Эту мечту осуществить Миллер не успел, все его помощники уже были посажены в старый, надежный изолятор, видевший немало следствий, убийц, растлителей, фармазонов, воров, пьяниц, кокаинистов, оскорбителей лагерных богов и пытающихся потушить лагерное солнце. Сейчас в камеры сводился новый социальный отряд, чтоб было не хуже, чем в Москве, и вполне достойно последней московской моды. В изолятор сажали вредителей, собственных вредителей. Был арестован начальник отдела и заключенный одноглазый Шор, с глазом-протезом, который Шор сдал на хранение при посадке как драгоценность. Шор – заведующий подсобными предприятиями, в его распоряжении были мастерские лагеря – обувная и портняжная, где работали лучшие венские портные, белошвейки сказочных способностей, где грузинская закрытая обувь шилась клиенту на «глаз» – замерялась только длина, да и этим единственным обмером творец-закройщик делал как бы уступку реальной жизни, чтоб способность поэта, мастера не казалась простым смертным сверхъестественной. Самое важное начальство концлагерей – Грановский, Шахгильдин – заказывало обувь именно в лагере. У этого поэта-закройщика.
   Был закройщик и верхней одежды. Кожаная куртка чекиста Бермана, как-то незаметно удлиненная, приобретала талию, облегчала бедра, обхватывала шею, образуя неожиданно меховой, чуть не бобровый воротник. И Шахгильдин, и Грановский, и все их работники шили пальто именно в этих лагерных мастерских. Мастерские были вынесены за зону, но, конечно, закройщик обмерял начальника строительства или первого секретаря райкома на дому, где-нибудь в гостинице, а то и прямо в служебном кабинете.
   Вслед за Шором в следующий карцер втолкнули жирное тяжелое тело Плеве, старого экспедитора, ведавшего снабжением лагеря. Был ли Плеве – фон Плеве, я не знаю. Возможно, что и был. Срок у него был десять лет по сто седьмой. По сто седьмой привлекали нэпманов из сочувствующих советской власти. Плеве был каким-то личным знакомым Стукова, особо доверенным лицом. Розовощекий, розовотелый пятидесятилетний пухлый Плеве едва втиснулся в тесный карцер, оглядывая мир подслеповатыми глазами – золотые очки пришлось сдать по квитанции коменданту. Плеве по этому делу должен был допрашивать уполномоченный Песнякевич, уполномоченный не из сущих или бывших зэка, а самый настоящий материковский чекист. Увидев, что они поздоровались друг с другом – Плеве поклонился достойно, а тот кивнул, сдвинув уголок рта, – я, пока ждал допроса, своей очереди в кабинете следователя, задал Плеве вопрос, знали ли они друг друга на воле.
   – Еще бы, – ответил Плеве. – Его мать в Минске держала бардак, а я бывал в этом бардаке в молодые годы. В бардаке мадам Песнякевич.
   Следующим был Сергеев, герой гражданской войны с переломом спины и пулевыми ранами, – Сергеев расстегнул и сдал коменданту железный корсет, оберегавший спину, и заполз в карцер.
   Привели руководителя работ, помощника Миллера, Ивана Анатольевича Павловского, чьи доносы под псевдонимом «Звезда» мне удалось прочитать. Сюда в карцер Павловский, очевидно, был подсажен как «наседка», но со мной в паре его не запирали в карцер – Павловский охотился за кем-то другим.
   Привели Осипенко – нашего заведующего хозяйством, бывшего секретаря Распутина, того самого, кто недели две назад обнимал сапоги уполномоченного в моем присутствии.
   Тут же начались допросы. Меня на этот раз допрашивал не Жигалев, а более значительное лицо – уполномоченный Агриколянский. Мне был предложен список вопросов и дана возможность записать ответ своей рукой. К этому времени я уже пришел в бешенство и только и ждал этой возможности – первого следственного сражения. Каждый ответ мой кончался примерно такой фразой: «Показать по этому вопросу ничего не могу, прошу задавать мне вопросы, которые касаются моей личной работы». Я очертил круг обязанностей своих в лагере, официальной ответственности и применительно к этому держался.
   – Слышали ли вы о падении стены завода на строителей?
   – Нет, ничего не слышал.
   – Как же вы не слыхали, когда об этом говорит весь лагерь?
