Страница:
Греттир сразу же понял.
— Ты хочешь сказать, что желаешь остаться здесь? — спросил он.
— Да. Если ты и Иллуги не возражаете.
Так я стал четвертым в общине изгоев, и почти год остров Дрангей был моим домом.
ГЛАВА 13
— Ты хочешь сказать, что желаешь остаться здесь? — спросил он.
— Да. Если ты и Иллуги не возражаете.
Так я стал четвертым в общине изгоев, и почти год остров Дрангей был моим домом.
ГЛАВА 13
Греттир был прав: еды на острове хватало, даже при наличии лишнего рта. Когда стихала зимняя непогода, удавалось ловить рыбу с отмели, и Греттир с Иллуги уже скопили изрядный запас сушеной рыбы и копченых тушек морских птиц. А вместо овощей мы потребляли темно-зеленую морскую траву, в изобилии росшую на слишком крутых склонах, куда не добирались овцы. Сочные листья этой травы, — запамятовал, как она называется, — были солоноватыми на вкус и разнообразили наш стол. У нас не было ни хлеба, ни сыворотки — всего того, чем питаются хуторяне на большой земле, но голодными мы никогда не сидели.
А вот за тепло и сухость приходилось бороться по-настоящему. Крыша землянки не пропускала дождя, но внутри была постоянная сырость, ибо влага поднималась из самой земли, и сохранять одежду сухой не было никакой возможности. Очаг находился в задней части землянки у большого валуна, сохранявшего все до капельки драгоценное тепло. Но чего всегда не хватало, так это дров. Тут мы полностью зависели от плавняка. Ежедневно кто-нибудь из нас спускался по лестницам и обходил узкую отмель вкруг острова в надежде, что море принесет щедрый подарок. Найти бревнышко, пригодное для очага, было куда большей радостью, чем связка свежепойманной рыбы. Деревягу или засохшую ветку, пусть самую малую, подымали на веревке наверх и клали на просушку под навес. Потом топором рубили мелочь на растопку, а что покрупнее — укладывали в очаг так, чтобы он тлел всю ночь.
Мы с Греттиром немало времени проводили в беседах, иногда, сидя в землянке, но чаще на свежем воздухе, где наших разговоров никто не мог слышать. Тогда-то он мне и признался, что долгое изгнание с каждым днем утомляет его все больше.
— Две трети жизни я прожил вне закона, — сказал он. — Я, почитай, и не знаю никакой другой жизни. Я никогда не был женат, никогда не мог жить без оглядки — а вдруг ктонибудь посягнет на мою жизнь.
— Но стал самым известным человеком в Исландии, — сказал я, пытаясь его подбодрить. — Все знают о Греттире Силаче. Когда-то давным-давно ты сказал мне, что для тебя важна только слава и ты хочешь остаться в людской памяти. Этого ты, без сомнения, добился. Исландцы никогда тебя не забудут.
— Да, но какой ценой? — отозвался он. — Я стал жертвой собственной гордости. Я сдержу свою клятву — никакой приговор об изгнании не изгонит меня из Исландии. Но теперь-то я вижу, эта клятва была ошибкой. Этим словом я сам себя загнал в ловушку. Как часто я сожалею, что не уехал дальше Норвегии. Как мне хотелось бы побывать в тех незнакомых землях, в которых побывал ты — Винланд, Гренландия, Ирландия, Лондон, берега Балтийского моря. Я завидую тебе. Но если я сейчас отправлюсь по свету, люди скажут, что я сбежал. Я буду жить здесь всегда, то есть — покуда кто-нибудь не схватит и не убьет меня, когда я состарюсь или ослабею.
Греттир посмотрел на фьорд.
— У меня такое предчувствие, что этот вид — последнее, что я вижу. Здесь я буду жить и здесь умру. Срок моей жизни истечет на этом острове. — С безутешным видом он бросил камешек за край утеса. — Мне кажется, я проклят. Что бы я ни сделал, все приводит совсем не к тому, чего я хочу. Я желаю лучшего, а оно оборачивается к худшему. От меня людям только горе или вред. Я ведь вовсе не хотел убивать того юнца, оскорбившего меня в церкви в Норвегии, а те несчастные, сгоревшие в сарае на берегу, они сами в том виноваты. Когда бы они не были так пьяны, спаслись бы из огня, который сами же и запалили.
— А эта женщина на хуторе? Мне сказали, ты ее изнасиловал.
Греттир, уставившись в землю, пробормотал:
— Не знаю, что на меня нашло. Это было черное бешенство, — не то, чем я горжусь. Порой мне кажется, когда живешь, как зверь, на которого ведут охоту, сам становишься зверем. Живя слишком долго вне человечества, теряешь человеческие навыки.
— А твой брат Иллуги? Почему бы тебе не отослать его отсюда? Он не должен быть связан с твой судьбой.
— Я сто раз пытался уговорить Иллуги вернуться домой, — ответил Греттир, — но он слишком похож на меня. Он упрям. Для него мое изгнанничество — предмет его личной гордости. Никто не может указывать ему или его родичам, что им должно делать — у него чрезмерное понятие о родственном долге. Так нас воспитывали. Даже моя мать не хочет, чтобы я сдался. Когда мы с Иллуги прощались с ней перед тем, как отправиться сюда, она сказала, что не надеется увидеть нас в живых, но довольна тем, что мы встали на защиту доброго имени нашей семьи.
— А Глам? — спросил я. — Он-то здесь при чем? По мне, так это просто-напросто ленивый мужлан, шут.
— Мы встретили Глама по дороге на этот остров, — сказал Греттир. — Случайно. А Глам, он — никто. У него нет ни дома, ни земли. Ничего. Он забавный, и его общество может развлечь. Он сам вызвался поехать на остров с нами, и пока сам не решит уехать, пусть остается. Он старается быть полезным, собирает дрова, помогает вытаскивать лестницы, ловит рыбу, и все время у нас на глазах.
— Ты не боишься, что Глам в надежде на награду может попытаться напасть на тебя, как тот, Рыжебородый?
— Нет. Глам не таков. Слишком ленив, слишком слаб. Не охотник за наградой.
— Однако в нем что-то есть — что-то предвещающее беду, — заметил я. — Не могу сказать, что именно, но был бы рад, когда бы ты отослал его.
— Может статься, и отошлю. Но не сейчас.
— А может статься, все переменится к лучшему, — предположил я. — Я слышал его слова, мол, с человека, прожившего и выжившего в изгнании два десятка зим, приговор снимается. Тебе до этого срока осталась всего пара зим.
— Не думаю, — мрачно ответил Греттир. — Прежде того непременно что-то случится. Моя судьба ужасна, и враги никогда от меня не отступятся. Моя слава и награда за мою голову или поимку означают, что немало найдется желающих, если не схватить, так убить меня.
