Виталий СЕРТАКОВ
РУДИМЕНТ

1. БОЛЬНО

   Милый, милый Питер!
   Я очень надеюсь, ты успеешь прочитать мое письмо до того, как они меня прикончат. Возможно, мне повезет, и я успею кое-что завершить. Я так на это надеюсь.
   После того, как я завершу последнее маленькое дельце, мне будет наплевать, убьют меня или нет. Жаль только, что так и не вывезла тебя на карнавал в Рио…
   До вчерашнего дня мне удавалось ловко прятаться, голова была ясная, и я всякий раз обставляла их на два шага. Но сегодня я чувствую себя отвратительно. Меня рвет, и болит затылок. А еще начали кровоточить ранки, там, где в меня попали из пистолета.
   Дважды я упала, один раз на стоянке возле супермаркета. Опомнилась, когда какая-то чернокожая женщина уже укладывала меня в машину, чтобы отвезти в больницу. Слава Богу, я вовремя очнулась и вырвалась! У ворот отирались двое копов, они уже спешили на помощь, ведь я упала посреди улицы. Еще немного, и было бы поздно, еле успела сбежать…
   Ты бы видел их рожи, когда я вскочила с сиденья и перемахнула через ограждение в шесть футов высотой! Самое печальное, что я упала не из-за потери крови. Оно снова начинается, оно почти догнало меня, и спасения нет.
   Питер, я не смогу ждать твоего ответа у этого компьютера, я даже не скажу тебе, где сейчас нахожусь. Это грязная забегаловка, на третьем этаже, над каким-то музыкальным магазином. Снизу гремит их ужасная музыка, а в окне перед собой я вижу лишь кирпичную мокрую стену. Здесь дешевый Интернет, а cнаружи собачий холод. Я так много ем, я жую, не переставая, но ничего не помогает. Я не могу остановить трясущиеся пальцы. Мне холодно. Было бы здорово остаться, переждать хоть одну ночь в тепле и увидеть твой ответ, к тому же я так хочу спать…
   Я знаю, спать мне нельзя. Потому что сон не принесет успокоения, не даст отдыха, напротив, проснувшись, я могу стать совсем беспомощной, возможно, не сумею подняться. Потому что они в пути, и у них собаки, и эти жуткие шприцы, это намного хуже, чем пули, поверь мне. Пуля пробивает тебя, это очень больно, но недолго. А после их уколов боль не отпускает много часов, и еще, меня все время рвет. После их уколов я сутки не могу попасть ложкой в рот, а суставы выворачиваются наизнанку. Но боль можно вытерпеть. Я столько натерпелась, за десятерых…
   Страшнее другое: я забываю. Однажды я два дня не могла вспомнить собственное имя, мне хотелось умереть.
   Кроме того, они норовят причинить как можно больше страданий, они всегда, когда скручивают руки, даже когда не сопротивляешься, нарочно давят на болезненные точки. Раньше я не верила, что можно получать удовольствие, мучая других людей, а теперь убедилась в этом на себе. Это не удовольствие, это глубже, и…
   Как бы тебе объяснить? Это естественнее, чем удовольствие, это чувство дремлет где-то внутри, оно сродни предвкушению от оргазма, или от рождения ребенка. Это наслаждение, если можно получать наслаждение от кошмара. Но миллионы людей ведь обожают кошмары, правда, Питер? Один раз, когда я не хотела идти на операцию, кто-то из санитаров незаметно заехал мне в грудь, и я несколько минут не могла дышать. Жаль, я не запомнила, кто тот мерзавец, я бы заставила его всю жизнь мочиться под себя. Наверняка, они не будут в меня стрелять. Хотя лучше бы застрелили, потому что живая я принесу им много хлопот…
   Прости меня, милый Питер. Я так не хотела доставлять тебе неприятности, ты — теперь единственный из людей, из тех, кому я верила. Теперь я верю тебе одному, одному в целом свете, потому что ты не такой, как это племя вонючих, разлагающихся червяков. Они разлагаются еще при жизни, Питер, большинство из них давно мертво, просто не знает об этом. Сейчас я напишу и побегу вниз, за бургерами. возможно, я возьму немного виски, здешнему бармену наплевать на мой возраст. Знаешь, Питер, последние дни я многое передумала. Возможно, ты был прав.
