Страница:
Ола была пуста, беззвучна. Шел ход обратный кеты и горбуши с нерестилищ в открытое море, сопровождаемый той же спешкой, той же страстью проскочить стремительно ущелье. Те же охотники ждали в тех же засадах. Весь поселок - мужчины, женщины, дети, начальники и подчиненные - все стояли на реке в эти дни уборки рыбного урожая. Рыбозаводы, коптильни, засолки работали круглосуточно. В больнице оставались только дежурные, а все выздоравлива-ющие больные были тоже на рыбе. Время от времени через пыльный поселок проезжала телега, где в огромном ящике из двухметровых досок плескалось серебряное море кеты, горбуши. Кто-то кричал отчаянным голосом: "Сенька, Сенька!" Кто мог кричать в этот безумный уборочный день? Лодырь? Вредитель? Тяжелобольной?
- Сенька, дай рыбину!
И Сенька, не останавливая телеги, опустив на минуту вожжи, выбрасывал в пыль огромную, двухметровую, сверкающую на солнце кету. Местный старичок, ночной сторож и фельдшер дежурный, когда я намекнул, что хорошо бы поесть что-нибудь, если есть у хозяев, (сказал:)
- Так ведь что дать-то? У нас есть суп из кеты, вчерашний, но - кета, не горбуша. Стоит. Возьми и погрей. Но ведь ты есть не будешь. Вчерашний мы, например, не едим.
Съев полкотелка этой вчерашней кеты и отдохнув, я пошел на берег купаться. Купание в Охотском море - грязном, холодном, соленом было известно, но в целях общего образования я поплавал немножко.
Поселок Ола был пыльным. Телега, проезжая, вздымала горы пыли. Но жара стояла давно, и обратится ли эта пыль в каменноподобную глину, как, например, в Калининской области, я так никогда и не узнал. День, проведенный мной в поселке Ола, помог мне увидеть две особенности этого северного рая.
Необычайное количество кур итальянской породы, белокрылых леггорнов - все хозяева держали только эту породу за яйценоскость, очевидно. Одно яйцо на магаданском базаре стоило сто рублей в те времена. И так как все куры похожи друг на друга, то каждый хозяин краской метил крылья своих кур. Комбинация цветов - если семи красок не хватало - куры были раскрашены, как футболисты (массовых) зрелищ, и (напоминали) парад государственных флагов или географическую карту. Словом, все, что угодно, только не куриное стадо.
Вторым были одинаковые заборы у домиков хозяев. Заборы были очень тесно прижаты к домику, усадьба была крошечная, но все-таки это была усадьба. А так как глухие заборы из досок или из колючей проволоки - привилегия государства, а российский палисадник - ненадежная изгородь для хозяина, то заборы всех домов на Оле были завешаны старыми сетями. Это создавало и красоту и колорит, будто весь ольский мир посажен на миллиметровку для тщательного изучения: рыболовные сети охраняли кур.
У меня была путевка на остров Сиглан - в Охотском море, но заведующая райотделом не взяла меня туда "по анкете" и предложила вернуться обратно в Магадан. Большой потери я не ощутил - получил документы. Случайно эти мои путевки сохранились. Надо было добраться до Магадана, сесть на тот же самый катер, который привез меня сюда. Это оказалось непросто, и не потому, что я был какой-то беспаспортный бродяга или бывший зэка.
Моторист катера жил в самой Оле постоянно, и вытолкнуть его на свой катер, на свою работу оказалось очень непросто. После трех дней пьянства и простоя катера моториста наконец вывели под руки из родной избы и медленно повели, то опуская его на землю, то поднимая, километра два до причала, где стоял катер и набралась большая группа пассажиров - человек десять. Вели его не меньше часу, а то и два. Огромная туша приблизилась, влезла в рулевую будку, запустила мотор "Кавасаки". Катер дрогнул, но до отъезда было еще очень далеко. После всяких обиваний, оттираний руки моториста заняли привычное положение на штурвале. Девять пассажиров из десяти (десятым был я) бросились к рулевой будке, умоляя остановить и вернуться домой. Время отлива упущено, в Магадан не попасть вовремя. Все равно придется возвращаться или дрейфовать в открытом море. В ответ раздался рев моториста, что он в рот и в нос всех пассажиров катера, он, моторист, не упустит прилив. "Кавасаки" помчался в открытое море, и жена моториста обошла пассажиров с шапкой "на опохмелку" - я дал пятерку. И вылез на палубу посмотреть, как играют нерпы, киты, как приближается Магадан. Магадана тут не было, но берег, скалистый берег, к которому мы все шли, шли и не могли подойти.
- Прыгай, прыгай, - вдруг услышал я совет какой-то женщины, путешествующей не впервые морем Ола - Магадан, - прыгай, прыгай, я тебе кину чемоданы, тут еще достанешь до дна.
Женщина прыгнула и протянула руки вверх. Море ей было по пояс. Понимая, что прилив не ждет, я кинул в море оба своих чемодана - вот когда я благословлял блатарей за мудрый их совет, - и спрыгнул сам, ощутив скользкое, но крепкое, надежное дно океана. Я поймал в волнах свои чемоданы, подвергшиеся действию не только морской соли, но и закона Архимеда, и двинулся к берегу вслед за своими попутчиками, которые с чемоданами над головой прибли-жались к берегу, перегоняя волны прилива, выбрался на пирс бухты Веселой, помахав рукой Оле и мотористу - навсегда. Моторист, увидев, что все пассажиры благополучно выбрались на пристань, развернул "Кавасаки" и ушел в Олу - допивать то, что осталось.
1973
ПОДПОЛКОВНИК МЕДИЦИНСКОЙ СЛУЖБЫ
- Сенька, дай рыбину!
И Сенька, не останавливая телеги, опустив на минуту вожжи, выбрасывал в пыль огромную, двухметровую, сверкающую на солнце кету. Местный старичок, ночной сторож и фельдшер дежурный, когда я намекнул, что хорошо бы поесть что-нибудь, если есть у хозяев, (сказал:)
- Так ведь что дать-то? У нас есть суп из кеты, вчерашний, но - кета, не горбуша. Стоит. Возьми и погрей. Но ведь ты есть не будешь. Вчерашний мы, например, не едим.
