Очевидно, безумная храбрость одинокого защитника на мосту заставила англичан насторожиться. Полем битвы служило обширное пастбище, полого спускающееся к реке, – это открытое пространство превосходно подходило для конницы, но английские всадники не спешили нападать. Они подъехали легким галопом, остановившись за пределами досягаемости, на пробу ткнули копьями в нашу стену щитов, потом повернулись и ускакали. Не случилось ничего похожего на то, чему я был свидетелем в Сицилии, когда византийские катафракты уничтожили сарацин, или на тот сокрушительный натиск, который отрабатывали на моих глазах тяжелые конники норманнов. Английская конница просто подошла, завязала бой, а потом откатилась.
   На мгновение я был сбит с толку. Почему англичане не атакуют по-настоящему? Гарольд Годвинсон должен был увидеть, что мы послали гонцов за подкреплением. Как только прибудут свежие войска, англичане утратят свое преимущество. Чем больше я думал, тем меньше понимал замысел Годвинсона. Только после пятого, а то и шестого наскока английской конницы я начал смекать, что происходит. Хускарлы вознамерились взять нас измором. Каждый раз, когда они подъезжали и втягивали в драку передние ряды, несколько наших воинов выбывало из строя, серьезно раненых или убитых, в то время как англичане отъезжали по сути без ущерба. Стена щитов постепенно слабела, все большему числу воинов из внутреннего круга приходилось выходить вперед и заполнять бреши. Заняв круговую оборону, Харальд и Стюркар утратили возможность направлять битву. Боем управляли англичане. И они решили обескровить нас до смерти.
   Долгий жестокий день длился, наш круг медленно сжимался, а люди внутри него под палящим солнцем все больше страдали от жары и жажды. Англичане же, напротив, напившись воды из реки, шли в атаку, когда им хотелось. Скоро они объезжали вкруг стены щитов почти с небрежным видом, выбирая самые слабые места. Наше войско походило на дикого быка в лесу, окруженного стаей волков. Мы только и могли, что стоять и смотреть на противника и защищаться по мере сил.
   – Больше я этого не выдержу, – сказал какой-то старый воин-норвежец. Он стоял в переднем ряду и отступил назад, когда пика пробила ему руку, державшую щит. – Дайте мне подойти к этим верховым поближе, и будьте уверены, они полягут здесь костьми. – Он уже перевязал кровоточащую рану и, прежде чем отправиться назад на свое место в щитовой стене, посмотрел на меня. – Нет ли у тебя фляги с водой, старик? У ребят там просто глотки спеклись.
   Я покачал головой. Я устал, я чувствовал себя бесполезным – слишком слабым, чтобы сражаться, и измученным сознанием того, что своими неудачами я внес вклад в наше бедственное положение. И вновь раздался боевой клич, и снова конные хускарлы поскакали к нам легким галопом. Стрел, выпущенных им навстречу, на этот раз было заметно меньше. У наших лучников кончались стрелы.
   Вдруг передо мной оказался Харальд. В нем было что-то полубезумное. Он обливался потом, пот бежал по его лицу, темные пятна пота темнели под мышками. Его вороной жеребец тоже обезумел: пена текла у него изо рта, на сильной шее, там, где к ней прикасались поводья, выступил белый пот.
   – Стюркар! – крикнул Харальд. – Нужно что-то делать. Нужно нанести ответный удар!
   – Нет, государь, нет, – ответил воевода. – Нужно держаться, ждать подкрепления. Еще часа два.
   – К тому времени мы все умрем, коль не от жажды, так от английских копий! – воскликнул Харальд, бросив взгляд на хускарлов. – Один добрый удар, и мы их разобьем.
   Пока он говорил, конь, наклонив голову, попытался сбросить седока. Харальд, гневно взревев, в отчаянье ударил жеребца между ушами мечом плашмя. Лошадь от этого задурила еще больше, взбрыкивая и становясь на дыбы, а Харальд, уже один раз выпавший из седла, пытался совладать с нею. Его свита шарахалась из стороны в сторону, чтобы уклониться от взбесившегося животного. Только мой маленький вьючный пони, усталый после долгой дороги, не двигался с места. Жеребец Харальда промчался мимо, и меня чуть не выбило из седла.
   – Убирайся с моей дороги! – рявкнул на меня Харальд, пунцовый от гнева.
