В каюте стало совсем темно, и в иллюминаторе не сверкали огоньки, только слышался заунывный, глухой стук машины. Мы плыли, очевидно, по средине реки вдали от берегов, на которых, возможно, и не было жилья с электричеством. И думы мои, как этот теплоход, так же плавно и неторопливо плыли, воскрешая в памяти эпизод за эпизодом. Эти приятные воспоминания куда-то оттеснили сон. Вчера она спросила меня об Игоре Ююкине, что он из себя представляет, как художник. «Способный живописец, — похвалил я. — Недавно закончил мой портрет и довольно удачный». «Этим он и прославится, — иронически сказала она и добавила: — Потомки будут говорить: Ююкин? А, это тот, что создал портрет великого Егора Богородского!» «Вы ошибаетесь, — возразил я. — В России великими бывают только евреи. Великий Мейерхольд! Великий Смактуновский, гениальные Гердт и Никулин. А почему вы спросили о Ююкине?» «Он предложил позировать ему для какого-то шедевра, где будет на фоне майского утра изображен один лишь персонаж — молодая женщина». «В обнаженном виде?» Лариса весело рассмеялась: «К счастью, нет, в легком прозрачном халате». «Ну, что ж, такой образ, бесспорно, обессмертит Игоря Ююкина. Мне с вами не под силу соревноваться». Потом я спросил Ларису, кого она считает идеалом, достойным подражания. И ответ ее поразил меня: «Иисуса Христа. Он коротко и просто определил смысл человеческой жизни — творить добро. В его заповедях, переданных им апостолами, заложен устав человеческого бытия. Если б человечество восприняло к действию все им заданное, наступило бы царство земное, и люди жили бы в мире, в любви счастливо и свободно». «И тогда не было бы ни ельциных, ни чубайсов, ни Гитлеров и прочей нечисти», — сказал я, как бы продолжая ее ответ. «Да, и была бы полная гармония любви», — подтвердила Лариса и, освещенное солнцем лицо ее озарилось счастливой блаженной улыбкой. И сама она вся, казалось, сияет счастьем и благостной верой.
   Я спросил ее: «Вы верующая?» «Да, истинно верующая», — ответила она, сделав ударение на «истинно». «И в храм ходите?» «Посещаю по большим православным праздникам». «Мне очень приятно, — искренне, а не в порядке комплимента, сказал я. — Очень хорошо, что молодежь стала обращаться к православию. Атеизм, кажется, отступил. Прошел этот дурман неверия». Она внимательно посмотрела на меня не то с сомнением, не то с непроизнесенным вслух вопросом, поправила крутую волну своих черных, густых волос и устремила взгляд на реку. Мне показалось, что она хотела что-то спросить, но не решилась. Тогда я сказал: «Вы хотели узнать мое отношение к религии? Так?» «Вы догадались. Но мне кажется — я знаю: вы верующий». «Да. Мой отец был протоиереем, то есть старшим священником. Даже митрофорным протоиреем, то есть ему позволялось вести службу в митре. Знаете, что такое митра?» Она кивнула и сказала: «Это такой нарядный головной убор». «А дед мой, по материнской линии, был архимандритом. Это последняя ступенька перед архиереем. Там уж идут епископ, архиепископ, митрополит». «Как интересно!» — восторженно воскликнула она, и в глазах ее забегали светлые огоньки какой-то детской радости, и вся она в этот миг показалась девчонкой, студенткой не старше первого курса. Тогда я решился: «Извините за нескромный вопрос: вы были замужем?» «Нет», — ответила она и подернула круглыми плечами. Мы стояли у борта, опершись на перила, и смотрели на берег. Она молчала и, как мне показалась, сдерживала вдруг возникшее напряжение. Вероятно, своим бестактным вопросом я задел ее чувственную, всегда туго натянутую душевную струну. Ведь я вызывал ее на откровенность. Как все замкнутые натуры, Лариса умела скрывать свои чувства. Но какой-то недобрый червячок искушал меня проникнуть в запретное, побольше узнать об этой девушке, наделенной какой-то притягательной неотразимой тайной.
