Часов в двенадцать дня бабьего лета Колымы, отметного ослепительными лучами холодного солнца на ярко-голубом небе, в холодном безветренном воздухе, меня позвали в кабинет Ткачука.
   - Пойдем-ка акт составим. Заключенный Леонов покончил с собой.
   - Где же?
   - В бывшей конюшне висит. Я не велел снимать. Послал за уполномоченным. Ну и ты как медик засвидетельствуешь смерть.
   В конюшне повеситься было трудно, тесно. Тело Леонова заняло место двух лошадей, единственное возвышение, на которое он привстал, чтобы сбить ногой опору, был банный тазик. Леонов висел уже давно - обозначился рубец на шее. Уполномоченный, тот самый, которому стирал белье вольнонаемный банщик Измайлов, писал: "Страгуляционная борозда проходит…" Ткачук сказал:
   - А вот у топографов есть триангуляция. Это не имеет отношения к страгуляции?
   - Никакого, - сказал уполномоченный.
   И мы все подписали акт. Заключенный Леонов не оставил письма. Труп Леонова увезли, чтобы привязать ему на левую ногу бирку с номером личного дела и зарыть в камни вечной мерзлоты, где покойник будет ждать до Страшного Суда или до любого другого воскресения из мертвых. И я понял внезапно, что мне уже поздно учиться и медицине, и жизни.
   1970
 

ИВАН БОГДАНОВ

   Иван Богданов, однофамилец начальника района на Черном озере, был белокурым серогла-зым красавцем атлетического сложения. Богданов был осужден по статье сто девятой - за служебное преступление - на десять лет, но, хорошо разбираясь в ситуации, понимал что к чему в то время, когда головы косила сталинская коса. Богданов понимал, что только чистый случай сохранил его от смертного клейма пятьдесят восьмой статьи.
   Богданов работал у нас в угольной разведке бухгалтером, нарочно бухгалтером из заклю-ченных, на которого можно накричать, которому можно приказать заштопать, залатать плохо поставленный учет утечек, вокруг которых кормилось семейство первого начальника района Парамонова и его ближайшего окружения, попавшего под золотой дождь в виде концентратов, полярных пайков и прочего.
   Задачей Богданова, так же как и его однофамильца, начальника района, бывшего следователя тридцать седьмого года - о нем я написал в очерке "Богданов" исчерпывающим образом, - было не вскрыть злоупотребления, а, наоборот, залатать все огрехи, привести в достаточно христианский вид.
   Заключенных было в районе в 1939 году, когда разведка начиналась, всего пять (в том числе и я - инвалид после бури в золотых забоях 1938 года), и, конечно, ничего из труда заключенных тут выжать не было возможно.
   Обычай - эта многовековая лагерная традиция еще со времен Овидия Назона, который, как известно, был начальником ГУЛАГа в Древнем Риме, - говорит, что любые прорехи можно залатать бесплатным принудительным, неоплачиваемым арестантским трудом, который по трудовой стоимости Маркса и составляет главную ценность продукта. На этот раз трудом рабов воспользоваться было нельзя, нас было слишком мало для сколько-нибудь серьезных экономических надежд.
   Воспользоваться трудом полурабов-вольняшек, бывших зэкашек, было можно, их было более сорока человек, которым Парамонов обещал, что через год они поедут на материк "в цилиндрах". Парамонов, бывший начальник прииска "Мальдяк", на котором отбывал свои колымские две или три недели, пока не дошел, не "доплыл", не вступил в ряды доходяг, генерал Горбатов, - Парамонов имел большой опыт "открывать" полярные предприятия, хорошо зная что к чему. В результате Парамонов не попал под суд за произвол, как на "Мальдяке", ибо никакого произвола и не было, а была рука судьбы, размахивавшая смертной косой и уничтожавшая вольных, а главное, заключенных по статье КРТД.
   Парамонов оправдался, ибо "Мальдяк", где умирало тридцать человек в день в тридцать восьмом, отнюдь не был худшим местом Колымы.
   Парамонов и его заместитель по хозяйственной части Хохлушкин хорошо понимали, что нужно действовать быстро, пока в районе нет учета, нет бухгалтерии, ответственной и квалифицированной.
   Это кража - а такая вещь, как пищевой концентрат, как консервы, как чай, как вино, как сахар, делает миллионером любого начальника, который прикоснулся к царству современного колымского Мидаса, - все это Парамонов отчетливо понимал.
