– Здравствуй, Дамир…
   – Ах ты-ы, То-ом! – вглядевшись, выдохнул он и вдруг, бросившись, схватил меня в объятья.
   – Что же ты тогда сбежал, дурачок! – гудел он над моим ухом.– Дочка-то в тот же год замуж вышла!
   Кости мои трещали.
   – Постой, – отстранившись, сказал он. – Ты что же, в самом деле джентльмен?
   – Просьба у меня к тебе, мастер, – борясь с предательской слезой, заторопился я.– Хочу приехать к тебе на днях с друзьями и попить пива, как тогда, помнишь?
   Я схватил его квадратную лапу, несильно размахнувшись, впечатал в неё стопку из трёх золотых гиней, загнул и свёл над ними его пальцы.
   – Жизнью тебе обязан за твои уроки!
   Я повернулся, побежал за повозками.
   – Ты откуда едешь, Том?! – крикнул он мне вслед.
   – Из Индии!..
   Дом мой стоял ухоженный, аккуратный, как будто и не было этих двух лет. Повозки остановились у дверей, я вошёл и пригласил за собой спутников. Мы поднялись в салон, заставленный новой, незнакомой мне мебелью.
   – Предлагаю сесть, – весело сказал я, – кому и где понравится! Сейчас пойду объявлю, что пропавший Том не пропал вовсе!
   Однако объявлять не пришлось. Распахнулась дверь, и в салон ступил владелец верхних двух этажей.
   – Кто вы такие?! – загремел он. – Почему здесь?..
   Вот уж кого время коснулось! Постарел, согнулся. Под глазами легли тени.
   – Хозяин вернулся! – стараясь не обращать внимания на грубость, добродушно ответил я. – Вот почему.
   – Я здесь хозяин! – возопил человек.
   – Вы не узнали меня? – улыбнулся я ему. – Я Томас Локк, владелец подвала и первого этажа. И, кстати, не единственный владелец. Позовите старого плотника!
   – Он умер два года назад! Да, он арендовал у меня подвал и этаж, но владельцем никогда не был! А кто такой Томас Локк? Мальчишка, который у него работал? Так что с того?
   Ошеломлённый известием о смерти близкого мне человека, я на мгновение ушёл в себя и не сразу сообразил, что рассвирепевший, брызгающий слюной человек приказывает нам убраться из дома. Мои друзья сидели на краях диванов, напряжённые, с серьёзными лицами. В дверях маячили возчики, занёсшие было наши сундуки. Пришёл наш со стариком работник – столяр, наверняка, узнал меня. Но мне уже было не до него.
   Я подошёл к нашим вещам и вытащил, царапнув по крышке сундука, свой зелёный клинок. Точным и злым движением вложив кончик лезвия между подбородком и гортанью мгновенно смолкшего человека, я подал руку вперёд. Человек, выпучив глаза и багровея, попятился, прижался к стене.
   – Кто-нибудь! – громко сказал я. – Позовите констебля [71]!
   Человек так и простоял у стены, не дыша, не моргая, пока не пришёл констебль.
   – Подержите! – протянул я ему клинок.
   Недоумевая, он взял его, а я подошёл к конторке, провёл рукой в лишь мне известном месте, достал спрятанный два года назад запасной ключ. Я отпер дверь в мою комнату с подоконником, вошёл. Через минуту, выломав из стены штукатурку, я вытащил мешочек с деньгами и бумаги на дом.
   Эти бумаги подействовали на человека, как яд скорпиона. Он даже скорчился! Конечно, после смерти старика он рылся в его вещах, нашёл купчую и сжёг. Ему невозможно было представить, что я сохранил второй экземпляр! Ну да, был ещё какой-то Том, но он уплыл на край света и очень своевременно пропал. Какая удача!
   Какая досада. Вот он, собственной персоной. Живой, здоровый.
   Констебль посмотрел бумаги, зажал в кулаке вложенную в него монету и ушёл, поздравив меня с возвращением. Поникший человечек тоже потянулся было за дверь, но я его остановил.
