— Господа… товарищи… друзья! — В напряженном, взволнованном голосе его прозвучали металлические ноты. — Я благодарю вас, что пришли на мой последний спектакль, который завершил мой долгий творческий театральный путь. Мне горько и обидно, что этот путь окончился в позорное и трагическое для нашего Отечества время. — Он сделал внушительную паузу, словно собирался совершить какой-то чрезвычайный поступок, медленно поднял голову, устремив взгляд в конец замершего зала, дрогнувшим голосом продолжал: — Великий Микеланджело сказал: «достигнув в подлости больших высот, наш мир живет в духовном ослеплении. Им правит ложь, а истина в забвении. И рухнул светлых чаяний оплот…» Если б гений предвидел, что сотворят в конце двадцатого века с моей Россией самые омерзительные, двуногие отбросы рода человеческого, которые суют мне, как подачку окропленный кровью невинных жертв кусок металла… — И вновь задумчивая, звонкая пауза, прерванная решительным, как удар меча, стальным голосом: — Совесть гражданина и честь артиста не позволяют мне принять этот сгусток крови, как знак позора и унижения.
   Он энергично поклонился в зал и, резко повернувшись, твердо зашагал за кулисы. Несколько секунд зал молчал в растерянном оцепенении. Вдруг мы, то есть Лариса, Воронин, я, Ююкины ударили в ладоши, и как морская волна, поднятая ветром, подхватила аплодисменты и уже шквал, прокатившийся по залу, выбрасывал голоса «Браво!», «Молодец!», «Слава Богородскому!»
   Откровенно говоря, я не рассчитывал на такой решительный шаг Лукича и тем более на бурный, солидарный восторг зала, наполовину состоящего из «новых русских», тех самых, кому в лицо плюнул Народный артист СССР Егор Богородский. Что это, чувство стадности: одна птица вспорхнула и другие тут же подхватились.
   — Не думаю, что только инстинкт стадности, — ответил на мое замечание депутат. — Новые русские, даже хапнувшие миллиарды и соорудившие себе дворцы в России и на Кипре, не чувствуют себя в безопасности. Они в постоянной тревоге, потому что счастье их ворованное, не праведным трудом полученное.
   Из театра мы выходили в приподнятом настроении победителей. Ждали выхода Лукича. Он не заставил нас долго ждать, вышел возбужденный, лукаво улыбающийся. Мы бросились его поздравлять. А он отвечал нам торопливо и односложно: «Завтра в двенадцать у меня дома». И подхватив под руку Ларису быстро направился к машине депутата, с которым договорился заранее, что тот доставит его из театра домой.
   На другой день — это была суббота — мы в узкой компании собрались у Лукича. К нашему приходу в гостиной стол был накрыт на двенадцать персон. Были выставлены праздничные сервизы из дорогого фарфора и хрусталя ради такого торжественного, чрезвычайного случая. Настроение у всех было приподнятое: мы поздравляли Лукича с юбилеем, но главное, что всех нас восхитило — его мужественный благородный поступок с отказом от ордена. Звонкая пощечина режиму. Мы задавали себе вопрос: станет этот эпизод достоянием народа, или американо-израильские СМИ постараются замолчать неприятный для них поступок подлинного народного артиста? И как всегда говорили о политике, о чем болят сердца.
   — Что там в вашей Думе о монархии заговорили? — обратился генерал к депутату.
   — Был брошен пробный шар ельцинистами, но вхолостую, не нашел отклика, — ответил депутат.
   — О монархии мечтают художники патриотического разлива, — заметил Воронин, сияя возбужденным лицом. Его взгляд сверлил тихую бессловесную Ларису. Мне казалось она смущается его взгляда и избегает его.
   — Не сочиняй, Виталий. Зачем художникам царь? Мне он зачем? Скорей поэты монархией грешат, — категорично возразил Ююкин. Он тоже бросал на Ларису нескромные взгляды и быстро определил в поэте своего соперника.
   — А я не о тебе, — отозвался Воронин. — Я о знаменитых художниках, которые мечтают увековечить себя царскими портретами и памятниками.
   — Камешки в огород Глазунова и Клыкова, — сообразил генерал. Сокрушенно рассудил: — Странно получается, оба талантливые ребята, за Россию держатся, а никак не поймут, что России не наследственный царь нужен, а умный правитель. России нужен Сталин.
   — Но Ельцин уже объявил себя царем, пока в шутку, — сказал Воронин.
   — Ельцин ублюдок, выродок, животное, без души и совести, — раздраженно пророкотал Лукич. — Он подлее Тамерлана, Наполеона и Гитлера вместе взятых… Да, подлее и страшнее. Он загубил великую державу, оскотинил великий народ.
   — Руками подавляющего меньшинства, — вставил депутат.
   — А это кто такие, — стрельнул глазами в Ларису Ююкин.
   — Те, кого до недавнего времени вслух не решались называть.