   Всем на всех наплевать, и нет никакой великой мечты. Она прилетала когда-то к людям, но умерла. Всем на всех наплевать. Боже мой, под столом у меня гора оберток от жратвы… Если бы они не боялись потерять место, то принесли бы мне что угодно, хоть целый мешок героина, невзирая на возраст, не спрашивая документов. Мой автобус через два часа, и, если повезет, смогу проехать до темноты еще сотню миль. Не знаю, найду ли там компьютер, но постараюсь. Мне надо кое-что успеть…
   Милый, милый Питер! Так не хочется писать о грустном, я знаю, ты будешь волноваться, а волноваться тебе нельзя, и доктор будет злиться, что тебя снова что-то взволновало, и будет бояться, что у тебя начнется припадок. Хотя я не сомневаюсь, что тебя порядочно доставали, когда я сбежала. Наверное, тебе пришлось туго, любимый, прости! Надеюсь, что у них не хватило подлости вымещать на тебе злобу! Если кто-то осмелится причинить тебе зло, я его уничтожу. Это точно. Никто не имеет права трогать такого человека, как ты, и дело не в инвалидности. Просто ты — человек, а они — ничтожество. Потому что ты, несмотря на инвалидность, любишь жизнь.
   А что любят они, Питер?
   Вспомни, это ведь ты спрашивал меня об этом, а я с тобой спорила и ругалась. Я защищала их всех, и мамочку, и остальных. Я думала, что если плохо нам, то это ничего не значит, остальным-то людям хорошо. Ты меня перевоспитал, любимый. Скажи мне, что любят эти люди, у которых все есть для жизни, и даже есть много лишнего? Но они ведь не знают, что такое жизнь, и как ее можно любить!.. Ты постарайся не волноваться, конечно, лучше бы я ничего теперь не затевала, но иначе ты будешь верить им, а мне нет, и это тяжелее всего.
   Не верь им, пожалуйста.
   Они не любят жизнь.

2. ПЕРВЫЙ ВРАГ

   Я и так давно никому не верю.
   Куколка меня иногда ужасно смешит своей наивностью. Даже сейчас, читая ее безграмотное письмо, не могу удержаться от умиленья. Она ведь заботится обо мне, маленькая глупышка. Пожалуй, ей я все-таки верю.
   Я помню себя отчетливо с четырех лет.
   Первое воспоминание. Я лежу на крашеном деревянном полу и плачу, потому что они меня не замечают. Я лежу на боку, в темноте, и пол очень холодный. Он не просто холодный, в лицо мне вовсю задувает ветер из парадной, видно, кто-то забыл закрыть дверь. Потому что наша квартира почти всегда нараспашку. Мы тогда обитали в здании дореволюционной постройки, в прелестном местечке, районе доходных домов старого Петербурга. На улице наверняка зима, и минусовая температура, в прихожей на половичке лед, и даже плевки на кухонном полу заледенели. Сквозь полуоткрытую дверь соседней комнаты я вижу их ноги, много ног, в рваных носках, шлепанцах, но есть и такие, кто сидит за столом в грязных ботинках. С ботинок отваливаются куски серого снега и растекаются между окурков и упавших костей.
   Там празднуют очередной день недели мои родственники. Моя семья. Для них любой день недели, когда достаточно денег на выпивку, — это праздник. У нас очень веселая семья.
