Страница:
Прав Л. Пинский, подчеркивая свою мысль о том, что "жизнь - театр существо шекспировской концепции человеческой жизни" или что "жизнь - театр - магистральный, лейтмотивный образ всего творчества Шекспира" {Пинский Л. Указ. соч., с. 558, 561.}.
Шекспир не просто играет словами, когда вплетает в речь своих персонажей образы из театрального обихода, а строит свое произведение по как бы развернутой, но в то же время скрытой метафоре-символу "мир - сцена". Это видно также и в том, как Гамлет отождествляет себя и других с актерами, как он, наподобие средневековых спектаклей, не только подменяет жизненные ситуации сценическими, а воспринимает жизнь и театр как единое целое. В знаменитом обращении к Гертруде Гамлет говорит:
Не кажется, сударыня, а есть.
Мне "кажется" неведомы. Ни этот
Суровый плащ, ни платья чернота,
Ни хриплая прерывистость дыханья,
Ни даже слез податливый поток,
И впалость черт, и все подразделенья
Тоски не в силах выразить меня.
Вот способы казаться, ибо это
Лишь действия и их легко сыграть,
Моя же скорбь чуждается прикрас
И их не выставляет напоказ.
(Перевод Б. Пастернака)
Этот монолог обычно играют как упрек матери и двору в том, что в Дании провозглашен фальшивый траур и что настоящее горе самого принца не подлежит лицедейству. Да, это текст и даже подтекст данного монолога. Однако и подтекст может иметь свои "подразделения". В глубинных пластах второго плана просматривается как раз скрытый образ-символ "мир-сцена". Для его восприятия следует вспомнить, что перечисленные атрибуты траура - "суровый плащ", "платья чернота", "хриплая прерывистость дыханья", "слез податливый поток", "впалость черт", "все подразделения тоски" - суть не только элементы реалистического описания традиционного ритуала, а также и перечисления театрального реквизита и выразительных средств тогдашнего актера-трагика. Гамлет как бы с подмостков сцены оповещает мир о том, что в нем, творении Шекспира, сосредоточена тоска, не поддающаяся выражению даже языком искусства ("Действия легко сыграть..."). В то же время, допуская перед зрителем, что он актер, исполняющий роль принца датского, Гамлет тем самым объявляет себя участником большого театра, называемого жизнью.
Разумеется, самым ярким проявлением интересующей нас скрытой метафоры является сцена "мышеловки". Приход актеров ко двору датского короля еще одна большая метафора-символ в творчестве Шекспира. Это не просто сюжетный материал, не просто "сцена на сцене", а именно метафора-символ. В сцене актеров действительно можно найти отголоски "борьбы театров", дискуссий относительно правдивости и неестественности в актерском исполнении, но это все-таки малозначительные замечания. Главное не это. С приходом актеров связано несколько аспектов. 1) Для Гамлета они символизируют мир иллюзий, мир искусства, где люди лицедействуют во имя высоких нравственных ценностей. Гамлет рад приходу актеров, так как для него их искусство отдушина. Они приносят праздник в Эльсинор. 2) Искусство несет в себе огромную силу правды. Этот аспект "мышеловки" становится ясным, если отказаться от дословного сюжетного прочтения замысла Гамлета ("...я слыхал, что иногда преступники в театре бывали под воздействием игры так глубоко потрясены, что тут же свои провозглашали злодеянья..." - II, 2). Сила сценического образа и сценического слова куда сильнее прямых намеков на конкретные поступки людей. Поэтому соблазн режиссеров внести в игру странствующих актеров комический элемент (вот, мол, как тогда играли актеры) представляется нам упрощением замысла драматурга. Конечно, стиль их высокопарен и даже иногда заслуживает критики Гамлета, но при этом их искусство искренне радует и волнует героя трагедии. Без всего этого трудно было бы представить культурный фон молодого Гамлета. Актеры не просто профессионалы, нанятые для определенной цели, а духовные собратья Гамлета. Они являются такими же зрителями жизни, этого большого театрального зрелища, как и мы, зрители спектакля. Роли у нас разные - то мы играем статиста, то равнодушного зрителя, а то и самого Гамлета. В отличие от нас актеры лишь играют "сцену на сцене" (т. е. исполняют роль актера в театре жизни). Решение этого эпизода представляется более верным скорее в стилизованной манере (что дает возможность для большего обобщения), чем в гротескно-пародийной (что уводит зрителя в сторону, к историческому бытописанию).
Расшифровка скрытой метафоры "мир - сцена" дала бы режиссеру большую свободу в интерпретации сцены мышеловки. Мы уже знаем случаи более смелого отождествления, например, Клавдия и Гертруды с актерами, изображающими пантомиму "убийства Гонзаго". Большой интерес в этом отношении представлял и известный чешский эксперимент на Монреальской выставке 1967 г., который был основан на принципе демонстрации многоплановости шекспировского текста посредством привлечения новых сценических средств. Основной режиссерской находкой явилось огромное зеркало, в котором вместе с действующими лицами отражались и зрители. Скрытый символ-метафора сцены явно ощущается и в финальной картине трагедии. Дуэль Гамлета и Лаэрта еще одна своеобразная "сцена на сцене", в конце которой Гамлет недвусмысленно отождествляет участников спектакля со зрителями.
Небезынтересно проследить, как проясняется эта последняя фаза скрытой метафоры в русских переводах.
У Н. Полевого она вообще отсутствует:
А вы, свидетели злодейства,
Вы, бедные, трепещущие люди!
А. Радлова видит образ "зрителя трагедии", но сужает силу обобщения гамлетовских слов, подменяя метафору сравнением:
А вы, что, содрогаясь и бледнея,
Глядите с ужасом на это дело,
Как зрители безмолвные трагедий.
М. Лозинский и Б. Пастернак полнее выявляют скрытую метафору:
М. Лозинский:
Вам, трепетным и бледным,
Безмолвно созерцающим игру...
Б. Пастернак:
А вы, немые зрители финала...
Уточним лишь, что упомянутое в подлиннике слово mute означает не просто "безмолвный" и при жизни Шекспира употреблялось в значении "актер, не произносящий слова", статист. Таким образом, в подлиннике упоминаются и статисты, и зрители: "Вы являетесь статистами или зрителями этого представления".