   Меня подмывало спросить, сколько ей лет. Внешне она походила на студентку первого курса, а в действительности она уже читала лекции студентам. Я не хотел быть навязчивым и не решился спросить ее о возрасте. Но червячок — искуситель подтачивал меня, вызывая не просто любопытство, а нечто особенное, запрятанное в глубинах души. Необыкновенная сила обаяния этой юной девушки, ее внутренний огонь доставал меня и был очень желанным. Получилась продолжительная пауза, нарушить которую ни я, ни она первым не решались. Ее восприимчивый ум и чувственное сердце разгадали мои мысли. Насмешливая улыбка мелькнула на ее влажных, трепетных губах, и она спросила: «Ну, что ж вы замолчали? Спрашивайте дальше: почему не замужем? Дожила до тридцати лет, а замужем так и не побывала. Или это праздный вопрос? Не вышла, значит не берут. Так по-вашему получается?» — В голосе ее звучала язвительная жесткость, а в глазах мерцала игривая беспечность.
   «По-нашему совсем не так получается», — сказал я. «А как же?» «По-нашему получается, что на своем жизненном пути вы не встретили достойного вас человека. И не влюбились. А без любви, такие, как вы, замуж не выходят». Она резко вскинула голову и с любопытством посмотрела на меня в упор. Спросила: «Почему вы так думаете? А вот и неправда. Влюблялась. Всего один раз. В первый и последний». Эта детская запальчивость заставила меня рассмеяться. А она продолжала: «И что значит, такая, как я? А какая я? Откуда вам знать, когда я сама не знаю или не понимаю, какая я?» Инстинкт подсознательно заставлял ее вооружаться. И хотя не в ее характере было выставлять на показ свои чувства, ее прямота нарушила эту заповедь.
   «Вы лукавите, очаровательная Лариса Павловна, — сказал я. — Вы отлично себя знаете, и знаете, чего хотите. И я, имея за плечами не малый жизненный опыт, понимаю вас и очень хочу получше узнать вас». «Зачем?» — резко, как выстрел спросила она, глядя на меня прямо и требовательно. «Зачем? А затем, что, по первым впечатлениям, вы человек особенный, необыкновенный. И мечтаете встретить в жизни себе подобного. А тот, в которого вы в юности были влюблены, как вы лазали, в первый, но извините, в это я не поверю, и в последний раз, оказался недостойным вашей любви. Он обманул ваши ожидания и надежды. В юности такое часто случается. Настоящей любви вы еще не испытали. Настоящая любовь — штука редкая, она доступна только глубоким натурам. А вы, по-моему, из них. Я редко ошибаюсь в людях». «Я считаю, что из всех ошибок, присущих человеку, самая печальная — ошибиться в любви, — заговорила она рассудочно. — Любовь — это нечто среднее между колдовством и гипнозом, когда предмет любви кажется в преувеличенном, розовом свете. А как только гипноз перестает действовать, наступает отрезвление, разочарование, безразличие к только что обожаемому. И все, и нет любви. Была, да сплыла, вон, как тот целлофановый пакет, который по ненадобности, кто-то выбросил в Волгу. Как Степан Разин персидскую княжну». По лицу ее пробежала страдальческая тень, а глаза жестоко сощурились, глядя на плывущий целлофановый пакет. Потом она выпрямилась, стройная, красивая, легкая, кремовая кофточка, плотно облегавшая ее тело, тонкими изящными линиями обрисовала не очень крупные, тугие груди. Все в ней дышало ароматом свежести и здорового молодого тела. Задумчиво глядя в даль синеющего лесом Заволжья, она сказала: «А может наши мечты об идеале всего лишь иллюзии? Может идеальных людей в действительности и вовсе не бывает. Как вы думаете со своим богатым житейским опытом? Что вы больше всего цените в человеке?»