   Я испытываю неуправляемый, бесконтрольный ужас, потому что очнулся на полу, в темноте, и мне кажется, что останусь тут навсегда. Во сне я упал с кровати и ухитрился провалиться между кроваткой и стенкой. В четыре года у меня еще действовала левая рука, и немножко шевелилась нога. Но вряд ли я сумел сам запихнуть себя в щель. Скорее всего, меня переодели и швырнули на одеяло, не посмотрев. А кровать на маленьких колесиках, и откатилась в сторону. Поэтому я лежу в нелепой позе. Одна ножка кровати прижимает к стене мою щиколотку, а вторая упирается мне в лоб. Это оттого, что кроватка предназначена для новорожденных, а я давно вырос. Никто, естественно, не собирается приобрести мне новую постель.
   Гости гогочут. От их смеха, пронизывающего холода и обреченности я описался. Наверное, до того я пытался крикнуть, но ревущий телевизор и хор соседей перекрывали любые звуки. А когда я напустил в штаны, то испугался еще больше. Под влиянием спиртного мама становилась плаксивой, но могла пребольно ударить. Ударив меня, она начинала плакать еще сильнее, а потом просила у меня прощения. Поэтому я продолжал лежать на боку, нос у меня был забит соплями, и там, где я выдыхал ртом, клубилось облако пыли. Под кроватью пыль лежала толстым ковром. Ночами по ковру ползали клопы.
   Удивительно, что я вообще жив. Так сказала милиционерша, когда мою маму лишали родительских прав. Но это произошло гораздо позже, через два года. А когда мне было четыре, мама только начинала сильно пить. Наверное, оттого, что отец ушел, и что причина его ухода постоянно находилась у нее перед глазами.
   Церебральный паралич. Прогрессирующий. Для большинства людей слово «прогресс» звучит ярко и весело, пахнет весенним дурманящим ветром, соленой водой за кормой плавучих отелей, сандаловым деревом кабриолетов…
   Самое удивительное в моем случае то, что я не стал дебилом, В три с половиной года, когда мои ноги совсем переставали слушаться, мне сделали операцию. Я выжил и стал тем, кто я есть, благодаря смерти другого человека. Это называется трансплантацией эмбриональной мозговой ткани, которую берут из мозга неродившихся детей. Выражаясь по-научному, у послеабортивных плодов. Если чужая ткань приживается, такие, как я, чувствуют себя получше. Иногда начинают вполне сносно ходить и читать.
   Я не стал лучше передвигаться, напротив, мои ноги постепенно утратили и ту малую подвижность, что была в детстве. Но когда мне сделали операцию вторично, что-то изменилось. Я очень быстро заговорил, почти прекратились судороги. Мама была счастлива и такому повороту дела, потому, наверное, не обратила внимания на иные последствия.
   Порой я задумываюсь, кем могли бы стать младенцы, отдавшие мне свою плоть, младенцы, от которых избавились их родители. Дело в том, что такие, как я, обычно отстают в умственном развитии. Не считая физических нарушений. До операции я почти не говорил, пускал слюни и не мог отличить друг от друга букв «А» и «Б».
   Кстати, вчера я закончил изучение китайского алфавита.
   Вот я и думаю, каких высот могли бы добиться человечки, подарившие мне свои клетки, если бы им позволили появиться на свет?
   Следующее яркое воспоминание. В прихожей чужие люди. Мне почти не страшно, потому что мама все время держит меня на коленях. Сначала я думаю, что пришли врачи из детской больницы, но эти тети не требуют меня раздеть и не мнут меня руками. Это комиссия пришла проверить, как мы живем. Мама боится больше, чем я.
   Она прямо вся дрожит от страха. Вечером я подслушал, она шепталась с тетей Лидой, что кто-то из соседей послал жалобу. Написали, что в нашей квартире постоянный разгул, и парализованного ребенка нельзя держать в таких условиях. Я не понял, что означает «такие условия». Мне исполнилось пять лет, и моему телу были знакомы три состояния.