   Спешившись, я посмотрел ему в лицо и увидел в его глазах блеск сражения. Харальд терял власть над собой, как уже потерял власть над битвой.
   Тогда-то и раздался громкий крик нашей рати – нарастающий рев ликования. Они размахивали над головами мечами и копьями, словно в знак победы. Из-за их спин я увидел спины отступающих английских конников. Снова атака хускарлов против стены щитов была отбита, они отходили. Был ли тому причиной гнев Харальда или искреннее непонимание наших, или их сдерживаемое отчаяние просто вырвалось наружу, этого я никогда не узнаю, но зрелище отходящей английской конницы все приняли за бегство, и наша щитовая стена распалась. Наши воины, и старые, и новички, нарушили строй. Они забыли о порядке и стадом бросились вперед, погнавшись за отступающими англичанами, крича тем, чтобы они вернулись и приняли бой, а потом рассыпались веером и бросились к английской пехоте, которая стояла и ждала времени, чтобы ввязаться битву. То была пагубная ошибка. Думаю, что даже тогда Харальд мог бы спасти положение. Он мог бы выехать вперед, показаться перед войском, приказать перестроить стену щитов, и его послушались бы. Но именно в этот решительный момент жеребец Харальда понес. Охваченная страхом лошадь помчалась галопом прямо впереди норвежцев, и все решили, что сам Харальд ведет их в наступление. С той минуты битва была проиграна.
   Я с ужасом смотрел на происходящее. Я видел, как норманнские рыцари отрабатывали способ борьбы со стеной щитов, делая вид, что отступают, а потом, повернув, набрасывались на потерявших порядок преследователей, каковых сами же понудили покинуть строй. Но то были учения, а теперь – действительность. Английская конница легко ушла от преследующей ее норвежской пехоты, свернула в сторону и предоставила своей пехоте принять на себя удар норвежцев. Люди Харальда уже были без ног от усталости, когда бросились на английское ополчение, и удар этот был неверен и не действенен. Обе стороны смешались в неистовую кипящую массу, люди рубили, кололи и били. Оба войска действовали бессмысленно и бесцельно, бились только ради того, чтобы нанести друг другу наибольший урон.
   Сам Харальд был точно маяк в бурном море. Он восседал на коне, отчаянный разбег которого был остановлен человеческой массой, и было видно, что он дерется как берсерк древности. У него не было ни щита, ни доспехов, но в каждой руке он держал секиру на длинном древке и с одним лезвием – его любимое оружие со времен службы в варяжской гвардии. Он громко кричал от гнева. Каждая его секира была двуручной, но Харальд был таким великаном, что свободно управлялся и одной рукой. Окружавшие его англичане пытались уклониться от яростных стремительных ударов и не успевали отражать их. Я же старался понять, куда движется Харальд, и есть ли какая-либо цель в его безумном продвижении, но не обнаружил никакой цели. Английская конница собралась в стороне и перестраивалась, выжидая подходящего мгновения, чтобы придти на помощь пехоте. Среди конных, как мне показалось, я видел Гарольда Годвинсона, но на таком расстоянии я не мог быть в этом уверен. Сам Харальд не обращал внимания на надвигающуюся опасность. Его боевого стяга, Разорителя Страны, нигде не было видно. В своей безумной гонке он оставил знаменосца далеко позади.
   Как и сотни его людей, я смотрел на Харальда, ожидая знака, указующего, что нам делать. Без его руководства мы пропали. И глядя на него, я увидел полет стрелы. Возможно, то было мое воображение, но я был уверен, что вижу темную черту, которая поверх голов сражающейся пехоты неудержимо тянется к высокой фигуре на вороном жеребце. Так мгновение это и застыло для меня во времени: я вижу алую головную повязку на лбу Харальда, синий плащ, переброшенный через плечо, чтобы руки оставались свободны, и две безжалостно поднимающиеся и опускающиеся смертоносные секиры, которыми он прорубает себе дорогу сквозь свалку. Его телохранители отстали, оттесненные в давке, но даже будь они рядом, не смогли бы они спасти своего господина. Стрела попала Харальду в дыхательное горло. Позже я узнал, что боевой клич Харальда оборвался на полуслове, превратился в один-единственный выдох, в булькающий хрип. Издали я видел только, что Харальд внезапно покачнулся в седле, несколько мгновений сидел прямо, а потом медленно повалился назад, и его высокая фигура исчезла в хаосе боя.