Позднее Шекспир вновь вернется к этой метафоре-символу, уже непосредственно внося его в текст. Таким образом, используя избитую метафору в монологе Жака, а затем спрятав ее в глубинный подтекст "Гамлета", драматург в "Лире" и "Макбете" находит новое трагическое звучание старой метафоры, очистив ее от аксессуаров ходульного сравнения:
Мы плакали, пришедши в мир,
На это представление с шутами.
(Перевод Б. Пастернака)
Или ставшие столь популярными в наше время слова из "Макбета":
Жизнь - это только тень, комедиант,
Паясничавший полчаса на сцене
И тут же позабытый; это повесть,
Которую пересказал дурак:
В ней много слов и страсти, нет лишь смысла.
(Перевод Ю. Корнеева)
Приведенные нами примеры показывают, что идея театральности выражена в "Гамлете" не только наглядно в сцене с актерами и в представлении "мышеловки", но пронизывает весь текст, составляет одну из основ поведения персонажей.
МОНОЛОГИ ГАМЛЕТА И ПРОБЛЕМА ИХ СЦЕНИЧЕСКОГО ВОПЛОЩЕНИЯ
С. Нельс
В своей книге "Вся жизнь" М. О. Кнебель писала: "Режиссеры и актеры подчас, несмотря на самое глубокое уважение к трудам специалистов, не умеют практически использовать их опыт. В этом есть и наша вина, но и вина специалистов, работающих в отрыве от стихии самого театра" {Кнебель М. Вся жизнь. М., 1967, с. 333.}.
О том же разрыве говорил в свое время еще более решительно Немирович-Данченко: "...одна из важнейших основ воспитания актера... вопрос о том, как угадать автора " {Немирович-Данченко В. И. Театральное наследие. Статьи. Речи. Беседы. Письма. М., 1952, т. 1, с. 223.}; "Воспитать в актере умение находить авторское лицо... Как нам этого добиться? Я одно время убежденно проповедовал, что в театре нужны специальные лекции по этому поводу. Хотя должен признаться, что тут есть и огромная опасность. Я перебираю в уме множество профессоров - и всех тут же отвергаю. Знаю, что они глубоко изучают писателей и книги о них пишут. Но... у них подход не артистический и - я бы даже сказал - не настоящий человеческий. Это слишком дидактично: нагромождение мыслей и слов, не волнующих актерского воображения. Все это верно, поучительно, хорошо, но ничем не помогает актерскому воображению взволновать какие-то нервы или возбудить в фантазии какие-то образы. Я бы даже сказал: не передает того обаяния, которым насыщен данный автор" {Там же, с. 224.}.
Сетования Немировича и размышления Кнебель, конечно, интересны не в плане решения вопроса: кто виноват? Кто бы ни был виноват в том, что актеры не получают помощи от литературоведов, важно лишь то, что поднят вопрос о настоятельной необходимости более тесной совместной работы исследователя и театра.
Придавая такой работе большое значение, Немирович умел смело опровергать авторитетных специалистов, когда их концепции не помогали театру раскрыть лицо автора. Так было в его последней, не доведенной до конца работе над "Гамлетом" Шекспира.
Из стенограмм его репетиций мы видим, что он выступал как смелый экспериментатор, стремящийся дать обновленное понимание трагедии Шекспира.
Для этого он боролся со штампами, и прежде всего со штампом "конфетного" Ренессанса. "Ренессанс на сцене стал штампом, приевшимся, намозолившим глаза. С ним связаны ложно романтические, идеализированные трафареты, "подслащенный ложный пафос..." - считал он, - тут надо делать что-то совершенно другое".
Он предполагал перенести действие трагедии в более раннюю эпоху, в средневековье. Конечно, штампом может сделаться и средневековье, как справедливо замечали тут же на репетиции театровед Н. Н. Чушкин и М. М. Морозов. Но они не учли другого. Перенесение в иную эпоху имело для Немировича и другое значение: помогало показать пропасть, лежащую между Гамлетом и его окружением. И поэтому Немирович отвергает доводы ученых. Он основывает свой замысел на том, что Гамлет - человек, который заглядывает далеко в будущее. Если все персонажи пьесы живут в средневековье, то Гамлет духовно живет уже в зрелом Ренессансе. "Среди всей этой жизни есть исключительная, родившаяся на двести-триста лет раньше душа, как Гамлет... потому, что весь дух этого человека охватывает человечество на несколько сот лет вперед" {Шекспировский сборник. 1967. М., [1968], с. 239.}.
Таким образом, смещение времени дает возможность постановщику сценически воплотить свою концепцию: Гамлета отделяют от его окружения века, по существу они люди разных эпох.
Изменение времени действия пьесы важно было и в другом отношении. Оно переносило в эпоху, "от которой остались нам ее страсти и столкновения... Тут все оголенные страсти". Это позволит показать "мир огромных, оголенных страстей" {Там же, с. 240.}. А это и есть подлинный мир Шекспира. "Каждый охвачен огромной страстью" {Там же, с. 241.} - тогда это Шекспир.
Актеру надо "схватить эмоциональный метод творчества. Вне эмоционального подхода - начнем рассуждать... придем только к резонерству". Только при эмоциональном подходе, заключает Немирович, будет создано в сценическом произведении единство жизненной, психологической и социальной правды.
При этом методе особую трудность представляли, конечно, размышления Гамлета.
Как развивается мысль в монологах Гамлета и как ее сценически воплотить. Над этим бился В. И. Немирович-Данченко, говоря, что его задача в конечном счете вскрыть философию Гамлета. Задумывался он и над тем, как же актеру произносить "сентенции", которых так много у Шекспира (сентенциями он называл мысли Гамлета). И как их сочетать с основной задачей - изображением шекспировских страстей, а "без страсти нет Шекспира".
Иным путем подходил к проблеме сценического воплощения трагедии К. С. Станиславский, хотя он ставил те же конечные задачи, что и Немирович. Он считал, что действие "Гамлета" воплощено в словах, и в каждом слове заключена мысль, и если эту мысль пропустить, то одно звено из пьесы оказалось бы выброшенным.
Исходя из этого, при сценическом воплощении пьесы необходимо точно проследить все этапы развития мысля Гамлета, которые и составляют основное действие трагедий. Станиславский скрупулезно намечает все мельчайшие звенья - этапы развития мысли Гамлета, соответствующие развитию драматургического действия.
Если внимательно проанализировать монологи Гамлета, а на них яснее всего можно решить этот вопрос, то становится ясно, как сочетается истина страстей и точность мысли. Здесь мысль рождает эмоции, а эмоции ведут к размышлениям.