   Ее вопрос не застал меня врасплох: я сам не раз задавал его себе. Мне даже было приятно на него отвечать. И я сказал: «Главное в человеке — его душа, красота и богатство ее, возвышенность и величие. Тут и любовь, и жажда правды, справедливости, желание делать людям добро, самопожертвование, мужество, чувство собственного достоинства и долга. И главное — любовь. Она делает человека прекрасным. Вы обратили внимание: все влюбленные прекрасны?»
   … Дивные воспоминания куда-то угнали сон. Но что это со мной? Что-то необычное и незнакомое или давно позабытое пробудилось во мне и осветило, обновило душу и будоражило мысль. И в чем состоит притягательная колдовская сила этой тридцатилетней юной душой девушки по имени Лариса, которая появилась на теплоходе так неожиданно, как неожиданно оставила его борт? Поражает меня то, что не смотря на большую, можно сказать, предельную возрастную разницу, мы были на равных, совершенно не чувствовалась разница лет. Наверно, в какой-то мере, сказывался ее широкий взгляд на историю, на текущие события и на людей. Неужто Игорь Ююкин прав: клин клином вышибают? Ведь за все это врмя я ни разу не вспомнил об Альбине. Я посмотрел на часы — было начало третьего — и вышел на палубу. На востоке проклевывался рассвет. Звезды уже погасли, и лишь одна, как поставленная на дежурство, продолжала бриллиантово сверкать. Глядя на нее, я думал о Ларисе: может это ее звезда… или моя? Спугнутая с палубы красавица чайка взлетела, что-то прокричав, и скрылась за бортом, помахав мне крепкими упругими крыльями. По-гречески Чайка — Лариса. Может эта чайка — доверенная Ларисы и подосланная ею на палубу теплохода слушать мои мысли.
   Утренняя свежесть приятно бодрила. Улетела чайка, унесла мои воспоминания, и ко мне вернулся сон. Я помнил, что прощаясь с Ларисой, дал ей свою визитную карточку со своими телефоном и адресом, записал ее тверской адрес и телефон и пригласил ее на свой юбилейный спектакль, который должен состояться в сентябре. Разбудил меня стук в дверь. Я проспал завтрак, об этом мне объявил Игорь. Он зашел «поговорить по душам» с бутылкой португальского полусладкого вина. Я сразу дал отбой, заявив решительно:
   — С утра не употребляю.
   — Да что вы за мужики — писатели, артисты? Один орет: с утра не принимаю, другой: с утра не употребляю. Вы что, при исполнении служебных обязанностей? Мы на отдыхе, и для организма нет никакой разницы — утро, вечер, ночь. Давайте сосуды. — Он ловко отвинтил пробку.
   — А между прочим, ночью Настя тебя искала, — сказал я. — И пришел ты ко мне только потому, что у себя в каюте Настасья не позволит.
   — Естественно, — согласился Игорь, — и еще потому, что в одиночестве пить нецивилизованно. Это удел алкашей. Я же не алкаш. Как вы считаете? — Он наполнил стакан и попросил второй.
   — Пока ты не алкаш, но в перспективе… — Он наполнил второй стакан и спросил:
   — Значит и к вам заглянула?
   — Кого ты имеешь в виду? — ненужно переспросил я.
   — Естественно, не Ларису, — ответил он и лукаво улыбнулся. Затем поднял стакан, состроил торжественно-бравый вид, провозгласил:
   — У меня тост! За здоровье и процветание прекрасной Ларисы, которая помогла вам скоротать одиночество и отвлекла вас от тягостных дум об Альбине.
   Любопытно: за все время пребывания на теплоходе, а точнее после встречи с Ларисой, я ни разу не вспомнил об Альбине. Ну, что ж, тост мне пришелся по душе, ради него можно позволить себе и с утра. Игорь выпил полстакана, провел тыльной стороной ладони по влажным губам и, похвалив вино, поставил стакан. Не глядя на меня, заговорил, словно размышляя сам с собой:
   — А она стоящая, вообще характер есть. Ее интересно писать. — Понятно, что речь шла о Ларисе. Я смолчал, а он допил вино, наполнил снова стакан и продолжал, преднамеренно не называя имени Ларисы:
   — Будет позировать.