Съев полкотелка этой вчерашней кеты и отдохнув, я пошел на берег купаться. Купание в Охотском море - грязном, холодном, соленом было известно, но в целях общего образования я поплавал немножко.
Поселок Ола был пыльным. Телега, проезжая, вздымала горы пыли. Но жара стояла давно, и обратится ли эта пыль в каменноподобную глину, как, например, в Калининской области, я так никогда и не узнал. День, проведенный мной в поселке Ола, помог мне увидеть две особенности этого северного рая.
Необычайное количество кур итальянской породы, белокрылых леггорнов - все хозяева держали только эту породу за яйценоскость, очевидно. Одно яйцо на магаданском базаре стоило сто рублей в те времена. И так как все куры похожи друг на друга, то каждый хозяин краской метил крылья своих кур. Комбинация цветов - если семи красок не хватало - куры были раскрашены, как футболисты (массовых) зрелищ, и (напоминали) парад государственных флагов или географическую карту. Словом, все, что угодно, только не куриное стадо.
Вторым были одинаковые заборы у домиков хозяев. Заборы были очень тесно прижаты к домику, усадьба была крошечная, но все-таки это была усадьба. А так как глухие заборы из досок или из колючей проволоки - привилегия государства, а российский палисадник - ненадежная изгородь для хозяина, то заборы всех домов на Оле были завешаны старыми сетями. Это создавало и красоту и колорит, будто весь ольский мир посажен на миллиметровку для тщательного изучения: рыболовные сети охраняли кур.
У меня была путевка на остров Сиглан - в Охотском море, но заведующая райотделом не взяла меня туда "по анкете" и предложила вернуться обратно в Магадан. Большой потери я не ощутил - получил документы. Случайно эти мои путевки сохранились. Надо было добраться до Магадана, сесть на тот же самый катер, который привез меня сюда. Это оказалось непросто, и не потому, что я был какой-то беспаспортный бродяга или бывший зэка.
Моторист катера жил в самой Оле постоянно, и вытолкнуть его на свой катер, на свою работу оказалось очень непросто. После трех дней пьянства и простоя катера моториста наконец вывели под руки из родной избы и медленно повели, то опуская его на землю, то поднимая, километра два до причала, где стоял катер и набралась большая группа пассажиров - человек десять. Вели его не меньше часу, а то и два. Огромная туша приблизилась, влезла в рулевую будку, запустила мотор "Кавасаки". Катер дрогнул, но до отъезда было еще очень далеко. После всяких обиваний, оттираний руки моториста заняли привычное положение на штурвале. Девять пассажиров из десяти (десятым был я) бросились к рулевой будке, умоляя остановить и вернуться домой. Время отлива упущено, в Магадан не попасть вовремя. Все равно придется возвращаться или дрейфовать в открытом море. В ответ раздался рев моториста, что он в рот и в нос всех пассажиров катера, он, моторист, не упустит прилив. "Кавасаки" помчался в открытое море, и жена моториста обошла пассажиров с шапкой "на опохмелку" - я дал пятерку. И вылез на палубу посмотреть, как играют нерпы, киты, как приближается Магадан. Магадана тут не было, но берег, скалистый берег, к которому мы все шли, шли и не могли подойти.
- Прыгай, прыгай, - вдруг услышал я совет какой-то женщины, путешествующей не впервые морем Ола - Магадан, - прыгай, прыгай, я тебе кину чемоданы, тут еще достанешь до дна.
Женщина прыгнула и протянула руки вверх. Море ей было по пояс. Понимая, что прилив не ждет, я кинул в море оба своих чемодана - вот когда я благословлял блатарей за мудрый их совет, - и спрыгнул сам, ощутив скользкое, но крепкое, надежное дно океана. Я поймал в волнах свои чемоданы, подвергшиеся действию не только морской соли, но и закона Архимеда, и двинулся к берегу вслед за своими попутчиками, которые с чемоданами над головой прибли-жались к берегу, перегоняя волны прилива, выбрался на пирс бухты Веселой, помахав рукой Оле и мотористу - навсегда. Моторист, увидев, что все пассажиры благополучно выбрались на пристань, развернул "Кавасаки" и ушел в Олу - допивать то, что осталось.
1973
ПОДПОЛКОВНИК МЕДИЦИНСКОЙ СЛУЖБЫ
На Колыму подполковника Рюрикова привела боязнь старости - дело шло к пенсии, а северные оклады были вдвое выше московских. Подполковник медицинской службы Рюриков не был ни хирургом, ни терапевтом, ни венерологом. В первые годы революции он - рабфа-ковцем - пришел на медицинский факультет университета, закончил его как невропатолог, но все давно забыл - он никогда, ни одного дня не работал лечащим врачом - он был всегда администратором - главным врачом больницы, заведующим. Вот и сюда он приехал начальни-ком большой больницы для заключенных - Центральной больницы на тысячу коек. Не то что ему не хватало оклада начальника одной из московских больниц. Подполковнику Рюрикову было далеко за шестьдесят, и жил он одиноко. Дети его были взрослые - все трое работали где-то врачами, но Рюриков и слышать не хотел, чтобы жить на средства детей или пользоваться их помощью. Еще в юности выработал он себе на сей счет твердое убеждение, что ни от кого никогда зависеть не будет, а если случится так, то лучше умрет. Была и еще одна сторона дела, о которой подполковник Рюриков даже и себе старался не рассказывать. Мать его детей умерла давно, взяв с Рюрикова странное слово перед смертью - никогда ни на ком больше не женить-ся. Рюриков дал это слово покойнице и с тех пор, с тридцати пяти лет, твердо это слово держал, никогда не пытаясь даже подумать о каком-то ином решении вопроса.