   — Чубайсы., березовские, лившицы? — лукаво переспросил Ююкин.
   — Ты очень сообразителен, Игорек: и Лившица не забыл, — съязвил Воронин и, посмотрев печально на Ларису, прибавил: — «Все будет хорошо, Русь будет великой, но как трудно ждать и как трудно дождаться». Это сказал Александр Блок.
   — Он и не дождался, — с грустью молвил Лукич. — И не многие из здесь присутствующих дождутся.
   — Артем дождется, — сказал я и взглядом указал на скромно сидящего, безмолвного курсанта высшего пограничного училища Артема Богородского — внука Лукича.
   — Боюсь я, друзья-товарищи, что наш оптимизм ничем не подкреплен. И я больше склоняюсь к пессимизму, — вздохнув с грустинкой, сказал Лукич. — Будущее России мне видится в сплошном кошмаре. Иногда… Русские, украинцы, белорусы, и другие народы, населяющие российские просторы, исчезнут, как нации. Из их осколков нынешние Чубайсы и гусинские создадут совершенно новый конгломерат биомассы без истории, без корней. И дадут ему имя — гой. И будет страна Гойяния, не государство, а страна. Страна рабов, страна господ. Рабы — гои, господа — евреи. Вот тогда они и не будут протестовать против пятого пункта ни в паспорте, ни в анкете. Они с гордостью будут писать в своих паспортах национальность — еврей. Артем же Богородский в своем паспорте напишет — гой, что будет означать недочеловек, скотина, раб. Дело к этому идет. К сожалению, ни Артем, ни его сверстники это не понимают. Вот так-то господа-товарищи.
   Он опустил голову и мрачно уставился в стол. Мы молчали. Никто не решался ни возразить, ни поддержать. Какая-то зловещая тишина опрокинулась на нас и словно парализовала, лишив дара речи.
   Мы были все единомышленники, друзья Лукича, поклонники его большого таланта. Мы уважали его, как патриота и гражданина, за его прямоту и честность. Мы спорили по частностям, дружески подтрунивали над товарищами. Лукич говорил:
   — Друзья мои, я хочу что б о каждом из вас потомки могли сказать словами Шекспира: «Он человеком был, человек во всем».
   Попросили Виталия почитать стихи. И он читал. Сначала патриотические, разящие, как меч, о распятой и опозоренной России, читал с болью, с надрывом. Они звучали как набатный колокол, волновали до слез, до спазм в горле. Наши восторги его воодушевляли и поднимали. Пили тост за его творчество. А он разрумяненный, возбужденный прибирал падающие на крутой лоб пряди седых волос, прочно овладел аудиторией и уже не мог остановиться.
   — Отдохнем от политики, перейдем на лирику, — весело сказал Виталий и проникновенно посмотрел на Ларису.
   — Я прочту вам два лирических стихотворения. Одно давнишнее, еще в советские годы написанное, и совсем новое, не опубликованное.
   И удивительно: эти стихи в его исполнении звучали как-то непривычно, однотонно — певуче и мягко, словно ласкали. И я понял: он читает их для Ларисы, которая ему приглянулась. Он хотел ей нравиться, хотел обратить на себя ее внимание. Самоуверенный и самовлюбленный, он считал себя неотразимым сердцеедом перед чарами и поэзией которого ни одна интеллектуальная девица не устоит. По этому поводу я иронизировал: «Ты не прав, Виталий, интеллектуалки более устойчивы, чем дуры». Он не обижался. Ларису он считал интеллектуалкой, хоть и познакомился с ней только вчера в театре. На Ларису «клал глаз» и думский депутат, который старался выдать себя за важную государственную персону. Лариса сидела между депутатом и Ююкиным, за которым неустанно бдила Настя, и потому художник вел себя довольно скромно, оставив свою соседку на присмотр думца, который ни на минуту не оставлял пустым ее фужер и все чокался о него своей рюмкой с коньяком, предлагая ей выпить. Его излишнее внимание к Ларисе явно не понравилось Лукичу, и тот без всякого повода съязвил:
   — У вас в Думе уж больно важничают. А важность — это маска посредственности. Вы обратили внимание: серенькие птицы лучше поют, чем пестрые, с разукрашенным опереньем. Самый главный певец — соловей, он внешне совсем невзрачный. За то голос! Божественный. А пестрая сойка вместо песни издает скрежет и визг, будто ей на хвост наступили.
   — А иволга! — вставил я. — Прекрасный голос-флейта. И оперенье, что надо: золото с чернью. Очарование!
   — Это исключение, — возразил Лукич. — Да к тому же она не здешняя, приблудная, из теплых краев южного полушария.
   Спорить с Лукичом было трудно: в птицах он хорошо разбирался, знал их жизнь, повадки, привычки. Воронин сидел напротив Ларисы и злился на депутата. Что б отвлечь на себя внимание Ларисы, он предложил послушать шуточные стихи своих друзей-поэтов. Сначала прочитал Феликса Чуева:
 