Его предчувствия оправдались ранней весной. В это время года окрестные хуторяне всегда привозили своих овец на Дрангей и оставляли пастись на все лето. Это их подтолкнуло под водительством Торбьерна Крючка измыслить способ, как можно вернуть себе остров. Некий молодой человек из Норвегии по имени Херинг приехал в эти края. Как и все остальные, он вскоре узнал о Греттире, живущем на острове Дрангей, и об огромной награде, предложенной за его голову. Он встретился с Крючком и сказал ему, что он мастер лазать по скалам. Он похвастался, что нет такого утеса, на который он не мог бы взобраться при помощи одних рук и без веревок. И предложил следующее: коль скоро его высадят на Дрангей незаметно для Греттира, он застанет изгоя врасплох и либо убьет его, либо ранит так сильно, что остальные смогут взять остров натиском. Торбьерн Крючок был хитер. Он измыслил наилучший способ подойти к Дрангею, не всполошив при этом Греттира — приплыть в открытую на большой десятивесельной лодке с грузом из живых овец. С лодки он позовет Греттира, попросит разрешения высадить скотину. Крючок рассчитывал, что Греттир согласится, потому что от прежнего стада на острове уже ничего не осталось. Тем временем Херинг взберется на утес с противоположной стороны Дрангея и подкрадется к Греттиру сзади.
Мы с Греттиром догадались об уловке Крючка только после того, как она провалилась, и мы чудом избежали гибели. Десятивесельную лодку, плывущую по фьорду, мы заметили издали и следили за ее медленным приближением. Вскоре стало видно, что в лодке четверо либо пятеро человек и дюжина овец. А этого Херинга видно не было. Он, наверное, сидел пригнувшись, спрятавшись среди животных. Крючок сидел на кормовом весле и правил к тому месту, у подножия лестницы, ведущей на вершину. Но подходил он как-то странно, а мы на это не обратили внимания. На какое-то время лодка, огибая остров, подошла так близко к утесам, что сверху ее никак нельзя было видеть. Должно быть, как раз в это время Херинг, скользнув за борт, и поплыл к берегу. А лодка тут же вновь показалась, гребцы осушили весла, и Крючок крикнул Греттиру, мол, не позволит ли Греттир оставить овец на выпас. Греттир отозвался, начались переговоры. Так Греттира, обычно столь осторожного, одурачили. Он предупредил Крючка, что коль скоро кто-то попробует взлезть по лестницам, верхняя сразу будет убрана. Тем временем, нарочито мешкая, люди в лодке начали готовить овец к подъему.
Тем же временем Херинг, невидимый для нас, стоявших наверху, стал подниматься. Молодой этот человек медленно, лицом к утесу, забирался по крутизне, по которой никто даже и не пытался взлезть и даже представить себе не мог, что такое возможно. То был человек, как ни гляди, необыкновенной ловкости. Один, без всякой помощи он умел найти, за что зацепиться, то здесь, то там. Он поднимался наверх мимо выступов с гнездами морских птиц. Порою скала выступала так, что Херингу приходилось висеть на пальцах, ища, за что схватиться, и он карабкался, как паук. На ноги же, чтобы не скользили, надел он только толстые шерстяные носки, намочив их, чтобы они лучше цеплялись.
Я знаю о мокрых носках, потому что первым увидел Херинга, когда тот выполз наверх через край утеса. Старый серый баран насторожил меня. Греттир, Иллуги и Глам стояли у вершины лестницы, глядя вниз на Крючка и его товарищей-хуторян, обсуждая высадку овец. И ничего вокруг не видели. Я же умышленно держался подальше от края, так, чтобы остаться незамеченным. Никто, кроме хуторянина, привезшего меня на Дрангей, не знал, что я нахожусь на острове, и это оказалось правильно — хранить мое присутствие в тайне. Вот я и заметил какое-то движение среди овец, пасущихся у края утеса напротив того места, где стоял Греттир. Животные подняли головы и замерли, глядя куда-то. Они явно встревожились, и я видел, как они напряглись, словно собрались пуститься наутек. Один только старый серый баран уверенно потрусил вперед, словно ждал, что его приласкают. Тут я и заметил руку, высунувшуюся из-за края утеса, словно из бездны, и рука та шарила вокруг, пока не нашла, за что ухватиться. Потом появилась голова Херинга. Медленно, очень медленно одолевал он край утеса, пока не распластался лицом вниз на траве. Тогда-то я и увидел мокрые носки, а еще — оружие, маленькую секиру, кожаным ремнем привязанную на спине, чтобы не мешала при подъеме.
Я тихонько свистнул, предупреждая остальных. Греттир и Иллуги оба оглянулись и сразу же заметили опасность. Пока Херинг вставал на ноги, Греттир что-то сказал Иллуги, и тогда младший повернулся и пошел на уже выбившегося из сил Херинга. А старший брат остался на месте, на тот случай, если понадобится его силища, чтобы с помощью Глама поднять деревянную лестницу.
Бедняга Херинг. Мне стало его жалко. Этот невероятный подъем по обрыву истощил все его силы, а вместо одних только Греттира и Иллуги, против него оказалось четверо, да застать их врасплох не получилось. Он отвязал секиру. Наверное, он был прекрасным скалолазом, но воином неопытным. Секиру он держал некрепко, Иллуги ударил мечом и выбил оружие у него из рук.
Больше Херинг не сопротивлялся. Было что-то безумное в том, как Иллуги бросился за безоружным юношей. Может быть, Иллуги впал в неистовство оттого, что кто-то вторгся в его убежище, а может быть, он впервые должен был убить и ему страшно хотелось поскорее покончить с этим делом. Он бешено кинулся за Херингом, размахивая мечом. Испуганный норвежец в этих своих носках помчался по торфяной дернине. Но бежать ему было некуда. Иллуги мрачно гнался за жертвой, рубя и тыкая своим мечом, а Херинг уклонялся и уворачивался. Он бежал к валуну, скрывавшему вход в землянку. Наверное, думал укрыться за камнем, но он не знал этой местности. Позади валуна земля обрывалась отвесным склоном к дальнему уступу на краю утеса. А дальше до моря шел обрыв в четыреста футов высотой. Херинг бросился сломя голову по склону к пропасти. Может быть, он надеялся на свою быстроту как на спасение. Может быть, он просто ослеп от страха. А может быть, пожелал умереть своею смертью, а не от меча Иллуги. Каковы бы ни были его намерения, он бросился прямо к краю утеса и без колебаний дальше, вперед… и продолжал бежать по воздуху, как бы все еще по твердой земле, молотя ногами и руками. И вот он исчез из вида.