   – А я вот не слыхал. Еще раз прошу спрашивать меня по моей работе, а не о чем-то постороннем.
   А там была история вот какая. Во время выгрузки оборудования из баржи бригадир заключенных Сорокин зацепил тросом за столб и сдернул крышу построенного здания.
   – Что вы знаете о приписках?
   – Не знаю ничего. Это не входит в мои обязанности как работника отдела труда.
   – Но приписки же были.
   – Кому? Я этого не знаю.
   В общем, «шили» вредительство Стукову и Миллеру – самая модная болезнь, обнаруженная на Вишере, и где – в нашем же отделении!
   – Почему лагерным работникам из высшей администрации давали пропуска в столовую для иностранцев?
   – Я не знаю. Мне давали, я и брал. И пользовался этой столовой. Было распоряжение начальника, спросите у начальника.
   Криминальность этого пропуска в столовую для иностранцев была явно политического характера. Иностранцев на Березникхимстрое было очень много: немцы, французы, американцы, англичане, – все они жили в поселке для иностранных специалистов. Для них на строительстве была выстроена гостиница и оборудован ресторан – то, что на нашем аскетическом языке называлось «столовая для иностранцев». Поскольку все повара были заключенные, все продукты шли исключительно по лагерной сети снабжения, поскольку весь комбинат строил именно лагерь, Стуков, начальник лагеря, договорился с Грановским, что даст своим пять пропусков в этот гастрономический рай. Тогда уже ухудшилось снабжение вольных, и одиноким инженерам-спецам Грановский давал возможность питаться в этой столовой. Вот из ста или двухсот пропусков вольнонаемным советским инженерам пять было закреплено за лагерем. Пропуска были именные на два раза в день – обед и ужин.
   Мы занимали всегда отдельный столик и в своей лагерной робе представляли, наверное, красочную картину. Кроме этого поощрения для верхушки, рабочие бригады питались в столовой на строительстве, столовой только для заключенных. Эта столовая для заключенных функционировала весьма оживленно. Талоны в нее раздавали бригадиры, тут же поощряя лучших работяг. Таким образом, положенный лагерный паек оставался в лагере, и вечером арестант его получал. Днем обедал в столовой «от хозяина».
   Это тоже вызывало большие нарекания, ибо вольная столовая была гораздо хуже лагерной. Лагерников и одевали лучше. Ведь на работу не выпускали раздетых и разутых. Даже случайно.
   Это привело к конфликту, зависти, жалобам. Я много встречал потом ссыльных, а то и просто вербованных работяг, бежавших из Березников из-за плохих условий быта. Все они вспоминали одно и то же: «раскормленные рожи лагерных работяг».
   Бывало, что тот, кто посылал жителей своего села, давал дело – судил и отправлял под конвоем на Север, – сам приезжал туда по вербовке, по вольному найму как энтузиаст и видел, что те, кого он судил, живут в гораздо лучших условиях, что и сам лагерь блестел чистотой, там не было ни вони, ни даже намека на вошь.
   Но всё это область чистой эмоции – кто-то кому-то завидует.
   Выработка заключенных была гораздо выше, чем у вольнонаемных, хотя денег заключенные не получали за свою работу, а только премии – один или два рубля в месяц. Я и Павловский, Кузнецов и Лазарсон получали по тридцать рублей, Миллер – пятьдесят. На все эти деньги мы имели право получить бонами за подписью Глеба Бокия – расчеты и знаки, о которых не упоминает автор монументального труда о русской денежной системе. Я долго хранил у себя в архиве несколько лагерных бон, но потерял в конце концов этот эффектный документ. В лагерном магазине продовольственных и промтоваров и торговали на лагерные боны. Всё стоило копейки – в соответствии с курсом червонца 1922 года.
   Вот тут и искали вредительство. Но где? В приписках? Никаких приписок обнаружить не могли. Проверить документы по подсыпке – а Березники стоят в яме, на насыпном грунте – не было физической возможности. Проверка нарядов подтвердила полную правильность актов и замеров, подписанных лагерными работниками и работниками комбината. Вообще бригадиров, чьи бригады не выполняли 130%, не держали ни одного дня на строительстве. Выбор был – этапы, которые шли мимо в управление день и ночь, давали возможность выбрать и задержать лучших людей: создать угрозу перевода в худшие условия – вечный лагерный аргумент еще с Акатуйской каторги.
