Страница:
Федор одиноко сидел за столом, пальцы его рук, лежащих на столе, отбивали мелкую, нервную дробь. Михаил несколько раз прошелся по комнате из угла в угол, обхватив себя руками. Инерция незавершенного разговора, не состоявшегося так, как надо бы, разговора, не давала ему успокоиться, гнала одну мысль за другой.
— Ну, каковы впечатления, Афанасьич?.. — наконец спросил он. — Как тебе все это?..
— По правде сказать, не шибко нравится… — Афанасьев усмехнулся. — Глядел я на них, слушал… Нет, не серьезный это народ!.. Болтуны… Кашинский этот мне давно не нравится. Краснобай какой-то…
— Да, такому только дай слово, он и о тарифе на воблу так скажет, что впору Цицерону или Гамбетте… — Михаил остановился рядом с Афанасьевым у окна, глядя в черноту заоконной ночи. — Главное — не красивые фразы, а ясное, определенное понимание цели и средств борьбы…
Он это теперь ясно видел: Кашинский этот принадлежит к тому переходному типу революционно настроенных людей, которые соглашаются с некоторыми положениями социал-демократов, но, вслед за народовольцами, признают и необходимость террора, как средства политической борьбы…
«Пожалуй, таковы же и его друзья — и Терентьев, и Квятковский… Эти, правда, в основном помалкивали, но и по прежним разговорам если судить, они — то же самое…» — подумал он и спросил Афанасьева:
— А как тебе этот Егупов?..
— Одного поля ягода… — Афанасьев махнул рукой. — Все на языке-то у него — «решительные действия»! Затвердила сорока Якова… Самолюбия у него не меньше, чем у Кашинского… А для революционера, как я понимаю, нет ничего сквернее, чем ложное самолюбие… Лицо, лицо само у него какое-то заговорщицкое. И борода, будто приклеенная, и глаза какие-то бегающие, неспокойные… От него за десять шагов заговорщиком пахнет, а не революционером!
Михаил рассмеялся от души: до чего же острый и умный глаз у Афанасьича!
— Оба они мне не нравятся, — продолжал Афанасьев. — У обоих — «на грош амуниции, на рубль амбиции».
— Но других у нас пока что тут, в Москве, нет, — заметил Михаил. — Надо сотрудничать с ними, постепенно накапливая силы. Истина — на нашей стороне, так что мы все равно возьмем верх, дай только срок! Ведь и в нашей питерской организации разве все сразу понимали все, как надо?.. Взять хоть того же Вацлава Цивиньского: тоже — весь еще недавно был в переходном состоянии, но с помощью товарищей нащупал, угадал верную дорогу и оторвался от народовольческих воззрений, хотя, может быть, и не совсем, еще способен иногда сбиваться кое в чем, не в главном, в «народовольческую ересь», как говаривал Леонид Красин. Если угодно, он еще вчера был этаким переходным типом революционера, но сегодня он уже видит бесплодность террора, уже понимает, что пришла пора кропотливой работы по созданию политической организации рабочего класса. Марксист в нем уже одержал верх! Так что «народовольческая ересь» — это пока неизбежность для нас. Мы еще — в самом начале. Мы еще нащупываем путь борьбы. Нам нужна единая четкая программа, а ее у нас пока еще нет, не успели мы ее разработать…
Михаил вспомнил вдруг про письмо, которое недавно отправил в Питер с Любой Миловидовой. В нем он писал Николаю Сивохину: «Только приведением в порядок смоих теоретических положений, только неуклонным следованием в строгом порядке этим положениям можно достигнуть ощутительных результатов». Таким «приведением в порядок своих теоретических положений» и должна бы стать единая социал-демократическая боевая программа.
Такую программу в Петербурге выработать они так и не успели, хотя и ощущалась всеми членами «Рабочего союза» ее необходимость. С выработкой программы они не торопились, ощущая себя более революционерами-практиками, нежели теоретиками.
Сам Михаил был уверен, что, прежде чем приступить к составлению такой программы, надо было до конца выяснить тактику организации, пути ее борьбы. Он лишь приступил в Питере к разработке такой программы.
Кстати, в своей программе он хотел окончательно размежеваться с народовольческими и народническими взглядами на революционную борьбу. И вот — оказался тут, в Москве, в таком положении… С кем он тут связан? С одной стороны, кружок Астырева. Явно народнический. С другой, кружки Кашинского и Егупова. По сути — народовольческие кружки. И вот только что кружки двух последних фактически слились в одну организацию, и слияние это произошло при его непосредственном участии, к тому же — на его квартире… А что было делать? На абсолютно пустом месте не начнешь…
— Как у тебя-то дела?.. — спросил Михаил, повернувшись к Афанасьеву.
— Да затеваю кое-чего… Прохоров уволил тут враз человек семьдесят ткачей… Рабочие забеспокоились, мол, если так будет хозяин широко размахиваться, то доброго ждать нечего… Хочу использовать этот случай — что-нибудь организовать… Забастовку или еще что… Есть у меня теперь несколько надежных товарищей на фабрике…
— Не поторопись, Афанасьич! Прикинь как следует… Стачка может все разом порушить… Может, лучше созданием по-настоящему крепкого кружка заняться тебе? А стачка никуда не уйдет! Поводов для нее твой Прохоров даст тебе еще немало. На то он и фабрикант! Жаль будет, если нз-за этой стачки с тобой что-нибудь случится: арестуют или вышлют… И так сил-то у нас гут — сам видишь, сколько… Ты да я, да мы с тобой… Не торопись, не торопись, Афанасьич! Дай срок — и здесь организацию рабочих создадим! Погоди, вот туляков наших скоро пригласим на одно из ближайших собраний, из Питера я кое-кого хочу позвать сюда на подмогу. Наше большинство будет!.. Наберись терпения, друже!..
— Ладно… Насчет стачки я погляжу, как оно повернется, — Афанасьев поднялся из-за стола, направился к вешалке — одеваться, — но ежели что, ежели она сложится, значит, быть ей! Текстили наши забеспокоились, момент жаль будет упустить…
Уже надев шапку, Афанасьев кивнул на дверь, спросил почти шепотом:
— А Иван-то Павлыч — как?.. Что-то не узнаю я его. Будто подмененный он… В Питере он не таким был… Просидел тут — ни словом не обмолвился, будто его и не было…
— Ничего не скажу пока, Афанасьич… Поживем — увидим… — так же тихо ответил Михаил.
ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ
ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ
— Ну, каковы впечатления, Афанасьич?.. — наконец спросил он. — Как тебе все это?..
— По правде сказать, не шибко нравится… — Афанасьев усмехнулся. — Глядел я на них, слушал… Нет, не серьезный это народ!.. Болтуны… Кашинский этот мне давно не нравится. Краснобай какой-то…
— Да, такому только дай слово, он и о тарифе на воблу так скажет, что впору Цицерону или Гамбетте… — Михаил остановился рядом с Афанасьевым у окна, глядя в черноту заоконной ночи. — Главное — не красивые фразы, а ясное, определенное понимание цели и средств борьбы…
Он это теперь ясно видел: Кашинский этот принадлежит к тому переходному типу революционно настроенных людей, которые соглашаются с некоторыми положениями социал-демократов, но, вслед за народовольцами, признают и необходимость террора, как средства политической борьбы…
«Пожалуй, таковы же и его друзья — и Терентьев, и Квятковский… Эти, правда, в основном помалкивали, но и по прежним разговорам если судить, они — то же самое…» — подумал он и спросил Афанасьева:
— А как тебе этот Егупов?..
— Одного поля ягода… — Афанасьев махнул рукой. — Все на языке-то у него — «решительные действия»! Затвердила сорока Якова… Самолюбия у него не меньше, чем у Кашинского… А для революционера, как я понимаю, нет ничего сквернее, чем ложное самолюбие… Лицо, лицо само у него какое-то заговорщицкое. И борода, будто приклеенная, и глаза какие-то бегающие, неспокойные… От него за десять шагов заговорщиком пахнет, а не революционером!
Михаил рассмеялся от души: до чего же острый и умный глаз у Афанасьича!
— Оба они мне не нравятся, — продолжал Афанасьев. — У обоих — «на грош амуниции, на рубль амбиции».
— Но других у нас пока что тут, в Москве, нет, — заметил Михаил. — Надо сотрудничать с ними, постепенно накапливая силы. Истина — на нашей стороне, так что мы все равно возьмем верх, дай только срок! Ведь и в нашей питерской организации разве все сразу понимали все, как надо?.. Взять хоть того же Вацлава Цивиньского: тоже — весь еще недавно был в переходном состоянии, но с помощью товарищей нащупал, угадал верную дорогу и оторвался от народовольческих воззрений, хотя, может быть, и не совсем, еще способен иногда сбиваться кое в чем, не в главном, в «народовольческую ересь», как говаривал Леонид Красин. Если угодно, он еще вчера был этаким переходным типом революционера, но сегодня он уже видит бесплодность террора, уже понимает, что пришла пора кропотливой работы по созданию политической организации рабочего класса. Марксист в нем уже одержал верх! Так что «народовольческая ересь» — это пока неизбежность для нас. Мы еще — в самом начале. Мы еще нащупываем путь борьбы. Нам нужна единая четкая программа, а ее у нас пока еще нет, не успели мы ее разработать…
Михаил вспомнил вдруг про письмо, которое недавно отправил в Питер с Любой Миловидовой. В нем он писал Николаю Сивохину: «Только приведением в порядок смоих теоретических положений, только неуклонным следованием в строгом порядке этим положениям можно достигнуть ощутительных результатов». Таким «приведением в порядок своих теоретических положений» и должна бы стать единая социал-демократическая боевая программа.
Такую программу в Петербурге выработать они так и не успели, хотя и ощущалась всеми членами «Рабочего союза» ее необходимость. С выработкой программы они не торопились, ощущая себя более революционерами-практиками, нежели теоретиками.
Сам Михаил был уверен, что, прежде чем приступить к составлению такой программы, надо было до конца выяснить тактику организации, пути ее борьбы. Он лишь приступил в Питере к разработке такой программы.
Кстати, в своей программе он хотел окончательно размежеваться с народовольческими и народническими взглядами на революционную борьбу. И вот — оказался тут, в Москве, в таком положении… С кем он тут связан? С одной стороны, кружок Астырева. Явно народнический. С другой, кружки Кашинского и Егупова. По сути — народовольческие кружки. И вот только что кружки двух последних фактически слились в одну организацию, и слияние это произошло при его непосредственном участии, к тому же — на его квартире… А что было делать? На абсолютно пустом месте не начнешь…
— Как у тебя-то дела?.. — спросил Михаил, повернувшись к Афанасьеву.
— Да затеваю кое-чего… Прохоров уволил тут враз человек семьдесят ткачей… Рабочие забеспокоились, мол, если так будет хозяин широко размахиваться, то доброго ждать нечего… Хочу использовать этот случай — что-нибудь организовать… Забастовку или еще что… Есть у меня теперь несколько надежных товарищей на фабрике…
— Не поторопись, Афанасьич! Прикинь как следует… Стачка может все разом порушить… Может, лучше созданием по-настоящему крепкого кружка заняться тебе? А стачка никуда не уйдет! Поводов для нее твой Прохоров даст тебе еще немало. На то он и фабрикант! Жаль будет, если нз-за этой стачки с тобой что-нибудь случится: арестуют или вышлют… И так сил-то у нас гут — сам видишь, сколько… Ты да я, да мы с тобой… Не торопись, не торопись, Афанасьич! Дай срок — и здесь организацию рабочих создадим! Погоди, вот туляков наших скоро пригласим на одно из ближайших собраний, из Питера я кое-кого хочу позвать сюда на подмогу. Наше большинство будет!.. Наберись терпения, друже!..
— Ладно… Насчет стачки я погляжу, как оно повернется, — Афанасьев поднялся из-за стола, направился к вешалке — одеваться, — но ежели что, ежели она сложится, значит, быть ей! Текстили наши забеспокоились, момент жаль будет упустить…
Уже надев шапку, Афанасьев кивнул на дверь, спросил почти шепотом:
— А Иван-то Павлыч — как?.. Что-то не узнаю я его. Будто подмененный он… В Питере он не таким был… Просидел тут — ни словом не обмолвился, будто его и не было…
— Ничего не скажу пока, Афанасьич… Поживем — увидим… — так же тихо ответил Михаил.
ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ
На другой день, вечером, Егупов отправился к Брусневу, имея при себе экземпляр плехановской брошюры «Всероссийское разорение». Для него эта брошюра была лишь поводом для того, чтобы еще раз повидаться с Брусневым. Было, было для него в этом спокойном, крепком человеке что-то притягательное, располагающее к сближению.
Егупова раздражало покровительственно-снисходительное отношение к нему Кашинского, слишком явное стремление Кашинского главенствовать. В Брусневе он этого не заметил. Вместе с тем именно в нем Егупов почувствовал того, кто со временем мог стать во главе всей их организации…
Михаил ожидал прихода Егупова. У него уже готов был самовар, так что вечерний гость сразу же оказался за столом.
Разговор за чаем поначалу, словно бы сам собой, стал продолжением вчерашнего разговора.
Егупов со вздохом заметил, что вот, к сожалению, они еще не могут считать себя полными единомышленниками, поскольку есть кое-какие разногласия.
— Да, это — к сожалению… — сказал Михаил. — Нас так мало… Согласие, нужно согласие! Нужно единство, порожденное единством ясно осознанной цели! Только в этом единстве наша сила, а между тем столько плодится разноголосицы, притом разноголосица эта чаще всего порождается такими вопросами, которые ныне не имеют определяющего, практического значения! И, что особенно горько, опять же чаще всего именно мы, социал-демократы, и обвиняемся нашими противниками в пристрастии к спорам о якобы несущественных теперь вопросах…
— Да, от согласия и малые дела растут, от несогласия и большие распадаются! Так самим народом сказано!.. — сказал Егупов, солидно кивнув. Неожиданно он усмехнулся, по-свойски подмигнул Михаилу: — Мне кажется, что мы-то с вами должны достичь этого согласия! Ведь мы — земляки! Я от Кашинского слышал: вы тоже кавказец…
— Да, я — из кубанцев… — сказал Михаил, с радостным удивлением глянув на Егупова. — А вы?
— Я — бакинец!
— Действительно земляки!..
— Вам, наверное, интересно знать обо мне поподробнее… — Егупов испытующе посмотрел на Михаила. — Я ведь вчера еще заметил, как вы на меня поглядывали: будто насквозь меня хотели увидеть…
— Ну… — Михаил невольно усмехнулся, — это во мне, видимо, уже выработалось… Приходится на всякого нового человека не слишком доверчиво поглядывать…
— И понимаю, и разделяю! — сказал Егупов. — В нашем деле, — добавил он с несколько чрезмерной пафосностью, — иначе нельзя! Мы — братья по борьбе, а братья должны знать друг друга!
— Пожалуй, что так… — Михаил кивнул.
— Ну так, чтоб вам все было на мой счет ясно, я могу рассказать вам о себе…
— Сделайте одолжение… — опять кивнул Михаил. Ему действительно было интересно узнать о Егупове поподробнее.
Егупов некоторое время посидел, меланхолически помешивая ложечкой чай в стакане, словно бы забывшись.
— Ну так вот… — начал Егупов. — Как я уже сказал, родился — тоже на Кавказе, в Баку. Отец был офицером. Погиб на последней русско-турецкой войне. Мать умерла вскоре же, так что надо мной и моими тремя сестрами опекунство взяла моя тетка. После смерти матери я поступил в пансионат Бакинского реального училища, а поскольку родители с ранних лет приохотили меня к чтению книг, то, учась в этом училище, я со страстью принялся за чтение. Опекунша оставила меня совсем одного. Да я, надо вам сказать, не очень-то и поддавался на руководство. Не терплю никакого подавления! — Егупов горделиво вскинул голову и огляделся вокруг, будто только что высказанное замечание относилось ко всему миру. — Напротив реального училища, в здании армейского училища, помещалась библиотека. Принадлежала она Армянскому человеколюбивому обществу. Вот ее-то я усердно и посещал. Там я и прочел, в читальне, Писарева, Михайловского. Это было в шестом классе училища. Потом я получил от своего соученика номер «Народной воли». Все это и составило, так сказать, фундамент моего образа мыслей. В 87-м году, окончив курс, я уехал из Баку в Кронштадт, к дяде моему, Василию Григорьевичу Егупову, а оттуда — в Ново-Александрию. Поступил там в Пулавский институт сельского хозяйства и лесоводства. Нет, ни к сельскому хозяйству, ни к лесоводству тяготения я не испытывал. Просто надо было куда-то поступать. Познакомился со своими сверстниками, много спорили, читали. Я достал прокламацию «Народной воли», а потом заполучил и «Вестник «Народной воли». Вскоре меня пригласили участвовать в кружке, где я отстаивал больше мирную программу. Мне было тогда 20 лет. Я твердо решил стать революционером-пропагандистом. На втором году учебы я заведовал студенческой кухней, помещавшейся в доме врача Вернера и потому называвшейся «Вернеровкой». Всех обедавших в ней было около сорока человек, из них и составился кружок самообразования. Мы читали кое-что по политической экономии, кое-что из нелегальных сочинений, дальше этого не шли. Нелегальные сочинения доставал обычно я — в Варшаве. В апреле 89-го года я навсегда распростился с институтом, поняв окончательно, что иду не по той дорожке, и опять уехал к., дяде. Тот посоветовал мне поступить в Московское юнкерское училище. Я поступил. Проучился там три месяца, и… — Егупов усмехнулся, — был отчислен. Не для меня и сей путь!.. Вернулся к дяде. Он предложил мне самое простейшее — пойти охотником в Каспийский полк, квартировавший тогда в Кронштадте. И вот, весной этого года, отбыв воинскую повинность, я переехал в Москву. — Егунов спохватился: — Да! До Москвы было еще около двух недель петербургской жизни! Я сначала-то подался в Питер. Там встретился со своим товарищем по институтскому кружку. Тот тоже распрощался с Пулавским институтом, перебрался в Петербург и поступил слушателем в археологический институт. Он привез с собой все нелегальные издания, которые хранил еще в Ново-Александрии. До похорон писателя Шелгунова мы жили с ним вместе, на одной квартире. А после шелгуновских похорон его выслали из Петербурга, за участие в них. Ну а поскольку обыска на квартире у нас не было, то вся его нелегальная библиотечка осталась у меня, я ее так и привез с собой, в Москву… А мощная была демонстрация! — неожиданно воскликнул Егупов.