   – Поскольку именно вы пользовались помещением в отсутствие хозяина, извольте завтра же вручить мне арендные деньги за два года.
   Он шмыгнул наверх. Напряжение спало, лица друзей прояснились. Омрачала меня лишь смерть старика, да отсутствие Генри, но это я оставил на завтра. Столяр, который, судя по всему, взял наше со стариком дело в свои руки, предусмотрительно не показывался.
   Кое-как мы растолкали вещи по углам, и миссис Бигль потребовала показать ей, “где здесь готовят еду”. Я отвёл стариков в подвал, к плите, где они принялись хлопотать, звеня посудой.
   В этот вечер мой выставочный салон превратился в праздничную залу. Такого веселья дом, наверное, ещё не видел!
   Лишь за полночь мы улеглись спать. Для Алис, Эвелин и миссис Бигль я отвёл свою комнатку, остальные расположились здесь же, на лучших образцах выставочной мебели.
   В окна вползла ночь и незаметно нас убаюкала.
   Я был дома, и в доме была и спала здесь, за стеночкой, моя Тайная Королева.

ГЛАВА 20. ПРИЗРАКИ ПСОВ

   Как просто быть счастливым человеком! Для этого ничего особенного не нужно делать, судьба сама всё даёт. Деньги, здоровье, молодость, дом, любовь, друзей, приключения. Я упивался счастьем. Я ел его полными ложками. Кровавые ужасы, пережитые мной, оставались в прошлом, и из сегодняшнего дня виделись неопасными развлечениями, чем-то вроде аперитива для взрослой мужской жизни. Словом, я был совершеннейшим образом счастлив и даже помыслить не мог, что возможно что-то иное.
   А оно было возможно. Более того, уже свершалось. В отдалённых от меня уголках земли происходили события, приготовившие крушение моей счастливой и наивной безмятежности. Свершались они независимо друг от друга и уж, конечно, без моего участия. После, спустя годы, мне пришлось кропотливо и тщательно восстанавливать их, изводя расспросами очевидцев и домысливая то, чему свидетелей не было.
   Таким образом, сейчас мне придётся оборвать описание своего безмятежного благополучия, чтобы предъявить любезным читателям три страшные, роковые для моей судьбы, происшествия.
   Здесь остаётся просить лишь верить старательности моих расспросов, уместности догадок и правдивости очевидцев.

УПРЯМЫЙ МЕРТВЕЦ

   Лето 1766 года. Пролив между Африкой и Мадагаскаром, ближе к северу
 
   Маленький тусклый островок, серый округлый каменный конус, похожий на череп сармата [72]. На его темечке – зелёное пятно зарослей. Если забраться на это темечко, то отсюда, с невеликой вершины можно угадать темнеющую вдали тяжёлую тушу Мадагаскара. Таких островков возле него – бесчисленное множество, словно икринок вокруг замершей на нересте рыбы. Есть где спрятаться, есть.
   Оливер Бык и Матиуш Тонна медленно взбирались наверх, к клочку зарослей, по кривой неприметной тропинке. Они несли груз, и шаги их были неспешны, размеренны и экономны. Люди бывалые. На диких разбойничьих рожах – плохо прикрытые зарослями бород следы высохших гнойниковых струпьев, ожогов, сабельных шрамов. Ума в обоих было немного, но Бык был силён, упрям, недоверчив, а Тонна – толст и могуч. Неласковый жизненный опыт выработал в том и другом проворство и хитрость, и вместе они составляли очень прочное, жилистое, живучее существо.
   Бык был чёрен, заплетал волосы в косицу, крепко просмоленную и перевитую конопляной верёвочкой, по морскому – каболкой. Он был главным. Вечно сопящий и вечно жующий Тонна – всегда на вторых ролях, на подхвате. Истовый любитель покушать и выпить, он полностью оправдывал своё прозвище, ведь тонной зовётся громадная бочка с вином. Количеством, кстати, таких бочек, взятых на борт, измеряется водоизмещение корабля.