   Понимал он также, что он окружен стукачами, что любой его шаг будет изучен. Но нахальство - второе счастье, по блатной поговорке, а блатную феню Парамонов знал.
   Короче говоря, после его управления, очень гуманного, как бы устанавливающего равновесие после произвола прошлого года, то есть тридцать восьмого года, когда Парамонов был на "Мальдяке", оказалась огромная нехватка из самых, самых мидасовских ценностей.
   У Парамонова нашлись возможности откупиться, задарить своих следователей. Его не арестовали, а только отстранили от работы. Наводить порядок явились два Богданова - начальник и бухгалтер. Порядок был наведен, но за все растраты начальников пришлось платить тем самым четырем десяткам вольняшек, которые ничего не получали (как и мы) - получали вдесятеро меньше положенного. Фальшивыми актами обоим Богдановым удалось залатать зияющую на глазах Магадана дыру.
   Вот эта задача и была поставлена перед Иваном Богдановым. Его образование - средняя школа и бухгалтерские курсы на воле.
   Богданов был односельчанином Твардовского и немало подробностей его истинной биографии рассказывал, но судьба Твардовского мало нас тогда интересовала - были проблемы посерьезней…
   Мы сдружились с Иваном Богдановым, и хотя по инструкции бытовик должен возвышаться над лагерником, каким был я, - Богданов на крошечной нашей командировке действовал совершенно иначе.
   Иван Богданов был любитель пошутить, послушать "роман", сам рассказать - это с его рассказом вошла в мою жизнь классическая история о брюках жениха. История рассказывалась от первого лица, и суть была в том, что жениху Ивану невеста заказала брюки перед свадьбой. Жених был победнее, семья невесты побогаче, и это был поступок вполне в духе века.
   У меня также при моем первом браке по настоянию невесты были сняты все деньги с книжки и заказаны черные брюки лучшего качества у лучшего портного Москвы. Правда, мои брюки не испытали тех превращений, что брюки Ивана Богданова. Но психологическая правда, достоверность документа была в богдановском эпизоде с брюками.
   Сюжет богдановских брюк в том, что перед свадьбой невеста заказала ему костюм. И костюм был сшит за сутки перед свадьбой, но брюки были сантиметров на десять длиннее. Решили завтра отвезти портному. Мастер жил за несколько десятков километров - день свадьбы был назначен, гости позваны, пироги испечены. Свадьба срывалась из-за этих брюк. Сам-то Богданов согласился явиться на свадьбу и в старом, но невеста и слышать не хотела об этом. Так в спорах и упреках разошлись по домам жених и невеста.
   А за ночь произошло следующее. Жена решила исправить ошибку портного самолично и, отрезав на десять сантиметров брюки будущего мужа, радостная, улеглась спать и заснула крепким сном верной жены.
   В это время проснулась теща, для которой эта проблема имела то же решение. Теща встала, орудуя сантиметром и мелом, отрезала еще десять сантиметров, прогладила понадежней складки и загиб и заснула крепким сном верной тещи.
   Катастрофа была обнаружена самим женихом, у которого брюки были убавлены на двадцать сантиметров и испорчены безнадежно. Пришлось гулять свадьбу в старых, что, собственно, и предлагал жених.
   Потом я это все читал не то у Зощенко, не то у Аверченко, не то в каком-то московском Декамероне. Но впервые этот сюжет возникает в моей жизни именно в бараках Черного озера в угольной разведке Дальугля.
   У нас освободилось место ночного сторожа - весьма важная проблема, возможность благостного существования на длительный срок.
   Сторож был вольнонаемный, вольняшка, а теперь это завидное место.
   - Чего же ты не просился на это место? - спросил Иван меня вскоре после этих важных событий.
   - Мне не дадут такого места, - сказал я, вспомнив тридцать седьмой и тридцать восьмой годы, когда я на "Партизане" обратился к начальнику КВЧ вольнонаемному Шарову с просьбой дать мне какой-нибудь заработок по писательской части.
   - Этикетки к консервным банкам ты и то не будешь у нас писать! - радостно возгласил начальник КВЧ, живо мне напомнив беседу с товарищем Ежкиным в Вологодском РОНО 1924 года.
   Начальник КВЧ Шаров был арестован и расстрелян по берзинскому делу через два месяца после этого разговора, но я себя не воображаю духом из "Тысячи и одной ночи", хотя все, что я видел, превышает воображение персиан, равно как и других наций.
   - Мне не дадут такой работы.