   — Сама напросилась? — не без подначки сказал я.
   — Обещала, — обронил он и, стукнув своим полным стаканом об мой стакан, буркнул: — За успехи. — Какие и чьи успехи имелись в виду, я не понял. — Каким же образом она будет тебе позировать? Наездами из Твери или временно поселится в твоей мастерской? — Игорь с лукавинкой в глазах сверкнул на меня и ответил:
   — Там посмотрим.
   — Конечно, это будет не просто портрет незнакомки, а жанровый шедевр, — продолжал я безобидно подкалывать. — Или просто девушка, освещенная солнцем или девочка с персиками? Чем Ююкин хуже Серова? — Он скривил влажные от вина губы в улыбку, но промолчал. А я все продолжал: — Значит, ты положил на Ларису глаз?
   — После вас, — съязвил он. — Я наблюдал за вами. Вы хорошо смотрелись, красиво. Да-да, я серьезно: импозантно смотрелись, молодцом. Преобразились, воспряли, даже помолодели. От нее на вас исходила благотворная аура. Она, аура эта, стариков молодит. Не омолаживает, а молодит, — ехидно уколол Игорь, ожидая от меня наигранного возмущения: мол, о каком старике ты болтаешь? Но на этот раз я не поддался на его крючок. Я спросил:
   — А на юнцов, вроде тебя, тоже действует?
   — Поджигает, накаляет до бела, — согласился он.
   — Ты будь осторожен: так и сжечь может.
   — А что сказал Есенин по этому поводу? Кто сгорел, того не подожжешь. Так что вас не подожжешь, вы сгорели на Альбине. — Опять шпилька. Мы с ним часто так пикировались. И я ответил:
   — Да будет тебе, юнец, известно: я горел, но не сгорел.
   — Ну, так испылать вам. — Он налил вина в свой стакан и протянул бутылку к моему, но я его остановил:
   — Мне не наливай. Остаток допью до дна за Ларису, и точка: до самой Москвы карантин объявляю, диета. Так что в компаньоны пригласи писателя.
   — Он не может. Стакан взять не может, потому, как руки заняты: в одной — карандаш, в другой — тетрадь.
   — А-а, понятно, творит. Тогда не мешай. Он роман пишет. Говорил — последний роман. И грозился нас с тобой вывести… на чистую воду.
   — Это как? Живьем? Под нашими именами? — всерьез принял Игорь.
   — Фамилии можно и заменить, — сказал я. — Тебя-то куда с такой фамилией — полукитайская, полумарсианская. Выбросит одно «Ю», как ненужный аппендикс, и будет нормально — Юкин.
   — А вас так и нарисует — Богородский?
   — Ну, это не проблема. Фамилию придумает. Ты вот что скажи мне: кто из современных здравствующих художников по-настоящему большой, достойный школы великих мастеров прошлого?
   Он не сразу ответил, посмотрел на меня как-то подозрительно и недоверчиво, словно ожидая подвоха. Отодвинул в сторону стакан с недопитым вином, заговорил не очень уверенно:
   — Наверно Глазунов и Шилов.
   — А из них кто по-твоему талантливей? — настаивал я. Он сбочил голову, подернул тонкой бровью.
   — Оба талантливы. Они очень разные. Как сказать? Вот если я вас спрошу, кто талантливей: Лев Толстой или Достоевский? Что вы скажете? Или поближе к вам, из вашей театральной братии: кто выше: Качалов или Москвин? — И уставился на меня взглядом победителя. Я развел руками, мол, сдаюсь.