— Что?.. — не понял его Михаил.
— Я — о шелгуновских похоронах…
— А! — Михаил улыбнулся. — Да, впечатляюще было…
— Вот ведь что удивительно, — продолжал Егупов, — ведь и я, и вы, и Кашинский, стало быть, участвовали в той демонстрации! Мы не знали друг друга, а были вместе!.. Не символично ли это?! А?! — Он в изумлении покачал головой и подмигнул Михаилу: — Впрочем, все — закономерно! Ведь это только кажется, будто жизнь человеческая движется по кривым и ломаным линиям, только кажется, что руководят в ней всем неожиданность и слепой случай… Если ты с кем-то идешь к одной цели, то обязательно, рано или поздно, соприкоснешься! Обязательно!..
— Да, наверное, есть такой закон… — согласился сним Михаил.
— А вы в Питере слышали о «Рабочем союзе»? — вдруг спросил Егупов.
— Да, что-то слышал… — сказал Михаил, едва сдержав усмешку.
Егупов говорил еще долго и ушел лишь в позднем часу, около двенадцати.
Уже лежа в постели, Михаил все думал о своем новом знакомом.
Эта внезапная откровенность Егупова… Все выложил, хотя и увиделись лишь во второй раз… Можно было бы принять такое за проявление открытой доверчивой души, жаждущей скорого сближения, жаждущей поскорее устранить мешающее сближению чувство отчужденности, мол, вот он я — весь перед тобой, так что и ты будь со мной таким же… Однако «открытой доверчивой душой» Егупов явно не был. Михаил как следует пригляделся к нему накануне. Откровенность его имела какую-то иную подоплеку. Скорее всего, проявилось свойство натуры несдержанной, импульсивной, нетвердой, сыгравшей в откровенность именно из-за ощущения своей нетвердости. Отсюда и такое множество подробностей, упоминать о которых не было никакой нужды… С ним разоткровенничался человек болтливый по своей природе, но вынужденный жить скрытной жизнью, уставший от этой скрытности…
Егупова раздражало покровительственно-снисходительное отношение к нему Кашинского, слишком явное стремление Кашинского главенствовать. В Брусневе он этого не заметил. Вместе с тем именно в нем Егупов почувствовал того, кто со временем мог стать во главе всей их организации…
Михаил ожидал прихода Егупова. У него уже готов был самовар, так что вечерний гость сразу же оказался за столом.
Разговор за чаем поначалу, словно бы сам собой, стал продолжением вчерашнего разговора.
Егупов со вздохом заметил, что вот, к сожалению, они еще не могут считать себя полными единомышленниками, поскольку есть кое-какие разногласия.
— Да, это — к сожалению… — сказал Михаил. — Нас так мало… Согласие, нужно согласие! Нужно единство, порожденное единством ясно осознанной цели! Только в этом единстве наша сила, а между тем столько плодится разноголосицы, притом разноголосица эта чаще всего порождается такими вопросами, которые ныне не имеют определяющего, практического значения! И, что особенно горько, опять же чаще всего именно мы, социал-демократы, и обвиняемся нашими противниками в пристрастии к спорам о якобы несущественных теперь вопросах…
— Да, от согласия и малые дела растут, от несогласия и большие распадаются! Так самим народом сказано!.. — сказал Егупов, солидно кивнув. Неожиданно он усмехнулся, по-свойски подмигнул Михаилу: — Мне кажется, что мы-то с вами должны достичь этого согласия! Ведь мы — земляки! Я от Кашинского слышал: вы тоже кавказец…
— Да, я — из кубанцев… — сказал Михаил, с радостным удивлением глянув на Егупова. — А вы?
— Я — бакинец!
— Действительно земляки!..
— Вам, наверное, интересно знать обо мне поподробнее… — Егупов испытующе посмотрел на Михаила. — Я ведь вчера еще заметил, как вы на меня поглядывали: будто насквозь меня хотели увидеть…
— Ну… — Михаил невольно усмехнулся, — это во мне, видимо, уже выработалось… Приходится на всякого нового человека не слишком доверчиво поглядывать…
— И понимаю, и разделяю! — сказал Егупов. — В нашем деле, — добавил он с несколько чрезмерной пафосностью, — иначе нельзя! Мы — братья по борьбе, а братья должны знать друг друга!
— Пожалуй, что так… — Михаил кивнул.
— Ну так, чтоб вам все было на мой счет ясно, я могу рассказать вам о себе…
— Сделайте одолжение… — опять кивнул Михаил. Ему действительно было интересно узнать о Егупове поподробнее.
Егупов некоторое время посидел, меланхолически помешивая ложечкой чай в стакане, словно бы забывшись.