Оказывается, все монологи Гамлета композиционно построены на удивительно точно сменяющих друг друга моментах раздумья и вспышках страстей. Ratio и эмоция живут рядом. При этом иногда эмоция возникает тогда, когда разум представляет свои неопровержимые доводы в пользу того или другого взгляда на мир. А иногда сила чувства помогает разуму оформить, сделать выводы о том или другом жизненном явлении.
Волны нахлынувших чувств и скрупулезная работа мозга, сменяясь, образуют внутреннюю духовную жизнь героя. Переходы эти резки, быстры, часто мгновенны.
Экспозиция образа философа намечается уже в первой встрече зрителя с Гамлетом и выступает в длинной реплике-монологе, завершающей так называемую тронную сцену. От того, каким здесь предстанет Гамлет, зависит во многом дальнейший рисунок роли.
Мы видели Гамлета в этой сцене скорбным, замкнувшимся в себе, отрешенным, отсутствующим или даже безучастным, негодующим, ироническим. Для всех этих оттенков есть достаточно оснований. Действительно, горе Гамлета велико. Неожиданность свалившейся беды усиливает его. Натура глубокая, страстная, он переживает все на пределе.
И все же и здесь не может не проявиться привычка к размышлению. Наблюдать, сопоставлять, делать логические выводы - это привычка, ставшая его второй натурой. Теперь она особенно необходима.
В этой сцене недостаточно Гамлету быть только "отсутствующим", углубленным в свое горе. Тогда зритель не будет подготовлен к тому, что личная трагедия Гамлета переводится в план мировых проблем.
Гамлет уже здесь, несмотря на тяжелое душевное состояние, несомненно, пристально наблюдает за происходящим, чтобы решить множество вопросов, вставших перед ним по приезде в Эльсинор после смерти отца.
Эльсинор уже не тот. Буйное веселье царит там, где раньше было тихое счастье. Мать - красивая, молодая, спокойно-счастливая, какой он ее всегда видел, теперь вдруг порывистая, неровная, со странным блеском в глазах, как будто опьяненная. Как будто другими стали и придворные. Полоний - умный советник, которого, очевидно, ценил отец, пресмыкается перед дядей-королем. А король? За ласковыми словами отца государства так и чувствуется подобострастное стремление "подлизаться". Поведение человека, сознающего, по-видимому, что он не имеет никаких прав на это звание.
Как странно переменились люди! Что же такое человек?
Человек и человечность - это знамя эпохи Возрождения, ее гордость. Но теперь он увидел другого человека - и в тех же людях. В чем же правда о человеке? Что скрыто за тем, чем они хотят казаться?
Эта мысль держит в тисках скорбного Гамлета. Он должен проникнуть в глубину души этих людей, пронзить их своим словом, своим взглядом.
Раздраженный грубо бестактными и неуместными в его состоянии вопросами короля и королевы, он быстро подхватывает реплику матери: "Так что ж столь необычным кажется тебе". В сущности, именно к ней обращено его credo. Она должна понять, что сжигает его сейчас. К ней - потому что сейчас настал момент, когда он, потерявший отца, может потерять и мать. В длинной тираде, как бы невольно вырывающейся у него, уже выступает сильный ум, стремящийся все осмыслить и обобщить. Но не только качество интеллекта, но и направление его мысли уже намечено: это - искание истины о человеке, которое потом перейдет в искание истины о мире.
Уже с первых слов в этой большой реплике-монологе (в так называемой тронной сцене) Гамлет выступает как мыслитель. Он заявляет свои права мыслителя, снимающего покров с внешней видимости вещей и явлений и познающего их суть. Программно звучат его слова "Я не хочу того, что кажется". Ему необходимо знать то, что "есть".
И далее, когда актер будет взбегать по лестничке шекспировских перечислений примет скорби, не почувствуем ли мы, что слова о грустном виде, бурных вздохах и слезах, потоком текущих из глаз, можно отнести не к самому Гамлету, а к той, которая так недавно все это лицемерно демонстрировала, идя за гробом отца? И потому слова Гамлета звучат обличительным пафосом, перебивая своей эмоциональной насыщенностью спокойствие мыслителя.
Это даст возможность заострить поставленную дальше Гамлетом дилемму: противоречие между внешними знаками выражения человеческих чувств и их истинной сутью, между подлинно человечным и тем, что им хочет прикинуться. Здесь по конкретному поводу намечается большая философская проблема, волновавшая умы на протяжении столетий, проблема дуализма, принимавшая в разные эпохи различную форму.
Где же истина о человеке, которую провозгласила его эпоха, сделавшая имя "человек" мерилом всех ценностей? Когда он оказался лицемером, предателем, лгуном, ничтожеством?
Двойственность бытия - вот что опыт жизни дает Гамлету. Как это совместить с провозглашенным гуманистами лозунгом единства, гармонии. Ведь все религиозное средневековье, теперь побежденное, твердило о двух мирах. Если их взгляды все еще живучи, то здесь огромная опасность не только для его времени, но и для грядущих веков. История это доказала. И тем важнее и значительнее задача, вставшая перед Гамлетом.
И вот, если рассматривать первый большой монолог Гамлета после тронной сцены с точки зрения его принадлежности человеку-мыслителю, станет ясно, что каждое переживание свое служит ему поводом для определенного умозаключения, а оно, это умозаключение, логически развиваясь, в свою очередь, требует все новых и новых аргументов, дополнительных доказательств.
И тогда уже в этом монологе вместо сетований на свою судьбу и на жизнь, на мир выступает стройный логический ход мыслей, сопровождающих или перебивающих эмоции.
Живший в душе Гамлета идеал посрамлен и уничтожен. Это вызывает отчаяние. Жить не хочется. Легче умереть, чем жить с такими мыслями. Из глубины души вырывается, как стон, как мольба:
О, если б этот плотный сгусток мяса
Растаял, сгинул, изошел росой!
И вот он уже холодно резюмирует:
Каким докучным, тусклым и ненужным
Мне кажется все, что ни есть на свете!
О, мерзость! Это буйный сад, плодящий
Одно лишь семя; дикое и злое
В нем властвует.