Я подошел к Иллуги на край утеса, присел на корточки, потом пополз вперед на животе, пока голова не высунулась над этой крутизной. Далеко внизу на отмели, разбитое и распластанное, лежало тело скалолаза. Справа от меня люди Крючка, увидев случившееся, уже гребли к этому месту, чтобы подобрать тело.
В течение следующих трех месяцев попыток выдворить нас с Дрангея больше не повторялось. Надо думать, смерть Херинга потрясла хуторян, сторонников Крючка, да и дел у них летом без того хватало. Греттир, Иллуги, Глам и я оставались на острове. Дружески настроенный хуторянин всего два раза посещал нас с новостями. Главным событием за зиму стала смерть Снорри Годи, прожившего долгую и славную жизнь, и теперь его сын Тородд — человек, которого пощадил Греттир, — сменил отца на посту годи. Я не знал, перенял ли Тородд от отца попечение о моем огненном рубине, отданном на хранение, и поведал ли ему Снорри мою историю.
Мой названый брат отозвался на сообщение о смерти Снорри Годи мрачно.
— Вот, исчезла моя последняя надежда обрести справедливость, — сказал он мне, когда мы сидели на нашем любимом месте на краю утеса. — Я знаю, Снорри отказался вынести мое дело на Альтинг, когда мы вернулись в Исландию, и ты пошел к нему и говорил в мою пользу. Но пока Снорри был жив, я лелеял тайную надежду, что он еще передумает. В конце концов, я сохранил жизнь его сыну Тородду, когда тот хотел убить меня и тем заслужить благоволение отца. А теперь все уже в прошлом. Снорри был единственным человеком в Исландии, столь прославленным знатоком закона, что мог бы отменить приговор о вечном изгнании.
После недолгого молчания Греттир обратил ко мне свое лицо и сказал серьезно:
— Торгильс, я хочу, чтобы ты мне кое-что обещал: я хочу, чтобы ты дал мне слово, что проживешь свою жизнь как-нибудь необыкновенно. Коль скоро жизнь мою оборвет вражеская рука, я не желаю, чтобы ты без толку оплакивал меня.
Я желаю, чтобы ты ушел в мир и совершил то, что мне не позволила сделать моя злая доля. Представь себе, что мой фильги, мой дух, прилепился к тебе, моему названому брату, и находится у твоего плеча, всегда с тобой, видя то, что видишь ты, испытывая то, что испытываешь ты. Человеку должно в жизни познать свои возможности и осуществить их. Не как я, загнанный в угол на этот остров и прославившийся тем, что я выжил перед лицом своих бедствий.
Пока Греттир говорил, я вспомнил. Я вспомнил тот день, когда мы с Греттиром покидали Норвегию, и единоутробный брат Греттира Торстейн Дромунд сказал на прощание, что клянется отомстить за смерть Греттира, если того убьют несправедливо. Теперь, сидя на вершине утеса на Дрангее, Греттир требовал большего. Он просил меня продолжать свою жизнь за него, в память о нашем побратимстве. А за этой просьбой стояло то, о чем мы, не говоря, оба знали: ни Греттир, ни я не предполагали, что он проживет все двадцать лет своего изгнанничества и доживет до истечения срока приговора, вынесенного ему.
Этот разговор произвел на меня замечательное впечатление. Жизнь на Дрангее стала для меня иной. Прежде будущее угнетало меня, я страшился того, чем может закончиться для Греттира бесконечная, по видимости, череда его бед. А тут я понял, что следует радоваться времени, которое нам суждено быть вместе. Да и смена времени года способствовала переменам во мне. Наступило короткое исландское лето, изгнав из памяти промозглую и тоскливую зиму. На моих глазах превращался этот крошечный пустынный остров в место, полное жизни и движения. То были птицы. Они прилетали тысячами, может статься, из тех далеких стран, о которых мечтал Греттир. Прибывали стая за стаей, пока небо не заполнилось их крыльями, и неумолчное курлыканье и крики смешались со звуками моря и ветра. Они прилетели выводить птенцов, устраивались на уступах, в расщелинах, на голых камнях утесов, покуда не осталось ни единого места размером с ладонь, не занятого какой-нибудь морской птицей, хлопотливо строящей новое гнездо или подновляющей старое. Даже в Гренландии я не видывал такого количества морских птиц, собравшихся вместе. Их помет стекал по поверхности утесов, как воск со свечи, неровно горящей на сквозняке, и все вокруг было полно движения, трепета и полета. Конечно, мы собирали их яйца, но от этого их не убывало. В этом деле Греттир был незаменим. Только он с его силищей мог спустить Иллуги на веревке с края утеса, и младший брат Силача без труда собирал птичьи яйца, пока разъяренные чайки били крыльями над его головой, а те, что сидели на гнездах, выблевывали прямо в лицо вору зеленую слизь из глоток. Наверное, самым ярким моментом в моих отношениях с Греттиром был тот, когда он, обернувшись ко мне, спросил, не хочу ли я спуститься на веревке в пропасть, и я согласился. Так вот, пока я болтался там, высоко над морем, крутясь в пустоте, и только сила моего названого брата не давала мне обрушиться в смерть, как Херингу, я по-настоящему почувствовал и понял, что это значит — вера в другого.
Так шли недели лета: внезапные ливни перемежались чарами сверкающего солнечного света, когда мы стояли на вершинах утеса и смотрели на китов, бороздящих вокруг острова; или следили, как вечерняя белая дымка расползается по высоким пустошам большой земли. Иногда я уходил один в небольшую лощину на самом краю пропасти и, лежа в траве без мыслей и глядя вдаль чрез бездну, воображал, что больше не прикасаюсь к твердой земле. Я надеялся добиться чего-то такого, о чем мне давно рассказывали мои наставники в волхвованье, — полета духа. Как птенец, впервые ставший на крыло, я хотел послать мой дух через море и дальние горы, прочь из плоти. На краткие мгновения мне это удавалось. Земля подо мной исчезала, и я ощущал дуновение ветра на лице и видел землю далеко внизу. Я видел мельком густые леса, белое пространство и чувствовал пронзительный холод. Потом, как оперившийся птенец, который со страху возвращается обратно на ветку, мой дух возвращался туда, где я лежал, и дуновение воздуха на моих щеках часто оказывалось не более чем поднявшимся ветерком.
И вот в эту приятную жизнь внезапно вторгся неописуемый ужас. День был ясный и свежий, поверхность Скагафьорда была того глубоко темно-синего цвета, в который можно было всматриваться вечно. Мы с Греттиром отправились на то место, где гнездились тьмы и тьмы маленьких черных и белых морских птиц. Они то и дело прилетали к гнездам с рядами крошечных рыбок, торчащих в их радужных клювах. Когда они скользили низко над утесом, оседлав восходящие потоки воздуха, мы вставали из засады и плетеными сетями на палках ловили их, прижимали к земле и ломали им шеи. Их темные коричневые тушки, копченные над нашим очагом, были восхитительно вкусны, нечто среднее между ягнячьей печенью и самой лучшей олениной. Мы уже изловили сетью около дюжины птиц, когда услышали крик Иллуги, что по фьорду к нам направляется маленькая лодка. Мы собрались на краю утеса. В приближающейся лодчонке на веслах сидел один-единственный человек. Вскоре мы различили: на веслах сидел Торбьерн Крючок.