Ему казалось, что он если подумает об этом иначе, то тронет что-то такое болезненное и святое, что хуже всякого кощунства. Потом он привык, и ему не было трудно. Никому он не рассказывал об этом, ни с кем не советовался - ни с детьми, ни с женщинами, с которыми он был близок. Та женщина, с которой он жил последние годы, врач его больницы, от первого мужа имела детей - двух девочек-школьниц, и Рюрикову хотелось, чтоб и эта его семья жила хоть немного лучше. Это была вторая причина, заставившая его предпринять такое серьезное путешествие.
Была и третья причина - мальчишеская. Дело в том, что подполковник Рюриков нигде в своей жизни не бывал, нигде, кроме Тумского района Московской области, откуда он был родом, и самого города Москвы, где он рос, учился, работал. Даже в молодые годы до женитьбы и в годы обучения в университете Рюриков ни одного отпуска и ни одних каникул не провел иначе, как у своей матери в Тумском районе. Ему казалось неудобным, неприличным поехать в отпуск на курорт или куда-либо еще. Он слишком боялся укоров собственной совести. Мать жила долго, переезжать к сыну не соглашалась, и Рюриков понимал ее - прожившую жизнь в родном селе. Мать умерла перед самой войной. На фронт Рюриков не попал, хотя и облачился в военную форму, и всю войну был начальником госпиталя в Москве.
Он не бывал ни за границей, ни на юге, ни на востоке, ни на западе и часто думал, что вот он скоро умрет и так ничего и не повидает в жизни. Особенно его волновали и интересовали арктические полеты и вообще вся эта необычайная, романтическая жизнь завоевателей Севера. Не только Джек Лондон, которого подполковник очень любил, поддерживал в нем интерес к Северу - но и полеты Слепнева и Громова, дрейф "Челюскина".
Неужели он так и проживет свою жизнь, не повидав самого заветного? И когда ему предло-жили поездку на Север на три года - Рюриков сразу понял, что это - исполнение всех его желаний, что это удача, награда за весь его многолетний труд. И он согласился, не советуясь ни с кем.
Одно только обстоятельство немного смущало Рюрикова. Его назначили в больницу для заключенных. Конечно, он знал, что на Дальнем Севере, как и на Дальнем Востоке, и на ближнем юге, и на ближнем западе, есть трудовые лагеря. Но он предпочел бы работу среди вольнонаемного персонала. Но вакансий там не было, да и оклады вольнонаемных врачей для заключенных были опять-таки гораздо выше - и Рюриков отбросил сомнения. В тех двух беседах, которые начальство вело с подполковником, эта сторона дела отнюдь не затенялась, не маскировалась, а, наоборот, подчеркивалась. Было обращено серьезнейшее внимание подполко-вника Рюрикова на то, что там содержатся враги народа, враги родины, колонизующие сейчас Крайний Север, военные преступники, которые используют всякий момент слабости, нерешите-льности начальства для своих подлых, коварных целей, что нужно проявлять величайшую бдительность в отношении этого "контингента", так выразилось начальство. Бдительность и твердость. Но пусть Рюриков не пугается. Верным помощником ему будут все вольнонаемные работники больницы, значительный партийный коллектив, который работает в труднейших северных условиях.
Рюриков за тридцать лет административной работы видел в подчиненных нечто другое. Ему надоели до смерти расхищения казенного инвентаря, взаимные подсиживания, пьянство. Рюриков обрадовался этому рассказу, его как бы призывали на войну против врагов государства. Он на своем участке сумеет выполнить свой долг. Рюриков прилетел на Север на самолете, в мягком кресле. На самолете подполковник тоже не летал никогда - все как-то не приходилось, и ощущение было великолепное. Рюрикова не тошнило, и только при посадках у него чуть кружилась голова. Он искренне пожалел, что не летал раньше. Скалы и чистые краски северного неба привели его в восхищение. Он развеселился, почувствовал себя чуть не двадцатилетним и не хотел остаться даже на несколько дней, чтобы познакомиться получше с городом, - он рвался к работе.
Начальник Санитарного управления дал ему свой личный ЗИС-110, и подполковник прибыл в Центральную больницу, расположенную в пятистах километрах от местного "столичного" города.
О приезде подполковника любезный начальник Санитарного отдела предупредил не только больницу. Прежний начальник уезжал в отпуск "на материк" и еще не освободил жилья. Рядом с больницей в трехстах метрах от шоссе был так называемый Дом дирекции - одна из дорожных гостиниц для самого высокого начальства - для генеральских чинов.
Там Рюриков провел ночь, с удивлением разглядывал вышитые бархатные шторы, ковры, резные вещи из кости, расставленные массивные резные шкафы для одежды ручной работы.
Вещей Рюриков не развязывал, утром напился чаю и пошел в больницу.
Здание больницы было построено незадолго до войны для военной части. Однако большое, трехэтажное здание в форме буквы "Т" среди голых скал представляло слишком удобный ориентир для неприятельских самолетов (техника далеко ушла вперед, пока решался вопрос о постройке и двигалась сама постройка) - и здание оказалось ненужным хозяину и было передано медицине.
За короткое время, пока уезжал полк и здание оставалось без призора, - были разрушены канализация и водопровод, и угольная электростанция с двумя котлами пришла в полную негодность. Уголь не привозили, дрова сожгли, какие можно было сжечь, и для последней армейской вечеринки сожгли на электростанции все кресла из зрительного зала.
Санитарное управление все это понемногу восстановило - бесплатным трудом заключенных-больных, и сейчас больница производила внушительный вид.
Подполковник пришел в свой кабинет и был поражен его размерами. Еще никогда в Москве ему не приходилось иметь личные кабинеты такой вместимости. Это был не кабинет, а зал для совещаний, человек на сто, по московским масштабам.
Стены соседних комнат были сломаны, комнаты соединены, окна затянуты полотняными шторами с чудесной вышивкой, и красное осеннее солнце бродило по золотым рамам картин, по кожаной обивке кустарной работы диванов, двигалось по полированной поверхности письменного стола необычайных размеров.
Все это понравилось подполковнику. Ему не терпелось назначить часы приема, но немедленно этого сделать было нельзя и удалось только через два дня. Прежний начальник тоже не хотел терять времени с отъездом - билет на самолет был давно заказан, еще раньше, чем подполковник Рюриков выехал из столицы.