— Ну так вот… — начал Егупов. — Как я уже сказал, родился — тоже на Кавказе, в Баку. Отец был офицером. Погиб на последней русско-турецкой войне. Мать умерла вскоре же, так что надо мной и моими тремя сестрами опекунство взяла моя тетка. После смерти матери я поступил в пансионат Бакинского реального училища, а поскольку родители с ранних лет приохотили меня к чтению книг, то, учась в этом училище, я со страстью принялся за чтение. Опекунша оставила меня совсем одного. Да я, надо вам сказать, не очень-то и поддавался на руководство. Не терплю никакого подавления! — Егупов горделиво вскинул голову и огляделся вокруг, будто только что высказанное замечание относилось ко всему миру. — Напротив реального училища, в здании армейского училища, помещалась библиотека. Принадлежала она Армянскому человеколюбивому обществу. Вот ее-то я усердно и посещал. Там я и прочел, в читальне, Писарева, Михайловского. Это было в шестом классе училища. Потом я получил от своего соученика номер «Народной воли». Все это и составило, так сказать, фундамент моего образа мыслей. В 87-м году, окончив курс, я уехал из Баку в Кронштадт, к дяде моему, Василию Григорьевичу Егупову, а оттуда — в Ново-Александрию. Поступил там в Пулавский институт сельского хозяйства и лесоводства. Нет, ни к сельскому хозяйству, ни к лесоводству тяготения я не испытывал. Просто надо было куда-то поступать. Познакомился со своими сверстниками, много спорили, читали. Я достал прокламацию «Народной воли», а потом заполучил и «Вестник «Народной воли». Вскоре меня пригласили участвовать в кружке, где я отстаивал больше мирную программу. Мне было тогда 20 лет. Я твердо решил стать революционером-пропагандистом. На втором году учебы я заведовал студенческой кухней, помещавшейся в доме врача Вернера и потому называвшейся «Вернеровкой». Всех обедавших в ней было около сорока человек, из них и составился кружок самообразования. Мы читали кое-что по политической экономии, кое-что из нелегальных сочинений, дальше этого не шли. Нелегальные сочинения доставал обычно я — в Варшаве. В апреле 89-го года я навсегда распростился с институтом, поняв окончательно, что иду не по той дорожке, и опять уехал к., дяде. Тот посоветовал мне поступить в Московское юнкерское училище. Я поступил. Проучился там три месяца, и… — Егупов усмехнулся, — был отчислен. Не для меня и сей путь!.. Вернулся к дяде. Он предложил мне самое простейшее — пойти охотником в Каспийский полк, квартировавший тогда в Кронштадте. И вот, весной этого года, отбыв воинскую повинность, я переехал в Москву. — Егунов спохватился: — Да! До Москвы было еще около двух недель петербургской жизни! Я сначала-то подался в Питер. Там встретился со своим товарищем по институтскому кружку. Тот тоже распрощался с Пулавским институтом, перебрался в Петербург и поступил слушателем в археологический институт. Он привез с собой все нелегальные издания, которые хранил еще в Ново-Александрии. До похорон писателя Шелгунова мы жили с ним вместе, на одной квартире. А после шелгуновских похорон его выслали из Петербурга, за участие в них. Ну а поскольку обыска на квартире у нас не было, то вся его нелегальная библиотечка осталась у меня, я ее так и привез с собой, в Москву… А мощная была демонстрация! — неожиданно воскликнул Егупов.
— Что?.. — не понял его Михаил.
— Я — о шелгуновских похоронах…
— А! — Михаил улыбнулся. — Да, впечатляюще было…
— Вот ведь что удивительно, — продолжал Егупов, — ведь и я, и вы, и Кашинский, стало быть, участвовали в той демонстрации! Мы не знали друг друга, а были вместе!.. Не символично ли это?! А?! — Он в изумлении покачал головой и подмигнул Михаилу: — Впрочем, все — закономерно! Ведь это только кажется, будто жизнь человеческая движется по кривым и ломаным линиям, только кажется, что руководят в ней всем неожиданность и слепой случай… Если ты с кем-то идешь к одной цели, то обязательно, рано или поздно, соприкоснешься! Обязательно!..
— Да, наверное, есть такой закон… — согласился сним Михаил.
— А вы в Питере слышали о «Рабочем союзе»? — вдруг спросил Егупов.
— Да, что-то слышал… — сказал Михаил, едва сдержав усмешку.
Егупов говорил еще долго и ушел лишь в позднем часу, около двенадцати.
Уже лежа в постели, Михаил все думал о своем новом знакомом.
Эта внезапная откровенность Егупова… Все выложил, хотя и увиделись лишь во второй раз… Можно было бы принять такое за проявление открытой доверчивой души, жаждущей скорого сближения, жаждущей поскорее устранить мешающее сближению чувство отчужденности, мол, вот он я — весь перед тобой, так что и ты будь со мной таким же… Однако «открытой доверчивой душой» Егупов явно не был. Михаил как следует пригляделся к нему накануне. Откровенность его имела какую-то иную подоплеку. Скорее всего, проявилось свойство натуры несдержанной, импульсивной, нетвердой, сыгравшей в откровенность именно из-за ощущения своей нетвердости. Отсюда и такое множество подробностей, упоминать о которых не было никакой нужды… С ним разоткровенничался человек болтливый по своей природе, но вынужденный жить скрытной жизнью, уставший от этой скрытности…
ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ
Принесенную Егуповым брошюру Михаил понес Астыреву лишь в среду на следующей неделе, приурочив свой визит к очередному астыревскому журфиксу.
Епифановы, которых квартира в Тишинском переулка ееустраивала, главным образом из-за сырости, неожиданно подыскали новую квартиру на Малой Грузинской. Квартира оказалась куда удобней прежней, находилась она на верхнем этаже деревянного двухэтажного надворного флигеля. Нижний этаж занимала сама хозяйка, глуховатая тихонькая старуха, при которой жили кухарка н дворник.
Квартира состояла из четырех комнат. В двух из них поселились Епифановы, две другие занял Михаил. Жить тут можно было и вовсе обособленно друг от друга, комнаты Михаила от комнат Епифановых отделяла довольно просторная прихожая.
Из-за неожиданного переезда Михаил и не смог повидать Астырева вскоре же после разговора с Егуповым.
Народу у Астырева собралось много. Были тут статистики Московского земства, студенты-универсанты, курсистки (одна из них оказалась уже знакомой Михаилу — Мария Курнатовская, с ней его познакомил как-то Кашинский), было и несколько именитых гостей, среди которых Михаил сразу же узнал известпого на всю Россию публициста Николая Константиновича Михайловского и писателя Павла Владимировича Засодимского. И того и другого он видел год назад, во время похорон Шелгунова. В траурной процессии те шли рядом, сразу за катафалком, как ближайшие друзья покойного, торжественно-скорбный пышноусый, высоколобый Михайловский и сухонький, сутуловатый, словно бы согнутый горем, Засодимский.
Кроме этих двух знаменитостей Михаил увидел в гостиной у Астырева еще двоих, пожалуй не менее знаменитых людей, — писателя Николая Николаевича Златовратского и Виктора Александровича Гольцева — редактора журнала «Русская мысль» одного из деятельных сотрудников журнала «Вестник Европы» и газеты «Русские ведомости». Позже появилась еще одна знаменитость — писатель-публицист Николаев, бывший ишутинец.
Когда Михаил вошел в гостиную, разговор там велся о голоде, о печатных выступлениях Льва Толстого, опять же связанных с голодом. Михаил отыскал свободный стул, сел в сторонке, прислушался. Слова произносились громко, без опасений:
— И в Петербурге, и здесь, в Москве, ходят упорные слухи о решении Комитета министров — выслать Толстого за границу!