— Интересно, что ему нужно на этот раз, — сказал Греттир.
— Вряд ли он едет, чтобы с нами договориться, — заметил Иллуги. — Теперь-то он уж знает, что нас отсюда не вытуришь, что бы он ни предложил, будь то угрозы или плата.
Я тоже смотрел на лодку, и по мере того как она подходила ближе, мне становилось все более не по себе. Меня прохватило холодом, ознобнои тошнотой. Поначалу я думал, что так на мне сказалось мое недоверие к Торбьерну Крючку. Я знал, что больше всех прочих Греттиру следует опасаться именно этого человека. Но когда лодчонка подошла ближе, я понял, что это — нечто иное, нечто более могущественное и зловещее. Я покрылся холодным потом и почувствовал, как волосы у меня на затылке встали дыбом. Это казалось смешным. Всего лишь лодка, плывущая по ласковому летнему морю, а в ней всего лишь злонравный хуторянин, который не никак мог бы взобраться на утесы. Никакой угрозы в этом просто не могло быть.
Я посмотрел на Греттира. Он был бледен и слегка дрожал. С тех пор как мы с ним одновременно видели огонь, исходивший из могилы старого Кара на мысу, нас ни разу не посещало совместное ясновидение. Но на этот раз оно было смутным и неопределенным.
— Что это такое? — спросил я у Греттира.
Мой вопрос не требовал объяснений.
— Я не знаю, — ответил он хриплым голосом. — Что-то здесь не так.
Дурень Глам нарушил нашу сосредоточенность. Вдруг он принялся прыгать и скакать на краю утеса, где его было видно из лодки Крючка. Он выкрикивал хулы и насмешки, и дошел до того, что повернувшись к морю спиной, спустил штаны и показал Крючку зад.
— Прекрати! — рявкнул Греттир.
Он ударил Глэма с такой силой, что бродяга повалился навзничь. Глам встал на ноги, натянул штаны и заковылял прочь, упрямо что-то бормоча. Греттир повернулся лицом к Крючку. Тот перестал грести, но удерживал ялик на безопасном расстоянии от берега.
— Проваливай! — рявкнул Греттир. — Тебе нечего сказать такого, что мне хотелось бы услышать.
— Я уеду, когда мне захочется! — крикнул в ответ Крючок. — Я хочу сказать тебе, что я о тебе думаю. Ты трус и преступник. Ты тронутый на голову, убийца, и чем скорее тебя прикончат, тем лучше будет для всех достойных людей.
— Проваливай! — вновь прокричал Греттир во всю мочь своих легких. — Ступай и возись со своим хутором, несчастный одноглазый. Это ты повинен в этой смерти. Парень никогда не полез бы сюда, когда бы ты не подстрекал его. Теперь он мертв, а твоя хитрость не удалась, так что ты остался в дураках.
Пока продолжался обмен оскорблениями, у меня от боли стала раскалываться голова. Греттира, по-видимому, это не затронуло. Гнев на Крючка, наверное, отвлек его. А во мне нарастала тревога. Обещавший стать погожим день вдруг набряк угрозой. Небо затянуло облаками. Меня пошатывало, и я сел на землю, чтобы избавиться от дурноты. Громкая перепалка между ругающимися отзывалась от скал, но тут я услышал что-то еще: нарастающий плеск крыльев и нарастающий гомон птичьих криков. Я глянул на север. Множество морских птиц потянулось в небо. Сначала скользили вниз к морю, а потом начинали быстро бить крыльями, чтобы набрать высоту и там сбиться в стаю. Они походили на пчел, когда те начинают роиться. Основная стая спиралью вздымалась вверх, и все больше и больше птиц присоединялось к ней, тоже взмывая вверх. Вскоре стая так разрослась, что ей пришлось разделиться на вереницы и пряди. Тысячи тысяч — их было слишком много, ни сосчитать, ни хотя бы представить их число было невозможно. Множество птица все еще оставалось на уступах, но большая часть уже пришла в движение. Стайка за стайкой, выводок за выводком огромные массы крылатых созданий, кружа, поднимались все выше и выше, как грозовое облако, пока птичья туча не начала распадаться, разлетаться над морем, поначалу как будто во всех направлениях. Но затем я понял, что есть одно направление, которого избегали все птицы: ни одна из них не вернулась на Дрангей. Птицы покидали остров.
Я с трудом выпрямился и, шатаясь, подошел к Греттиру. Голова и все мышцы у меня болели. Мне было очень страшно.
— Птицы, — сказал я, — они улетают.
— Конечно, улетают, — раздраженно бросил Греттир через плечо. — Каждый год они улетают примерно в это же время. Вырастили потомство, вот и улетают, а весной вернутся.
Он пошарил в траве, нашел округлый камень, размером с каравай хлеба, вырвав его из травы, поднял над головой обеими руками и бросил, целясь в лодку Крючка. Крючок воображал, что он вне досягаемости, но не учел, что Греттир Силач с детства удивлял всех тем, как далеко он может забросить камень. Камень взлетел, описав такую долгую дугу, какой я и представить себе не мог — и угодил в цель. Камень угодил прямо в лодчонку. Чуть не в самого Крючка. Тот, стоя в середине, работал веслами. Камень же с глухим стуком обрушился на груду черных тряпок на кормовой банке. Он обрушился, и я увидел, как куча вздрогнула, дернулась, и сквозь гомон улетающих птиц до меня отчетливо донесся чудовищный вопль боли. И тут я вспомнил, где испытал подобный же озноб, такое же ощущение злобы, и где слышал столь же злобный крик. То было, когда мы с Трандом бились с датчанами в морской заводи, и мне явилось видение Торгерд Хольгабруд, кровопийцы и ведьмы.
Крючок припустился прочь, а я стоял, пошатываясь.
— У тебя лихорадка, — сказал Греттир и обнял меня, не давая упасть. — Слушай, Иллуги, дай мне руку, отнесем Торгильса домой.
И они отнесли меня в землянку и удобно устроили на овечьих шкурах, лежащих на земляном полу. Сил у меня хватило только чтобы спросить:
— Кто это был в лодке с Крючком? Почему они не показались?
Греттир нахмурился.
— Не знаю, — сказал он, — но кто бы то ни был, кому-то долго придется лечить свой ушиб или сломанную кость, и этот день он не скоро забудет.