   Первое состояние тела. Отгороженный угол комнаты, откуда я мог смотреть в окно, на желтую стену дома напротив. Но я редко обращал внимание на стену. Я читал. Благодаря бабушке я прочитывал вслед за ней все газеты и журналы, а потом плавно переключился на книги из дедушкиной библиотеки. Книг накопилось очень много, больше двух тысяч. До десяти лет я прочел их все, хотя в большинстве текстов ни черта не понял. Но я уже тогда научился выписывать непонятные слова в тетрадку.
   Они мне потом пригодились. Из непонятных слов легче составлять нужные предложения.
   Второе состояние тела. Садик в нашем дворе. Там торчал покосившийся засохший фонтан, две скамейки и гаражи. В фонтане кучковались пьяницы. На скамейках, забравшись с ногами, ребята соревновались, кто дальше плюнет. Возле гаражей перемежались кучи собачьего и человечьего дерьма. Меня выносили посмотреть на мир по очереди. Мама, бабушка, тетя Лида. Иногда соседи.
   Третьим знакомым мирком была больница. Больницы я, кажется, не боялся. Почти не помню.
   Комиссия разговаривала с мамой очень строго. Они мерили нашу площадь, читали бумаги, а под занавес всех озадачили. Они привезли первую в моей жизни инвалидную коляску. Я смотрел на неуклюжую конструкцию, как на небесную колесницу. Коляска весила в четыре раза больше меня, а жили мы в доме без лифта, на четвертом этаже.
   Удачный подарок от государства. Все равно что слепому преподнести бинокль. Зато теперь мое присутствие отравляло жизнь не только родне. Отныне я мешал всем соседям.
   Главная тетка из комиссии говорила с мамой на кухне. Она уже не ругалась на антисанитарию. Она посетовала, что в советское время мы давно получили бы жилплощадь на первом этаже. Спросила, нет ли у нас возможности уехать за границу. Она сказала, что догадывается, куда уходит моя пенсия, и потрогала под столом ряды винной стеклотары. вторая тетка строго спросила, как это можно, давать ребенку столько читать. Книги, которые мне не положены по возрасту. Они с наивной прямотой спросили маму, почему та не отказалась от меня сразу, и пообещали помочь с устройством меня в стационар. В Дом инвалидов. Навсегда, если мама согласится. Это крайне непросто, намекнула тетка, но ей жаль мальчика, который живет в сарае, где ванная стоит посреди коммунальной кухни. Главная тетка не издевалась, она искренне не могла взять в толк, что такого, как я, можно любить.
   Мама меня любила.
   Потом комиссия протопала по лестнице, а бабушка изрекла загадочную фразу:
   — Фарисейство по остаточному принципу…
   Тетя Лида выразилась более определенно — обозвала их толстожопыми дармоедками. Мама сказала:
   — Я Петеньку никому не отдам!
   И неделю после этого не употребляла.
   Начальницы уехали ободрять других детей, а железное чудовище на колесах осталось. Оно спряталось за дверью в коридор, подмигивало мне отражениями от лампы и тихонько приговаривало: «Вот погоди, настанет ночь, все уснут, и я тогда тобой займусь, кусок дерьма!»
   С коляски все и началось. Именно из-за коляски у меня появился первый враг.
   Какой-то иностранный фонд дал денег российскому предприятию, чтобы они запустили производство таких замечательных штуковин. Предприятие справилось. Их кресло для детей получилось втрое дешевле иноземного, зато вдвое тяжелее и без учета анатомии. Тетя Лида сказала, что с помощью подобной техники можно выиграть небольшое танковое сражение. Когда у коляски что-нибудь отлетало, достать детали было негде. Потому что фабрика наловчилась выпускать изделие только целиком. Кроме того, благодаря техническому гению российских инженеров, у меня начал расти горб.
   Мы занимали две комнаты, и кроме нашей, в квартире соседствовали еще две семьи. Пока я не обзавелся танком, все шло неплохо. Теперь меня катали по общему коридору и в кухню. В кухне и произошел невинный инцидент, повлекший за собой цепь ужасных последствий, которые закончатся теперь с моей смертью.