— Ну уж хватили! Думаю, все это — одни слухи!
— А я слышал даже о предположенни заточить его в Суздальский монастырь!
— Пустые слухи!
— Нет, не слухи! Предложения подобного рода действительно обсуждались при дворе! Знаю из безусловно надежного источника!
— Да! Вы слышали, господа, что сказал Александр? «Я нисколько не намерен сделать из него мученика и обратить на себя всеобщее негодование»!
Тут раздалось густое покашливание Михайловского, и все посмотрели в его сторону.
— Правительство, господа, — начал Михайловский, — озабочено отнюдь не действиями Льва Толстого! Оно озабочено более всего тем, чтобы печать наша не волновала читающую публику слишком мрачными известиями. Истину хотят прикрыть цензурной рогожкой. Взять хоть «Русские ведомости», которые считаются передовой московской газетой и к которым сам я всегда относился с уважением. Но что может сказать своему читателю и самая прогрессивная газета при таких шорах цензуры?! Газета получила второе предостережение за одну лишь опечатку в материале, касавшемся продовольственного вопроса! При таком положении всей нашей печати остается одно — «спокойно обсуждать меры необходимой помощи» голодающим!.. «Спокойно обсуждать»! Более того, она вовсю старается образумить людей, склонных к «шуму и треску», она вообще считает излишним пугать общественное мнение страшным призраком голода!.. Нужен набат, авместо набата — словесная кашица. Между тем речь — о целой национальной трагедии! Голодный тиф, голодная смерть, самоубийства от голода, убийства близких сцелью избавления их от невыносимых мучений… Вот ведь что стоит за всей этой словесной мишурой для миллионов русских людей!.. Год — страшный! Год — исытательный для России! И стать он должен переломным! Правительство и все мыслящее общество страны, все мы получили хороший урок! Все стало абсолютно явным. Нужны неотложные и кардинальнейшие перемены!
— Это — очевидность! — кивнул Астырев. — Но как вы себе представляете, Николай Константинович, эти перемены? Какие шаги должны быть предприняты? Куда и как все должно направиться?..
— Моя точка зрения мной не единожды была высказана. Она ясна и проста: все — в укреплении крестьянского общинного строя, осуществить которое можно, лишь, передав всю землю земледельческим общинам! — Михайловский гляпул на сидевших напротив него Засодимского и Златовратского. Те дружно кивнули ему. — Я знаю, — Михайловский возвысил голос, — я знаю, что существует противоположная точка зрения. Точка зрения марксистов, прямых врагов крестьянской общины. Эти самые марксисты спят и видят лишь одно: как бы поскорее подтолкнуть исторический процесс в нужном им направлении! Они рады любому народному бедствию, рады разорению русского крестьянина! Для них хорошо все, что работает на их идею! Им ведь как все видится-то? Голод наверняка ускорит разложение старой сельской общины, ускорит он и обогащение кулаков, ибо поможет им превратиться в крупных землевладельцев, в руки которых перейдет и помещичья земля, и земля крестьян, разоренных голодом. Таким образом, и крестьянин перейдет в лагерь пролетария, который, по мнению марксистов, должен стать могильщиком нашего самодержавия…
Бруснев едва сдержался, чтоб не перебить Михайловского. То, о чем заговорил тот, было для него неново: эти выпады против марксистов Михайловский делал не впервые. Но в воинственности этих выпадов было больше запала, нежели истинности. Как, например, можно было говорить всерьез о передаче всей земли крестьянским общинам в то самое время, когда необыкновенно сильно почувствовали себя только что упомянутые Михайловским кулаки, когда сама крестьянская община подошла к явному упадку?! И разве можно говорить о крестьянском общинном строе, как о панацее от всех бед, и не видеть того, что крестьянство, уже в силу одной своей извечной хозяйственной разобщенности, не способно к последовательной организованной борьбе?! А без такой борьбы невозможны никакие «кардинальнейшие перемены», о которых Михайловский заговорил.
— Мы, интеллигенты, та сила, которая призвана самой историей для искоренения народных бедствий, стало быть, наш долг — всячески способствовать разрешению упомянутого вопроса… — продолжал Михайловский.
И опять Михаилу хотелось возразить ему: нет, не интеллигенция призвана для искоренения народных бедствий, такое ей не по силам, сам народ, лишь он сам, способен искоренить свои бедствия, а долг интеллигенции — помочь народу организоваться, подняться на борьбу, и путь к победе тут один — через пролетарскую революцию! Только через нее!
Михаил понимал, что возражать Михайловскому, окруженному в основном единомышленниками, — дело напрасное. Таким образом он лишь раскрыл бы себя.
В том, что кружок Астырева был по сути своей народовольческпм, Михаил уже имел возможность убедиться, побывав в этом доме на нескольких предыдущих журфиксах. Правда, сам Астырев не чуждался и социал-демократических взглядов (потому-то в основном Михаил и не порвал с ним сразу же), но народовольческие тенденции пока что одерживали в нем верх. Да и другое надо было брать в расчет: слишком в открытую действовал астыревский кружок, слишком вызывающе-громко, почти не соблюдая никаких правил конспирации. В этом доме, на очередном журфиксе, мог оказаться кто угодно… После Михайловского слово взял хозяин дома.
— Господа! — начал он, подняв над собой небольшой сероватый листок. — Вот письмо к голодающим крестьянам! Послушайте:
— «Тяжелая беда навалилась теперь на Россию: в 20 губерниях народ голодает. Все крестьянское хозяйство рушится, и крестьянину ничего не остается делать, как идти в батраки к помещику или купцу. Народ разоряется потому, что земли у него было мало, подати брались с него большие, а в случае нужды он ниоткуда помощи не получал. Правительство помогало богатеть помещикам, купцам и фабрикантам, а крестьянин управлялся со своей бедой, как умел. Народ напрасно верил тому, что царь сделает для него что-нибудь настоящее. Теперь народ надеется на царя и не хочет понять, что вся беда его произошла оттого, что царь дружит с дворянами, чиновниками и купцами. Пойми, русский народ, что тебе надеяться не на кого, кроме как на свою силу могучую. Много теперь в городах людей, которые хотели бы помочь народу; надо бы вам с этими людьми столковаться!.. А пока прощайте!