Может быть, перелетные птицы слетели потому, что почуяли близкую перемену погоды, а может быть — так полагаю я — их согнало с гнездовий зло, которое посетило нас в тот день. Так или иначе, для нас это был последний летний день. К вечеру пошел дождь и сильно похолодало. Две недели мы не видели солнца, и первые осенние бури налетели на остров — не по времени рано. Уступы скал совсем опустели, оставшихся птиц можно было пересчитать по пальцам, и на Дрангее вновь воцарилось угрюмое однообразие, прежде должного времени, — почти сразу после осеннего равноденствия.
А вот за тепло и сухость приходилось бороться по-настоящему. Крыша землянки не пропускала дождя, но внутри была постоянная сырость, ибо влага поднималась из самой земли, и сохранять одежду сухой не было никакой возможности. Очаг находился в задней части землянки у большого валуна, сохранявшего все до капельки драгоценное тепло. Но чего всегда не хватало, так это дров. Тут мы полностью зависели от плавняка. Ежедневно кто-нибудь из нас спускался по лестницам и обходил узкую отмель вкруг острова в надежде, что море принесет щедрый подарок. Найти бревнышко, пригодное для очага, было куда большей радостью, чем связка свежепойманной рыбы. Деревягу или засохшую ветку, пусть самую малую, подымали на веревке наверх и клали на просушку под навес. Потом топором рубили мелочь на растопку, а что покрупнее — укладывали в очаг так, чтобы он тлел всю ночь.
Мы с Греттиром немало времени проводили в беседах, иногда, сидя в землянке, но чаще на свежем воздухе, где наших разговоров никто не мог слышать. Тогда-то он мне и признался, что долгое изгнание с каждым днем утомляет его все больше.
— Две трети жизни я прожил вне закона, — сказал он. — Я, почитай, и не знаю никакой другой жизни. Я никогда не был женат, никогда не мог жить без оглядки — а вдруг ктонибудь посягнет на мою жизнь.
— Но стал самым известным человеком в Исландии, — сказал я, пытаясь его подбодрить. — Все знают о Греттире Силаче. Когда-то давным-давно ты сказал мне, что для тебя важна только слава и ты хочешь остаться в людской памяти. Этого ты, без сомнения, добился. Исландцы никогда тебя не забудут.
— Да, но какой ценой? — отозвался он. — Я стал жертвой собственной гордости. Я сдержу свою клятву — никакой приговор об изгнании не изгонит меня из Исландии. Но теперь-то я вижу, эта клятва была ошибкой. Этим словом я сам себя загнал в ловушку. Как часто я сожалею, что не уехал дальше Норвегии. Как мне хотелось бы побывать в тех незнакомых землях, в которых побывал ты — Винланд, Гренландия, Ирландия, Лондон, берега Балтийского моря. Я завидую тебе. Но если я сейчас отправлюсь по свету, люди скажут, что я сбежал. Я буду жить здесь всегда, то есть — покуда кто-нибудь не схватит и не убьет меня, когда я состарюсь или ослабею.
Греттир посмотрел на фьорд.
— У меня такое предчувствие, что этот вид — последнее, что я вижу. Здесь я буду жить и здесь умру. Срок моей жизни истечет на этом острове. — С безутешным видом он бросил камешек за край утеса. — Мне кажется, я проклят. Что бы я ни сделал, все приводит совсем не к тому, чего я хочу. Я желаю лучшего, а оно оборачивается к худшему. От меня людям только горе или вред. Я ведь вовсе не хотел убивать того юнца, оскорбившего меня в церкви в Норвегии, а те несчастные, сгоревшие в сарае на берегу, они сами в том виноваты. Когда бы они не были так пьяны, спаслись бы из огня, который сами же и запалили.
— А эта женщина на хуторе? Мне сказали, ты ее изнасиловал.
Греттир, уставившись в землю, пробормотал:
— Не знаю, что на меня нашло. Это было черное бешенство, — не то, чем я горжусь. Порой мне кажется, когда живешь, как зверь, на которого ведут охоту, сам становишься зверем. Живя слишком долго вне человечества, теряешь человеческие навыки.
— А твой брат Иллуги? Почему бы тебе не отослать его отсюда? Он не должен быть связан с твой судьбой.
— Я сто раз пытался уговорить Иллуги вернуться домой, — ответил Греттир, — но он слишком похож на меня. Он упрям. Для него мое изгнанничество — предмет его личной гордости. Никто не может указывать ему или его родичам, что им должно делать — у него чрезмерное понятие о родственном долге. Так нас воспитывали. Даже моя мать не хочет, чтобы я сдался. Когда мы с Иллуги прощались с ней перед тем, как отправиться сюда, она сказала, что не надеется увидеть нас в живых, но довольна тем, что мы встали на защиту доброго имени нашей семьи.
— А Глам? — спросил я. — Он-то здесь при чем? По мне, так это просто-напросто ленивый мужлан, шут.
— Мы встретили Глама по дороге на этот остров, — сказал Греттир. — Случайно. А Глам, он — никто. У него нет ни дома, ни земли. Ничего. Он забавный, и его общество может развлечь. Он сам вызвался поехать на остров с нами, и пока сам не решит уехать, пусть остается. Он старается быть полезным, собирает дрова, помогает вытаскивать лестницы, ловит рыбу, и все время у нас на глазах.
— Ты не боишься, что Глам в надежде на награду может попытаться напасть на тебя, как тот, Рыжебородый?
— Нет. Глам не таков. Слишком ленив, слишком слаб. Не охотник за наградой.
— Однако в нем что-то есть — что-то предвещающее беду, — заметил я. — Не могу сказать, что именно, но был бы рад, когда бы ты отослал его.
— Может статься, и отошлю. Но не сейчас.
— А может статься, все переменится к лучшему, — предположил я. — Я слышал его слова, мол, с человека, прожившего и выжившего в изгнании два десятка зим, приговор снимается. Тебе до этого срока осталась всего пара зим.
— Не думаю, — мрачно ответил Греттир. — Прежде того непременно что-то случится. Моя судьба ужасна, и враги никогда от меня не отступятся. Моя слава и награда за мою голову или поимку означают, что немало найдется желающих, если не схватить, так убить меня.