Хоть усыпь ее, Несмеяну,
Грудой золота, серебра, -
Все равно будет жить с Иваном,
А любить будет Петра.
Это тянется беспрестанно,
Независимо от поры,
И опять родятся Иваны,
Потому что живут Петры.
 
   Ему дружно похлопали. Тогда он прочитал Василия Федорова:
 
— Не изменяй! — ты говоришь любя.
— О не волнуйся. Я не изменяю.
Но, дорогая, … Как же я узнаю,
Что в мире нет прекраснее тебя?
 
   Он читал, не сводя проникновенного взгляда с Ларисы. Он мысленно целовал ее, и она улыбалась вместе со всеми. Она любила поэзию, Виталий это понял, как понял и то, что он завоевал аудиторию и прежде всего Ларису и уже разгоряченный не мог остановиться. Выждав, когда умолкнут наши дружные хлопки, не садясь, он принял гордый вид победителя и сказал:
   — И еще последнее, самое короткое, но самое мощное:
 
На разлуке, на муке стою…
Вот и все, вот и время проститься.
И целую я руку твою,
Как крыло улетающей птицы».
 
   Он через стол протянул свою руку к Ларисиной руке, она от неожиданности инстинктивно подала ему руку, и он поцеловал ее нежно и трогательно. Лариса растерянно взглянула на Лукича и смущенно потупила глаза. Мы опять поаплодировали, все, кроме Лукича. Он сидел на торце стола рядом со мной и в полголоса проворчал в мою сторону:
   — Видал, как заливается… соловьем залетным.
   — А ты не нервничай, — лихо ответил я. — Обычное дело: под хмельком мужики ослабляют тормоза эмоций.
   — Расслабленные тормоза чреваты аварией.
   — В данном случае авария не грозит. Будь спокоен и радуйся, гордись, что она всем нравится. Даже Артему. Посмотри на внучка, он с нее восторженных глаз не сводит.
   — И правда. О, шельма, — добродушно заулыбался Лукич. — Хотя ему-то и не грех: возраст любви. А эти… кобелины…
   — Да ты никак всерьез ревнуешь?
   Эти мои слова Лукич оставил без ответа. Он обратился к Баритону:
   — А не пора ли нам перейти к вокалу, как, Юра?
   — Я созрел, Егор Лукич. Давайте заявку?
   — Наши любимые романсы. Начни с «О, если б мог выразить в звуке». Я не смогу, а ты попытайся выразить… в звуке. — Скользящим взглядом он коснулся Ларисы и остановился с улыбкой на Баритоне.
   Юра — а мы все его между собой звали не иначе, как Баритон, обладал красивым, мягким, лирическим баритоном и очень выразительной, кристально чистой дикцией. В свои не полные сорок лет он прекрасно выглядел, стройный, высокий, с хорошими манерами. Года два тому назад он разошелся с женой, артисткой эстрады, по причине тощего кошелька: он в условиях капитализма не мог обеспечить притязательной супруге достойную, как она считала, ее жизнь. Случай банальный: она ушла к «новому» и совсем не русскому. У Лукича было пианино, купленное для Эры, которая, впрочем, редко открывала клавиатуру. Аккомпанировала Юрию его подруга и его постоянный в сольных концертах аккомпаниатор, тоненькая, как тростинка, большеглазая блондинка на вид лет двадцати с небольшим. Как сказал мне Лукич, по совместительству она была то ли невестой, то ли возлюбленной, а возможно и просто любовницей Баритона.
   Мы с удовольствием слушали романсы в исполнении Юры. Они касались лично каждого из нас в той или иной степени. У каждого задевали чувственные струны, вызывали воспоминания. После первого романса Юра исполнил еще два: на слова Пушкина «Я вас любил» и Тютчева — «Я встретил вас». Когда он кончил, Игорь Ююкин вдруг вышел в центр комнаты и торжественно огласил:
   — Господа товарищи! Однажды мне посчастливилось на волжском теплоходе впервые услышать совершенно божественный романс «Не уходи» в исполнении очаровательной Ларисы Павловны. Давайте попросим ее доставить нам радость и наслаждение.