Эти два дня он приглядывался к людям, к больнице. В больнице было большое терапевти-ческое отделение, заведовал им врач Иванов, бывший военврач и бывший заключенный. Нервно-психиатрическим отделением заведовал Петр Иванович Ползунов, тоже бывший заключенный, хоть и кандидат наук. Это была категория лиц, внушающая особое подозрение, и об этом Рюрикова предупреждали еще в Москве. Это были люди, с одной стороны, прошедшие лагерную школу, несомненно, враги, а с другой стороны - имевшие право на общество вольнонаемных "договорников". "Ведь не кончается же их ненависть к государству и родине в тот день, как они получают документ об освобождении, - думал подполковник.- И все же ведь они имеют другое право, другое положение, вынуждающее меня им верить". Оба заведующих-заключенных не понравились подполковнику - он не знал, как себя держать с ними. Зато заведующий хирургическим отделением полковой хирург Громов понравился Рюрикову чрезвычайно - он был вольнонаемным, хоть и беспартийным, воевал, здесь, в отделении, все ходили по струнке у него - чего же лучше.
Сам Рюриков армейскую службу, да притом на медицинских ролях, попробовал только во время войны - поэтому военная субординация нравилась ему больше, чем следует. Тот элемент организованности, который она вносила в жизнь, был, безусловно, полезен, и Рюриков иногда с досадой и обидой вспоминал довоенные свои труды: бесконечные уговаривания, объяснения, подсказы, ненадежные обещания подчиненных вместо короткого приказа и рапорта во всей его определенности.
Вот и в хирурге Громове ему нравилось, что тот сумел обстановку военного госпиталя перенести в хирургическое отделение больницы. Он побывал у Громова - в мертвой тишине больничных коридоров, в начищенности медных ручек.
- Чем ты чистишь ручки?
- Ягодой брусникой, - отрапортовал Громов, и Рюриков подивился. Сам он, чтобы чистить пуговицы своего кителя и шинели, захватил из Москвы специальную мазь. И вот, оказывается, ягода-брусника.
В хирургической все сверкало чистотой. Выскобленные полы, отчищенные алюминиевые ящики в раздатке, шкафы с инструментарием…
А за дверями палат дышало многоликое чудовище, которого Рюриков немного побаивался. Все заключенные казались ему на одно лицо: озлобленные, ненавидящие…
Громов отворил одну из небольших палат перед начальником. Тяжелый запах гноя, грязного белья не понравился Рюрикову; он затворил дверь и прошел дальше.
Сегодня уезжал прежний начальник с женой. Приятно было думать, что завтра он - уже самостоятельный начальник. Он остался один в огромной пятикомнатной квартире с широким балконом-верандой. Комнаты были пусты, мебель прежнего начальника - великолепные зеркальные шкафы кустарной работы, какие-то секретеры под красное дерево, массивный резной буфет - все это было мечтой собственника - прежнего начальника. Мягкие диваны, какие-то пуфы, стулья - все это было имуществом прежнего начальника. Квартира была голая и пустая.
Подполковник Рюриков велел завхозу хирургического отделения принести себе койку и постельное белье из больницы, и завхоз, на свой страх и риск, захватил еще тумбочку и поставил к стене в большой комнате.
Рюриков стал разбирать вещи. Вынул из чемодана полотенце, мыло, отнес их в кухню.
Прежде всего он повесил на стену свою гитару с красным выцветшим бантом. Это была не простая гитара. В начале гражданской войны, когда еще у советской власти не было ни орденов, ни прочих знаков отличия, когда в восемнадцатом Подвойский выступал в печати за введение орденов, а его крыли за "отрыжку царизма", - на фронте за боевые заслуги награждали и без орденов именным оружием или гитарами, балалайками.
Вот так красногвардеец Рюриков был удостоен за бои под Тулой - ему была вручена гитара. Сам Рюриков не имел музыкального слуха и, только когда оставался один, бережно и боязливо дергал то одну, то другую струну. Струны гудели, и старик возвращался хоть на минуту в великий и дорогой ему мир своей юности. Так он хранил свое сокровище более тридцати лет.
Он постелил постель, поставил на тумбочку зеркало, разделся и, сунув ноги в туфли, в одном белье подошел к окну и выглянул: горы стояли кругом, как молящиеся на коленях. Как будто много людей пришло сюда к какому-то чудотворцу - молиться, просить наставления, указать пути.
Рюрикову показалось, что и природа не знает решения своей судьбы, что и природа ищет совета.
Он снял со стены гитару, аккорды ночью в пустой комнате, оказалось, были особо звучны, особо торжественны и значительны. Как всегда, подергивание струн успокоило его. Первые решения были обдуманы сейчас в этой ночной игре на гитаре. Он обрел волю для их выполнения. Он лег на койку и сразу заснул.
Утром, еще до начала своего служебного дня в новом, просторном кабинете, Рюриков вызвал лейтенанта Максимова, своего заместителя по хозяйственной части, и сказал, что будет занимать только одну комнату из пяти - самую большую. В остальные пусть вселят тех сотрудников, у которых нет площади. Лейтенант Максимов помялся и попытался объяснить, что это - несолидно.
- У меня же нет семьи, - сказал Рюриков.
- У прежнего начальника тоже была только жена, - сказал Максимов.- Ведь будут ездить гости - многочисленные начальники из столицы, которые будут останавливаться, гостить.
- Они могут гостить в том доме, где я ночевал первую ночь. Здесь два шага. Словом, делайте, как вам сказано.
Но еще несколько раз в течение этого дня Максимов приходил в кабинет и спрашивал, не переменил ли Рюриков решение. И только тогда, когда новый начальник стал сердиться, он сдался.
Первым на приеме был местный уполномоченный Королев. После знакомства, короткого доклада Королев сказал:
- У меня к вам просьба. Завтра я еду в Долгое.
- Что это за Долгое?
- Это районный центр - восемьдесят километров отсюда… Туда автобус большой ходит каждое утро.
- Ну, поезжай, - сказал Рюриков.