Его предчувствия оправдались ранней весной. В это время года окрестные хуторяне всегда привозили своих овец на Дрангей и оставляли пастись на все лето. Это их подтолкнуло под водительством Торбьерна Крючка измыслить способ, как можно вернуть себе остров. Некий молодой человек из Норвегии по имени Херинг приехал в эти края. Как и все остальные, он вскоре узнал о Греттире, живущем на острове Дрангей, и об огромной награде, предложенной за его голову. Он встретился с Крючком и сказал ему, что он мастер лазать по скалам. Он похвастался, что нет такого утеса, на который он не мог бы взобраться при помощи одних рук и без веревок. И предложил следующее: коль скоро его высадят на Дрангей незаметно для Греттира, он застанет изгоя врасплох и либо убьет его, либо ранит так сильно, что остальные смогут взять остров натиском. Торбьерн Крючок был хитер. Он измыслил наилучший способ подойти к Дрангею, не всполошив при этом Греттира — приплыть в открытую на большой десятивесельной лодке с грузом из живых овец. С лодки он позовет Греттира, попросит разрешения высадить скотину. Крючок рассчитывал, что Греттир согласится, потому что от прежнего стада на острове уже ничего не осталось. Тем временем Херинг взберется на утес с противоположной стороны Дрангея и подкрадется к Греттиру сзади.
Мы с Греттиром догадались об уловке Крючка только после того, как она провалилась, и мы чудом избежали гибели. Десятивесельную лодку, плывущую по фьорду, мы заметили издали и следили за ее медленным приближением. Вскоре стало видно, что в лодке четверо либо пятеро человек и дюжина овец. А этого Херинга видно не было. Он, наверное, сидел пригнувшись, спрятавшись среди животных. Крючок сидел на кормовом весле и правил к тому месту, у подножия лестницы, ведущей на вершину. Но подходил он как-то странно, а мы на это не обратили внимания. На какое-то время лодка, огибая остров, подошла так близко к утесам, что сверху ее никак нельзя было видеть. Должно быть, как раз в это время Херинг, скользнув за борт, и поплыл к берегу. А лодка тут же вновь показалась, гребцы осушили весла, и Крючок крикнул Греттиру, мол, не позволит ли Греттир оставить овец на выпас. Греттир отозвался, начались переговоры. Так Греттира, обычно столь осторожного, одурачили. Он предупредил Крючка, что коль скоро кто-то попробует взлезть по лестницам, верхняя сразу будет убрана. Тем временем, нарочито мешкая, люди в лодке начали готовить овец к подъему.
Тем же временем Херинг, невидимый для нас, стоявших наверху, стал подниматься. Молодой этот человек медленно, лицом к утесу, забирался по крутизне, по которой никто даже и не пытался взлезть и даже представить себе не мог, что такое возможно. То был человек, как ни гляди, необыкновенной ловкости. Один, без всякой помощи он умел найти, за что зацепиться, то здесь, то там. Он поднимался наверх мимо выступов с гнездами морских птиц. Порою скала выступала так, что Херингу приходилось висеть на пальцах, ища, за что схватиться, и он карабкался, как паук. На ноги же, чтобы не скользили, надел он только толстые шерстяные носки, намочив их, чтобы они лучше цеплялись.
Я знаю о мокрых носках, потому что первым увидел Херинга, когда тот выполз наверх через край утеса. Старый серый баран насторожил меня. Греттир, Иллуги и Глам стояли у вершины лестницы, глядя вниз на Крючка и его товарищей-хуторян, обсуждая высадку овец. И ничего вокруг не видели. Я же умышленно держался подальше от края, так, чтобы остаться незамеченным. Никто, кроме хуторянина, привезшего меня на Дрангей, не знал, что я нахожусь на острове, и это оказалось правильно — хранить мое присутствие в тайне. Вот я и заметил какое-то движение среди овец, пасущихся у края утеса напротив того места, где стоял Греттир. Животные подняли головы и замерли, глядя куда-то. Они явно встревожились, и я видел, как они напряглись, словно собрались пуститься наутек. Один только старый серый баран уверенно потрусил вперед, словно ждал, что его приласкают. Тут я и заметил руку, высунувшуюся из-за края утеса, словно из бездны, и рука та шарила вокруг, пока не нашла, за что ухватиться. Потом появилась голова Херинга. Медленно, очень медленно одолевал он край утеса, пока не распластался лицом вниз на траве. Тогда-то я и увидел мокрые носки, а еще — оружие, маленькую секиру, кожаным ремнем привязанную на спине, чтобы не мешала при подъеме.
Я тихонько свистнул, предупреждая остальных. Греттир и Иллуги оба оглянулись и сразу же заметили опасность. Пока Херинг вставал на ноги, Греттир что-то сказал Иллуги, и тогда младший повернулся и пошел на уже выбившегося из сил Херинга. А старший брат остался на месте, на тот случай, если понадобится его силища, чтобы с помощью Глама поднять деревянную лестницу.
Бедняга Херинг. Мне стало его жалко. Этот невероятный подъем по обрыву истощил все его силы, а вместо одних только Греттира и Иллуги, против него оказалось четверо, да застать их врасплох не получилось. Он отвязал секиру. Наверное, он был прекрасным скалолазом, но воином неопытным. Секиру он держал некрепко, Иллуги ударил мечом и выбил оружие у него из рук.
Больше Херинг не сопротивлялся. Было что-то безумное в том, как Иллуги бросился за безоружным юношей. Может быть, Иллуги впал в неистовство оттого, что кто-то вторгся в его убежище, а может быть, он впервые должен был убить и ему страшно хотелось поскорее покончить с этим делом. Он бешено кинулся за Херингом, размахивая мечом. Испуганный норвежец в этих своих носках помчался по торфяной дернине. Но бежать ему было некуда. Иллуги мрачно гнался за жертвой, рубя и тыкая своим мечом, а Херинг уклонялся и уворачивался. Он бежал к валуну, скрывавшему вход в землянку. Наверное, думал укрыться за камнем, но он не знал этой местности. Позади валуна земля обрывалась отвесным склоном к дальнему уступу на краю утеса. А дальше до моря шел обрыв в четыреста футов высотой. Херинг бросился сломя голову по склону к пропасти. Может быть, он надеялся на свою быстроту как на спасение. Может быть, он просто ослеп от страха. А может быть, пожелал умереть своею смертью, а не от меча Иллуги. Каковы бы ни были его намерения, он бросился прямо к краю утеса и без колебаний дальше, вперед… и продолжал бежать по воздуху, как бы все еще по твердой земле, молотя ногами и руками. И вот он исчез из вида.
Я подошел к Иллуги на край утеса, присел на корточки, потом пополз вперед на животе, пока голова не высунулась над этой крутизной. Далеко внизу на отмели, разбитое и распластанное, лежало тело скалолаза. Справа от меня люди Крючка, увидев случившееся, уже гребли к этому месту, чтобы подобрать тело.
В течение следующих трех месяцев попыток выдворить нас с Дрангея больше не повторялось. Надо думать, смерть Херинга потрясла хуторян, сторонников Крючка, да и дел у них летом без того хватало. Греттир, Иллуги, Глам и я оставались на острове. Дружески настроенный хуторянин всего два раза посещал нас с новостями. Главным событием за зиму стала смерть Снорри Годи, прожившего долгую и славную жизнь, и теперь его сын Тородд — человек, которого пощадил Греттир, — сменил отца на посту годи. Я не знал, перенял ли Тородд от отца попечение о моем огненном рубине, отданном на хранение, и поведал ли ему Снорри мою историю.
