетка со змеями вместо волос, помнишь, ты мне рассказывал? Она сохраняет прекрасную форму, и если бы не остригла волосы, то могла бы сойти за киношную знаменитость. Но волосы ей мешают работать. А все, что мешает работе, должно быть удалено. Помнишь, мы еще с тобой спорили на тему женской красоты?..
   Я говорила, что хотела бы стать красивой просто так, для себя. А ты уперся, что внешность нужна женщинам только для того, чтобы привлекать мужчин и способствовать деторождению. Моя мама наверняка посмеялась бы над нашей полемикой. Для нее красиво только то, что функционально. Я правильно пишу это слово, Питер? Для мамочки все подчинено работе: она никогда не смотрит фильмы про любовь, не красит губы и не заходит в ювелирные магазины. Гулять с ней по городу — сплошная беда. В последние годы, когда я начала слегка соображать, я часто задавалась вопросом: а любит ли моя мама кого-то, кроме меня?
   Но тогда она должна себя чувствовать очень одинокой, а по ее виду не скажешь. Похоже, она никогда не чувствует пустоты. Меня пустота обволакивала ежедневно, пока не появился ты, мой хороший.
   Теперь у меня есть не только ты, многое поменялось. Но об этом после. Зато, когда появился ты, и я поняла, что влюбилась, стало уже неважно, близко ты или далеко. Понимаешь, что я хочу сказать? Ах, Питер, если бы я умела так красиво и умно все объяснять, как ты! Я хочу сказать, что когда любишь кого-то, значит, что любишь саму жизнь, и пустота убегает…
   Неужели, ты прав, Питер, и моя мама, как и остальные, тоже не любит жизнь?

4. ПАРАЛИЧ

   Куколка пытается мне объяснять, что такое одиночество.
   Это даже не смешно.
   Несмотря на ее сложности, девочка и близко не представляет, что такое настоящее одиночество, когда ты месяц за месяцем, год за годом проводишь в неподвижности. Слух невольно обостряется, ты слышишь возню сверстников в соседних с больницей дворах. Летом они азартно пробуют свои новые велосипеды, а зимой с хрустом режут лед на катке. Когда с тополей облетает листва, палисадник, перед окнами моей палаты, пропускает тысячи звуков с улицы. Я навострился различать марки машин по шуму моторов, а по лаю узнавал всех окрестных собак. Я слышал, как их подзывают хозяева, выучил их клички и повадки. Где-то неподалеку располагалась школа, из нее ко мне, год спустя, прикрепили учителей. Но за год я дошел до того, что по голосам и звуку шагов угадывал, наверное, половину учеников. Я никогда их не видел, но почти зрительно представлял эти микрогруппы, сложившиеся компании, и даже иногда улавливал отголоски их внешкольных планов и проказ.
   У меня были соседи по палате. Скучные и плаксивые. Сестры вывозили нас на прогулку, а за три года сменилось три лечащих врача. Появилась учительница, затем еще одна.
   И все равно, чувство одиночества заполняло меня до краев. Я безумно скучал по нашей суетливой, пропахшей вином и сырыми стенами квартире, где вокруг меня постоянно суетились родные и соседи.
   Что может знать Дженна Элиссон об одиночестве неподвижности? Когда твою грудь сдавливает жесткий корсет, солнце бьет прямо в глаза, а по ноге взбирается гусеница, но ты не можешь даже нагнуться, чтобы прогнать ее? Сестра оставила кресло возле клумбы, заболталась с сослуживцами, а тебе остается только зажмуриться, потому что солнце сместилось на небе и лупит прямо в физиономию. А если тебе не вовремя приспичило в туалет, то приходится терпеть, потому что никто не попрет тяжеленное кресло по ступенькам к лифту. Потому что в нашей больнице даже не было пандуса, и, выволакивая нас на улицу, санитары делали великое одолжение. И слово «больница» — не что иное, как неловкий эвфемизм, короткая ночнушка, не скрывавшая срама. В больницах лежат те, кто может выздороветь, а Дом инвалидов — это навсегда.
   Как могильная плита. Глаза уставали от чтения. С тоски я начал придумывать песенки и сказки, лишь бы хоть чем-нибудь себя занять. Я не мог проводить дни, уставившись в стену, как мои соседи. Одиночество держало лапы возле горла и неусыпно поджидало момента, когда я расслаблюсь.