   Так вот, четыре месяца велось следствие, допрашивали нас и ничего путного получить не могли.
   Да, шили секретарю райкома Шахгильдину в лагере кожаное пальто. Он заплатил за него полную цену. Разве такие вещи не разрешаются? Разрешили такое же пальто сшить и Грановскому, начальнику строительства, шили и Чистякову, главному инженеру.
   Да, покупали вольные в лагерном магазине продукты. Да, главный инженер Чистяков жил со своей курьершей, красоткой из зэка.
   А дело было очень простое. Следователь никак не знал, как подступить к этой специфике лагерей. Дело было очень простое и в то же время очень большое. Надо было вернуться на строительстве к самому его началу по крайней мере год назад. И то давнее преступное решение было гениально просто и не могло быть разоблачено через год.
   Год назад Грановским, начальником строительства, или комиссией из Москвы – это все равно – было обнаружено, что первой очереди Березниковского комбината, по которой уже произведены миллионные выплаты, попросту говоря, в природе нет. Не построен ни один из этих шестнадцати заводов, которые должны были представлять первую очередь. Все эти шестнадцать заводов стоят в яме на огражденной территории, которая по плану должна быть подсыпана. Песок находился в десяти километрах. И оттуда еще с зимы двадцать восьмого года возили песок на грабарках местные крестьяне. Этих нанятых грабарей было человек шестьсот. Шестьсот якутских лошадей смело начали подсыпать комбинат. Им платили наличными деньгами, для чего существовал московский десятник Миша Долгополов, принимавший работу, отмечавший наряды и гулявший в ресторане «Медведь» в Усолье на другом берегу Камы.
   Выяснилось, что выплачены все деньги за всю первую очередь строительства вперед.
   Петля висела и над Грановским, и над его заместителем Омельяновичем, потом Чистяковым. И инженер, и администратор бежали из Березников, боясь, но Грановский, начальник по путевке ЦК, не мог спастись бегством. Вот тут-то ему и подсказали гениальное решение – привлечь лагерь к строительству. Не потому, что (это) такие гиганты-геркулесы, которые будут делать пятьсот процентов, а потому, что там есть одна возможность, о которой Грановский и не подозревал. Возможность залатать все заплаты заключалась в бесплатном лагерном труде. Лагерь не потому мучителен, что там заставляют работать, а потому, что там заставляют работать бесплатно, за пайку хлеба горы воротить. В лагере никогда не учитываются работы этапа, транзита, проходных работяг. Лагерь всех проходных работяг бросал на подсыпку. Ночь переночевали и под конвоем пустились в дальний путь.
   Вот эти десятки тысяч транзитников быстро поправили дела комбината, и Грановский избавился от суда. Конечно, сроки были нарушены, но жизнь и даже честь была спасена.
   Месяца через три этой бесплатной транзитной работы сотен тысяч, которых кормили супом, а то и супа не давали, честь комбината была спасена, и территория была подсыпана настоящим песком, добытым в настоящем лесном карьере, и соединена настоящей железной дорогой с настоящим вагоном.
   Руководитель комбината руководил и лагерем (такой переплет!), отбирая лучших работяг, покупая инженеров. Стуков бил на орден, а Миллер – на досрочное освобождение. Правда, инцидент с Берманом поубавил надежд Миллера, но Стуков обещал, что всё будет в порядке, и активность Миллера не уменьшилась.
   И вдруг дело Стукова!
   Четыре месяца продолжалось следствие. Целых два месяца нас допрашивали, выводя прямо в белье в кабинет следователя. Всё следствие возглавил Агриколянский. Жигалев, отсидев на губе, был снят с работы. Агриколянский передопросил меня по тем же вопросам, на этот раз не давая мне писать ответов, а записывая их своей рукой. Это только задержало следствие, ибо ничего нового из меня Агриколянский не выжал, хотя и допрашивал целые часы. Я уже был приведен в знакомое мне состояние крайнего бешенства и мог выдержать – или так мне казалось – и сотню Агриколянских. Все мои допросы были кем-то исчерканы красным карандашом. Этот красный карандаш тоже не мог пролить света на пути следствия.
   Ни начальник, ни Миллер даже не допрашивались – именно против них собирали материал. После двухмесячного сидения в белье и хождения по допросам нас увезли на этап – несколько саней с конвоем повезли меня по знакомой дороге Соликамск – Вижаиха. В третий раз за один год. Все мои однодельцы в управлении еще не бывали, и я описывал им вишерские порядки и красоты.