   Они дотащились до своего крохотного леска, скинули с плеч тяжёлые корзины и поставили их возле просторной приземистой каменной хижины. Бык потёр шершавой клешнёй онемевшее плечо, оскалил в блаженной улыбке крупные жёлтые зубы, сел на землю рядом с корзинами. Тонна, сопя и отфыркиваясь от капель пота, движимый каким-то странным любопытством, не присел отдохнуть, а протопал в тёмное нутро хижины. Спустя мгновение там, в сумеречной глубине, послышался звук тяжёлого тычка и немедленно вслед за ним – протяжный, мучительный стон.
   – Жив, – удивлённо и радостно возгласил толстяк, вываливаясь наружу.
   – Я же сказал, что выживет – гугнивым, по причине перебитого в давности носа, голосом протянул Бык. – Кто мне должен много денег, тот так просто не умрёт!
   Тут он лукавил. Он сам сомневался в только что сказанном, и два или три раза ночью, нащупав рядом с собой холодное, переставшее дышать тело, переворачивался на свежий бок с ленивой мыслью о том, что утром нужно выкопать могилу, а ещё лучше – выгрести на шлюпке в море и, привязав к ногам камень и вспоров живот, опустить мертвеца в воду. Однако, проснувшись, он был вынужден отменить своё решение, так как ночной труп был тёпл и с натугой и присвистом дышал. Оливер сплёвывал в песок; словно мягкую толстую проволоку выпрямлял смятую за ночь косицу и испачканным в смоле пальцем тыкал упрямца в живот. Некогда сильное, мускулистое, бронзовое тело вздрагивало, желтоватая парусина кожи сильнее натягивалась на костях, начинала сочиться кровь из багровых опухолей, окружающих чёрные луночки дыр, пробитых в живом гноящемся мясе. Дыры были – одна в левом плече, вторая в правой половине груди и третья, уже зажившая и неопасная – в правой ноге выше колена.
   Тонна плюхнулся на землю рядом с товарищем, отвязал и отбросил в сторону плетёную крышку корзины. В ней была еда – вдоволь всего и помногу: вынужденные сидеть на острове, они не грабили рыбаков и, следовательно, не довольствовались случайным и однообразным, а покупали , выбирая еду разборчиво и неторопливо.
   Тонна достал из корзины копчёный бочок мелководной акулы, перекрутил на середине, разорвал, протянул половину Оливеру. По очереди запуская в корзину два пальца, они ими, как клещиками, вынимали на свет по сухарику, дробили в кулаке на крошки и засыпали эти крошки в жующие, набитые акульим мясом, пасти.
   – Вкусно, – промычал Матиуш.
   – Да дорого, – недовольно прогугнил Оливер.– Ох и обуза нам этот малый.
   – А я говорил! – оторвался от мяса Тонна. – Которую неделю уже сидим. А если помрёт – так выйдет, что даром сидели! Ребята за это время пару-то призов на крюк уже взяли. Сидят сейчас где-то в укромном местечке, денежки делят. А мы?
   – Наши денежки здесь, – с неколебимой уверенностью бросил Бык уже хорошо знакомую обоим фразу, вытягивая коричневый палец в сторону выплывающего из хижины стона и зубовного скрежета.
   – Да он голый, как донный скат! – пробубнил вернувшийся к трапезе Тонна. – Он беднее маленького песчаного крабика!
   – Этот стреляный кашалот, – упрямо стукнул Бык кулаком в землю,– не всегда будет куском гниющего мяса. Он встанет на ноги и пойдёт туда, где лежит много денег. Он возьмет деньги и разочтётся со мной. Он сможет. Я видел, на что он годится.
   Они немного помолчали, занятые разломленным надвое кругом сыра и бутылками с ромом.
   – Это хорошо, что он мне остался должен, – мечтательно прогугнил насытившийся Бык. – Этот крабик не нищий. Он сидит на крышке сундука с золотыми монетами.