   Я старался не расслабляться. Те, кто отдал мне свои клетки, выросли бы волевыми людьми.
   Наступил день, когда я заметил, что меня слушают. Постепенно сложился устойчивый круг поклонников. Нянечки начали собирать вокруг меня других детей, но приползали и взрослые. Я так много впитал из литературы, из радиопостановок и телевизора, что мог бы вполне обойтись без сочинительства.
   Но сочинять самому оказалось гораздо приятнее.
   Своего рода наркотик. Оно лилось из меня, а слушатели замирали с раскрытыми ртами. Я способен был их удерживать часами, на ходу выдумывая байки о волшебных лесных жителях и таинственных приключениях подземных карликов и космических рейнджеров. Среди персонала больницы не нашлось толкового психолога, который бы задался вопросом, как это возможно, чтобы по тридцать человек, детей и взрослых, часами, как приклеенные, слушали мальчишку-инвалида. Больные являлись даже с других отделений. Их не выгоняли, потому что так всем было удобно.
   Почти всем. Кроме сучки Марины. О ней чуть позже.
   Но один из молодых докторов записал мои байки на кассету, целых полтора часа почти бессвязной сказочной ерунды. Потом эта кассета сыграла роль, еще какую. Благодаря незнакомому аспиранту я вплотную познакомился с Фондом.
   Куколке, конечно, пришлось немало страдать, это верно. Но она родилась и выросла в стране, где люди в городах не знают, как это — посреди зимы оказаться без отопления и горячей воды. И уж тем более, она никогда не жила с тремя алкоголичками на пятнадцати квадратных метрах. И не делила десятиметровую палату с двумя малолетними дебилами. Она не знает, каково это, когда в палате постоянно разит мочой, несвежим бельем и рвотой из туалета по соседству, когда ниже этажом круглые сутки вопят и стонут, а дизельный грузовик разгружается дважды за день прямо под твоим окном, и после него становится невозможно дышать. И Дженне не приходилось иметь дело с нашими санитарками.
   Например, с такой стервой, как Марина.
   Но, если вдуматься, Марине я многим обязан. В конечном счете, я обязан ей тем, что переехал в Америку. А первое время, когда мы с ней схлестнулись, я рыдал оттого, что не могу перегрызть ей горло.
   Да, было и такое. Сейчас мне смешно вспоминать, как я бесился. Эта химера стала первым человеком, кого мне осознанно захотелось убить.
   Мне исполнилось девять лет, когда ее определили в наше отделение. Скорее всего, ее выгнали из другой больницы. Я не встречал за свою короткую жизнь более вредного и злопамятного существа. Наверное, внутри она была глубоко несчастна, но такое чувство, как жалость к посторонним, посетило меня совсем недавно. А восемь лет назад я мог пожалеть разве что маму и бабушку.
   Марина отличалась неприятной бесформенной полнотой, ходила вразвалку и непрерывно что-то жевала. Общаясь с врачами, неизменно смотрела в сторону. Нельзя сказать, что она ненавидела больных. Настоящая ненависть — слишком сильное чувство для злобной дворняжки. Ее выпуклая лоснящаяся рожа излучала единственный усталый вопрос: «Когда же, наконец, вы все передохнете, маленькие проклятые ублюдки?»
   Так что ненависть тут ни при чем. Обычная брезгливая неприязнь.
   Марина питалась в столовой с сестрами, но ухитрялась урвать из пайков, предназначенных для больных. Нет, она, конечно, ни у кого не отбирала пищу. Просто многие игнорировали ужин или просыпали завтрак, а она приносила с собой кастрюльку с крышкой. Не знаю, кого она подкармливала, возможно, собаку. Детей у нее не было, это я разведал наверняка, у другой нянечки. Впрочем, такая стерва вряд ли могла полюбить и животное.
   Все, что она делала, оборачивалось на зло нам. После влажной уборки мои книги, как бы невзначай, оказывались на высоком подоконнике, откуда сам я их достать не мог. Завтрак в ее смену приезжал едва теплый, а сменное белье почему-то сырое. Если кто-то из малышей по соседству начинал плакать, она могла часами листать журнал под лампой в коридоре. Утром она подолгу не выносила ночные горшки за теми, кто способен был сам осуществить туалет. Что касается нас, лежачих, то меня передергивает при одном воспоминании. Она не била нас, Боже упаси, но, встречаясь с ней глазами, хотелось заткнуться и ни о чем больше не просить. Сестер не хватало, а санитарок — и подавно. Марина прекрасно сознавала, что ее не выгонят. Зарплата позволяла ей спать посреди рабочего дня.