   Через двое суток привезли нас на Вижаиху и посадили опять в изолятор, опять в карцерный, на этот раз в центральный. Карцерные порядки, режим универсальный. Допросы начались в ночь приезда.
   В центральном изоляторе мы просидели месяца два, допрашивали несколько раз с теми же угрозами и с тем же результатом, всё пытались раскрыть березниковскую тайну, звали, чтобы я «пошел в сознание» и не защищал врагов государства. На следствии они пытались и не могли понять, как был построен гигант пятилетки и в чем, собственно, тут дело. Нас здесь не держали взаперти, как в Ленве, в Березниках, а заставляли работать на дворе самого изолятора: копать ямы для столбов, рыть траншеи – бесплатно и безучетно. И следователь, заставляющий нас махать лопатами бесплатно, никак не хотел догадаться, что в этом бесплатном труде и была разгадка всего нашего дела, разгадка тайны, которую не разгадала и Москва.
   Бесплатный, безучетный труд каждого и должен быть умножен в миллионы раз – вот и вырос Березниковский гигант, за который начальник строительства получил Красное Знамя. Стукова и Миллера этой наградой обошли.
   Рабский труд, бесплатный труд арестанта – вот разгадка всех успехов комбината, весь провал первой очереди, которая называется «пусковой период», был перекрыт с помощью арестантского труда.
   Только всё это надо было делать умно – не вести учета, не заводить двойную бухгалтерию, а просто всё валить на транзит. Голодный транзитник за пайку хлеба поработает охотно и результативно – день, на который его задержали из-за отсутствия вагонов.
   А если транзитников – миллион?
   Десяток таких гигантов, как Березниковский, можно было построить. Миллион транзитников – это уже масштабы Москанала, Беломорканала, Колымы.
   Настал день, когда нас не вывели на работу с обеда, а повели через двор всех шестерых и ввели, вернее втолкнули, в дверь одного из трех бараков, стоящих в углу изоляторной зоны и называемых в управлении пересылкой. Выход из этой новой зоны был и внутрь и наружу – внутрь зоны лагеря, где было расположено управление Вишлага. Вслед за нами втолкнули кого-то еще. В палатке и стоять было тесно. Забиты были все нары – верхние, нижние. Я стоял под самой лампочкой, и кто-то с верхних нар подергал меня за стриженые волосы.
   – Эй ты, москвич!
   Это кричал Сережа Рындаков, мой первый учитель лагерного быта Вишеры двадцать девятого года. Сережа был порчак, штымп ботайский, осужденный как СОЭ на три года. Хорошо грамотный хулиган, родственник какого-то московского чекиста, Сережа был весь в шрамах, в рубцах. На обеих руках его были вскрыты вены – попытка самоубийства. На животе вздувались продольные рубцы – след бритвы – «писки». Сережа был крайний истерик, искатель правды, что в лагерных масштабах привело к болезни и к раннему туберкулезу.
   – Всех выпускают! – прокричал Сережа. Он всегда всё знал.
   – А ты здесь за что?
   – За марафет.
   – Что-то по тебе не видно.
   – Я уж здесь давно – всё уже вышло.
   Наш разговор привлек внимание кого-то, лежащего под нарами, и, раздвигая чужие ноги, на свет выбрался человек, грязный, заросший густой черной бородой, сверкающий черными глазами. Что-то знакомое было в его усмешке:
   – Не узнаете? Я Пекерский.
   Пекерский был как раз тот уполномоченный, который допрашивал меня в Березниках, положивший передо мной на столе стопку показаний лагерных сексотов. Я пожал руку Пекерского от всей души. Он, оказывается, тоже сидел по нашему делу.
   – Жму вашу руку с удовольствием, – сказал я.
   – А я вашу – с уважением, – помолчав, сказал чекист Пекерский.
   И до сих пор это одна из лучших похвал, какие я слышал в жизни.
   Пекерский уполз под нары. Всех бывших прокуроров, уполномоченных, работников органов всегда в изолятор загоняли. Под нары. Там было их место.
   Скоро нас вызвали для прочтения приговора после четырех месяцев следствия. Оказывается, привлекли многих, до сотни людей. Из них мы были главные герои.