   Я реально смотрю на вещи.
   В тот день меня поставили на якорь возле чужого холодильника, чтобы ребенок мог полюбоваться феерическим видом из кухонного окна. По узкой смрадной улице днем и ночью, в три ряда, полз поток тяжелых грузовиков, рыгающих соляркой. За неделю окна бывших доходных домов покрывались жирным слоем сажи. На нашей улице не встречалось сугробов белого цвета.
   Не помню, кто меня оставил, но сам я уехать не мог. Коляска, в очередной раз, сломалась. На кухню пришла соседка, Ангелина Петровна, понесла кастрюльку к своей плите, зацепилась об меня и грохнулась вместе с супом на пол. Именно эта милая женщина в минуты эмоционального подъема называла меня куском дерьма, а еще вонючим засранцем. Впрочем, она многим давала меткие клички.
   Против правды не попрешь.
   В пятилетнем возрасте я не обижался, потому что, в отличие от Ангелины Петровны, не получил академического образования и не понимал значения слов. Да, как ни странно, в нашей семье пили и водили в дом друзей, но при мне не матерились. К маме ходили интеллигентные алкоголики.
   Но в тот раз Ангелина Петровна была на взводе, или суп ей дался тяжело. Она кое-как собрала с пола свои злобные кости и толкнула меня вместе с коляской. Толкнула несильно, но поскольку одно колесо не держалось, я немедленно растянулся в луже супа, до крови прикусил язык и разбил бровь.
   Пришла мама и подралась с Ангелиной Петровной. Мама была моложе, но соседка относилась к более тяжелой весовой категории и имела значительный опыт поединков без правил. Почти каждый вечер она участвовала в спаррингах с собственным взрослым сыном. Я лежал в холодной перловке и с пола наблюдал за ходом боя. На девятой секунде первого раунда Ангелина Петровна послала маму в нокдаун, но тут прибежали соседи и остановили схватку.
   Мне было наплевать на кровь во рту, но я горько рыдал, потому что впервые понял одно: я никогда не смогу защитить маму. И в этот момент что-то в моем мирке сдвинулось.
   Мама и Ангелина давно разошлись по углам, меня переодели, и воцарилось перемирие.
   Так они думали. Все, кроме меня. У Петеньки появился личный враг. И все, что я мог, это сказать врагу нечто… сильнодействующее.
   Мне до смерти захотелось ей что-нибудь сказать.
   Поскольку денег на покупку новых книг в семье не водилось, то бабушка просто вываливала мне в кровать очередную стопку из дедовой библиотеки, не особо заботясь о ее содержимом. За прошлую неделю я прочитал книжку Беляева о человеке-амфибии, стихи Чуковского, еще толстую книжку Шукшина «Я пришел дать вам волю» и, для разнообразия, дедушкину монографию «Курс кожных болезней». Последняя произвела на меня неоднозначное впечатление. Я снова многого не понял и попросил принести мне книгу про слова.
   — Петя, в доме жрать нечего! — резонно возразила тетя Лида, набивая рюкзак стеклянной тарой.
   — Купи племяннику энциклопедию, — посоветовала бабушка.
   — Лучше я куплю ему колготки, — нашла компромисс тетка. Она тоже любила меня.
   — Воинствующая серость! — промолвила бабушка и задымила «Беломориной».
   Одна бабушка догадывалась, с какой скоростью я читаю.
   Почему я так четко запомнил тот день, и даже книжки? Нет, я не ударился головой о линолеум, когда упал. Просто во мне что-то переменилось. Я сидел и думал о человеке-амфибии, и Стеньке Разине, и кожных болезнях. Обо всем сразу. Но сильнее всего я думал о том, что не может не быть способа стать сильным и могучим, чтобы защитить маму и наказать таких, как Ангелина.
   Я ничего не придумал. Оно пришло само.