   - Почему же?
   - У меня КРТД.
   - Десятки моих знакомых в Магадане, такие же КРТД, получали такую работу.
   - Ну, тогда, значит, действует лишение права переписки.
   - А что это такое?
   Я объяснил Ивану, что в каждое личное дело отправленного на Колыму вложена вкладка типографского шрифта с пустым местом для фамилии и прочих установочных данных: 1) лишить права переписки, 2) использовать исключительно на тяжелых физических работах. Вот этот второй пункт был главный, право переписки по сравнению с этим указанием было пустя-ком, воздушным шаром. Дальше шли указания: не давать пользоваться аппаратом связи - явная тавтология, если толковать о праве переписки содержащихся в особорежимных условиях.
   Последний пункт - каждому начальнику лагерного подразделения извещать о поведении имярек не реже одного раза в квартал.
   - Только я не видел такой вкладки. Я ведь смотрел твое дело, я по совместительству еще и завУРЧ нынче.
   Потом прошел день, не больше. Я работал в забое, на закопушке на склоне горы, вдоль ручья, на Черном озере. Разводил костер от комаров и не очень следил за тем, чтобы выполнять норму.
   Кусты раздвинулись, и к закопушке моей подошел Иван Богданов, сел, закурил, порылся в карманах.
   - Это, что ли?
   В его руках был один из двух экземпляров пресловутого лишения "права переписки", выдранный из личного дела.
   - Конечно, - раздумчиво сказал Иван Богданов, - личное дело составляется в двух экземплярах: один хранится в центральной картотеке УРО, а второй путешествует по всем ОЛПам и их закоулкам вместе с заключенным. Но все-таки ни один местный начальник не будет запрашивать Магадан, есть ли в твоем деле бумажка о лишении права переписки.
   Богданов показал мне еще раз бумажку и сжег ее на огне моего маленького костра.
   - А теперь подавай заявление о стороже.
   Но сторожем меня все же не взяли, а дали эту должность Гордееву, эсперантисту с двадцатилетним сроком по пятьдесят восьмой статье, но стукачу.
   Через короткое время Богданов - начальник района, а не бухгалтер - был снят за пьянство, и место его занял инженер Виктор Плуталов, впервые организовавший работу в нашей угольной разведке по-деловому, по-инженерному, по-строительному.
   Если правление Парамонова знаменовалось хищениями, а правление Богданова - преследованием врагов народа и беспробудным пьянством, то Плуталов впервые показал, что такое фронт работы - не донос, а именно фронт работы, количество кубометров, которое каждый может выкопать, если работает и в ненормальных колымских условиях. Мы же знали только унизительность бесперспективного труда, многочасового, бессмысленного.
   Впрочем, мы, наверно, ошибались. В нашем подневольном принудительном труде от солнца до солнца - а знающий привычки полярного солнца знает, что это такое, - был скрыт какой-то высокий смысл, государственный смысл именно в бессмысленности труда.
   Плуталов пытался показать нам другую сторону нашей же собственной работы. Плуталов был человеком новым - только что приехал с материка.
   Любимой его поговоркой было: "Я ведь не работник НКВД".
   К сожалению, наша разведка угля не нашла, и район наш закрыли. Часть людей отправили на Хету (где тогда дневалил Анатолий Гидаш) - Хета в семи километрах от нас, - а часть на Аркагалу, в шахту Аркагалинского угольного района. На Аркагалу уехал и я, и уже через год, гриппуя в бараке и боясь попросить освобождения у Сергея Михайловича Лунина, покровителя лишь блатарей и тех, кому благоволит начальство, я перемогался, ходил в шахту, переносил грипп на ногах.
   Вот тут-то в гриппозном бреду аркагалинского барака мне страстно захотелось луку, которого я не пробовал с Москвы, и хотя никогда не был поклонником луковой диеты - неизвестно, по каким причинам мне приснился этот сон со страстной жаждой укусить луковицу. Легкомысленный сон для колымчанина. Так я и рассудил при пробуждении. Но проснулся я не со звоном рельса, а, как и часто было, за час до развода.
   Рот мой был наполнен слюной, призывающей лук. Я подумал, что, если бы случилось чудо - явилась луковица, я бы поправился.
   Я встал. Вдоль всего барака стоял у нас, как и везде, длинный стол с двумя скамейками вдоль стола.
   Спиной ко мне в бушлате и полушубке сидел какой-то человек, который повернулся ко мне лицом. Это был Иван Богданов.