- Нет, вы не поняли, - улыбнулся Королев.- Я прошу разрешения воспользоваться вашей личной машиной…
- У меня здесь есть личная машина? - сказал Рюриков.
- Да.
- И шофер?
- И шофер…
- А Смолокуров (это была фамилия прежнего начальника) куда-нибудь ездил на этой личной машине?
- Он ездил мало, - сказал Королев.- Что верно, то верно. Мало.
- Вот что, - Рюриков уже все понял и принял решение.- Ты поезжай на автобусе. Машину поставьте на прикол пока. А шофера передайте в гараж для работы на грузовиках… Мне она тоже не нужна. А будет нужно ехать, поеду либо на "скорой помощи", либо на грузовике.
Секретарша приоткрыла дверь.
- К вам слесарь Федотов - говорит, что очень срочно…
Слесарь был испуган. Из его бессвязного и торопливого рассказа Рюриков понял, что в квартире слесаря на первом этаже обвалился потолок - штукатурка рухнула, и сверху течет. Нужен ремонт, а хозяйственная часть ремонт делать не хочет, а у самого слесаря не хватит денег на такой ремонт. Да и несправедливо. Платить должен тот, по чьей вине рухнула штукатурка, хоть он и член партии. Ведь протекло…
- Подожди-ка, - сказал Рюриков.- Почему же протекло? Вверху-то ведь люди живут.
Рюриков с трудом понял, что в верхней квартире живет поросенок, копится навоз, моча, и вот штукатурка первого этажа отвалилась, поросенок мочится на головы нижних жильцов.
Рюриков рассвирепел.
- Анна Петровна, - кричал он секретарше, - вызовите мне секретаря парторганизации сюда и того негодяя, чей поросенок.
Анна Петровна взмахнула руками и исчезла.
Минут через десять в кабинет вошел Мостовой, секретарь парторганизации, и сел у стола. Все трое - Рюриков, Мостовой и слесарь - молчали. Так прошло минут десять.
- Анна Петровна!
Анна Петровна пролезла в дверь.
- Где же хозяин поросенка?
Анна Петровна исчезла.
- Хозяин поросенка - вот он, товарищ Мостовой, - сказал слесарь.
- Ах, вот что, - и Рюриков встал.- Идите пока домой, - и выпроводил слесаря.
- Да как вы смели? - закричал он на Мостового.- Как вы смели держать у себя в квартире?..
- Ты не ори, - сказал Мостовой спокойно.- Где же его держать? На улице? Вот сам заведешь птицу или кабанчика - увидишь - каково. Я много раз просил - дайте мне квартиру на первом этаже. Не дают. Во всех домах так. Только это такой слесарь разговорчивый. Прежний начальник умел им глотку-то закрывать. А ты вот слушаешь всякого зря.
- Весь ремонт будет за твой счет, товарищ Мостовой.
- Нет уж, не будет этого…
Но Рюриков уже звонил, вызывал бухгалтера, диктовал приказ.
Прием был скомкан, смят. Подполковнику не удалось познакомиться ни с одним своим заместителем, ставя бесконечное число раз подпись на бесконечных бумагах, которые перед ним развертывали ловкие, привычные руки. Каждый из докладчиков вооружался огромным пресс-папье, стоявшим на столе начальника, - кустарной резки кремлевской башней с красными пластмассовыми звездами - и бережно сушил подпись подполковника.
Так продолжалось до обеда, а после обеда начальник пошел по больнице. Доктор Громов, краснорожий, белозубый, уже ждал начальника.
- Хочу посмотреть вашу работу, - сказал начальник.- Покажите, кого сегодня выписываете?
В чересчур просторный кабинет Громова вереницей двигались больные. Впервые Рюриков видел тех, кого он должен был лечить. Вереница скелетов двигалась перед ним.
- А вши у вас есть?
Больной пожал плечами и испуганно посмотрел на доктора Громова.
- Позвольте, это ведь хирургические… Чего бы им быть такими?
- Это уж не наше дело, - весело сказал доктор Громов.
- А выписывать?
- А до каких же пор их держать? А койко-день?
- А этого как можно выписать? - Рюриков показал на больного с темными гнойными ранами.
- Этот - за кражу хлеба у своих соседей.
Приехал полковник Акимов - начальник той самой неопределенной воинской части - полка, дивизии, корпуса, армии, которая была размещена на огромном пространстве Севера. Эта воинская часть когда-то строила больничное здание - для себя. Акимов был моложав для своих пятидесяти лет, подтянут, весел. Повеселел и Рюриков. Акимов привез больную жену - никто помочь не может, такая штука, а у вас ведь врачи.
- Я сейчас же распоряжусь, - сказал Рюриков, позвонил, и Анна Петровна появилась в двери с выражением полной готовности к исполнению дальнейших приказаний.
- Не торопитесь, - сказал Акимов.-Я здесь лечусь не первый год. Кому вы хотите показать жену?
- Да хотя бы Стебелеву.- Стебелев был заведующим терапевтическим отделением.
- Нет, - сказал Акимов.- Такой Стебелев есть у меня и дома. Мне надо, чтобы вы показали доктору Глушакову.
- Хорошо, - сказал Рюриков.- Но ведь доктор Глушаков - заключенный. Не думаете ли вы…
- Нет, я не думаю, - твердо сказал Акимов, и в глазах его не было улыбки. Он помолчал. - Дело в том, - сказал он, - что моей жене нужен врач, а не…- полковник не договорил.
Анна Петровна побежала заказывать пропуск и вызов на Глушакова, а полковник Акимов представил Рюрикову свою жену.
Вскоре из лагеря привезли Глушакова, седого морщинистого старика.
- Здравствуйте, профессор, - сказал Акимов, вставая и здороваясь с Глушаковым за руку, - вот, с просьбой к вам.
Глушаков предложил посмотреть его жену в санчасти лагеря ("там у меня все под рукой, а здесь я ничего не знаю"), и Рюриков позвонил своему заместителю по лагерю, чтоб выписали пропуск для полковника и его жены.