   Через какое-то время я встретил Ангелину Петровну на прежнем месте и сказал:
   — Робин-бобин-барабек, скушал сорок человек!..
   Соседка отнеслась к новости достаточно равнодушно. На кухне, кроме нас с ней, никого не было, если не считать дяди Паши. Дядя Паша мылся в ванной, отгородившись от мира синенькой занавеской.
   Он пришел с ночи, фыркал и плескался, как гренландский тюлень. Поверх занавески висели его цветастые трусы.
   — Фарисеи тебя слышат! — сказал я. — Мы заложники извращенных представлений. Робин-бо-бин-барабек, скушал сорок человек. Один подвенечный наряд на все случаи жизни. Я — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо. Человеческое тело вопиюще неэффективно. Много воды и много крови утекло со дня свадьбы Двойры Крик. Фарисеи тебя слышат…
   Столь содержательная речь не могла не найти отклика в жестокой груди соседки. Она выпустила из рук багровую свеклу и уронила в раковину нож.
   — Лидка! — заорала она, отодвигаясь под прикрытие серванта. И крик ее был подобен брачному воплю необразованной гориллы. — Лидка, звони Катерине, пусть заберет отсюда своего вонючего засранца! Совсем сдурели, семейка психов!
   На шум выглянул мыльный дядя Паша. От неожиданности он уронил шланг с включенной водой мимо ванны. Вбежала моя тетка и угодила ногами в струю кипятка. Тетка подпрыгнула и случайно сорвала занавеску ванной, вместе с карнизом. Ангелина Петровна увидела голого дядю Пашу и позорно бежала с кухни.
   Победа осталась за мной.
   Вечером бабушка и мама устроили дознание. Никто не мог понять, что так взбеленило Ангелину Петровну. Ведь она об меня не спотыкалась, и кресло загоняли теперь на законное место нашей семьи, вместо стула у крайнего столика.
   — Это наш стол, — заявила тетя Лида, — и не фиг залупаться! Петя будет сидеть там хоть всю ночь.
   Никто не понял, и сам я — тем более.
   Но свирепая соседка начала меня сторониться. Дальше произошло много всякого. Помню, приходил участковый, потому что сын Ангелины поджег двери. Потом арестовали дядю Пашу, он вынес с работы и пропил важную деталь от грузовика. Мама с тетей Лидой и бабушкой ходили на суд его защищать. Бабушка на суде выдала:
   — Кровавый молох Меченого катится по России!.. После чего судьи с перепугу дали дяде Паше условный срок, лишь бы не слушать бабушку дальше.
   — Венедиктовна, ну ты, бля, прямо как Цицерон! — похвалил вечером дядя Паша, угощая всех рябиновой настойкой.
   — Извольте грамотно построить фразу, — мрачно посоветовала бабушка, смакуя алкоголь.
   Иногда я думаю, что от бабушки мне кое-что передалось.
   Когда они уходили на суд, я подкараулил Ангелину Петровну, не выходя из комнаты. Имелось специальное приспособление, чтобы я мог позвать на помощь в случае пожара или другой беды. Я дернул за веревку, когда эта злобная ведьма возилась в коридоре. Дверь отворилась, и я звонко продекламировал:
   — Робин-бобин-барабек, скушал сорок человек. Побег не обезлиствел, зарубка зарастет. Так вот — в самоубийстве ль спасенье и исход? Все бы тебе, Хлопуша, душить да резать! Отчего вы ни разу не захотели, не попытались заглянуть в ту великую книгу, где хранятся сокровенные тайны мироздания? Фарисеи тебя слышат. Робин-бо-бин-барабек, скушал сорок человек. Перешагни чрез парапет чугунный, и даст тебе забвение вода. Робин-бобин…
   Немыслимая каша из цитат, непонятным образом отложившаяся в башке шестилетнего паралитика. Я не сумел бы внятно ответить, откуда взялась подобная ахинея.
   Но я хорошо представлял, зачем я это делаю.