   Норвежцы, бившиеся вблизи павшего конунга, замерли в смятении, и тотчас Гарольд Годвинсон бросил вперед своих верховых хускарлов. Он послал их против нашего северного крыла, едва по полю боя разнеслась весть, что Харальд Сигурдссон сражен. Эта весть подняла дух приунывшей английской пехоты и ошеломила наших, готовых биться до конца. Никто из них даже представить себе не мог, что Харальд Суровый может погибнуть в сражении. Он казался неуязвимым. Из множества куда более крупных битв и бессчетного числа стычек он выходил живым и победителем. Теперь его вдруг не стало, и некому было занять его место. Наше войско дрогнуло.
   Английские всадники обрушились на ошарашенную норвежскую пехоту и рассеяли то, что еще оставалось от строя. Конница проходила сквозь беспорядочную толпу наших, словно сквозь стадо овец. Сначала хускарлы пользовались пиками и копьями, но потом отбросили их и взялись за мечи либо секиры – кровавая бойня давалась легко. Наши были в смятении и беззащитны. Они отбивались тем, что попадало под руку – палками, дубинками, кинжалами, – но против вооруженного хускарла верхом на коне, размахивающего тяжелым мечом либо смертоносной боевой секирой на длинном древке все это было бесполезно. Шла резня. Хускарлы проходили взад-вперед по нашим, точно жнецы, жнущие хлеб, а на тех, кого они не успевали скосить, налетела торжествующая английская пехота, чтобы вложить свою лепту в бойню.
   Безоружный, все еще в монашеском платье, я сидел на маленьком пони, глядя на этот разгром. Несмотря на все свои дурные предчувствия, я оказался не готов к размаху бедствия. Я понимал, что от этого поражения оправиться невозможно. И никогда больше мой народ не сможет собрать столь многочисленную рать, и не явится больше вождь, обещающий нам столь многое. Это была полная и окончательная гибель, и я горевал о смерти Харальда. Но и в горе я находил утешение, гордясь тем, что человек, которому я поклялся в верности, предпочел умереть с честью на поле брани, чем истаять, старым и истерзанным болью, в постели, сознавая, что ему не удалось исполнить свой великий замысел – возродить величайшее владение Севера. Разочарование точило бы Харальда до конца его дней. Я сказал себе, что, даже потерпев поражение, он добился именно того, чего хотел – достойной славы, каковая вовек не померкнет.
   С такими мыслями в голове я подтолкнул своего пони под ребра и поехал вниз по склону, чтобы забрать тело Харальда.
   В моей жизни не раз случались такие мгновения, когда некое странное ощущение неуязвимости охватывало меня. Тело действовало помимо сознания. Рассудок молчит, а я словно иду по длинному, ярко освещенному проходу, где ничто не может причинить мне вреда. Именно это я чувствовал в тот знойный день, едучи на усталом вьючном пони сквозь разрозненные остатки разбитого воинства. Я смутно видел тела наших, простертые в пыли, потемневшей от их крови и мочи. Порой я слышал стоны раненых. То там, то здесь замечал движение – какой-нибудь бедняга пытался отползти подальше и спрятаться. В отдалении все еще бились кучки норвежцев, но их окружал противник, превосходящий числом, и наваливался всем скопом, чтобы прикончить. На меня же как-то не обращали внимания.
   Я подъехал к тому месту, где в последний раз видел Харальда, туда, где он упал с лошади. Горстка людей собралась вокруг чего-то, лежащего на земле. Они наклонялись над ним, тянули и тащили. Тут мой пони споткнулся. Глянув вниз, я увидел, что он запнулся о сломанное древко, расщепленное на концах. На древке был стяг – Разоритель Страны – личное знамя Харальда. Рядом лежало тело его знаменосца, рана зияла у него в груди. На нем, как и на других, не было доспехов. Я остановил пони, слез и подобрал стяг. От шеста осталось всего несколько футов. Держа Разоритель Страны в руке и ведя пони в поводу, я направился к тем людям. Я безрассудно надеялся, что как-нибудь сумею погрузить тело Харальда на пони и вернуться к корабельной стоянке невредимым.
   Люди эти были английские пехотинцы. Они снимали с тела Харальда все ценное. Прекрасный синий плащ уже исчез, и кто-то стягивал с его пальцев тяжелые золотые кольца. Еще один снимал башмак из мягкой кожи. Харальд лежал вверх лицом, на щеке у него был большой пыльный кровоподтек. Стрелу, что убила его, было четко видно. Она пронзила ему горло. Однако это я уже видел во сне.