(I, 2) {*}
{* Здесь и далее цитаты из "Гамлета" даны в переводе М. Лозинского.}
И так страшно от этого холодного заключения - приговора, приговора своим идеалам, мечтам, надеждам и в то же время приговора той, которая родила его с этой жаждой прекрасного, что он вскрикивает: "До этого дойти!". И сразу от этого отчаянного крика он приходит в себя. И уже трезвый ум мыслителя предъявляет свои права: "Да, - говорит непокорный ум, - это надо еще доказать".
Гамлет и в минуты огромного эмоционального возбуждения не теряет способности мыслить трезво и логически. Он хочет выстроить свои за и против, pro и contra, оспорить или доказать правильность тех мрачных выводов, к которым он пришел. И дальше, один за другим, идут сначала все за. Подтверждение его начального вывода, доказательство э 1 в том, что так быстро забыт любимый человек:
Два месяца, как умер! Меньше даже.
Такой достойнейший король!
Любопытно, как и здесь проявляется педантичность мыслящего ума - в уточнении: "Нет, даже и не два..." ("меньше даже").
Таково первое доказательство ужаса того, что совершила мать: она променяла великого человека на "сатира". Второе доказательство: глубина чувства отца, так пламенно, так беззаветно любившего ее, "что и ветрам неба не дал бы коснуться ее лица".
От этого стального прикосновения скальпеля рассудка к открытой ране все снова переворачивается в душе, и он гневно взывает: "О небо и земля! Мне ль вспоминать?".
Но нет, он не отдастся своему чувству, он будет искать еще и аргументы. Теперь они мотивируются не высотой чувств отца, а ее отношением к королю. Ведь Гамлет и все окружающие ясно видели, как преданно она его любила, как в свое время была счастлива с ним и как это счастье с годами все росло.
Но тут Гамлету приходится прервать себя: к чему вспоминать - ведь действительность все это перечеркнула. И уже не в силах дальше следовать за доводами разума, он прерывает себя мрачным "а через месяц!", чтобы затем уже, как бы лишенный сил от внутренней боли, отдаться скорби: "Не думать бы об этом!".
Но внутренняя энергия мыслителя не позволяет остановиться на безвольной тоске. Он должен дать "названье" тому, что произошло. А произошло то, что вся поэзия, связанная с женщиной - женой, матерью, возлюбленной, - исчезла. Осталось ничто: блестящие побрякушки, видимость, прикрывающая внутреннее убожество, бессердечие.
...Бренность ты
Зовешься: женщина!
Теперь те же слова "через месяц!" звучат уже не болью. Они - трамплин для очень точного и весьма прозаичного образа. Интересно, что образ взят из материального мира, из обихода. "И башмаков не износила, в которых шла за гробом". Это после высоких мифологических сравнений.
Но тем более сильно негодование, что приходится с неба спуститься на землю. Если все это так и есть, как теперь оказалось, то, значит, ничего человечного не остается в человеке. Этот царь природы ниже зверя. "Зверь, лишенный разуменья, скучал бы дольше". А он, Гамлет, хочет взывать к разуму. Он еще раз напоминает о ничтожестве того, ради которого забыт его отец: "на отца похож не более, чем я на Геркулеса". И грустная ирония этого сравнения снова заставляет доводы разума прервать на миг воплем": "через месяц!" чтобы потом снова нанизывать обвинительные пункты:
Еще и соль ее бесчестных слез
На покрасневших веках не исчезла,
Как вышла замуж.
Какая гнусность! О чем тут еще говорить. Исчерпаны все за его обвинений, оказывается, что "против", contra, т. е. для защиты этого лживого мира, ему нечего противопоставить. И потому с неизбежностью остается только категорически, со всей резкостью констатировать: "Нет, и не может в этом быть добра". И это не случайно, что "тут нет добра". Важно, что вообще "быть его не может". Итог, который подводит сильный ум мыслителя и который заставляет съежиться душу человека, ощутившего себя таким одиноким во враждебном мире: "Но смолкни, сердце, скован мой язык!".
Так в быстрых переходах, взрывах эмоций и непрестанной работе интеллекта развивается первый монолог Гамлета, в котором уже выявлена потенция его духовной жизни.
Развиваются дальше внутренние мытарства Гамлета. Накапливаются беды. Сообщение о том, что стал появляться дух отца, подтверждает худшие подозрения Гамлета. Явление духа и рассказ о злодейском убийстве доводят его до высшей степени эмоционального возбуждения. В следующем монологе (I, 5) выплескивается вся страстность его натуры. Теперь он не может размышлять, рассуждать.
Нет нужды подробно останавливаться на анализе этого монолога. Весь этот монолог-клятва идет на пределе эмоционального напряжения. Вот где актер может дать свободу открытому темпераменту.
И все же ум мыслителя не спит. Он работает. Он формулирует. От общей констатации зла, царящего в мире, прозвучавшей в предыдущем монологе: "Нет и не может в этом быть добра",
Гамлет приходит к конкретному его обозначению: оно таится в человеческой природе.
Рождается умозаключение. Его надо записать. Привычка, ставшая второй натурой: "Надо записать, что можно жить с улыбкой и с улыбкой быть подлецом; по крайней мере - в Дании".
И сразу слетает весь пыл. Холодный и трезвый ум вступает в свои права. Таков резкий сдвиг конца монолога. Теперь уже в душе Гамлета не отчаяние превалирует, которое звучало в первом монологе, а гнев и негодование. А эти чувства, даже на своем пределе, вызывают не пессимизм, а волю к борьбе, активность. Ему надо действовать, а для этого снова и снова анализировать, сопоставлять, узнавать. Только тогда "злодейство выступит на свет дневной".
Но, став явным после рассказа отца, оно вызывает целый ряд новых вопросов: как могло случиться, что оно произошло, где его корни?
"Народа слух бесстыдно обманули"; "Не потерпи, коль есть в тебе природа: не дай постели датских королей стать ложем блуда и кровосмешенья", - сказал ему отец.
В этих словах старого Гамлета - мысль о народе, о государстве, о котором он не забывает, несмотря на тяжкие страдания. Не может быть, чтоб об этом не думал и Гамлет - сын, "цвет и надежда радостной державы" (слова Офелии). Но, думая об обманутом народе, о государстве, очутившемся в руках злодея, он постепенно неизбежно приходит к тому, что теперь не время для решения личной задачи - мести за своего отца. Ее можно будет выполнить тогда, когда будут решены более общие вопросы. Когда будут найдены концы и начала века, расколовшегося на его глазах, причины той трещины, которая обезобразила лицо его времени. Так от личного Гамлет идет к решению общего. Вставшие в его сознании проблемы усложняются, принимают глобальные размеры.