Мужицкие доброхоты. Типография народовольцев. Март 1892 года».
Листовка подействовала на всех возбуждающе. Все заговорили разом, перебивая друг друга.
Михаил чувствовал себя случайным гостем на чужом празднике.
Уходя в позднем часу от Астырева, он улучил минуту, передал тому принесенную брошюру, однако Астырев, мельком глянув на нее, тут же ее и возвратил:
— Статью Плеханова я уже прочел. Мне ее еще в конце прошлой недели принес один знакомый. Должен вам сказать: от Плеханова можно было ожидать лучшего писания. Я, например, в своем реферате о неурожае, который недавно читал в Юридическом обществе, приводил те же факты, какие Плеханов привел в своей нелегальной статье.
— Ну вот… — Михаил растерянно улыбнулся, — а я-то полагал, что вы, Николай Михайлович, этого прочитать не имели возможности…
Он не знал о том, что на следующий день после собрания, состоявшегося на его прежней квартире, к Егупову забежал Василий Тихомиров и Егупов попросил его передать экземпляр «Всероссийского разорения» Марии Курнатовской, с тем чтобы та отнесла брошюру Астыреву.
Епифановы, которых квартира в Тишинском переулка ееустраивала, главным образом из-за сырости, неожиданно подыскали новую квартиру на Малой Грузинской. Квартира оказалась куда удобней прежней, находилась она на верхнем этаже деревянного двухэтажного надворного флигеля. Нижний этаж занимала сама хозяйка, глуховатая тихонькая старуха, при которой жили кухарка н дворник.
Квартира состояла из четырех комнат. В двух из них поселились Епифановы, две другие занял Михаил. Жить тут можно было и вовсе обособленно друг от друга, комнаты Михаила от комнат Епифановых отделяла довольно просторная прихожая.
Из-за неожиданного переезда Михаил и не смог повидать Астырева вскоре же после разговора с Егуповым.
Народу у Астырева собралось много. Были тут статистики Московского земства, студенты-универсанты, курсистки (одна из них оказалась уже знакомой Михаилу — Мария Курнатовская, с ней его познакомил как-то Кашинский), было и несколько именитых гостей, среди которых Михаил сразу же узнал известпого на всю Россию публициста Николая Константиновича Михайловского и писателя Павла Владимировича Засодимского. И того и другого он видел год назад, во время похорон Шелгунова. В траурной процессии те шли рядом, сразу за катафалком, как ближайшие друзья покойного, торжественно-скорбный пышноусый, высоколобый Михайловский и сухонький, сутуловатый, словно бы согнутый горем, Засодимский.
Кроме этих двух знаменитостей Михаил увидел в гостиной у Астырева еще двоих, пожалуй не менее знаменитых людей, — писателя Николая Николаевича Златовратского и Виктора Александровича Гольцева — редактора журнала «Русская мысль» одного из деятельных сотрудников журнала «Вестник Европы» и газеты «Русские ведомости». Позже появилась еще одна знаменитость — писатель-публицист Николаев, бывший ишутинец.
Когда Михаил вошел в гостиную, разговор там велся о голоде, о печатных выступлениях Льва Толстого, опять же связанных с голодом. Михаил отыскал свободный стул, сел в сторонке, прислушался. Слова произносились громко, без опасений:
— И в Петербурге, и здесь, в Москве, ходят упорные слухи о решении Комитета министров — выслать Толстого за границу!
— Ну уж хватили! Думаю, все это — одни слухи!
— А я слышал даже о предположенни заточить его в Суздальский монастырь!
— Пустые слухи!
— Нет, не слухи! Предложения подобного рода действительно обсуждались при дворе! Знаю из безусловно надежного источника!
— Да! Вы слышали, господа, что сказал Александр? «Я нисколько не намерен сделать из него мученика и обратить на себя всеобщее негодование»!
Тут раздалось густое покашливание Михайловского, и все посмотрели в его сторону.
— Правительство, господа, — начал Михайловский, — озабочено отнюдь не действиями Льва Толстого! Оно озабочено более всего тем, чтобы печать наша не волновала читающую публику слишком мрачными известиями. Истину хотят прикрыть цензурной рогожкой. Взять хоть «Русские ведомости», которые считаются передовой московской газетой и к которым сам я всегда относился с уважением. Но что может сказать своему читателю и самая прогрессивная газета при таких шорах цензуры?! Газета получила второе предостережение за одну лишь опечатку в материале, касавшемся продовольственного вопроса! При таком положении всей нашей печати остается одно — «спокойно обсуждать меры необходимой помощи» голодающим!.. «Спокойно обсуждать»! Более того, она вовсю старается образумить людей, склонных к «шуму и треску», она вообще считает излишним пугать общественное мнение страшным призраком голода!.. Нужен набат, авместо набата — словесная кашица. Между тем речь — о целой национальной трагедии! Голодный тиф, голодная смерть, самоубийства от голода, убийства близких сцелью избавления их от невыносимых мучений… Вот ведь что стоит за всей этой словесной мишурой для миллионов русских людей!.. Год — страшный! Год — исытательный для России! И стать он должен переломным! Правительство и все мыслящее общество страны, все мы получили хороший урок! Все стало абсолютно явным. Нужны неотложные и кардинальнейшие перемены!
— Это — очевидность! — кивнул Астырев. — Но как вы себе представляете, Николай Константинович, эти перемены? Какие шаги должны быть предприняты? Куда и как все должно направиться?..