   Умирающий уже третью неделю человек в это время впервые открыл глаза. Открыл, повёл мутным взором по потолку, сложенному из толстых тесаных брёвен, надёжной каменной кладке, светлому дверному проёму. Медленно согнул руку и подтащил её к пробитой груди. На широкой костлявой кисти, пониже запястья, выжженный порохом лев слабо шевельнул зажатым в лапе кинжалом.

МАЛЕНЬКИЙ ЕВНУХ

   Лето 1766 года, Османская империя (Великая По'рта), Багдадская провинция, дворец наместника султана в Багдаде. Женское крыло дворца
 
   В гареме стоял плотный, густой, сладковатый дух. К приторности бальзамов и притираний примешивался запах потеющей кожи, палёных щипцами волос, лампового масла, сальных свечей, тканевой пыли. Этот слоистый, затейливый запах вызвал бы горловой спазм, а то и вовсе наплыв дурноты у всякого, кто попал бы сюда прямо с улицы, со свежего воздуха, чудесным образом миновав путаный лабиринт ходов, лесенок, дверей и коридоров, отделяющих гарем от человеческого мира. Но жёны великого Хумима-паши, терзаемые тоской и соперничеством ленивые, прелестные, злые красавицы к такому воздуху просто привыкли. А вот Ашотик, рыжий толстячок, без него не смог бы жить. Он был главный евнух, “кизляр агас” (начальник над девушками), и воспринимал этот запах как аромат собственной непререкаемой власти. Власти, которая давно уже вышла за границы гарема и невидимыми, вязкими нитями оплела и визирей, и янычар, и двор, и просителей, и даже ничтожных поставщиков воды и продуктов.
   Так вот, обитатели этого мира к его тяжёлому воздуху давно привыкли, а других людей здесь никогда не было. Не было, потому, что не могло быть. Потому что любого сущего под этим небом, невесть каким образом попавшего сюда чужого человека немедленно вынесли бы и тихо и споро похоронили. Каждому, кто отдался бы сумасшедшей идее проникнуть в этот раскормленный, тихий, невидимый мир, следовало бы знать, что Ашотик – своего дела мастер. Хотя сам он – ни-ни – не шевельнул бы и пальцем. Он лишь замер бы, вдавившись маленькой жирной спиной в один из настенных балдахинов, вскинул вверх пухлые розовые ладошки да особенным образом пронзительно крикнул. Остальное сделал бы Али. (Али – и всё. Большего о нём лучше не знать.)
   Ашотик – другое дело. О нём знать очень даже можно. Вот он, вот. Бежит, изнемогая от злости, страдальчески сопя и покряхтывая, щёлкая плоскими задниками малиновых, с загнутыми носами, вызолоченных туфель – туда, туда – в недра гарема, где нежно и страшно плещется драка. Туда, где озорная змейка Бигюль, девочка-наложница лет четырнадцати, ловко и точно бросает подушки в негодующую и бессильную Зарину' , которая с трудом приподнимает своё белое, пышное, раздавленное негой и роскошью тело и визгливым, яростным голосом оплетает обидчицу гнуснейшими оскорблениями и проклятиями. Бигюль давно бы уже отняла от массивных, крашенных хною волос пару-другую прядей, да вдавила бы остренькое коленце в пухлый живот и отхлестала по щекам – но ах! Об этом нельзя даже и думать. Любая царапина, или краснота, или просто припухлость на чьём-либо милом, персиковой нежности личике сочлись бы Ашотиком как ущерб, нанесённый имуществу Хумима-паши. А за этим уже явственно маячила высокая тень Али.
   Но для самого кизляра это правило было простой условностью. Пухлым шаром, разбрызгивая вокруг себя рыжие молнии, скакнул, отдёрнув в сторону паланкин, разъярённый, с багровым лицом Ашотик. Со всей, какая только в нём нашлась, силы он хлобыстнул липкой ладошкой по раззявленному, крашеному, изрыгающему очередное проклятие ротику. Дико и злобно взвизгнула было Зарина, но, увидав, кто это , подавилась, выпучив в ужасе глаза и зашлась в немом крике и плаче.