Шекспир не просто играет словами, когда вплетает в речь своих персонажей образы из театрального обихода, а строит свое произведение по как бы развернутой, но в то же время скрытой метафоре-символу "мир - сцена". Это видно также и в том, как Гамлет отождествляет себя и других с актерами, как он, наподобие средневековых спектаклей, не только подменяет жизненные ситуации сценическими, а воспринимает жизнь и театр как единое целое. В знаменитом обращении к Гертруде Гамлет говорит:
Не кажется, сударыня, а есть.
Мне "кажется" неведомы. Ни этот
Суровый плащ, ни платья чернота,
Ни хриплая прерывистость дыханья,
Ни даже слез податливый поток,
И впалость черт, и все подразделенья
Тоски не в силах выразить меня.
Вот способы казаться, ибо это
Лишь действия и их легко сыграть,
Моя же скорбь чуждается прикрас
И их не выставляет напоказ.
(Перевод Б. Пастернака)
Этот монолог обычно играют как упрек матери и двору в том, что в Дании провозглашен фальшивый траур и что настоящее горе самого принца не подлежит лицедейству. Да, это текст и даже подтекст данного монолога. Однако и подтекст может иметь свои "подразделения". В глубинных пластах второго плана просматривается как раз скрытый образ-символ "мир-сцена". Для его восприятия следует вспомнить, что перечисленные атрибуты траура - "суровый плащ", "платья чернота", "хриплая прерывистость дыханья", "слез податливый поток", "впалость черт", "все подразделения тоски" - суть не только элементы реалистического описания традиционного ритуала, а также и перечисления театрального реквизита и выразительных средств тогдашнего актера-трагика. Гамлет как бы с подмостков сцены оповещает мир о том, что в нем, творении Шекспира, сосредоточена тоска, не поддающаяся выражению даже языком искусства ("Действия легко сыграть..."). В то же время, допуская перед зрителем, что он актер, исполняющий роль принца датского, Гамлет тем самым объявляет себя участником большого театра, называемого жизнью.
Разумеется, самым ярким проявлением интересующей нас скрытой метафоры является сцена "мышеловки". Приход актеров ко двору датского короля еще одна большая метафора-символ в творчестве Шекспира. Это не просто сюжетный материал, не просто "сцена на сцене", а именно метафора-символ. В сцене актеров действительно можно найти отголоски "борьбы театров", дискуссий относительно правдивости и неестественности в актерском исполнении, но это все-таки малозначительные замечания. Главное не это. С приходом актеров связано несколько аспектов. 1) Для Гамлета они символизируют мир иллюзий, мир искусства, где люди лицедействуют во имя высоких нравственных ценностей. Гамлет рад приходу актеров, так как для него их искусство отдушина. Они приносят праздник в Эльсинор. 2) Искусство несет в себе огромную силу правды. Этот аспект "мышеловки" становится ясным, если отказаться от дословного сюжетного прочтения замысла Гамлета ("...я слыхал, что иногда преступники в театре бывали под воздействием игры так глубоко потрясены, что тут же свои провозглашали злодеянья..." - II, 2). Сила сценического образа и сценического слова куда сильнее прямых намеков на конкретные поступки людей. Поэтому соблазн режиссеров внести в игру странствующих актеров комический элемент (вот, мол, как тогда играли актеры) представляется нам упрощением замысла драматурга. Конечно, стиль их высокопарен и даже иногда заслуживает критики Гамлета, но при этом их искусство искренне радует и волнует героя трагедии. Без всего этого трудно было бы представить культурный фон молодого Гамлета. Актеры не просто профессионалы, нанятые для определенной цели, а духовные собратья Гамлета. Они являются такими же зрителями жизни, этого большого театрального зрелища, как и мы, зрители спектакля. Роли у нас разные - то мы играем статиста, то равнодушного зрителя, а то и самого Гамлета. В отличие от нас актеры лишь играют "сцену на сцене" (т. е. исполняют роль актера в театре жизни). Решение этого эпизода представляется более верным скорее в стилизованной манере (что дает возможность для большего обобщения), чем в гротескно-пародийной (что уводит зрителя в сторону, к историческому бытописанию).
Расшифровка скрытой метафоры "мир - сцена" дала бы режиссеру большую свободу в интерпретации сцены мышеловки. Мы уже знаем случаи более смелого отождествления, например, Клавдия и Гертруды с актерами, изображающими пантомиму "убийства Гонзаго". Большой интерес в этом отношении представлял и известный чешский эксперимент на Монреальской выставке 1967 г., который был основан на принципе демонстрации многоплановости шекспировского текста посредством привлечения новых сценических средств. Основной режиссерской находкой явилось огромное зеркало, в котором вместе с действующими лицами отражались и зрители. Скрытый символ-метафора сцены явно ощущается и в финальной картине трагедии. Дуэль Гамлета и Лаэрта еще одна своеобразная "сцена на сцене", в конце которой Гамлет недвусмысленно отождествляет участников спектакля со зрителями.
Небезынтересно проследить, как проясняется эта последняя фаза скрытой метафоры в русских переводах.
У Н. Полевого она вообще отсутствует:
А вы, свидетели злодейства,
Вы, бедные, трепещущие люди!
А. Радлова видит образ "зрителя трагедии", но сужает силу обобщения гамлетовских слов, подменяя метафору сравнением:
А вы, что, содрогаясь и бледнея,
Глядите с ужасом на это дело,
Как зрители безмолвные трагедий.
М. Лозинский и Б. Пастернак полнее выявляют скрытую метафору:
М. Лозинский:
Вам, трепетным и бледным,
Безмолвно созерцающим игру...
Б. Пастернак:
А вы, немые зрители финала...
Уточним лишь, что упомянутое в подлиннике слово mute означает не просто "безмолвный" и при жизни Шекспира употреблялось в значении "актер, не произносящий слова", статист. Таким образом, в подлиннике упоминаются и статисты, и зрители: "Вы являетесь статистами или зрителями этого представления".
Позднее Шекспир вновь вернется к этой метафоре-символу, уже непосредственно внося его в текст. Таким образом, используя избитую метафору в монологе Жака, а затем спрятав ее в глубинный подтекст "Гамлета", драматург в "Лире" и "Макбете" находит новое трагическое звучание старой метафоры, очистив ее от аксессуаров ходульного сравнения:
Мы плакали, пришедши в мир,
На это представление с шутами.