   Конечно, мы все дружно присоединились к просьбе Игоря, Лариса здесь была кумиром, она понимала, что нравится мужской компании, а женщин было всего три — кроме Ларисы Настя Ююкина, да пианистка, которую плотно опекал Баритон. Ларисе, как и любой нормальной женщине, нравилось нравиться. Она не сразу откликнулась на зов Игоря, слегка пококетничала, скромно посмущалась, украдкой поглядывая на Лукича, словно ожидая его разрешения. И он благосклонно соизволил:
   — Пожалуйста, Лариса, уважь публику, — ласково попросил Лукич. В доме не было нот романса «Не уходи», без нот партнерша Баритона аккомпанировать не могла. Получилась заминка. Но Игорь подсказал:
   — Спойте, как на теплоходе — под аккомпанемент гитары. Лукич — вы же отлично аккомпанировали.
   Лукич, кажется, только того и ждал, его не надо было уговаривать. Он сходил в кабинет за гитарой, важно уселся на диване, кивком головы позвал к себе Ларису и ударил по струнам. Я слушал Ларису на теплоходе, — мне нравилась манера ее исполнения, нравился голос. «Не уходи» был, очевидно, ее любимый романс. Пела ее душа, исстрадавшаяся, тоскующая и жаждущая любви искренней, страстной. Казалось, она не поет, а покрывает поцелуями уста и очи и чело любимого. Пение ее завораживало, увлекало в дивный мир несбыточных желаний и грез. Она зачаровывала не только своей молодостью и благородной статью, не только пением, но искренним естеством и неподдельным целомудрием. Ее гибкая фигура, вдохновенное лицо — вся она была окружена прозрачным ореолом света и чистоты. Она доставила всем нам радость.
   Под вечер Лукич сказал Артему, что не пора ли ему откланяться и во время быть в училище.
   — А можно мне у тебя, дедушка, заночевать? — неожиданно напросился Артем.
   — Заночевать? — удивился Лукич. — Это зачем? Разве тебя с ночевкой отпустили?
   — Не важно, завтра же воскресенье.
   — Нет, Тема, тебе надо возвращаться в часть. Ты человек служивый, военный и должен соблюдать дисциплину. Да к тому же у меня и спать негде. Видишь сколько гостей.
   — Они что, останутся? — удивился Артем.
   — Некоторые останутся. Так что, внучек, поезжай.
   Естественно, под гостями Лукич имел в виду Ларису: лишь она оставалась у него ночевать.
   Раздосадованный и недовольный курсант уехал в училище. А вскоре и мы разбрелись по домам. Вечером мне позвонил Лукич и встревоженным голосом спросил:
   — Не ты ли случайно взял из рамочки фотографию Ларисы? — Странный вопрос и тон озадачили меня.
   — Фотографию Ларисы? С какой стати?
   — Понимаешь, кто-то из гостей вынул из рамочки. Зачем?
   — Может кто-то решил пошутить? — не очень уверенно предположил я.
   — Что за дурацкие шутки?! И кто по-твоему мог так шутить? Тебя я, конечно, исключаю. И генерала тоже.
   — Исключай и Баритона и его спутницу, — подсказал я. — И, пожалуй, Ююкиных.
   — Итак, остаются двое подозреваемых: поэт и депутат. Дон Жуаны. Видал, как они павлиньи хвосты распускали?!
   — Под воздействием спиртных паров.
   — Виталий и без паров петушится, любит любить.
   — Как и каждый нормальный мужчина, как и ты, — заметил я. История с фотографией меня забавляла. Но Лукич всерьез был возмущен и разгневан.
   — А может сама Лариса? — вслух предположил я.
   — Да нет, зачем ей, с какой стати? — решительно отвел Лукич. — Кто-то из этих ловеласов-шутников.
   — Что-то не верится мне, — усомнился я. — Взрослые мужики, серьезные… — Слово «взрослые» меня осенило, навело на мысль: — А ты забыл, что среди взрослых мужиков был один не совсем взрослый? — Лукич умолк, соображая.
   — Артем? Ты его имеешь в виду?
   — А почему бы и нет? Ты бы видел восторг и обожание в его пламенеющем взгляде, которым он лобызал прекрасную деву.
   — Гм… интересно, — заулыбался Лукич. — Мальчишка. Да она старше его на десять лет.
   — Но ведь ты старше ее почти на сорок лет. — Мои слова больно царапнули Лукича. Он молвил, словно в оправдание:
   — Гений прав: все возрасты покорны. Юношу я могу понять. Но кабелей-хищников…
   Видно ухаживания Воронина и депутата крепко задели его чувствительную струну, он явно ревновал, при том, как мне казалось, без причины: Лариса не давала повода для ревности, вела она себя скромно, с достоинством. Даже легкого кокетства, присущего любой, тем более интересной женщине, она не позволяла себе. Я сказал:
   — Ты должен смириться с мыслью, что хищники будут всегда встречаться на твоем пути, пока рядом с тобой будет Лариса. Молодая, да к тому же обаятельная жена — не легкая ноша. Надо научиться обуздать ревность, особенно беспричинную.
   — Ладно, советчик, как-нибудь сами разберемся, — оборвал он меня и, буркнув «до встречи», положил трубку.
   А встретились мы на другой день в клубе воинской части. Там собрались ветераны Великой Отечественной и Афгана, пенсионеры двух поколений. Мы приехали вчетвером: Лукич, Воронин, генерал и я. Зал человек на триста был полон. Сидело, уходящее в бессмертие, советское племя сталинских богатырей. Это были мои ровесники и однополчане по Великой Отечественной. Я смотрел на их суровые лица, в их горящие гневом, гордые глаза, и мне казалось, что каждого я знаю поименно, с каждым где-то когда-то встречался на поле боя, то ли на юго-западной границе на рассвете в субботу двадцать второго июня то ли под Тулой, сдерживая танковую армаду гитлеровского генерала Гудериана, — до чего же родные были мне их лица. Они знали Лукича по кинофильмам советской поры, их уже известили, что Лукич отказался от ельцинского ордена, и этот поступок они оценили.
   С Лукичом и Ворониным мы и прежде выступали перед разной аудиторией. Если для Виталия чтение стихов было обычным делом, он читал свои стихи, — то для Лукича предпочтенным, казалось бы, должны быть монологи из классических пьес. Но тем не менее он предпочитал тоже стихи. Он был до краев наполнен поэзией, которую любил с детства и сам в юности пробовал рифмовать. В его личной библиотеке было около сотни поэтических сборников поэтов как классиков, так и современных. Обладая острой памятью он много стихов знал наизусть. Первому предоставили слово нашему другу, генералу авиации, Герою Советского Союза. Он начал свою речь с того, что позавчера общественность столицы отметила семидесятилетний юбилей народного артиста СССР, лауреата сталинских премий Егора Лукича Богородского.
   — Об этом не сообщало американо-израильское телевидение, — сказал генерал. — Не сообщало оно и о том, что Егор Лукич на своем юбилейном вечере публично отказался от ордена, которым наградил его президент-оборотень.
   Зал вздрогнул аплодисментами. Стоя на трибуне, генерал ждал, пока успокоится зал, чтоб продолжать свою речь. Но из зала раздавались голоса: «Богородского!», «Просим Егора Лукича!..»
   Генерал дружески улыбнулся в зал и, оставляя трибуну, учтиво пригласил артиста:
   — Пожалуйста, Егор Лукич. Ветераны просят.
   Лукич поднялся из-за стола степенно, неторопливо, поклонился в зал, приложил руку к сердцу и задел звякнувшие лауреатские медали сталинских премий и медленно пошел на трибуну. В напряженном ожидании умолкли ветераны. Лукич сокрушенным взглядом прошелся по залу и негромко, без пафоса, а как-то по-домашнему, по-свойски заговорил:
   — Дорогие мои товарищи, друзья, однополчане. Мне доставляет безмерную радость эта встреча с элитой советского народа. Вы — элита сталинской эпохи, вы, на ком держалась советская власть, вы, кто мужеством своим отстоял честь и свободу великой державы в годы Великой Отечественной. Мне нет нужды говорить вам о том, что сотворили с вами агенты мирового сионизма. Великий печальник земли русской Николай Алексеевич Некрасов, словно предугадав судьбу России на сто лет вперед, с гневом сказал:
 