Ему казалось, что он если подумает об этом иначе, то тронет что-то такое болезненное и святое, что хуже всякого кощунства. Потом он привык, и ему не было трудно. Никому он не рассказывал об этом, ни с кем не советовался - ни с детьми, ни с женщинами, с которыми он был близок. Та женщина, с которой он жил последние годы, врач его больницы, от первого мужа имела детей - двух девочек-школьниц, и Рюрикову хотелось, чтоб и эта его семья жила хоть немного лучше. Это была вторая причина, заставившая его предпринять такое серьезное путешествие.
Была и третья причина - мальчишеская. Дело в том, что подполковник Рюриков нигде в своей жизни не бывал, нигде, кроме Тумского района Московской области, откуда он был родом, и самого города Москвы, где он рос, учился, работал. Даже в молодые годы до женитьбы и в годы обучения в университете Рюриков ни одного отпуска и ни одних каникул не провел иначе, как у своей матери в Тумском районе. Ему казалось неудобным, неприличным поехать в отпуск на курорт или куда-либо еще. Он слишком боялся укоров собственной совести. Мать жила долго, переезжать к сыну не соглашалась, и Рюриков понимал ее - прожившую жизнь в родном селе. Мать умерла перед самой войной. На фронт Рюриков не попал, хотя и облачился в военную форму, и всю войну был начальником госпиталя в Москве.
Он не бывал ни за границей, ни на юге, ни на востоке, ни на западе и часто думал, что вот он скоро умрет и так ничего и не повидает в жизни. Особенно его волновали и интересовали арктические полеты и вообще вся эта необычайная, романтическая жизнь завоевателей Севера. Не только Джек Лондон, которого подполковник очень любил, поддерживал в нем интерес к Северу - но и полеты Слепнева и Громова, дрейф "Челюскина".
Неужели он так и проживет свою жизнь, не повидав самого заветного? И когда ему предло-жили поездку на Север на три года - Рюриков сразу понял, что это - исполнение всех его желаний, что это удача, награда за весь его многолетний труд. И он согласился, не советуясь ни с кем.
Одно только обстоятельство немного смущало Рюрикова. Его назначили в больницу для заключенных. Конечно, он знал, что на Дальнем Севере, как и на Дальнем Востоке, и на ближнем юге, и на ближнем западе, есть трудовые лагеря. Но он предпочел бы работу среди вольнонаемного персонала. Но вакансий там не было, да и оклады вольнонаемных врачей для заключенных были опять-таки гораздо выше - и Рюриков отбросил сомнения. В тех двух беседах, которые начальство вело с подполковником, эта сторона дела отнюдь не затенялась, не маскировалась, а, наоборот, подчеркивалась. Было обращено серьезнейшее внимание подполко-вника Рюрикова на то, что там содержатся враги народа, враги родины, колонизующие сейчас Крайний Север, военные преступники, которые используют всякий момент слабости, нерешите-льности начальства для своих подлых, коварных целей, что нужно проявлять величайшую бдительность в отношении этого "контингента", так выразилось начальство. Бдительность и твердость. Но пусть Рюриков не пугается. Верным помощником ему будут все вольнонаемные работники больницы, значительный партийный коллектив, который работает в труднейших северных условиях.
Рюриков за тридцать лет административной работы видел в подчиненных нечто другое. Ему надоели до смерти расхищения казенного инвентаря, взаимные подсиживания, пьянство. Рюриков обрадовался этому рассказу, его как бы призывали на войну против врагов государства. Он на своем участке сумеет выполнить свой долг. Рюриков прилетел на Север на самолете, в мягком кресле. На самолете подполковник тоже не летал никогда - все как-то не приходилось, и ощущение было великолепное. Рюрикова не тошнило, и только при посадках у него чуть кружилась голова. Он искренне пожалел, что не летал раньше. Скалы и чистые краски северного неба привели его в восхищение. Он развеселился, почувствовал себя чуть не двадцатилетним и не хотел остаться даже на несколько дней, чтобы познакомиться получше с городом, - он рвался к работе.
Начальник Санитарного управления дал ему свой личный ЗИС-110, и подполковник прибыл в Центральную больницу, расположенную в пятистах километрах от местного "столичного" города.
О приезде подполковника любезный начальник Санитарного отдела предупредил не только больницу. Прежний начальник уезжал в отпуск "на материк" и еще не освободил жилья. Рядом с больницей в трехстах метрах от шоссе был так называемый Дом дирекции - одна из дорожных гостиниц для самого высокого начальства - для генеральских чинов.
Там Рюриков провел ночь, с удивлением разглядывал вышитые бархатные шторы, ковры, резные вещи из кости, расставленные массивные резные шкафы для одежды ручной работы.
Вещей Рюриков не развязывал, утром напился чаю и пошел в больницу.
Здание больницы было построено незадолго до войны для военной части. Однако большое, трехэтажное здание в форме буквы "Т" среди голых скал представляло слишком удобный ориентир для неприятельских самолетов (техника далеко ушла вперед, пока решался вопрос о постройке и двигалась сама постройка) - и здание оказалось ненужным хозяину и было передано медицине.
За короткое время, пока уезжал полк и здание оставалось без призора, - были разрушены канализация и водопровод, и угольная электростанция с двумя котлами пришла в полную негодность. Уголь не привозили, дрова сожгли, какие можно было сжечь, и для последней армейской вечеринки сожгли на электростанции все кресла из зрительного зала.
Санитарное управление все это понемногу восстановило - бесплатным трудом заключенных-больных, и сейчас больница производила внушительный вид.
Подполковник пришел в свой кабинет и был поражен его размерами. Еще никогда в Москве ему не приходилось иметь личные кабинеты такой вместимости. Это был не кабинет, а зал для совещаний, человек на сто, по московским масштабам.
Стены соседних комнат были сломаны, комнаты соединены, окна затянуты полотняными шторами с чудесной вышивкой, и красное осеннее солнце бродило по золотым рамам картин, по кожаной обивке кустарной работы диванов, двигалось по полированной поверхности письменного стола необычайных размеров.
Все это понравилось подполковнику. Ему не терпелось назначить часы приема, но немедленно этого сделать было нельзя и удалось только через два дня. Прежний начальник тоже не хотел терять времени с отъездом - билет на самолет был давно заказан, еще раньше, чем подполковник Рюриков выехал из столицы.