   Мне нравилось, что ей нехорошо.
   Соседка застыла с кошелкой и зонтиком в руках. Сквозь дверную щель, из сумрачного коридора на меня уставился ее красный, опухший глаз. Где-то тикали часы. В тот момент она могла бы зайти к нам и запросто придушить меня подушкой. Но пожилая склочница ничего не сделала, она повернулась и ушла. Хлопнула входная дверь.
   Я сидел в кроватке, весь мокрый. Пот так и лил, словно мне пришлось катать тачку с углем. Я никогда так не уставал, даже в больнице, где по-всякому сгибают руки и ноги.
   Я точно не помню, но вроде бы подлавливал Ангелину Петровну неоднократно. Я ничего специально не сочинял и не записывал на бумажке. Тем более, что пальцы слушались все хуже, а еще начал искривляться позвоночник. Меня отвезли в больницу, и там сказали, что придется носить корсет. Но на корсеты тоже очередь. Так что мне было не до записей. Я вообще вспоминал о своем единственном враге, только когда мы сталкивались вплотную. Но самое любопытное, что соседка меня больше не сторонилась. Она молча выслушивала ту невразумительную белиберду, что я нес, иногда застывала на несколько секунд и уходила.
   Иногда Ангелина сама начинала что-то бормотать. Потом она приделала к своему холодильнику замок. Тетя Лида хохотала. Ангелина Петровна заявила ей, что отравить ее не так просто, у них не получится, потому что свою посуду она теперь держит в комнате и проверяет замки.
   Периодически они схлестывались на нейтральной территории, с мамой или теткой, но меня это не слишком занимало. Мне купили маленький радиоприемник на коротких волнах. Теперь я мог читать и одновременно слушать мировой эфир. По-прежнему одна лишь бабушка замечала, с какой скоростью я читаю. Еще я разгадывал для нее кроссворды. Удивительно, как у меня не вскипели мозги. В области абстракций бабушка держала явное первенство, но по фактическим понятиям я ее легко обошел. Моя память хранила такие нужные сведения, как названия Камчатских сопок, имена китайских императоров и британских премьеров с датами рождения и смерти. Я ничего не запоминал нарочно. Разве можно выучить латинские клички червей-паразитов, живущих в рогатом скоте?
   Кроме того, я начал читать на английском языке. Энциклопедию мне так и не купили, но имелся большой двухтомный словарь. К шестому дню рождения я с великими мучениями одолел роман Агаты Кристи в оригинале и потихоньку начал разбирать, о чем говорят дикторы английских радиостанций. Это не так уж сложно, ведь ежедневно они повторяют одно и то же, не хуже репетиторов. После Агаты Кристи я немедленно замахнулся на собрание стихов лорда Байрона. Слова оказались простыми, но смысл ускользал. Мне хватило благоразумия отложить книгу, но до сих пор, одиннадцать лет спустя, я могу по памяти прочесть половину «Чайльд Гарольда». Маме было не то чтобы наплевать, но она все глубже погружалась в себя. Язык не поворачивается произнести «погружалась в бутылку», хотя это правда.
   Спустя семь месяцев маму лишили прав на меня. Несмотря на плач бабушки и вопли тети Лиды, им также не доверили опекунства. Очередная комиссия утешила, что в дальнейшем возможен пересмотр. Но не скоро, потому что мама и тетя Лида дважды попали в вытрезвитель, а бабушку признали немощной.
   Вот и все. Начинался следующий кусок жизни, и дальше я помню все довольно ясно. В нашу квартиру, на улицу Розенштейна, я уже не вернулся, потому что дом пошел под расселение. Весь квартал, как выяснилось, долгие годы находился в зоне, опасной для проживания людей. Какая-то зараза в воздухе превышала норму в десятки раз. В больнице мне приходилось не так уж плохо, кормили и заботились. Только очень болела спина, и врачи собирались оплести мое туловище железными штырями. В те дни я много плакал…