— Моя точка зрения мной не единожды была высказана. Она ясна и проста: все — в укреплении крестьянского общинного строя, осуществить которое можно, лишь, передав всю землю земледельческим общинам! — Михайловский гляпул на сидевших напротив него Засодимского и Златовратского. Те дружно кивнули ему. — Я знаю, — Михайловский возвысил голос, — я знаю, что существует противоположная точка зрения. Точка зрения марксистов, прямых врагов крестьянской общины. Эти самые марксисты спят и видят лишь одно: как бы поскорее подтолкнуть исторический процесс в нужном им направлении! Они рады любому народному бедствию, рады разорению русского крестьянина! Для них хорошо все, что работает на их идею! Им ведь как все видится-то? Голод наверняка ускорит разложение старой сельской общины, ускорит он и обогащение кулаков, ибо поможет им превратиться в крупных землевладельцев, в руки которых перейдет и помещичья земля, и земля крестьян, разоренных голодом. Таким образом, и крестьянин перейдет в лагерь пролетария, который, по мнению марксистов, должен стать могильщиком нашего самодержавия…
Бруснев едва сдержался, чтоб не перебить Михайловского. То, о чем заговорил тот, было для него неново: эти выпады против марксистов Михайловский делал не впервые. Но в воинственности этих выпадов было больше запала, нежели истинности. Как, например, можно было говорить всерьез о передаче всей земли крестьянским общинам в то самое время, когда необыкновенно сильно почувствовали себя только что упомянутые Михайловским кулаки, когда сама крестьянская община подошла к явному упадку?! И разве можно говорить о крестьянском общинном строе, как о панацее от всех бед, и не видеть того, что крестьянство, уже в силу одной своей извечной хозяйственной разобщенности, не способно к последовательной организованной борьбе?! А без такой борьбы невозможны никакие «кардинальнейшие перемены», о которых Михайловский заговорил.
— Мы, интеллигенты, та сила, которая призвана самой историей для искоренения народных бедствий, стало быть, наш долг — всячески способствовать разрешению упомянутого вопроса… — продолжал Михайловский.
И опять Михаилу хотелось возразить ему: нет, не интеллигенция призвана для искоренения народных бедствий, такое ей не по силам, сам народ, лишь он сам, способен искоренить свои бедствия, а долг интеллигенции — помочь народу организоваться, подняться на борьбу, и путь к победе тут один — через пролетарскую революцию! Только через нее!
Михаил понимал, что возражать Михайловскому, окруженному в основном единомышленниками, — дело напрасное. Таким образом он лишь раскрыл бы себя.
В том, что кружок Астырева был по сути своей народовольческпм, Михаил уже имел возможность убедиться, побывав в этом доме на нескольких предыдущих журфиксах. Правда, сам Астырев не чуждался и социал-демократических взглядов (потому-то в основном Михаил и не порвал с ним сразу же), но народовольческие тенденции пока что одерживали в нем верх. Да и другое надо было брать в расчет: слишком в открытую действовал астыревский кружок, слишком вызывающе-громко, почти не соблюдая никаких правил конспирации. В этом доме, на очередном журфиксе, мог оказаться кто угодно… После Михайловского слово взял хозяин дома.
— Господа! — начал он, подняв над собой небольшой сероватый листок. — Вот письмо к голодающим крестьянам! Послушайте:
— «Тяжелая беда навалилась теперь на Россию: в 20 губерниях народ голодает. Все крестьянское хозяйство рушится, и крестьянину ничего не остается делать, как идти в батраки к помещику или купцу. Народ разоряется потому, что земли у него было мало, подати брались с него большие, а в случае нужды он ниоткуда помощи не получал. Правительство помогало богатеть помещикам, купцам и фабрикантам, а крестьянин управлялся со своей бедой, как умел. Народ напрасно верил тому, что царь сделает для него что-нибудь настоящее. Теперь народ надеется на царя и не хочет понять, что вся беда его произошла оттого, что царь дружит с дворянами, чиновниками и купцами. Пойми, русский народ, что тебе надеяться не на кого, кроме как на свою силу могучую. Много теперь в городах людей, которые хотели бы помочь народу; надо бы вам с этими людьми столковаться!.. А пока прощайте!
Мужицкие доброхоты. Типография народовольцев. Март 1892 года».
Листовка подействовала на всех возбуждающе. Все заговорили разом, перебивая друг друга.
Михаил чувствовал себя случайным гостем на чужом празднике.
Уходя в позднем часу от Астырева, он улучил минуту, передал тому принесенную брошюру, однако Астырев, мельком глянув на нее, тут же ее и возвратил:
— Статью Плеханова я уже прочел. Мне ее еще в конце прошлой недели принес один знакомый. Должен вам сказать: от Плеханова можно было ожидать лучшего писания. Я, например, в своем реферате о неурожае, который недавно читал в Юридическом обществе, приводил те же факты, какие Плеханов привел в своей нелегальной статье.
— Ну вот… — Михаил растерянно улыбнулся, — а я-то полагал, что вы, Николай Михайлович, этого прочитать не имели возможности…
Он не знал о том, что на следующий день после собрания, состоявшегося на его прежней квартире, к Егупову забежал Василий Тихомиров и Егупов попросил его передать экземпляр «Всероссийского разорения» Марии Курнатовской, с тем чтобы та отнесла брошюру Астыреву.
ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ
Забастовку на Прохоровской мануфактуре Афанасьеву с его товарищами по кружку организовать удалось-таки. О том, что она состоится, Афанасьев известил Михаила накануне. Для нее нашелся новый подходящий повод: работающие на разбраковке рабочие обнаружили явный обмер. Во многих кусках и ситца, и молескина оказалось на несколько аршин больше, чем записано было по табели, то есть рабочие-ткачи «гнали» лишние, неоплачиваемые, аршины. Шум был поднят на мануфактуре большой. Дело дошло до вызова полиции. И хотя перетрусивший хозяин согласился на удовлетворение целого ряда претензий, предъявленных ему рабочими, дело не обошлось без арестов. Победа далась дорогой ценой, арестовано было около двадцати человек, в том числе почти все члены кружка, только-только организованного Афанасьевым. Сам Афанасьев ареста избежал, но заставил Михаила как следует поволноваться. Ведь, окажись Афанасьев в числе арестованных, Михаил остался бы во вновь созданной организации вообще в одиночестве и без надежды на скорую связь с какой-нибудь группой московских рабочих. Михаил считал, что забастовка была несвоевременной, скороспешной, неосновательной. Афанасьеву надо было заниматься не подготовкой и организацией этой забастовки, а дальнейшим укреплением и расширением своих связей в рабочей среде, созданием кружка, в котором Михаил предполагал в ближайшее время начать занятия. Он понимал торопливость Афанасьева. Прожив в Москве около года, в оторванности от товарищей по «Рабочему союзу», от живой революционной практики, тот просто не удержался, когда представилась возможность организовать и провести забастовку.