Эти два дня он приглядывался к людям, к больнице. В больнице было большое терапевти-ческое отделение, заведовал им врач Иванов, бывший военврач и бывший заключенный. Нервно-психиатрическим отделением заведовал Петр Иванович Ползунов, тоже бывший заключенный, хоть и кандидат наук. Это была категория лиц, внушающая особое подозрение, и об этом Рюрикова предупреждали еще в Москве. Это были люди, с одной стороны, прошедшие лагерную школу, несомненно, враги, а с другой стороны - имевшие право на общество вольнонаемных "договорников". "Ведь не кончается же их ненависть к государству и родине в тот день, как они получают документ об освобождении, - думал подполковник.- И все же ведь они имеют другое право, другое положение, вынуждающее меня им верить". Оба заведующих-заключенных не понравились подполковнику - он не знал, как себя держать с ними. Зато заведующий хирургическим отделением полковой хирург Громов понравился Рюрикову чрезвычайно - он был вольнонаемным, хоть и беспартийным, воевал, здесь, в отделении, все ходили по струнке у него - чего же лучше.
Сам Рюриков армейскую службу, да притом на медицинских ролях, попробовал только во время войны - поэтому военная субординация нравилась ему больше, чем следует. Тот элемент организованности, который она вносила в жизнь, был, безусловно, полезен, и Рюриков иногда с досадой и обидой вспоминал довоенные свои труды: бесконечные уговаривания, объяснения, подсказы, ненадежные обещания подчиненных вместо короткого приказа и рапорта во всей его определенности.
Вот и в хирурге Громове ему нравилось, что тот сумел обстановку военного госпиталя перенести в хирургическое отделение больницы. Он побывал у Громова - в мертвой тишине больничных коридоров, в начищенности медных ручек.
- Чем ты чистишь ручки?
- Ягодой брусникой, - отрапортовал Громов, и Рюриков подивился. Сам он, чтобы чистить пуговицы своего кителя и шинели, захватил из Москвы специальную мазь. И вот, оказывается, ягода-брусника.
В хирургической все сверкало чистотой. Выскобленные полы, отчищенные алюминиевые ящики в раздатке, шкафы с инструментарием…
А за дверями палат дышало многоликое чудовище, которого Рюриков немного побаивался. Все заключенные казались ему на одно лицо: озлобленные, ненавидящие…
Громов отворил одну из небольших палат перед начальником. Тяжелый запах гноя, грязного белья не понравился Рюрикову; он затворил дверь и прошел дальше.
Сегодня уезжал прежний начальник с женой. Приятно было думать, что завтра он - уже самостоятельный начальник. Он остался один в огромной пятикомнатной квартире с широким балконом-верандой. Комнаты были пусты, мебель прежнего начальника - великолепные зеркальные шкафы кустарной работы, какие-то секретеры под красное дерево, массивный резной буфет - все это было мечтой собственника - прежнего начальника. Мягкие диваны, какие-то пуфы, стулья - все это было имуществом прежнего начальника. Квартира была голая и пустая.
Подполковник Рюриков велел завхозу хирургического отделения принести себе койку и постельное белье из больницы, и завхоз, на свой страх и риск, захватил еще тумбочку и поставил к стене в большой комнате.
Рюриков стал разбирать вещи. Вынул из чемодана полотенце, мыло, отнес их в кухню.
Прежде всего он повесил на стену свою гитару с красным выцветшим бантом. Это была не простая гитара. В начале гражданской войны, когда еще у советской власти не было ни орденов, ни прочих знаков отличия, когда в восемнадцатом Подвойский выступал в печати за введение орденов, а его крыли за "отрыжку царизма", - на фронте за боевые заслуги награждали и без орденов именным оружием или гитарами, балалайками.
Вот так красногвардеец Рюриков был удостоен за бои под Тулой - ему была вручена гитара. Сам Рюриков не имел музыкального слуха и, только когда оставался один, бережно и боязливо дергал то одну, то другую струну. Струны гудели, и старик возвращался хоть на минуту в великий и дорогой ему мир своей юности. Так он хранил свое сокровище более тридцати лет.
Он постелил постель, поставил на тумбочку зеркало, разделся и, сунув ноги в туфли, в одном белье подошел к окну и выглянул: горы стояли кругом, как молящиеся на коленях. Как будто много людей пришло сюда к какому-то чудотворцу - молиться, просить наставления, указать пути.
Рюрикову показалось, что и природа не знает решения своей судьбы, что и природа ищет совета.
Он снял со стены гитару, аккорды ночью в пустой комнате, оказалось, были особо звучны, особо торжественны и значительны. Как всегда, подергивание струн успокоило его. Первые решения были обдуманы сейчас в этой ночной игре на гитаре. Он обрел волю для их выполнения. Он лег на койку и сразу заснул.
Утром, еще до начала своего служебного дня в новом, просторном кабинете, Рюриков вызвал лейтенанта Максимова, своего заместителя по хозяйственной части, и сказал, что будет занимать только одну комнату из пяти - самую большую. В остальные пусть вселят тех сотрудников, у которых нет площади. Лейтенант Максимов помялся и попытался объяснить, что это - несолидно.
- У меня же нет семьи, - сказал Рюриков.
- У прежнего начальника тоже была только жена, - сказал Максимов.- Ведь будут ездить гости - многочисленные начальники из столицы, которые будут останавливаться, гостить.
- Они могут гостить в том доме, где я ночевал первую ночь. Здесь два шага. Словом, делайте, как вам сказано.
Но еще несколько раз в течение этого дня Максимов приходил в кабинет и спрашивал, не переменил ли Рюриков решение. И только тогда, когда новый начальник стал сердиться, он сдался.
Первым на приеме был местный уполномоченный Королев. После знакомства, короткого доклада Королев сказал:
- У меня к вам просьба. Завтра я еду в Долгое.
- Что это за Долгое?
- Это районный центр - восемьдесят километров отсюда… Туда автобус большой ходит каждое утро.