   Я слушал наш приговор и не верил своим ушам: «…за систематические избиения заключенных, за кражу государственного имущества, за понуждение к вступлению в половую связь, за систематические кражи и обман государства таких-то и таких-то заключенных (перечислялись наши фамилии и должности) – водворить в штрафизо со сроком на четыре месяца каждого и подвергнуть тяжелым физическим работам до конца срока заключения».
   Четыре месяца – это был как раз срок следствия, нам давали юридическое основание уже совершенного произвола. Вот это и была классическая сталинская амальгама – новый, чисто сталинский способ расправы с политическими врагами с помощью уголовных статей. Новый метод, новый вклад в правовую науку, который лично и всю жизнь культивировал Сталин. Клевета, возведенная в принцип.
   Но Сережа Рындаков был другого мнения по поводу этих провокационных формул.
   – Я смотрю на ваш приговор иначе, – сказал он, – и радуюсь за тебя.
   – Что за бред?
   – Вовсе не бред. Вредительства-то, модной болезни века, вам не пришили. Вот самый главный, по-моему, вывод. Во-вторых, вас немедленно освобождают – всех! А ведь в вашем деле за сотню людей. Всех в один день и час выпускают. Выпускают, конечно, не на волю, а в лагерь, в зону. И всё же. Гляди, вещи уже несут.
   Действительно, кладовщик тащил с собой много завязанных мешков, какую-то ведомость укреплял на столике. Стали получать вещи. Правда, все наши вещи были раскрадены еще в Ленве самими же, наверное, кладовщиками – ведь никто ни в Ленве, ни на Вишере не считал, что мы останемся в живых. Но у арестанта есть возможность при всех обстоятельствах получить комплект лагерной одежды. Не важно, второго или двадцатого срока. Да и сам момент был не таков, чтобы оспаривать, качать какие-то права.
   Мы вышли в лагерную ночь. Каждому сказали, куда он выйдет завтра на работу. Насчет труда тут учет был поставлен неплохо.
 

Кузнецов

   Транзитка, перевалка человеческого потока в Березниках позволяла начальнику лагеря Стукову отобрать для себя лучшую рабочую силу: технических специалистов, рабочих высокой квалификации, физически самых крепких людей из всех, отправляемых в Красновишерск, на Вижаиху, в Управление Вишерских лагерей, на строительство бумкомбината. Лишь некоторых заключенных особой квалификации начальник должен был отправлять в управление без задержки. Это были инженеры-шахтинцы вместе с Бояршиновым. Были и такие, как знаменитый в то время Самойленко-Гольдман. Самойленко-Гольдман был аферист, выдававший себя за инженера с американским дипломом. После многотысячных растрат и хищений выяснилось, что инженер Самойленко вовсе не инженер, а его диплом на английском языке – просто право на чтение книг в нью-йоркской библиотеке.
   Я был хорошо знаком с Самойленко. Он осаждал начальство то всевозможными проектами технического характера по постройке канатной дороги для отправки бревен прямо с Уральских гор в затон лесопильного завода, то расчетами по проведению ледяных дорог на лесозаготовках, то проектами завода по добыче пихтового масла. О нью-йоркском дипломе уже не было речей, но фейерверк цифр и расчетов по-прежнему слепил начальству глаза. Миллеру он не понравился, и Самойленко уехал из Березников.
   Моим соседом в комнате для десятников стал на многие месяцы Павел Павлович Кузнецов – московский сантехник тридцати пяти лет. Тридцать пять лет – это возраст преступлений. К этому времени человек убеждается, узнает, по Гейне, «отчего под ношей крестной весь в крови влачится правый, отчего везде бесчестный встречен почестью и славой». Честный человек логическим путем доходит до мысли сделать преступление. А так как он, этот честный человек, неловок, не успевает отскочить в сторону после того, как он нарушил какие-то законы, – его ловят, судят и приговаривают к сроку наказания, после которого нет возврата в нормальное общество.
   Какими бы массовыми ни были аресты в 1937 году, как бы эта коса ни косила всех подряд без всякого выбора – понятие преступления, вины было искажено безмерно, – всё равно на душе каждого, прошедшего лагерь той поры, остался вечный след, вечный рубец. В двадцатые годы преступление было еще преступлением, а не сознательной политикой государства.