Душно! Без счастья и воли
Ночь бесконечно длинна.
Буря бы грянула, что ли?
Чаша с краями полна!
Грянь над пучиною моря,
В поле, в лесу засвищи,
Чашу народного горя
Всю расплещи!
 
   Прочитав эти вещие некрасовские строки с гневом, с тоской и состраданием, он продолжал:
   — Десять лет мы ждем этой бури, которая бы расплескала чашу народного горя. Десять лет. А бури все нет. Я спрашиваю себя и вас: почему? Почему терпят люди, превращенные еврейской мафией в рабов, в скотов? Где их честь и достоинство, национальная гордость великороссов?
   И словно отвечая на свои же вопросы, он прочитал стихи Валерия Хатюшина:
 
Одно стремленье нас ведет
Во тьме всеобщего обмана,
Одно желанье сердце жмет:
Избавить Родину от срама.
Покуда ВОР с экрана врет
О скором нашем процветанье,
Молчит бессмысленный народ,
Отдав страну на поруганье.
Ему уже на все плевать,
Ему бы тихо отсидеться,
Да спекульнуть иль своровать,
Дешевой водочкой согреться.
Но должен каждый патриот
Услышать времени веленье
Пока он смело не сожмет
В своих руках гранатомет -
Никто не даст нам избавленья.
 
    К сожалению, те кто должен держать в своих руках гранатомет, пускают себе пулю в висок, оставляют своих сирот на голодную смерть. Вы так не поступали в годы своей молодости на фронте Великой Отечественной. Для себя вы оставляли последнюю пулю, а первые шесть направляли в своих врагов. Потому что вы были рыцарями и патриотами своего Отечества, защитниками своих матерей, жен и детей. Вы были солдатами чести. Они, нынешние воины, лишенные чести и достоинства, вместе с авиатором Шапошниковым, десантником Грачевым и ракетчиком Сергеевым обесславили своих героических предшественников… И, наконец, позвольте мне прочесть вам кровью написанные стихи, автора которых я не знаю. Называются они «Я убит под Бамутом»:
 
Я убит под Бамутом, а мой друг в Ведено,
Как Иисусу, воскреснуть нам уже не дано.
Так скажите мне, люди, в этот смертный мой час:
Кто послал нас, мальчишек, умирать на Кавказ?
В сорок первом мой дед уходил на войну
За Советскую власть, за родную страну.
Ну а я за кого пал в смертельном бою?
За какую державу? За какую страну?
…………………………….
И еще тебя, мама, об одном попрошу:
Всем народом судите, кто затеял войну.
……………………………….
Кто отдал тот приказ нам в своих же стрелять,
Кто послал на Кавказ в двадцать лет умирать ?