   — На этот раз ты прав, юноша. Ты рассуждаешь, как взрослый. Ты даже мудр, пожалуй, умен и по-своему хитер. Так что ты созрел, как тип для романа. Последнего романа. — Но он уже не слушал меня. Упершись хмельным взглядом в угол каюты, он был погружен в какие-то сферы, далекие от искусства. Я молча смотрел на него, быстро захмелевшего, расслабленного, сентиментального. Увидев мой внимательный взгляд, он вздрогнул, выпрямился, заговорил:
   — А знаете, Лукич, по сравнению с Альбиной она намного выигрывает. И не только молодостью. Обратили внимание, как она одета: просто, но изящно. Со вкусом столичный стиль, а сама провинциалка. Альбина москвичка, а вкусы, манеры провинциальные. Почему так?
   — Есть, Игорек, понятие — внутренний вкус, такт, данный при рождении, возможно, генетический, наследственный. Тут их незачем сравнивать. И вообще — Лариса ни с кем не сравнима. Она единственный экземпляр. В общем, реликтовая. Но ты ее напиши. И не только портрет: картину с нее напиши. — В ответ он согласно закивал головой и прикрыл веками глаза. В это время в дверь осторожно постучали.
   — Это по мою душу, — недовольно и торопливо прошептал Игорь и проворно спрятал уже пустую бутылку под одеяло, сдвинул стаканы и накрыл их моей шляпой. Вошла Настя, разрумяненная, возбужденная, а в глазах недобрые огоньки. Наметанным взглядом пробежала по каюте, защебетала:
   — Что это вы в такой день сидите в душной конуре? На воздух идите, на солнце. И шляпа на столе. Дурная примета: деньги водиться не будут.
   — Так они и без шляпы и при шляпе не водятся, — сказал я, понимая, куда она метит. Но сегодня она была миролюбиво настроена, не стала трогать шляпу, хотя и догадывалась, что под ней спрятано.

Глава третья
ЛАРИСА

   Вот уж действительно, как в стихах: «Соловьем заветным лето пролетело», или в других: «Лето красное пропела, оглянуться не успела…» Именно, не успела оглянуться, как перевалило за тридцать. А это тоже в жизни важный рубеж: прощай молодость, вершина зрелости, пик. И через два дня я его перешагну. Через два дня мне будет тридцать один год. А в душе все чаще звучит мотив популярной песни: «И некогда нам оглянуться назад». Некогда и стоит ли оглядываться? Ничего особо выдающегося там, в ушедшем, не было. А что есть в настоящем, что в будущем? Настоящее — это сплошной кошмар. Будущее покрыто мраком. И будет ли оно вообще это будущее? Будет ли Россия, как государство, в двадцать первом столетии? Будут ли русские, как нация, этнос? Эти тревожные, тоскливые вопросы угнетают, наверно, не одну меня. Они волнуют миллионы русичей, обращенных в рабство американо-израильскими оккупантами. Лето пролетело безалаберно, сумбурно, и нечего вспомнить… Хотя нет — есть что вспомнить, пусть мимолетное, как дым, как утренний туман. И в самом деле, был туман над Волгой, именно утром, когда мы плыли на теплоходе в Нижний. И были приятные встречи, беседы с Егором Лукичом, с моим Булычевым. Да, в юности, заядлая театралка, я была заочно влюблена в Егора Булычева, мне нравился тип сильного и умного мужчины, деятельного и обаятельного. И вот эта неожиданная встреча на теплоходе. Я увидела его таким, каким представляла в свои студенческие годы: обаятельным, умным, душевным. С ним приятно и легко говорить, душа его открыта, без лукавства и ханжества. В нем есть нечто притягательное, располагающее к откровенности, какая-то тихая, доверчивая открытость души. С ним я чувствовала себя, как давним другом и совсем не замечала, что нас разделяют сорок лет. Да, ему было сорок, когда я родилась. Он много видел, много знает. Рассказывал интересные истории из жизни великих актеров, ветеранов МХАТа Качалова, Москвина, Топоркова, Грибова. От него я узнала, что Шекспир и Сервантес умерли в один день — 23 апреля 1616 года, что Лапе де Бега написал две тысячи двести пьес, а Кальдерон сто десять. Как он понимает меня. Мне казалось, он читал мои мысли. Он говорил: «Вы не знали настоящей любви». Наверно не знала, а то что знала, было ненастоящим. Не хочется об этом вспоминать.