   Вот потому-то честный человек, потомственный интеллигент московский, Павел Павлович Кузнецов пил. Кузнецов и украл: все воровали, и он украл. Но все отскочили в сторону и отделались испугом, а Кузнецов получил срок – семь лет тюрьмы по 169-й статье. 169-я статья – это мошенничество; преступление Кузнецова – кража вагона спецодежды, продажа вагона спецодежды в частные руки.
   Павел Павлович, невысокого роста, «лобан» с огромной головой, с пухлым лицом, узкими глазками, был из культурной московской семьи, постоянный посетитель оперы и балета в Большом театре, поклонник Художественного театра.
   В свободные часы Павел Павлович мне напевал всего «Князя Игоря», «Сказание о граде Китеже», всего «Евгения Онегина», «Русалку»; оперы в своеобразном концертном исполнении изучены мною именно тогда, в бараках Вишерских лагерей, учителем моим был Кузнецов. Такие пьесы, как «Дни нашей жизни» или «Савва» Леонида Андреева, Павел Павлович знал наизусть. Музыка была его потребностью, его жизнью даже в лагере.
   К сожалению, Павел Павлович пил запоем на воле и при каждой возможности – в лагере. Кузнецов был руководителем работ на одном из участков в лагере (на Верхней Вильве – в каменных карьерах), но запил и был снят с работы.
   Кузнецов был болен позорной русской болезнью – запоем. Поэтому, как бы отлично он ни работал, всё кончалось изолятором и снятием с работы. Но всё имеет свой конец, кончился и срок Кузнецова.
   Я встретился с Павлом Павловичем в Москве. Этот пьянчужка был мне дороже троцкистских ханжей – трезвенников. Я встретился с ним на Моховой, в квартире его сослуживца и покровителя инженера Татаринцева – это известное имя в технических кругах тогдашней Москвы. Павел Павлович подрабатывал деньги, чертил какие-то чертежи, составлял сметы. Заказ на эти работы получал сам Татаринцев, он же и подписывал сметы и получал гонорар, не забывая, конечно, и Павла Павловича. Имя Татаринцева было большим, гонорары соответствовали имени. Знакомая вечная картина и для техники, и для литературы.
   Павел Павлович чертил, поднимая настроение тогдашней «рыковкой» – сорокаградусной водкой. Пил он стакан за стаканом, закусывая солеными огурцами в малом количестве. После одного из стаканов Кузнецов упал и заснул. В Москве он места не нашел. Уехал, кажется, в Алатырь.
   Больше в жизни я Кузнецова не видел.
 

Житков и Штоф

   Я не был тогда фельдшером, но со страхом поглядывал на бесконечные ряды новеньких бараков, которые занимали прибывающие сверху, с бумкомбината, с лесозаготовок Усть-Улса актированные комиссией прокурора Покровского по 458-й статье лагерные инвалиды. Почти все они с палочками, с костылями, с отмороженными культями. Саморубов там не было. Саморубов, чью кровь даже колдуны не заговаривают, по русскому поверью, не отправляли вниз, на Пермь. Саморубы оставались вверху. Инвалиды, актированные по 458-й статье, переполняли бараки. Цинготные раны, цинготные шрамы и рубцы, цинготные контрактуры. Черные шрамы, черная, темно-фиолетовая кожа. Зрелище было впечатляющим. Инвалидов отправляли вниз по Каме.
   Но цинга началась и у нас. Опухшие ноги, кровавые рты, бараки инвалидов с Севера стали быстро заполняться людьми, которые никогда не бывали на Севере, которых Север только ждал… Можно было подумать, что цинга – это инфекция, заразная болезнь, что какой-то вирус оставлен в наших бараках северными гостями. Но ведь цинга не заразна.
   Начальником санчасти был у нас Николай Иванович Жидков, «Жидков через «д», как он энергично подчеркивал при первом знакомстве. Николай Иванович Жидков имел срок десять лет – высшую дозу по мерам того времени, по статье 58, пункт 12 – тот самый пункт, по которому судили провокатора Складского. Николай Иванович Жидков любезно разъяснял, тоже с первых минут знакомства, что произошла ошибка – была провокация, был провокатор, но фамилия его была Житков через «т», а он, Николай Иванович, – через «д». Николай Иванович был красавец, – молодой, высокий, черноглазый, давний поклонник Маяковского. Это он, Жидков, первым сообщил мне о самоубийстве поэта в апреле 1930 года.