   – Перестаньте! – хрипло сказал я. – Перестаньте! Я пришел забрать тело.
   Грабители уставились на меня удивленно и с досадой.
   – Уходи отсюда, отец, – сказал один из них. – Ступай и молись в другом месте.
   Он вынул кинжал из ножен, собираясь отрезать Харальду палец. Что-то щелкнуло у меня в голове, и я перешел от своей далекой грезы к настоящей ярости.
   – Ах ты, ублюдок! – крикнул я. – Ты оскверняешь мертвого.
   Бросив поводья, я поднял сломанное древко Разорителя и ударил мерзавца. Но я был слишком стар и медлителен. Он с презрением отбил древко, и я чуть не потерял равновесие.
   – Уходи отсюда, – повторил он.
   – Нет! – заорал я в ответ. – Это мой господин. Я должен взять его тело.
   Мародер посмотрел на меня, прищурившись.
   – Твой господин? – переспросил он.
   Я не ответил, но снова бросился на него с шестом. И снова он отбил мой удар.
   – Как он может быть твоим господином, старик?
   Я понял, что представляю собой странное зрелище: старый священник в длинном черном плаще, с лысиной, поросшей щетиной, угрожающий сломанной палкой. Остальные мародеры отошли от тела Харальда и стали вокруг меня. Я дрожал от возмущения и крайней усталости.
   – Дайте мне взять тело! – крикнул я. Голос у меня был тонким и дрожал.
   – Иди и возьми, – насмешливо сказал один из них.
   Я побежал к нему, пользуясь шестом как пикой, но он уклонился в сторону. Я остановился и, обернувшись, увидел, что его товарищи снова окружили меня и смеются. Я снова бросился вперед. Шест для меня был тяжел, а длинные монашеские одежды мешали. Я споткнулся.
   – Давай сюда, дедушка, – насмешливо позвал другой голос, и круто обернувшись, я увидел человека, который повесил алую повязку Харальда на кончик своего кинжала. – Тебе это понадобится, – насмешливо сказал он.
   Пот заливал мне глаза, я едва мог видеть. Я с трудом подошел к нему и попытался схватить повязку, но он отдернул ее, и я промахнулся. Что-то удалило меня под ребра. Это один из моих мучителей ударил меня плашмя мечом. Я пошатнулся, но сделал шаг к телу Харальда. Кто-то подставил мне подножку, и я упал в пыль. Кровь стучала в ушах, но я поднялся из последних сил и наугад стал размахивать Разорителем, пытаясь отогнать моих мучителей. Я услышал их презрительный смех, потом кто-то подошел ко мне, наверное, сзади и ударил – я почувствовал ужасную боль в голове и упал на колени, а потом лицом вниз.
   Свет стал меркнуть, и в последние исчезающие мгновения что-то мелькнуло у меня в голове – то, что тревожило меня с самого начала этой великой битвы. Волосы встали дыбом у меня на затылке, и ледяной холод защипал кожу, ибо ко мне пришла уверенность, что исконные пути пришли к своему концу. Соскальзывая в темноту, я вспомнил предсказание моего бога, Одина Всезнающего. Он предсказал, что о начале Рагнарека, последней великой битвы, сообщат звуки арфы, на которой будет играть Эггер, страж великанов, и петух Гуллинкамби с ветки Иггдрассиля, Мирового Древа, прокричит свое последнее предостережение. С начала мира Гуллинкамби ждал на его ветвях, чтобы объявить о времени, когда силы зла вырвутся на волю и пойдут в наступление. Взятые вместе, эти два звука, арфа и петушиный крик, объявят о последней великой битве и окончательном разрушении исконной веры.