- Ну, поезжай, - сказал Рюриков.
- Нет, вы не поняли, - улыбнулся Королев.- Я прошу разрешения воспользоваться вашей личной машиной…
- У меня здесь есть личная машина? - сказал Рюриков.
- Да.
- И шофер?
- И шофер…
- А Смолокуров (это была фамилия прежнего начальника) куда-нибудь ездил на этой личной машине?
- Он ездил мало, - сказал Королев.- Что верно, то верно. Мало.
- Вот что, - Рюриков уже все понял и принял решение.- Ты поезжай на автобусе. Машину поставьте на прикол пока. А шофера передайте в гараж для работы на грузовиках… Мне она тоже не нужна. А будет нужно ехать, поеду либо на "скорой помощи", либо на грузовике.
Секретарша приоткрыла дверь.
- К вам слесарь Федотов - говорит, что очень срочно…
Слесарь был испуган. Из его бессвязного и торопливого рассказа Рюриков понял, что в квартире слесаря на первом этаже обвалился потолок - штукатурка рухнула, и сверху течет. Нужен ремонт, а хозяйственная часть ремонт делать не хочет, а у самого слесаря не хватит денег на такой ремонт. Да и несправедливо. Платить должен тот, по чьей вине рухнула штукатурка, хоть он и член партии. Ведь протекло…
- Подожди-ка, - сказал Рюриков.- Почему же протекло? Вверху-то ведь люди живут.
Рюриков с трудом понял, что в верхней квартире живет поросенок, копится навоз, моча, и вот штукатурка первого этажа отвалилась, поросенок мочится на головы нижних жильцов.
Рюриков рассвирепел.
- Анна Петровна, - кричал он секретарше, - вызовите мне секретаря парторганизации сюда и того негодяя, чей поросенок.
Анна Петровна взмахнула руками и исчезла.
Минут через десять в кабинет вошел Мостовой, секретарь парторганизации, и сел у стола. Все трое - Рюриков, Мостовой и слесарь - молчали. Так прошло минут десять.
- Анна Петровна!
Анна Петровна пролезла в дверь.
- Где же хозяин поросенка?
Анна Петровна исчезла.
- Хозяин поросенка - вот он, товарищ Мостовой, - сказал слесарь.
- Ах, вот что, - и Рюриков встал.- Идите пока домой, - и выпроводил слесаря.
- Да как вы смели? - закричал он на Мостового.- Как вы смели держать у себя в квартире?..
- Ты не ори, - сказал Мостовой спокойно.- Где же его держать? На улице? Вот сам заведешь птицу или кабанчика - увидишь - каково. Я много раз просил - дайте мне квартиру на первом этаже. Не дают. Во всех домах так. Только это такой слесарь разговорчивый. Прежний начальник умел им глотку-то закрывать. А ты вот слушаешь всякого зря.
- Весь ремонт будет за твой счет, товарищ Мостовой.
- Нет уж, не будет этого…
Но Рюриков уже звонил, вызывал бухгалтера, диктовал приказ.
Прием был скомкан, смят. Подполковнику не удалось познакомиться ни с одним своим заместителем, ставя бесконечное число раз подпись на бесконечных бумагах, которые перед ним развертывали ловкие, привычные руки. Каждый из докладчиков вооружался огромным пресс-папье, стоявшим на столе начальника, - кустарной резки кремлевской башней с красными пластмассовыми звездами - и бережно сушил подпись подполковника.
Так продолжалось до обеда, а после обеда начальник пошел по больнице. Доктор Громов, краснорожий, белозубый, уже ждал начальника.
- Хочу посмотреть вашу работу, - сказал начальник.- Покажите, кого сегодня выписываете?
В чересчур просторный кабинет Громова вереницей двигались больные. Впервые Рюриков видел тех, кого он должен был лечить. Вереница скелетов двигалась перед ним.
- А вши у вас есть?
Больной пожал плечами и испуганно посмотрел на доктора Громова.
- Позвольте, это ведь хирургические… Чего бы им быть такими?
- Это уж не наше дело, - весело сказал доктор Громов.
- А выписывать?
- А до каких же пор их держать? А койко-день?
- А этого как можно выписать? - Рюриков показал на больного с темными гнойными ранами.
- Этот - за кражу хлеба у своих соседей.
Приехал полковник Акимов - начальник той самой неопределенной воинской части - полка, дивизии, корпуса, армии, которая была размещена на огромном пространстве Севера. Эта воинская часть когда-то строила больничное здание - для себя. Акимов был моложав для своих пятидесяти лет, подтянут, весел. Повеселел и Рюриков. Акимов привез больную жену - никто помочь не может, такая штука, а у вас ведь врачи.
- Я сейчас же распоряжусь, - сказал Рюриков, позвонил, и Анна Петровна появилась в двери с выражением полной готовности к исполнению дальнейших приказаний.
- Не торопитесь, - сказал Акимов.-Я здесь лечусь не первый год. Кому вы хотите показать жену?
- Да хотя бы Стебелеву.- Стебелев был заведующим терапевтическим отделением.
- Нет, - сказал Акимов.- Такой Стебелев есть у меня и дома. Мне надо, чтобы вы показали доктору Глушакову.
- Хорошо, - сказал Рюриков.- Но ведь доктор Глушаков - заключенный. Не думаете ли вы…
- Нет, я не думаю, - твердо сказал Акимов, и в глазах его не было улыбки. Он помолчал. - Дело в том, - сказал он, - что моей жене нужен врач, а не…- полковник не договорил.
Анна Петровна побежала заказывать пропуск и вызов на Глушакова, а полковник Акимов представил Рюрикову свою жену.
Вскоре из лагеря привезли Глушакова, седого морщинистого старика.
- Здравствуйте, профессор, - сказал Акимов, вставая и здороваясь с Глушаковым за руку, - вот, с просьбой к вам.
Глушаков предложил посмотреть его жену в санчасти лагеря ("там у меня все под рукой, а здесь я ничего не знаю"), и Рюриков позвонил своему заместителю по лагерю, чтоб выписали пропуск для полковника и его жены.