   Мы были студентами, беспечными мечтателями, строили планы, питали надежды, жаждали любви, красивой и большой. Я — провинциалка, влюбленная в Москву, он — москвич, видный, веселый, общительный. Пользовался успехом у девчат, — это подогревало его самомнение. Он считал себя неотразимым и внушал эту мысль нам, неопытным, доверчивым. В том числе и мне. Он был старше меня тремя годами. Ослепленная своей мечтой, я видела в нем только хорошее. Легкомыслие, эгоизм, самовлюбленность его я не замечала, хотя все оно лежало на поверхности. Я увлеклась, я верила его пустым, неискренним словам, видела в нем наше будущее, семью, детей, то, о чем мечтает большинство нормальных девушек. В тумане пылких чувств, сладких речей, подогретых вином, я отдалась. Для него это было привычным делом, как глоток вина — минутное удовольствие. А для меня — трагедия. Не таким я себе все это представляла. Я жаждала ласки, нежности, поэзии. А получила нечто недостойное, оскорбительное. Добившись своего, удовлетворив свою похоть, он стал холодным, циничным. Сказал, что связывать себя семейными, узами он не намерен, что вообще я не подхожу для роли его жены. Для меня это было не просто разочарование, — это был страшной силы удар, крушение всех светлых надежд, веры в добро, в человека. После этого я всех мужчин мерила его мерой, я их ненавидела. Мне они казались все на одно лицо, и их интерес ко мне сводился только как к постельной принадлежности.
   Так продолжалось несколько лет. В двадцать семь я сама себе казалась старухой. Шансов создать семью — никаких. Время упущено. Женихов на всех невест не хватает. На одного мужчину приходится две женщины, такова жестокая статистика. Браки стали не прочными, каждый третий распадается. Разводы плодят безотцовщину. Это, конечно, ужасно. Но я согласна на безотцовщину — я хочу ребенка, очень хочу. Пусть без отца, пусть это будет только мой ребенок с моей фамилией, продолжение рода Малининых. Во мне клокочет чувство материнства. Я хочу испытать радость матери, хочу иметь надежду и опору в старости. Мне не нужен чужой ребенок из детского приюта, я хочу своего, мной выношенного. Пусть не от мужа, но от здорового, нормального и в меру симпатичного мне человека — производителя.
   Родители переживают, часто и не без намека говорят о внуке. Мечтают, и я их понимаю, а они меня не хотят понять. Говорят, что я слишком требовательна к мужчинам, с непомерными претензиями. Мама корит мой невыносимый, как она выражается, характер. Может, они по-своему правы, надо быть снисходительной, без особых претензий. Они не убедили меня, нет. Просто поколебали, размягчили, и я решилась: будь, что будет — не получится муж, может, получится отец ребенка, не нашего, а моего, мой маленький Малинин. И мне повстречался «производитель», внешне здоровый, даже и симпатичный.
   Уже после первой ночи поняла: такой муж мне не нужен. Педант, сухарь, скряга и вообще зануда. Нет под нами того прочного фундамента, на котором строится нормальная, здоровая семья. Какая там любовь — о ней и думать не думала. А то, что теперь называют просто сексом, к любви не имеет никакого отношения. Нам не о чем с ним было говорить. Мы были чужими. Голый секс, без чувств, без духовной связи меня не устраивал, и мы разошлись не сходясь. И снова чувства настороженности, недоверия мужчинам, и даже отчуждения одолели меня. А время шло, и годы бежали все быстрей и быстрей, и уже всем существом своим я ощущала их коварный бег и утраченные надежды, что-то дорогое и безвозвратное. И совпало это с проклятым горбачевско-ельцинским лихолетьем. Беда пришла всеобщая, — я понимала и понимаю, что таких судеб, как моя, миллионы, что есть и похуже во много раз, что мы переживаем вторую войну. Но разве это причина для утешения? Я представила себя в старости одинокой, беспомощной, никому не нужной, когда нет рядом ни родных, ни близких.