Глава 16

   Тости собрал остатки нашей рати – об этом я узнал много позже. Кто-то из наших подобрал Разоритель Страны на том месте, где лежал я, по всем признакам безжизненный, и принес знамя Тости, и тот упорно держал оборону. Он поднял стяг на месте сбора, и те из наших, кто еще стоял на ногах – менее пятой части изначального войска – собрались там и образовали последнюю стену щитов. Видя их положение, Гарольд Годвинсон предложил им пощаду, но они отказались. Англичане сомкнулись и перерезали всех, уцелела лишь горстка. Вскоре подошло подкрепление норвежцев от корабельной стоянки, но их было слишком мало, и явились они слишком поздно. Большая часть совершила ту же ошибку, не надев доспехи, чтобы добежать побыстрее. Они появлялись на поле битвы небольшими ватагами, в беспорядке, все запыхавшиеся. В их храбрости сомневаться не приходилось – они сходу бросились на англичан. Легко вооруженные лучники, первыми появившись на поле, причинили такой урон, что войско Годвинсона дрогнуло под градом стрел. Но запас стрел истощился, а пехота в доспехах, которая могла бы защитить лучников, не подоспела, и ответным ударом хускарлы разметали их. Остальных отставших из отряда, спешившего на выручку, ждала та же участь – противник, уже вдохновленный победой, сильно превосходил их числом. К концу того бедственного дня норвежские силы были, считай, уничтожены. Верховые хускарлы гнали уцелевших до места высадки, где немногие спаслись, пустившись вплавь к тем судам, что ради безопасности стояли на якоре. Остальные суда, причаленные к берегу, были сожжены англичанами-победителями.
   Подробности об этом бедствии я слышал обрывками, ибо пребывал на грани смерти в течение многих недель и выжить не надеялся. Какой-то священник из Йорка нашел меня на поле боя, куда он пришел на другой день после великой битвы помолиться за погибших. Я лежал, почти бездыханный, там, где упал, на стороне англичан, и он решил, что я из людей Годвинсона. Меня вместе с другими тяжелораненными отвезли в Йорк в повозке и выходили монахи.
   Потребовался почти год, чтобы силы мои восстановились, – я был тяжко ранен в голову. Рана была столь тяжелая – не знаю, как я получил ее, – что мои целители пришли к выводу, что от удара я повредился в уме. У меня же хватило догадливости утвердить их в их ошибке, притворившись, что я не вполне еще пришел в себя и с трудом говорю. Понятное дело, я воспользовался передышкой: смотрел и слушал и мотал на ус, что позволило мне изобразить из себя странствующего монаха, ненароком примкнувшего к Гарольду Годвинсону в местечке, называемом Стэмфорд Бридж, когда войско его поспешало к месту битвы. Обман дался мне легче благодаря моим преклонным летам, ибо всем известно, что старые люди поправляются медленнее молодых, а посему, когда я совершал нечто, не соответствующее моей личине, это приписывали моему старческому слабоумию.
   Долгое выздоровление дало мне достаточно времени, чтобы надивиться легковерию Йоркских монахов. Они не только считали, что я – их благочестивый странствующий брат, но с готовностью вкушали кашку лжи о том, что произошло во время борьбы за трон Англии, каковой их кормили сверху. Не однажды мои сотоварищи с тонзурами утверждали, что добрые христиане обязаны всеми силами поддерживать нового короля Вильгельма, потому де, что Христос явно дал понять, что стоит на его стороне. Очевидно, Вильгельм Нормандский – теперь никто уже не называл его Вильгельмом Незаконнорожденным – сверг Гарольда Годвинсона. На поле битвы, дальше к югу, при Гастингсе, он разбил Годвинсона столь же успешно, как тот сокрушил Харальда Сигурдссона девятнадцатью днями ранее. Доказательством благоприятного вмешательства их Бога, по словам монахов, было то, что флот вторжения Вильгельма относило к северному побережью Франции встречным ветром, пока «милостью Божьей» ветер не переменился на южный и не позволил его груженым судам благополучно пересечь море и высадиться, не встретив отпора от Годвинсона. Я-то знал, что «милость Божья» тут ни при чем. Вильгельм Незаконнорожденный оставался у берегов Франции, покуда не узнал, что его замысел удался, что Гарольд ушел на север, чтобы отразить набег норвежцев. Короче говоря, король Вильгельм был не добродетельным верующим, награжденным за свое благочестие, но хитрым обманщиком, предавшим своего союзника.
   Но ведь история – это хорошо известно – пишется победителями, коль скоро вообще пишется. Памятуя об этом, я начал записывать свои воспоминания, каковые теперь почти закончены, и мне думается, что сам Один давно уже готовил меня для этого дела. Ведь не случайно же я встретил императорского летописца Константина Пселла, когда служил в варяжской гвардии, и наблюдал его страсть к написанию правдивой истории правителей Миклагарда. Должен признаться, что с удовольствием выдавал себя за хрониста, когда добирался через Нормандию ко двору герцога Вильгельма, хотя этот обман продолжался недолго, и скоро меня разоблачили. Теперь мне кажется забавным, чем обернулось мое лицедейство: я и вправду стал летописцем, только пишу тайком под прикрытием монашеского смирения.