(Перевод Б. Пастернака)
Или ставшие столь популярными в наше время слова из "Макбета":
Жизнь - это только тень, комедиант,
Паясничавший полчаса на сцене
И тут же позабытый; это повесть,
Которую пересказал дурак:
В ней много слов и страсти, нет лишь смысла.
(Перевод Ю. Корнеева)
Приведенные нами примеры показывают, что идея театральности выражена в "Гамлете" не только наглядно в сцене с актерами и в представлении "мышеловки", но пронизывает весь текст, составляет одну из основ поведения персонажей.
МОНОЛОГИ ГАМЛЕТА И ПРОБЛЕМА ИХ СЦЕНИЧЕСКОГО ВОПЛОЩЕНИЯ
С. Нельс
В своей книге "Вся жизнь" М. О. Кнебель писала: "Режиссеры и актеры подчас, несмотря на самое глубокое уважение к трудам специалистов, не умеют практически использовать их опыт. В этом есть и наша вина, но и вина специалистов, работающих в отрыве от стихии самого театра" {Кнебель М. Вся жизнь. М., 1967, с. 333.}.
О том же разрыве говорил в свое время еще более решительно Немирович-Данченко: "...одна из важнейших основ воспитания актера... вопрос о том, как угадать автора " {Немирович-Данченко В. И. Театральное наследие. Статьи. Речи. Беседы. Письма. М., 1952, т. 1, с. 223.}; "Воспитать в актере умение находить авторское лицо... Как нам этого добиться? Я одно время убежденно проповедовал, что в театре нужны специальные лекции по этому поводу. Хотя должен признаться, что тут есть и огромная опасность. Я перебираю в уме множество профессоров - и всех тут же отвергаю. Знаю, что они глубоко изучают писателей и книги о них пишут. Но... у них подход не артистический и - я бы даже сказал - не настоящий человеческий. Это слишком дидактично: нагромождение мыслей и слов, не волнующих актерского воображения. Все это верно, поучительно, хорошо, но ничем не помогает актерскому воображению взволновать какие-то нервы или возбудить в фантазии какие-то образы. Я бы даже сказал: не передает того обаяния, которым насыщен данный автор" {Там же, с. 224.}.
Сетования Немировича и размышления Кнебель, конечно, интересны не в плане решения вопроса: кто виноват? Кто бы ни был виноват в том, что актеры не получают помощи от литературоведов, важно лишь то, что поднят вопрос о настоятельной необходимости более тесной совместной работы исследователя и театра.
Придавая такой работе большое значение, Немирович умел смело опровергать авторитетных специалистов, когда их концепции не помогали театру раскрыть лицо автора. Так было в его последней, не доведенной до конца работе над "Гамлетом" Шекспира.
Из стенограмм его репетиций мы видим, что он выступал как смелый экспериментатор, стремящийся дать обновленное понимание трагедии Шекспира.
Для этого он боролся со штампами, и прежде всего со штампом "конфетного" Ренессанса. "Ренессанс на сцене стал штампом, приевшимся, намозолившим глаза. С ним связаны ложно романтические, идеализированные трафареты, "подслащенный ложный пафос..." - считал он, - тут надо делать что-то совершенно другое".
Он предполагал перенести действие трагедии в более раннюю эпоху, в средневековье. Конечно, штампом может сделаться и средневековье, как справедливо замечали тут же на репетиции театровед Н. Н. Чушкин и М. М. Морозов. Но они не учли другого. Перенесение в иную эпоху имело для Немировича и другое значение: помогало показать пропасть, лежащую между Гамлетом и его окружением. И поэтому Немирович отвергает доводы ученых. Он основывает свой замысел на том, что Гамлет - человек, который заглядывает далеко в будущее. Если все персонажи пьесы живут в средневековье, то Гамлет духовно живет уже в зрелом Ренессансе. "Среди всей этой жизни есть исключительная, родившаяся на двести-триста лет раньше душа, как Гамлет... потому, что весь дух этого человека охватывает человечество на несколько сот лет вперед" {Шекспировский сборник. 1967. М., [1968], с. 239.}.
Таким образом, смещение времени дает возможность постановщику сценически воплотить свою концепцию: Гамлета отделяют от его окружения века, по существу они люди разных эпох.
Изменение времени действия пьесы важно было и в другом отношении. Оно переносило в эпоху, "от которой остались нам ее страсти и столкновения... Тут все оголенные страсти". Это позволит показать "мир огромных, оголенных страстей" {Там же, с. 240.}. А это и есть подлинный мир Шекспира. "Каждый охвачен огромной страстью" {Там же, с. 241.} - тогда это Шекспир.
Актеру надо "схватить эмоциональный метод творчества. Вне эмоционального подхода - начнем рассуждать... придем только к резонерству". Только при эмоциональном подходе, заключает Немирович, будет создано в сценическом произведении единство жизненной, психологической и социальной правды.
При этом методе особую трудность представляли, конечно, размышления Гамлета.
Как развивается мысль в монологах Гамлета и как ее сценически воплотить. Над этим бился В. И. Немирович-Данченко, говоря, что его задача в конечном счете вскрыть философию Гамлета. Задумывался он и над тем, как же актеру произносить "сентенции", которых так много у Шекспира (сентенциями он называл мысли Гамлета). И как их сочетать с основной задачей - изображением шекспировских страстей, а "без страсти нет Шекспира".
Иным путем подходил к проблеме сценического воплощения трагедии К. С. Станиславский, хотя он ставил те же конечные задачи, что и Немирович. Он считал, что действие "Гамлета" воплощено в словах, и в каждом слове заключена мысль, и если эту мысль пропустить, то одно звено из пьесы оказалось бы выброшенным.
Исходя из этого, при сценическом воплощении пьесы необходимо точно проследить все этапы развития мысля Гамлета, которые и составляют основное действие трагедий. Станиславский скрупулезно намечает все мельчайшие звенья - этапы развития мысли Гамлета, соответствующие развитию драматургического действия.
Если внимательно проанализировать монологи Гамлета, а на них яснее всего можно решить этот вопрос, то становится ясно, как сочетается истина страстей и точность мысли. Здесь мысль рождает эмоции, а эмоции ведут к размышлениям.