   Мы поздоровались.
   - Ну, хоть чайку попьем для встречи, а хлебушек у каждого свой, - сказал я и пошел за кружкой. Иван достал свою кружку, хлеб. Мы начали чаепитие.
   - Черное озеро закрыли, даже сторожа нет. Все, все уехали. Я как учетчик в самой последней партии и сюда. Я думал, что у вас получше с продуктами. Понадеялся, мог бы набрать консервов. У меня в мешке на дне только с десяток луковиц - не было куда девать, я их в мешок.
   Я побледнел.
   - Лук?
   - Ну да, луковицы. Что ты так психуешь?
   - Давай сюда!
   Иван Богданов вывернул мешок. Штук пять луковиц застучали по столу.
   - У меня было больше, да я по дороге роздал.
   - Не важно сколько. Лук! Лук!
   - Да что у вас тут, цинга, что ли?
   - Не цинга, да тебе я потом расскажу. После чая.
   Я всю свою историю рассказал Богданову.
   Потом Иван Богданов работал по специальности в бухгалтерии лагеря и на Аркагале встретил войну. Аркагала была управлением района - свидания бытовика и литерки пришлось прекратить. Но иногда мы видались - рассказывали друг другу кое-что.
   В сорок первом году, когда над моей головой грянул первый гром в виде попытки навязать фальшивое дело об аварии в шахте, - попытка сорвалась из-за неожиданного упрямства моего напарника, который и совершил аварию, черноморского матроса, бытовика Чудакова, и когда Чудаков, отсидев три месяца в изоляторе, вышел на волю, то есть в зону, и мы повидались, Чудаков рассказал мне подробности своего следствия. Я рассказал обо всем этом Богданову, не то что прося совета - в советах никто на Колыме не только не нуждается, но не имеет права на советы, могущие отяготить психику того, у кого просят совета, и вызвать неожиданный взрыв в результате обратного желания, а в лучшем случае не ответит, не обратит внимания, не поможет.
   Богданова заинтересовала моя проблема.
   - Я узнаю! У них узнаю, - сказал он, показывая выразительным жестом на горизонт, в сторону конбазы, где ютился домик уполномоченного.- Я узнаю. Я ведь у них работал. Я - стукач. От меня они не скроют.
   Но Иван не успел выполнить обещания. Меня уже отправили в спецзону на Джелгалу.
   1970-1971
 

ЯКОВ ОВСЕЕВИЧ ЗАВОДНИК

   Яков Овсеевич Заводник был постарше меня - в революцию ему было лет двадцать, а то и двадцать пять. Он был из какой-то громадной семьи, но не из тех, что были украшением Ешибо-та. При типичной ярко еврейской внешности - чернобородый, черноглазый, большеносый - Заводник не знал еврейского языка, а на русском произносил короткие зажигательные речи, речи-лозунги, речи-команды, и я легко представлял Заводника в роли боевого комиссара гражданской войны, поднимающего красноармейцев на колчаковские окопы и увлекающего в бой личным примером. Заводник и был комиссаром - боевым комиссаром колчаковского фронта, имел два ордена Боевого Красного Знамени. Горластый крикун, драчун, не дурак выпить, "дерзкий на руку", как говорят на блатном языке, Заводник лучшие годы, свою страсть, оправдание жизни вложил в рейды, в бои, атаки. Кавалеристом Заводник был превосходным. После гражданской Заводник работал в Белоруссии, в Минске, на советской работе вместе с Зеленским, с которым сдружился во время гражданской войны. Зеленский, переехав в Москву, взял с собой и Заводника в Наркомат торговли.
   В 1937 году Заводник был арестован "по делу Зеленского", но не был расстрелян, а получил пятнадцать лет лагерей, что по началу тридцать седьмого было крупным сроком. Как и у меня, в его московском приговоре было оговорено отбывание срока на Колыме.
   Дикий характер, слепое бешенство, которое охватывало Заводника в важные моменты судьбы, заставляло скакать навстречу колчаковским пулям, не изменило Заводнику и на следствии. В Лефортове он со скамейкой бросился на следователя и пытался его ударить в ответ на предложение разоблачить врага народа Зеленского. Заводнику сломали бедро в Лефортове, надолго загнали в больницу. Когда бедренная кость срослась, Заводника отправили на Колыму. С этой лефортовской хромотой Заводник и жил на приисках и в штрафных зонах.