   Меня тревожит одна неприятная мысль. Я мечтаю о своем ребенке. Но ведь я имела связь с двумя мужчинами, пусть краткую. Но я не забеременела. Почему? А вдруг я не могу рожать? Это ужасно. Пойти к врачам, исследоваться — боязно, я трусиха. Если будет установлено мое бесплодие, что тогда? Взять из приюта? Но это опасно: туда попадают не с хорошей наследственностью. Да наверное и не дадут одинокой, незамужней женщине. Сплошной тупик, куда не кинь, везде клин.
   И вот эта встреча с Богородским. Такое ощущение, словно я вдруг оказалась в стране моих грез. На меня повеяло чем-то новым, неведанным, но желанным. Я почувствовала между нами незримую, но явно ощутимую духовную связь. Нам было легко говорить на любую тему даже тогда, когда наши точки зрения не совпадали. У нас была общая платформа, о чем бы мы не заговорили. Казалось, что мы вышли из одной семьи, как родные. Когда я спросила его, почему пассивны и безответны русские, превращенные в рабов ельциноидами, почему они голосуют за Ельцина, Явлинского, Жириновского, Лебедя, он спокойно, с нотками досады и сожаления ответил: «Русский обыватель похож на рыбку, которая легко, с глупой наивностью, заглатывает популистскую блесну политических авантюристов. Мозги у рыбки малюсенькие, да и те уже до предела высушены лучами телеэкрана». Иного ответа я и не ждала. Я думала точно так же. У него приятный голос: то с саркастическим, то с язвительным оттенком и такой доверчивый и в тоже время таинственный взгляд, который располагает к откровенности. Ему можно открыть душу, поделиться сокровенным, посоветоваться. Таких людей я еще не встречала. Когда мы прощались, я сказала:
   — Вы интересный собеседник. Вы много знаете. И жаль, что наши беседы так быстро обрываются.
   — Зачем жалеть? — сказал он. — Мы можем их продолжить в Москве. Вы тоже много знаете, как историк. Например, я от вас узнал, что убийцы князя Андрея Боголюбского Ефрем Мойзич и Амбал были евреями. Дело в том, что я всерьез занимаюсь еврейским вопросом. У меня на эту тему собрано много материалов. Раньше все это было под строжайшим запретом, как государственная тайна. Они постарались скрыть от народа свою вражескую деятельность. Мы боялись слово «еврей» вслух произносить, чтобы не прослыть антисемитом. — Он помолчал, как бы что-то обдумывая. Глаза его затянула печаль, потом резко посмотрел на меня и решительно вполголоса произнес: — Ведь мы друзья? — В ответ я кивнула и смешно перефразировала вслух:
   — Умный друг лучше глупых двух. Больше месяца, почти половину лета я провела у наших родственников — папины братья — в Нижнем. Впрочем, в самом городе я жила всего несколько дней. Меня отравляла только мысль о том, что здесь правит бал ельцинский выскочка, местечковый еврейчик Борис Немцов, самовлюбленный временщик, которому в виде дани отдан во владение старинный русский град. И сюда, как на мед, слетаются сионистские шершни и осы, разные «новаторы-реформаторы» Явлинские, соплеменники Немцова. И даже Маргаритка Тэтчер в порядке поддержки губернатора-выскочки соизволила осчастливить своим присутствием Немцовск Бор. Умеют они своих выдвигать, поддерживать и возвеличивать. Осмотрела город, — памятники Горькому и Чкалову пока стоят нетронутыми, хотя и мутят глаза немцовам. Они бы не прочь заменить Чкалова Свердловым (тоже земляк), ну а Горького Бабелем или Эренбургом.