   А вопрос, над которым я ломал голову, пока творил свою летопись, наконец разрешился, когда я составлял эти последние страницы. Я все удивлялся, как так получилось, что вера Белого Христа, по видимости столь кроткая, одержала верх над моей исконной верой, гораздо более жестокой. И вот только вчера я своими ушами слышал, как один из здешних монахов – младший раздатчик милостыни – похвалялся, захлебываясь, как он, быв в Лондоне, видел дворцовую церемонию, на которой тамошние вельможи клялись в верности новому повелителю, нашему набожному и носящему амулет Вильгельму. Монах изображал нам в лицах и торжественный выход знати, и короля, сидящего на троне, и прохождение между рядами придворных, и преклонение колен, и целование королевской руки. Когда монах встал на колени, показывая, как присягают на верность, мне почудилось что-то очень знакомое в этом действии. Вот так же он ежедневно стоит перед алтарем, и мне вспомнилось, как мой господин Харальд распростерся, выражая покорность, на мраморном полу перед троном басилевса, правителя, тоже объявлявшего себя избранным орудием Бога. Тут я и понял: поклонение Белому Христу устраивает людей, стремящихся к власти над другими. Это не вера смиренных, а вера деспотов и тиранов. Коль человек заявляет, что он особо избран Белым Христом, значит, все те, кто придерживаются этой веры, должны относиться к нему так, словно они почитают самого Бога. Вот почему они с покорностью падают перед ним ниц. Да еще порою складывают руки, как на молитве.
   Это противно всему учению этого Бога, но я сам был свидетелем, как именно наиболее бессердечные и заносчивые из правителей принимали христианскую веру, а потом ею пользовались, подавляя достоинство своих подданных. И понятно, что таковая мысль ужаснула бы безобидных монахов, меня окружающих, ибо многие из этих людей воистину искренни и бескорыстны. Только не замечают они, что и здесь, в монастыре, склоняют голову в знак покорности перед вышестоящим, каковым бы тот ни был. И насколько же они отличаются от приверженцев исконной веры! Я, к примеру, присягнувший Харальду Норвежскому, человек конунга, никогда не обязан был преклонять перед ним колени, ни в знак покорности, ни в знак признания его власти. Знал я только, что к правлению он способен больше, чем я, а мой долг – служить ему наилучшим образом. Также, будучи жрецом исконной веры среди ее приверженцев в Вестерготланде, был бы я поражен, когда бы люди, ко мне приходившие за советом или заступничеством перед богами, посчитали бы, что на место меня назначила божественная сила. Меня ж ценили за мои познания в древней вере.
   А в итоге вот на чем основана власть веры в Белого Христа: это вера устраивает деспотов, подавляющих людскую независимость.
   Никогда не отрекусь я от своей приверженности Одину, хотя кто-то, может быть, и скажет, что он сам отрекся от меня, равно как он и другие боги бросили всех, кто был привержен исконной вере. Может статься, наш мир идет к концу, но ведь мы никогда и не думали, будто наши боги всемогущи и вечны. Такого рода высокомерие пусть останется уделом христиан. Нам же от века было ведомо, что когда-нибудь старое рухнет, ибо после Рагнарека все будет сметено. Наши боги не властны над будущим. Оно предначертано норнами, и конца никто не может изменить. И пока мы на этой земле, каждый может лишь прожить свою жизнь наилучшим способом, полагаясь на свои способности и стремясь устроить повседневное существование с наибольшей пользой для себя, и не превратиться – как то сталось с несчастным Макбетадом-шотландцем – в жертву знамений и призраков.
   И все же мне огорчительно, что тело моего конунга Харальда увезли в Норвегию и захоронили там в христианском храме. Он же должен был быть погребен по-настоящему, по старому обычаю – сожжен на костре или положен в могильный курган. Вот о чем помышлял я, когда тщетно пытался унести его тело с поля битвы. Понимаю, все это – старческое слабоумие, но тогда-то я был уверен, что валькирии уже унесли его душу в Валгаллу или слуги Фрейи взяли его, и он попал в ее золоченый чертог Сессрумнир, как подобает воину, коего иные уже называют последним викингом.