   Заводник не был расстрелян, он получил пятнадцать лет и пять "по рогам", то есть пораже-ние в правах. Его одноделец Зеленский был давно на луне. Заводник подписал в Лефортове все, что могло спасти жизнь, и Зеленский был расстрелян, и нога была сломана.
   - Да, подписал все, что у меня просили. После того как у меня сломали бедренную кость и кость срослась, я был выписан из Бутырской больницы и доставлен для продолжения следствия в Лефортово. Я все подписал, не читая ни одного протокола. Зеленский уже был расстрелян к тому времени.
   Когда в лагере спрашивали происхождение хромоты, Заводник отвечал: "Это еще с гражданской". Но на самом деле хромота была лефортовского происхождения.
   На Колыме дикий характер Заводника, взрывы бешенства быстро привели к целому ряду конфликтов. Во время своей жизни на приисках Заводник был неоднократно избиваем бойцами, надзирателями из-за его громогласных и бурных скандалов, возникающих по каким-то пустякам незначительным. Так, в драку, в целое сражение с надзирателями штрафной зоны Заводник всту-пил из-за нежелания остричь бороду и волосы. В лагерях стригут под машинку всех; сохранение прически, волос у арестантов - некая привилегия, поощрение, которым все заключенные пользуются неукоснительно. Медицинским, например, работникам из заключенных разрешается носить волосы, и это вызывает всегда всеобщую зависть. Заводник был не врач и не фельдшер, но зато борода его была густая, черная, длинная. Волосы не волосы, а какой-то костер черного огня. Защищая свою бороду от стрижки, Заводник кинулся на надзирателя, получил месяц штрафняка - штрафного изолятора, - но продолжал носить бороду и насильно [был] острижен надзирателями. "Восемь человек держали", - с гордостью рассказывал Заводник, борода отросла, и Заводник опять носил [ее] открыто и вызывающе.
   Борьба за эту бороду была самоутверждением бывшего фронтового комиссара, нравствен-ной его победой после стольких нравственных поражений. После многих приключений Заводник попал надолго в больницу.
   Было ясно, что никакого пересмотра дела он не добьется. Оставалось ждать и жить.
   Кто-то подсказал начальству использовать склад характера, натуру героя гражданской войны, его крикливость, напористость, личную честность, неуемную энергию для исполнения обязанности лагерного десятника или бригадира. Но ни о какой легальной штатной работе для врагов народа, для троцкистов, не могло быть и речи И вот Заводник появляется в статусе члена команды выздоравливающих известного ОП (оздоровительный пункт), ОК - оздоровительный команды, - появляется со стихотворной присказкой:
 
Сначала ОП, потом ОК,
На ногу бирку, и - пока.
 
   Но Заводнику не привязали бирку на левую щиколотку, как делают при погребении лагерника. Заводник стал заготовлять дрова для больницы.
   На планете, где десять месяцев зима, это очень серьезная проблема. Сто человек круглый год держит на этой работе Центральная больница для заключенных. Зрелость лиственницы - триста-пятьсот лет. Лесосеки, отводимые больнице, были хищничеством, конечно. Вопрос возобновления лесного фонда на Колыме не ставился, а если и ставился, то как бюрократическая отписка или романтическая мечта. В этих двух понятиях есть очень много общего, и когда-нибудь историки, литературоведы, философы это поймут.
   Лес на Колыме - в ущельях, распадках, по руслам речек. Вот Заводник и объезжал верхом все окружающие большие речки и ключи, свой доклад он представил начальнику больницы. Начальником больницы был тогда Винокуров, самоснабженец, но не подлец, не из тех, кто желает зла людям. Командировку лесную открыли, лес заготовили. Конечно, тут, как и во всех больницах, работали здоровые люди, а не больные - ну, ОП или ОК, которым давно было пора на прииск, но другого выхода не было. Винокуров считался хозяйственником хорошим. Труд-ность была и в том, что какое-то количество топлива (очень большое!) нужно было заготовить, помимо всякого учета, в резервный фонд, из которого уполномоченные, местные хозяйственни-ки, сам начальник привыкли черпать бесконтрольно и безбрежно, совершенно бесплатно и неограниченно. В больнице за такие блага, как дрова, платит средний слой вольнонаемных, а высокое начальство получает все бесплатно, и это немалая сумма.