   Бигюль повезло больше. У неё оказалась секунда-другая, и развернувшемуся к ней Ашотику предстал лишь обтянутый синим шёлком кругленький зад драчуньи, улепётывающей на четвереньках сквозь россыпь подушек и подголовных бархатных валиков. Одышливо пыхтя, Ашотик швырнул в неё пару подушек – не попал – сдёрнул с ноги расшитую тяжёлым золотым шнуром туфлю, размахнулся и припечатал-таки в убегающую синюю выпуклость. Пронзительно, изображая, что ей причинена неслыханная боль, но всё же шаловливо и весело взвизгнула Бигюль и тут же, повинуясь негласному правилу, смолкла. (А могла бы и не визжать, да и не убегать вовсе. Ничего не сделал бы ей кизляр. Он был влюблён в неё всем существом своим. Он купил нежную, чистую девочку на невольничьем рынке Багдада за огромные деньги – как бы для паши, но на самом деле – для себя, для тихих, вечерних, родственных бесед и родственной нежности. Никогда не водил её кизляр в спальню паши, и никогда не поведёт. Её как будто и нет в гареме.)
   Метнулся туда-сюда не остывший ещё Ашотик, впечатал пощёчину, вторую, третью – не глядя – кому, зная лишь, что достаются они самым любопытным, и упал, задыхаясь, на жёлтый, с голубым и зелёным, ковёр.
   Минуту спустя, осторожно, но быстро, под спину, плечи, локотки и коленки ему были подсунуты и подвинуты подушки; метнулся в воздухе, проплыл и замер возле его правой руки низенький круглый трёхногий столик, древний, китайский, безумной цены, с чёрным лаковым драконом на крышке. На него, быстро закрывая свитый в кольца змеиный хвост, растопыренные когтистые лапы, оскаленную, с выпученными красными глазищами морду, заплюхались вазочки и шкатулки со сладостями, и ставничек с дымящейся ароматной палочкой, и серебряный, золочённый по краю стаканчик, и высокий, тоже серебряный, запотевший кувшин с холодной мятной водой, минуту назад поднятый из ледника. Таинственным образом возникла в воздухе и тишайше опустилась на капризно растопыренные пальчики босой Ашотиковой ножки брошенная им туфля. Немая, невидимая суета соткалась вокруг маленького рыжего деспота и властелина, и невидимыми же волнами тёк, струился в глубины гарема ужасающий слух: он сердит! – и повергал всех внимающих ему в панический страх и смятение, и подвигал на лихорадочный поиск укрытия.
   Но напрасно жёны, юные и старые, и напрасно наложницы, чудесные, нежные девы свивали толстые трубы из древних дорогих ковров и, вползая, хоронились в их тёмной и пыльной глубине. И так же напрасно расползались по углам и натягивали на головы парчу и бархат те, кому их телеса не позволяли втиснуться в укромные норки и уголки. Не пошёл Ашотик в глубины гарема. Пососав холодной, бодрящей воды из кувшина и отдышавшись, он поспешил назад, туда, откуда извлёк его шум опрометчивой ссоры, туда, в ему одному лишь известное местечко, где за резной, но прочной и имеющей внутреннюю защёлку дверцей, в ненужной и праздной на первый взгляд полуротонде [73] скрывается завешенный тремя толстыми коврами уголок, внезапный провал в стене, ниша, в которую выходит слуховое отверстие, соединённое хитрым, изогнутым ходом с вентиляционной решёткой в тайном кабинете Хумима-паши.
   Подбежал Ашотик и охнул – дверца не заперта, ковры сдвинуты – какая неосторожность! Ай! Ай! Толстяк двинул кулачком себя в нос.