Мой названый брат отозвался на сообщение о смерти Снорри Годи мрачно.
— Вот, исчезла моя последняя надежда обрести справедливость, — сказал он мне, когда мы сидели на нашем любимом месте на краю утеса. — Я знаю, Снорри отказался вынести мое дело на Альтинг, когда мы вернулись в Исландию, и ты пошел к нему и говорил в мою пользу. Но пока Снорри был жив, я лелеял тайную надежду, что он еще передумает. В конце концов, я сохранил жизнь его сыну Тородду, когда тот хотел убить меня и тем заслужить благоволение отца. А теперь все уже в прошлом. Снорри был единственным человеком в Исландии, столь прославленным знатоком закона, что мог бы отменить приговор о вечном изгнании.
После недолгого молчания Греттир обратил ко мне свое лицо и сказал серьезно:
— Торгильс, я хочу, чтобы ты мне кое-что обещал: я хочу, чтобы ты дал мне слово, что проживешь свою жизнь как-нибудь необыкновенно. Коль скоро жизнь мою оборвет вражеская рука, я не желаю, чтобы ты без толку оплакивал меня.
Я желаю, чтобы ты ушел в мир и совершил то, что мне не позволила сделать моя злая доля. Представь себе, что мой фильги, мой дух, прилепился к тебе, моему названому брату, и находится у твоего плеча, всегда с тобой, видя то, что видишь ты, испытывая то, что испытываешь ты. Человеку должно в жизни познать свои возможности и осуществить их. Не как я, загнанный в угол на этот остров и прославившийся тем, что я выжил перед лицом своих бедствий.
Пока Греттир говорил, я вспомнил. Я вспомнил тот день, когда мы с Греттиром покидали Норвегию, и единоутробный брат Греттира Торстейн Дромунд сказал на прощание, что клянется отомстить за смерть Греттира, если того убьют несправедливо. Теперь, сидя на вершине утеса на Дрангее, Греттир требовал большего. Он просил меня продолжать свою жизнь за него, в память о нашем побратимстве. А за этой просьбой стояло то, о чем мы, не говоря, оба знали: ни Греттир, ни я не предполагали, что он проживет все двадцать лет своего изгнанничества и доживет до истечения срока приговора, вынесенного ему.
Этот разговор произвел на меня замечательное впечатление. Жизнь на Дрангее стала для меня иной. Прежде будущее угнетало меня, я страшился того, чем может закончиться для Греттира бесконечная, по видимости, череда его бед. А тут я понял, что следует радоваться времени, которое нам суждено быть вместе. Да и смена времени года способствовала переменам во мне. Наступило короткое исландское лето, изгнав из памяти промозглую и тоскливую зиму. На моих глазах превращался этот крошечный пустынный остров в место, полное жизни и движения. То были птицы. Они прилетали тысячами, может статься, из тех далеких стран, о которых мечтал Греттир. Прибывали стая за стаей, пока небо не заполнилось их крыльями, и неумолчное курлыканье и крики смешались со звуками моря и ветра. Они прилетели выводить птенцов, устраивались на уступах, в расщелинах, на голых камнях утесов, покуда не осталось ни единого места размером с ладонь, не занятого какой-нибудь морской птицей, хлопотливо строящей новое гнездо или подновляющей старое. Даже в Гренландии я не видывал такого количества морских птиц, собравшихся вместе. Их помет стекал по поверхности утесов, как воск со свечи, неровно горящей на сквозняке, и все вокруг было полно движения, трепета и полета. Конечно, мы собирали их яйца, но от этого их не убывало. В этом деле Греттир был незаменим. Только он с его силищей мог спустить Иллуги на веревке с края утеса, и младший брат Силача без труда собирал птичьи яйца, пока разъяренные чайки били крыльями над его головой, а те, что сидели на гнездах, выблевывали прямо в лицо вору зеленую слизь из глоток. Наверное, самым ярким моментом в моих отношениях с Греттиром был тот, когда он, обернувшись ко мне, спросил, не хочу ли я спуститься на веревке в пропасть, и я согласился. Так вот, пока я болтался там, высоко над морем, крутясь в пустоте, и только сила моего названого брата не давала мне обрушиться в смерть, как Херингу, я по-настоящему почувствовал и понял, что это значит — вера в другого.
Так шли недели лета: внезапные ливни перемежались чарами сверкающего солнечного света, когда мы стояли на вершинах утеса и смотрели на китов, бороздящих вокруг острова; или следили, как вечерняя белая дымка расползается по высоким пустошам большой земли. Иногда я уходил один в небольшую лощину на самом краю пропасти и, лежа в траве без мыслей и глядя вдаль чрез бездну, воображал, что больше не прикасаюсь к твердой земле. Я надеялся добиться чего-то такого, о чем мне давно рассказывали мои наставники в волхвованье, — полета духа. Как птенец, впервые ставший на крыло, я хотел послать мой дух через море и дальние горы, прочь из плоти. На краткие мгновения мне это удавалось. Земля подо мной исчезала, и я ощущал дуновение ветра на лице и видел землю далеко внизу. Я видел мельком густые леса, белое пространство и чувствовал пронзительный холод. Потом, как оперившийся птенец, который со страху возвращается обратно на ветку, мой дух возвращался туда, где я лежал, и дуновение воздуха на моих щеках часто оказывалось не более чем поднявшимся ветерком.
И вот в эту приятную жизнь внезапно вторгся неописуемый ужас. День был ясный и свежий, поверхность Скагафьорда была того глубоко темно-синего цвета, в который можно было всматриваться вечно. Мы с Греттиром отправились на то место, где гнездились тьмы и тьмы маленьких черных и белых морских птиц. Они то и дело прилетали к гнездам с рядами крошечных рыбок, торчащих в их радужных клювах. Когда они скользили низко над утесом, оседлав восходящие потоки воздуха, мы вставали из засады и плетеными сетями на палках ловили их, прижимали к земле и ломали им шеи. Их темные коричневые тушки, копченные над нашим очагом, были восхитительно вкусны, нечто среднее между ягнячьей печенью и самой лучшей олениной. Мы уже изловили сетью около дюжины птиц, когда услышали крик Иллуги, что по фьорду к нам направляется маленькая лодка. Мы собрались на краю утеса. В приближающейся лодчонке на веслах сидел один-единственный человек. Вскоре мы различили: на веслах сидел Торбьерн Крючок.
— Интересно, что ему нужно на этот раз, — сказал Греттир.