   Вот во главе этой сложной кухни заготовки, склада и поставлен был Яков Заводник. Не будучи идеалистом, он охотно пошел на то, чтобы возглавить и производство и склад, подчиня-ясь только начальнику. И вместе с начальником обкрадывал государство без зазрения совести каждый день и каждый час. Начальник принимал гостей со всей Колымы, держал повара, открытый стол, а Заводник, начальник топсклада, стоял с котелком около обеденного бака, когда привозили обед. Заводник был из тех бригадиров лагерных, бывших партийцев, которые едят всегда с бригадой, открыто и не пользуются лично ни малейшей поблажкой ни в одежде, ни в еде, за исключением черной бороды, пожалуй.
   Я и сам так делал всегда, когда работал фельдшером. Мне пришлось уйти из больницы после большого и острого конфликта, в который был вовлечен и Магадан весной 1949 года. И меня направили в лес фельдшером к Заводнику, на лесную командировку километрах в пятидесяти от больницы, на ключ Дусканья.
   - Третьего фельдшера снимает Заводник, все ему, суке, не нравятся.
   Так меня напутствовали товарищи.
   - А у кого я буду принимать медучасток?
   - У Гриши Баркана.
   Гришу Баркана я знал, хотя и не лично, а со стороны. Баркан был военный фельдшер из репатриантов, поставленный на работу в больницу год назад и работавший в туберкулезном отделении. Этого Гришу не очень хвалили товарищи, но я приучен мало обращать внимания на разговоры об осведомителях и стукачах. Слишком я бессилен перед этой высшей властью природы. Но случилось так, что мы выпускали стенгазету к какой-то праздничной годовщине, а членом редколлегии была жена нашего нового уполномоченного Бакланова. Я ее ждал у кабинета мужа, пришел, чтобы получить от нее цензурованные заметки, и на стук услышал голос: "Войдите!" И вошел.
   Жена уполномоченного сидела на диване, а сам Бакланов проводил очную ставку.
   - Вот вы, Баркан, пишете в своем заявлении, что Савельев, фельдшер (тот был вызван сюда же), что Савельев ругал советскую власть, восхвалял фашистов. Где это было? На больнич-ной койке. А какая была у Савельева в это время температура? Может быть, у него был бред. Возьмите ваше заявление.
   Вот так я узнал, что Баркан стукач. Сам же Бакланов - единственный уполномоченный за всю мою лагерную жизнь - производил впечатление не настоящего следователя, был не чекистом, конечно. Он приехал на Колыму прямо с фронта, в лагерях не работал никогда. И не научился. Ни Бакланову, ни его жене работа на Колыме не понравилась. Отбыв свой срок выслуги, оба вернулись на материк и живут уже много лет в Киеве. Сам Бакланов из Львова.
   Фельдшер жил в отдельной избушке, половина ее амбулатория. Избушка примыкала к бане. Более десяти лет я не оставался один ни ночью, ни днем и всем своим существом ощутил это счастье, да еще пропитанное тонким запахом зеленых лиственниц, несчетных, бурно цветущих трав. Горностай пробежал по последнему снегу, медведи прошли, поднявшись из берлог, сотрясая деревья… Здесь я начал писать стихи. Эти тетради мои сохранились. Грубая желтая бумага… Часть тетрадок - из оберточной, белой, лучшего качества. Эту бумагу, два или три рулона прекраснейшей бумаги в мире, мне подарил стукач Гриша Баркан. У него вся амбулато-рия была заставлена такими рулонами, откуда он взял и куда увез - не знаю. В больнице он работал недолго, перевелся на соседний прииск, но в больнице бывал часто, уезжал на попутках.
   Щеголь, красавец Гриша Баркан вздумал проехать на бочках стоя, чтобы не пачкать о бензин хромовых своих сапог и синих вольных брюк. Кабина была занята. Водитель разрешил сесть в кузов на эти десять километров, но на подъеме тряхнуло, Баркан вылетел на шоссе и расколол череп о камни. Я видел его тело в морге. Смерть Баркана - единственный, кажется, случай вмешательства рока не на стороне стукачей.
   Почему Баркан не поладил с Заводником, я разгадал быстро. Давал, наверное, "сигналы" о таком тонком деле, как лесозаготовка, не интересуясь, чем вызвана эта ложь и кому она в пользу. При первом же знакомстве с Заводником я сказал, что мешать ему не буду, но и в мои дела попрошу не мешаться. Все мои освобождения от работы не могут быть оспариваемы. Никакого отдыха от работ по его указаниям давать я не буду. Отношение мое к блатарям широко известно, и давления и сюрпризов по этой линии Заводник может не опасаться.