   О, этот древний, тысячелетний дворец Аббасидов, страшное сердце Багдада! Сколько тайн хранит он в себе! Сколько их передавалось от предшественников к преемникам и сколько терялось для очередного завоевателя вместе со смертью убиваемого им оплошавшего владыки, а потом вдруг обнаруживалось вновь – иногда даже и случайными, не умеющими ими распорядиться людьми. И ах, сколько же их безнадёжно утеряно, скрыто от всех уже много веков! Тайные тюрьмы, замурованные в стенах сокровища, подземные ходы, смертельные, с ямами и ядовитыми когда-то шипами ловушки.
   Восьмилетним мальчиком был привезён сюда Ашотик. Погубили рыжего человечка, единственного сына бедной еврейской семьи, его миловидное личико и редкостный, нежный окрас тонкого детского голосочка. Разодрали его цыплячье тельце, прошлись выщербленным лезвием кривого турецкого ятагана, лишили мужского естества и продали за пятнадцать персидских динаров. Не ошиблись мучители в выборе. Редкий вышел из мальчика евнух. Сохранился его почти девичий голосок, и окреп с возрастом, и выплавился в феноменального тембра, магическое, живущее отдельно от Ашотика существо. Не одну слезу заставляло выкатываться из надменных поначалу глаз его пение.
   Но не пение стяжало ему власть. Расторопным и хватким оказался старательный мальчик. В любом деле взрослые евнухи выглядели рядом с ним медлительными и туповатыми. Поначалу взял его предшественник Хумима-паши только за пение, не предполагая даже знакомить с жизнью гарема. Да и портить строй тщательно подобранных (по образцу и подобию стамбульского гарема султана), могучих и рослых чёрных евнухов-африканцев не хотелось. Но подвернулся однажды случай, и рискнул Ашотик им воспользоваться, и не прогадал. В одну ночь из придворного певца вырос придворный властитель, окутанный запахом сливы, палёного мяса и коньяка. Угодливый, приветливый и жестокий. О случае помнят все во дворце, и помнить будут всегда.
   Очень памятный случай. Наполовину смешной, наполовину кровавый. Обидел певчего евнуха визирь Гусейн. Пробегал себе Ашотик мимо, по своим незаметным делам, а Гусейн, с друзьями сидевший в тени, выставил ногу, так, что отчаянно звонкий шлепок подарил евнух каменному полу. Шмякнулся, растопырившись, словно лягушка. А визирь, – мало ему, – выхватил у раба на длинной бамбуковой ручке цветистое опахало, быстро перевернул перьями к себе – и вытянул древком поперёк выпяченного Ашотикова зада, и добыл новый шлепок, не менее звонкий. Расхохоталась компания. Взвыли дворцовые вельможики от восторга. Встал Ашотик, подождал, пока смех утихнет, да сгоряча и ляпнул:
   – Посмеёшься ты у меня! Посмеёшься, когда я из тебя суп сварю!
   И убежал скорей, не дожидаясь нового удара, потирая ладошкой ушибленное место. Долго Гусейн и его спутники смеялись над падением, и ловким ударом, и над беспомощной, глупой угрозой. Суп сварю! Ай, хороша шутка!
   Не шутка. Да, начинался случай – как смешной. Помаялись евнухи животами: незрелые сливы доставили в гарем. Вообще-то за качеством продуктов следили строго, и не столько Гусейн, сколько поставщики, которые платили Гусейну тайные деньги – за возможность торговать с дворцом. И вот для них-то вопросом жизни и смерти было следить за тем, чтобы качество привозимого было безупречным. Но вот что-то обидело вдруг желудки непритязательных, в общем-то, евнухов-африканцев. Может, и не сливы вовсе, а что другое – но Ашотик твёрдо сказал себе: сливы! Ведь привёз их тот, кто приплачивает Гусейну. Многое может сделать этот фактик, подать только нужно его умело.