— Вряд ли он едет, чтобы с нами договориться, — заметил Иллуги. — Теперь-то он уж знает, что нас отсюда не вытуришь, что бы он ни предложил, будь то угрозы или плата.
Я тоже смотрел на лодку, и по мере того как она подходила ближе, мне становилось все более не по себе. Меня прохватило холодом, ознобнои тошнотой. Поначалу я думал, что так на мне сказалось мое недоверие к Торбьерну Крючку. Я знал, что больше всех прочих Греттиру следует опасаться именно этого человека. Но когда лодчонка подошла ближе, я понял, что это — нечто иное, нечто более могущественное и зловещее. Я покрылся холодным потом и почувствовал, как волосы у меня на затылке встали дыбом. Это казалось смешным. Всего лишь лодка, плывущая по ласковому летнему морю, а в ней всего лишь злонравный хуторянин, который не никак мог бы взобраться на утесы. Никакой угрозы в этом просто не могло быть.
Я посмотрел на Греттира. Он был бледен и слегка дрожал. С тех пор как мы с ним одновременно видели огонь, исходивший из могилы старого Кара на мысу, нас ни разу не посещало совместное ясновидение. Но на этот раз оно было смутным и неопределенным.
— Что это такое? — спросил я у Греттира.
Мой вопрос не требовал объяснений.
— Я не знаю, — ответил он хриплым голосом. — Что-то здесь не так.
Дурень Глам нарушил нашу сосредоточенность. Вдруг он принялся прыгать и скакать на краю утеса, где его было видно из лодки Крючка. Он выкрикивал хулы и насмешки, и дошел до того, что повернувшись к морю спиной, спустил штаны и показал Крючку зад.
— Прекрати! — рявкнул Греттир.
Он ударил Глэма с такой силой, что бродяга повалился навзничь. Глам встал на ноги, натянул штаны и заковылял прочь, упрямо что-то бормоча. Греттир повернулся лицом к Крючку. Тот перестал грести, но удерживал ялик на безопасном расстоянии от берега.
— Проваливай! — рявкнул Греттир. — Тебе нечего сказать такого, что мне хотелось бы услышать.
— Я уеду, когда мне захочется! — крикнул в ответ Крючок. — Я хочу сказать тебе, что я о тебе думаю. Ты трус и преступник. Ты тронутый на голову, убийца, и чем скорее тебя прикончат, тем лучше будет для всех достойных людей.
— Проваливай! — вновь прокричал Греттир во всю мочь своих легких. — Ступай и возись со своим хутором, несчастный одноглазый. Это ты повинен в этой смерти. Парень никогда не полез бы сюда, когда бы ты не подстрекал его. Теперь он мертв, а твоя хитрость не удалась, так что ты остался в дураках.
Пока продолжался обмен оскорблениями, у меня от боли стала раскалываться голова. Греттира, по-видимому, это не затронуло. Гнев на Крючка, наверное, отвлек его. А во мне нарастала тревога. Обещавший стать погожим день вдруг набряк угрозой. Небо затянуло облаками. Меня пошатывало, и я сел на землю, чтобы избавиться от дурноты. Громкая перепалка между ругающимися отзывалась от скал, но тут я услышал что-то еще: нарастающий плеск крыльев и нарастающий гомон птичьих криков. Я глянул на север. Множество морских птиц потянулось в небо. Сначала скользили вниз к морю, а потом начинали быстро бить крыльями, чтобы набрать высоту и там сбиться в стаю. Они походили на пчел, когда те начинают роиться. Основная стая спиралью вздымалась вверх, и все больше и больше птиц присоединялось к ней, тоже взмывая вверх. Вскоре стая так разрослась, что ей пришлось разделиться на вереницы и пряди. Тысячи тысяч — их было слишком много, ни сосчитать, ни хотя бы представить их число было невозможно. Множество птица все еще оставалось на уступах, но большая часть уже пришла в движение. Стайка за стайкой, выводок за выводком огромные массы крылатых созданий, кружа, поднимались все выше и выше, как грозовое облако, пока птичья туча не начала распадаться, разлетаться над морем, поначалу как будто во всех направлениях. Но затем я понял, что есть одно направление, которого избегали все птицы: ни одна из них не вернулась на Дрангей. Птицы покидали остров.
Я с трудом выпрямился и, шатаясь, подошел к Греттиру. Голова и все мышцы у меня болели. Мне было очень страшно.
— Птицы, — сказал я, — они улетают.
— Конечно, улетают, — раздраженно бросил Греттир через плечо. — Каждый год они улетают примерно в это же время. Вырастили потомство, вот и улетают, а весной вернутся.
Он пошарил в траве, нашел округлый камень, размером с каравай хлеба, вырвав его из травы, поднял над головой обеими руками и бросил, целясь в лодку Крючка. Крючок воображал, что он вне досягаемости, но не учел, что Греттир Силач с детства удивлял всех тем, как далеко он может забросить камень. Камень взлетел, описав такую долгую дугу, какой я и представить себе не мог — и угодил в цель. Камень угодил прямо в лодчонку. Чуть не в самого Крючка. Тот, стоя в середине, работал веслами. Камень же с глухим стуком обрушился на груду черных тряпок на кормовой банке. Он обрушился, и я увидел, как куча вздрогнула, дернулась, и сквозь гомон улетающих птиц до меня отчетливо донесся чудовищный вопль боли. И тут я вспомнил, где испытал подобный же озноб, такое же ощущение злобы, и где слышал столь же злобный крик. То было, когда мы с Трандом бились с датчанами в морской заводи, и мне явилось видение Торгерд Хольгабруд, кровопийцы и ведьмы.
Крючок припустился прочь, а я стоял, пошатываясь.
— У тебя лихорадка, — сказал Греттир и обнял меня, не давая упасть. — Слушай, Иллуги, дай мне руку, отнесем Торгильса домой.
И они отнесли меня в землянку и удобно устроили на овечьих шкурах, лежащих на земляном полу. Сил у меня хватило только чтобы спросить:
— Кто это был в лодке с Крючком? Почему они не показались?
Греттир нахмурился.
— Не знаю, — сказал он, — но кто бы то ни был, кому-то долго придется лечить свой ушиб или сломанную кость, и этот день он не скоро забудет.
Может быть, перелетные птицы слетели потому, что почуяли близкую перемену погоды, а может быть — так полагаю я — их согнало с гнездовий зло, которое посетило нас в тот день. Так или иначе, для нас это был последний летний день. К вечеру пошел дождь и сильно похолодало. Две недели мы не видели солнца, и первые осенние бури налетели на остров — не по времени рано. Уступы скал совсем опустели, оставшихся птиц можно было пересчитать по пальцам, и на Дрангее вновь воцарилось угрюмое однообразие, прежде должного времени, — почти сразу после осеннего равноденствия.