Оказывается, все монологи Гамлета композиционно построены на удивительно точно сменяющих друг друга моментах раздумья и вспышках страстей. Ratio и эмоция живут рядом. При этом иногда эмоция возникает тогда, когда разум представляет свои неопровержимые доводы в пользу того или другого взгляда на мир. А иногда сила чувства помогает разуму оформить, сделать выводы о том или другом жизненном явлении.
Волны нахлынувших чувств и скрупулезная работа мозга, сменяясь, образуют внутреннюю духовную жизнь героя. Переходы эти резки, быстры, часто мгновенны.
Экспозиция образа философа намечается уже в первой встрече зрителя с Гамлетом и выступает в длинной реплике-монологе, завершающей так называемую тронную сцену. От того, каким здесь предстанет Гамлет, зависит во многом дальнейший рисунок роли.
Мы видели Гамлета в этой сцене скорбным, замкнувшимся в себе, отрешенным, отсутствующим или даже безучастным, негодующим, ироническим. Для всех этих оттенков есть достаточно оснований. Действительно, горе Гамлета велико. Неожиданность свалившейся беды усиливает его. Натура глубокая, страстная, он переживает все на пределе.
И все же и здесь не может не проявиться привычка к размышлению. Наблюдать, сопоставлять, делать логические выводы - это привычка, ставшая его второй натурой. Теперь она особенно необходима.
В этой сцене недостаточно Гамлету быть только "отсутствующим", углубленным в свое горе. Тогда зритель не будет подготовлен к тому, что личная трагедия Гамлета переводится в план мировых проблем.
Гамлет уже здесь, несмотря на тяжелое душевное состояние, несомненно, пристально наблюдает за происходящим, чтобы решить множество вопросов, вставших перед ним по приезде в Эльсинор после смерти отца.
Эльсинор уже не тот. Буйное веселье царит там, где раньше было тихое счастье. Мать - красивая, молодая, спокойно-счастливая, какой он ее всегда видел, теперь вдруг порывистая, неровная, со странным блеском в глазах, как будто опьяненная. Как будто другими стали и придворные. Полоний - умный советник, которого, очевидно, ценил отец, пресмыкается перед дядей-королем. А король? За ласковыми словами отца государства так и чувствуется подобострастное стремление "подлизаться". Поведение человека, сознающего, по-видимому, что он не имеет никаких прав на это звание.
Как странно переменились люди! Что же такое человек?
Человек и человечность - это знамя эпохи Возрождения, ее гордость. Но теперь он увидел другого человека - и в тех же людях. В чем же правда о человеке? Что скрыто за тем, чем они хотят казаться?
Эта мысль держит в тисках скорбного Гамлета. Он должен проникнуть в глубину души этих людей, пронзить их своим словом, своим взглядом.
Раздраженный грубо бестактными и неуместными в его состоянии вопросами короля и королевы, он быстро подхватывает реплику матери: "Так что ж столь необычным кажется тебе". В сущности, именно к ней обращено его credo. Она должна понять, что сжигает его сейчас. К ней - потому что сейчас настал момент, когда он, потерявший отца, может потерять и мать. В длинной тираде, как бы невольно вырывающейся у него, уже выступает сильный ум, стремящийся все осмыслить и обобщить. Но не только качество интеллекта, но и направление его мысли уже намечено: это - искание истины о человеке, которое потом перейдет в искание истины о мире.
Уже с первых слов в этой большой реплике-монологе (в так называемой тронной сцене) Гамлет выступает как мыслитель. Он заявляет свои права мыслителя, снимающего покров с внешней видимости вещей и явлений и познающего их суть. Программно звучат его слова "Я не хочу того, что кажется". Ему необходимо знать то, что "есть".
И далее, когда актер будет взбегать по лестничке шекспировских перечислений примет скорби, не почувствуем ли мы, что слова о грустном виде, бурных вздохах и слезах, потоком текущих из глаз, можно отнести не к самому Гамлету, а к той, которая так недавно все это лицемерно демонстрировала, идя за гробом отца? И потому слова Гамлета звучат обличительным пафосом, перебивая своей эмоциональной насыщенностью спокойствие мыслителя.
Это даст возможность заострить поставленную дальше Гамлетом дилемму: противоречие между внешними знаками выражения человеческих чувств и их истинной сутью, между подлинно человечным и тем, что им хочет прикинуться. Здесь по конкретному поводу намечается большая философская проблема, волновавшая умы на протяжении столетий, проблема дуализма, принимавшая в разные эпохи различную форму.
Где же истина о человеке, которую провозгласила его эпоха, сделавшая имя "человек" мерилом всех ценностей? Когда он оказался лицемером, предателем, лгуном, ничтожеством?
Двойственность бытия - вот что опыт жизни дает Гамлету. Как это совместить с провозглашенным гуманистами лозунгом единства, гармонии. Ведь все религиозное средневековье, теперь побежденное, твердило о двух мирах. Если их взгляды все еще живучи, то здесь огромная опасность не только для его времени, но и для грядущих веков. История это доказала. И тем важнее и значительнее задача, вставшая перед Гамлетом.
И вот, если рассматривать первый большой монолог Гамлета после тронной сцены с точки зрения его принадлежности человеку-мыслителю, станет ясно, что каждое переживание свое служит ему поводом для определенного умозаключения, а оно, это умозаключение, логически развиваясь, в свою очередь, требует все новых и новых аргументов, дополнительных доказательств.
И тогда уже в этом монологе вместо сетований на свою судьбу и на жизнь, на мир выступает стройный логический ход мыслей, сопровождающих или перебивающих эмоции.
Живший в душе Гамлета идеал посрамлен и уничтожен. Это вызывает отчаяние. Жить не хочется. Легче умереть, чем жить с такими мыслями. Из глубины души вырывается, как стон, как мольба:
О, если б этот плотный сгусток мяса
Растаял, сгинул, изошел росой!
И вот он уже холодно резюмирует:
Каким докучным, тусклым и ненужным
Мне кажется все, что ни есть на свете!
О, мерзость! Это буйный сад, плодящий
Одно лишь семя; дикое и злое
В нем властвует.
(I, 2) {*}
{* Здесь и далее цитаты из "Гамлета" даны в переводе М. Лозинского.}
И так страшно от этого холодного заключения - приговора, приговора своим идеалам, мечтам, надеждам и в то же время приговора той, которая родила его с этой жаждой прекрасного, что он вскрикивает: "До этого дойти!". И сразу от этого отчаянного крика он приходит в себя. И уже трезвый ум мыслителя предъявляет свои права: "Да, - говорит непокорный ум, - это надо еще доказать".