   Умело – и вовремя. Позвали Ашотика вечером петь перед гостями нового наместника султана, незнакомого, малоизвестного Хумима-паши. Спел толстячок. Как надо спел, превзошёл самого себя. Одного пьяненького гостя довёл до рыданий.
   – Ну, маленький соловей, – сказал взволнованный Хумим-паша, – проси, чего хочешь. Заслужил.
   – Превозношу великодушие моего господина, – упал на колени и склонился до пола Ашотик, – только не надобно мне ничего. – И с потешной серьёзностью добавил: – Вели мне, господин, скорее бежать в гарем, мне там за порядком следить нужно.
   – Как же это ты, дружок, за порядком следишь? – потешаясь, улыбался паша. – А что тогда делают чёрные евнухи?
   – У чёрных евнухов животики поболели, – положив ладошку на щёку, сообщил тревожно Ашотик.– Чёрные евнухи плохих слив наелись. Теперь они спрятались в известном месте, сидят и пукают.
   Вали рассмеялся.
   – А что же наш кизляр, Ибибио?
   – Ибибио, господин мой, это самый большой из евнухов?
   – Да, самый большой.
   – Так вот, он громче всех пукает.
   Расхохотался вали, вповалку легли на коврах визжащие от восторга гости. Откинулся на подушках капы-ага, главный привратник, глазки от хохота зажмурил в щёлочки. Задрожавшей рукой облил свой атласный доломан нишанджи-бей, хранитель печати. Частые волны метались по объёмному животу бостанджи-бея, начальника дворцовой стражи. Смеялся, не разжимая стиснутых зубов, осторожный янычар-ага Аббас. Визгливо смеялись, хлопая себя по коленям ладонями, яя-баши, янычарские офицеры. И икал, и брызгал слюной безмятежно веселящийся Гусейн, распорядитель дворцового хозяйства.
   “Пора, пора, Ашотик. Смелее, певец!”
   – Прикажи, господин мой, – воскликнул с отчаяньем в голосе евнух, – прикажи ему не смеяться!
   И вытянул толстенький пальчик в сторону Гусейна.
   – Это почему же? – всё ещё не убирал довольной улыбки с побагровевшего лица Хумим-паша.
   – Потому что, эфенди [74], смеётся он над тобой.
   Мёртвая тишина пала вдруг на пирующих, как будто выпрыгнула из углов. Отчётливо потянуло мимо ноздрей дымком от горелой человеческой кожи, завозился в ушах хруст костей. Вдавились в жирные бока локти, к телу поближе, как бы ускользая от безжалостных лап палача.
   – Как смел ты сказать то, что сказал? – могильным голосом произнёс Хумим.
   – Потому смел, великий вали, что обида за тебя – сильнее страха.
   – Надеюсь, ты понимаешь, что говоришь? – медленно выговорил Хумим-паша (евнух кивнул). – Расскажи тогда нам, почему Гусейн-ага смеётся над нами.
   – В гареме, у жён твоих, о мой эфенди, мусор и пыль. Воду сегодня не меняли. Лёд, привезённый с гор, в ледник не опустили, и он растаял. Жёны грустные, им не услуживают. Всё это потому, что евнухи не здоровы. А не здоровы они оттого, что привезли в гарем незрелые сливы. А вот это уже из-за того, что уважаемый Гусейн-ага получил от поставщика фруктов бакшиш, чтобы поставщик мог привозить к нам плохие продукты, а деньги получать, как за хорошие. Ради своего бакшиша Гусейн-ага растревожил твой гарем, о великий вали, потравил твоих евнухов, о великий вали, – и смотрите! – смеётся. Скажи мне, эфенди, что я не прав, прося тебя запретить ему смеяться.
   Медленно повернул Хумим-паша голову в сторону гостей, чуть кивнул белою чалмою с длинным красным пушистым пером. Молча, проворно и хищно снялся со своего места янычар-ага Аббас, с взметнувшимися по бокам складками чёрного плаща, словно ворон, отлетел к дверям. Каркнул что-то тихонько.