   Она стала моим личным врагом после того, как обидела Арика. Арик в палате был самый младший, года четыре. Он все понимал, но почти не говорил, в лучшем случае его можно было раскрутить на «да» и «нет». Его родители жили далеко в области, километров за триста, и могли посещать сына только по выходным. И то не всегда. Потому что у них росла еще маленькая дочка. Бабушка Настя, наша добрая санитарка, сказала мне как-то, что родители Арика специально завели еще ребенка, чтобы не сойти с ума.
   Например, как моя мамочка.
   Арик поступил к нам в период какого-то обострения. Когда он не плакал, то молчал, уставившись в одну точку. Очень боялся обходов и при первом появлении белых халатов начинал голосить. Успокоить его было крайне непросто. Надо отметить, что по сравнению со мной он выглядел настоящим богатырем; у него сохранялась подвижность всех конечностей. Вся его незамысловатая больничная жизнь подчинялась единому ритму — дождаться воскресенья, когда приедет мама. Если его мама по какой-то причине не приезжала, с ним случался тихий или громкий припадок. Арик начинал хныкать в воскресенье, уже часов с двух, а к ночи хныканье превращалось в протяжные рыдания. Ни я, ни наш третий сосед нормально спать уже не могли.
   И как-то случилось, что мама Арика не приехала две недели подряд. И на второе воскресенье упало дежурство Марины. Сестра отсутствовала. Нам предстояло терпеть Марину до утра понедельника, это означало, что меня не вывезут на кресле в соседнюю палату, а про прогулку на улице можно было вообще забыть. И про телевизор. Это означало,что ребят не пустят внимать моей очередной вечерней дребедени, в которой я нуждался, возможно, больше, чем благодарные слушатели. Потому что я хотя бы на время чувствовал себя востребованным. Если дежурство Марины падало на выходные, вольности не позволялись. Все сидели, как мыши. А если Марина надумает смотреть маленький телевизор в сестринской комнате, то возникнут постыдные сложности с уборной. С судном. С уткой. А еще хуже, если придется терпеть без утки.
   Арик позавтракал. Его мать все не появлялась. Он начал плакать, сначала тихонько, затем во весь голос. Марина мыла пол, я читал книжку. Марина сказала Арику:
   — Заткнись, пожалуйста, и без тебя тошно!
   Ничего страшного, подумал я, ее обычное раздраженное состояние. Потом она потопала, оставив нас задвинутыми в угол. Арик ревел все сильнее и доревелся до спазмов. Дело кончилось тем, что его начало тошнить, и весь завтрак оказался на одеяле и только что вымытом, чистом полу. Весьма неприятно, но я, в свои девять лет, насмотрелся картинок и похлеще.
   Тут вернулась жующая Марина, чтобы закрыть окно и вернуть кровати на места. Она мрачно огляделась и с чувством выругалась. Я продолжал читать, стараясь дышать ртом. От блевотины Арика здорово воняло.
   — Жрете, что не попадя! — сказала Марина. — Носят вам всякое дерьмо, будто столовой мало. Ты нарочно все загадил?! Не видел, что я убралась? Я тебе что, железная?
   — К нему мама не приехала, — попытался я смягчить обстановку, уже чувствуя, что сегодня с Мариной лучше не связываться. Возможно, ее пропесочило начальство, или позавтракала несвежими консервами.
   В тот день она словно сорвалась с катушек. Словно прогоркшая желчь, что ее переполняла, сорвала крышку и ринулась наружу.
   — А мне плевать! — выдохнула санитарка. — Теперь что, каждый будет мне на голову срать, к кому предки не приехали?!
   Арик продолжал дергаться и рыдать. Но я, как самый опытный, видел, что судорог уже не будет и приступ скоро закончится. Марина, бурча себе под нос, замыла пол вторично. И все бы, действительно, закончилось ничем, если бы Арика не вырвало вторично. От этого он сам еще больше напугался, стал всхлипывать еще громче и звать маму. Кроме «да» и «нет», это было третье слово, что он произносил.
   — Да не придет твоя мама! — закричала Марина и в сердцах шлепнула мокрой тряпкой по спинке кровати, отчего Арик залился пуще прежнего.