Гамлет и в минуты огромного эмоционального возбуждения не теряет способности мыслить трезво и логически. Он хочет выстроить свои за и против, pro и contra, оспорить или доказать правильность тех мрачных выводов, к которым он пришел. И дальше, один за другим, идут сначала все за. Подтверждение его начального вывода, доказательство э 1 в том, что так быстро забыт любимый человек:
Два месяца, как умер! Меньше даже.
Такой достойнейший король!
Любопытно, как и здесь проявляется педантичность мыслящего ума - в уточнении: "Нет, даже и не два..." ("меньше даже").
Таково первое доказательство ужаса того, что совершила мать: она променяла великого человека на "сатира". Второе доказательство: глубина чувства отца, так пламенно, так беззаветно любившего ее, "что и ветрам неба не дал бы коснуться ее лица".
От этого стального прикосновения скальпеля рассудка к открытой ране все снова переворачивается в душе, и он гневно взывает: "О небо и земля! Мне ль вспоминать?".
Но нет, он не отдастся своему чувству, он будет искать еще и аргументы. Теперь они мотивируются не высотой чувств отца, а ее отношением к королю. Ведь Гамлет и все окружающие ясно видели, как преданно она его любила, как в свое время была счастлива с ним и как это счастье с годами все росло.
Но тут Гамлету приходится прервать себя: к чему вспоминать - ведь действительность все это перечеркнула. И уже не в силах дальше следовать за доводами разума, он прерывает себя мрачным "а через месяц!", чтобы затем уже, как бы лишенный сил от внутренней боли, отдаться скорби: "Не думать бы об этом!".
Но внутренняя энергия мыслителя не позволяет остановиться на безвольной тоске. Он должен дать "названье" тому, что произошло. А произошло то, что вся поэзия, связанная с женщиной - женой, матерью, возлюбленной, - исчезла. Осталось ничто: блестящие побрякушки, видимость, прикрывающая внутреннее убожество, бессердечие.
...Бренность ты
Зовешься: женщина!
Теперь те же слова "через месяц!" звучат уже не болью. Они - трамплин для очень точного и весьма прозаичного образа. Интересно, что образ взят из материального мира, из обихода. "И башмаков не износила, в которых шла за гробом". Это после высоких мифологических сравнений.
Но тем более сильно негодование, что приходится с неба спуститься на землю. Если все это так и есть, как теперь оказалось, то, значит, ничего человечного не остается в человеке. Этот царь природы ниже зверя. "Зверь, лишенный разуменья, скучал бы дольше". А он, Гамлет, хочет взывать к разуму. Он еще раз напоминает о ничтожестве того, ради которого забыт его отец: "на отца похож не более, чем я на Геркулеса". И грустная ирония этого сравнения снова заставляет доводы разума прервать на миг воплем": "через месяц!" чтобы потом снова нанизывать обвинительные пункты:
Еще и соль ее бесчестных слез
На покрасневших веках не исчезла,
Как вышла замуж.
Какая гнусность! О чем тут еще говорить. Исчерпаны все за его обвинений, оказывается, что "против", contra, т. е. для защиты этого лживого мира, ему нечего противопоставить. И потому с неизбежностью остается только категорически, со всей резкостью констатировать: "Нет, и не может в этом быть добра". И это не случайно, что "тут нет добра". Важно, что вообще "быть его не может". Итог, который подводит сильный ум мыслителя и который заставляет съежиться душу человека, ощутившего себя таким одиноким во враждебном мире: "Но смолкни, сердце, скован мой язык!".
Так в быстрых переходах, взрывах эмоций и непрестанной работе интеллекта развивается первый монолог Гамлета, в котором уже выявлена потенция его духовной жизни.
Развиваются дальше внутренние мытарства Гамлета. Накапливаются беды. Сообщение о том, что стал появляться дух отца, подтверждает худшие подозрения Гамлета. Явление духа и рассказ о злодейском убийстве доводят его до высшей степени эмоционального возбуждения. В следующем монологе (I, 5) выплескивается вся страстность его натуры. Теперь он не может размышлять, рассуждать.
Нет нужды подробно останавливаться на анализе этого монолога. Весь этот монолог-клятва идет на пределе эмоционального напряжения. Вот где актер может дать свободу открытому темпераменту.
И все же ум мыслителя не спит. Он работает. Он формулирует. От общей констатации зла, царящего в мире, прозвучавшей в предыдущем монологе: "Нет и не может в этом быть добра",
Гамлет приходит к конкретному его обозначению: оно таится в человеческой природе.
Рождается умозаключение. Его надо записать. Привычка, ставшая второй натурой: "Надо записать, что можно жить с улыбкой и с улыбкой быть подлецом; по крайней мере - в Дании".
И сразу слетает весь пыл. Холодный и трезвый ум вступает в свои права. Таков резкий сдвиг конца монолога. Теперь уже в душе Гамлета не отчаяние превалирует, которое звучало в первом монологе, а гнев и негодование. А эти чувства, даже на своем пределе, вызывают не пессимизм, а волю к борьбе, активность. Ему надо действовать, а для этого снова и снова анализировать, сопоставлять, узнавать. Только тогда "злодейство выступит на свет дневной".
Но, став явным после рассказа отца, оно вызывает целый ряд новых вопросов: как могло случиться, что оно произошло, где его корни?
"Народа слух бесстыдно обманули"; "Не потерпи, коль есть в тебе природа: не дай постели датских королей стать ложем блуда и кровосмешенья", - сказал ему отец.
В этих словах старого Гамлета - мысль о народе, о государстве, о котором он не забывает, несмотря на тяжкие страдания. Не может быть, чтоб об этом не думал и Гамлет - сын, "цвет и надежда радостной державы" (слова Офелии). Но, думая об обманутом народе, о государстве, очутившемся в руках злодея, он постепенно неизбежно приходит к тому, что теперь не время для решения личной задачи - мести за своего отца. Ее можно будет выполнить тогда, когда будут решены более общие вопросы. Когда будут найдены концы и начала века, расколовшегося на его глазах, причины той трещины, которая обезобразила лицо его времени. Так от личного Гамлет идет к решению общего. Вставшие в его сознании проблемы усложняются, принимают глобальные размеры.