Из Нижнего я перебралась в село на берегу Волги и месяц жила у дяди. Купалась, загорала и скучала. Скучала не по Твери, не по дому. Скучала по Москве, которая со студенческих лет покорила меня, наверно, на всю жизнь. Даже сейчас, когда за последние ельцинские годы, она сильно изменилась в худшую сторону, я не перестаю ее любить. О, как я понимаю чеховских трех сестер, вопиющих: «В Москву! В Москву!» Как близок мне их журавлиный клик! Тверь я не люблю. С древних времен она была помечена лакейством и предательством. Ее князья переходили на сторону врагов Москвы. Да что история. И в наше омерзительное время Тверь поставляла в Москву ельциноидам самых подлых и лакейских своих демократов. В девяносто третьем, когда Ельцин расстреливал у телецентра безоружных людей, этим крысиным гнездом, телецентром, руководил тверской демократ-большевик Брагин. Он даже собирался взорвать Останкинскую телебашню, если бы патриотам удалось захватить телецентр. Такова звериная сущность поклонников и носителей «нового мышления»: один — авиатор Шапошников готов был бомбить Кремль, если б там оказались патриоты, другой взорвать телебашню. Им, лишенным совести, чести и вообще элементарной морали наплевать на исторические памятники, созданные гением народа. Им бы только сохранить свои привилегии, набить брюхо и хапать, хапать.
   После Нижнего, дома, в Твери, я еще острей, чем на волжском пляже, почувствовала настойчивый зов Москвы. И не просто города — зов друга. Лукич так и сказал, прощаясь: «Мы друзья?» А в ответ я выпалила какую-то чушь. Я много думала о нем, естественно, как о друге. Ни о чем другом и мысли не было, учитывая наш возрастной барьер, который даже теоретически казался непреодолимым. Свой тридцать первый день рождения я не стала отмечать и уехала в Москву. Хотелось побродить по знакомым и милым сердцу местам, навестить университетских однокурсниц. Но мысли мои все время возвращались к Лукичу. О встрече с ним на теплоходе я рассказывала своей подруге Лиде, та заподозрила меня совсем в несуразном, заметив: «А ты не влюбилась, девочка? Личико твое горит и глазки сверкают, как майское солнышко». Я беспечно рассмеялась: какая уж тут любовь? Дружба, и то — куда ни шло. На всякий случай я взяла с собой его визитную карточку, показав Лиде, похвасталась. «Будешь звонить?» — спросила она. «Не знаю», — с деланным безразличием ответила я, хотя и собиралась звонить. «А чего — позвони», — советовала Лида. «А что я ему скажу? Здравствуйте, я ваша тетя? Так?» «Зачем тетя? Скажи: я ваша внучка», — пошутила Лида, и мы обе рассмеялись. «Звони, звони», — подталкивала подруга, — она сгорала от любопытства. И я позвонила. Он сам взял трубку.
   — Слушаю внимательно, — прозвучал бодрый, даже приподнятый голос. Его, Лукича, голос. Я от волнения не знала что сказать, первого слова не могла найти. Получилась заминка. И он повторил: — Я вас внимательно слушаю, говорите.
   — Егор Лукич, здравствуйте, — преодолев робость, сказала я. — Это ваша теплоходная спутница. Лариса.
   — Лариса? — воскликнул он. — Как я рад. Я думал о вас и даже намеривался звонить в Тверь, да все не решался. Вы где сейчас, откуда звоните?
   — Я в Москве, у подруги, — сказала я, подавляя в себе подступившую радость.
   — Так приезжайте сейчас ко мне, продолжим наши беседы, как договорились.
   — Я не помню, что б мы договаривались, но почему-то спросила:
   — Прямо сейчас?
   — А чего ждать? Прямо сейчас и приезжайте. Адрес мой у вас есть?
   — Да, я знаю. Тот, что в визитке?
   — Тот самый. Скажите пожалуйста, вы что пьете?
   Этот неожиданный вопрос обескуражил меня, опрокинул. Я не знала, как его понимать. Что я пью? Ну конечно же речь шла не о чае или кофе, не о квасе или пепси. Наверно, и он понял мою растерянность, уточнил:
   — Вино, коньяк, водку?
   — Да я вообще… Наверно, вино, — сказала неуверенно.
   — Ну хорошо, разберемся, — быстро поправился он. Провожая меня, Лида напутствовала: «Ты там смотри, никаких водок-коньяков. Только вино, да и то, в меру».
   У Лукича трехкомнатная квартира в хорошем доме. Он был один. Несмотря на холостятство, квартира была прибрана. Возможно, навел порядок перед моим приходом. Встретил меня дружеской улыбкой, как и после исполнения мной на теплоходе романса «Не уходи» поцеловал руку. Но, как я заметила, это был уже другой, более страстный и нежный поцелуй. Загорелый, одетый в серую, с короткими рукавами рубаху и кремового цвета брюки, он выглядел возбужденным и слегка суетливым. Расстегнутый ворот рубахи обнажал бронзовую шею, и весь его облик напоминал того, «теплоходского» Лукича, словно мы с ним встречались вчера. Он провел меня в просторную гостиную с диваном, двумя креслами с высокими спинками обитыми зеленым материалом и деревянными подлокотниками, низким квадратным столом, на котором стояли бутылки и холодные закуски. Всю торцовую стену занимал большой живописный портрет Лукича в скромной раме. Он сразу бросался в глаза и привлекал внимание каким-то колдовским, пронизывающим душу взглядом портретируемого. Он казался живым, проницательным, знающим какую-то тайну, но не желающим открыть ее. Он приковывал к себе, как будто что-то обещая. В синих чистых глазах искрились тихие огоньки иронии.
   — Это меня Игорь Ююкин изобразил, — пояснил Лукич. Он стоял за моей спиной, и я чувствовала его дыхание. — Ну, что вы скажете? — спросил он, чуть-чуть дотронувшись моего плеча. Я обернулась и взгляды наши встретились.
   — Я не ожидала, что Ююкин такой большой мастер, — не скрывая своего искреннего восхищения, ответила я. — А на вид он мне показался несколько легкомысленным.
   — А вы не ошиблись: легкомыслия в нем предостаточно, а глаз меткий и руки золотые.
   Стены увешаны фотографиями: Лукич в роли Егора Булычева, он же с ветераном МХАТа народным артистом Ершовым — неповторимым Сатиным, двое военных.
   — Это мои пограничники, — пояснил Лукич: — Сын Василий и внук Артем, курсант Высшего училища погранвойск.
   Был тут и портрет Лукича, выполненный углем. Я обратила внимание, что среди фотографий нет женских. Спросила: почему?
   — Очевидно, не было достойных, — с мягкой улыбкой ответил он. — Впрочем, была одна, — признался он, — но от нее остался только вот этот маленький гвоздик. По возвращении из плавания я ее удалил.
   — Зачем?
   — По принципу: «С глаз долой, из сердца вон».
   — Покажите мне?
   — Зачем?
   — Любопытно.
   Я хотела видеть ту счастливицу, которой он подарил десять лет. Он удалился в кабинет и принес фотографию, вставленную в очень изящную под золото рамочку. С фотографии смотрела миловидная, с тонкими чертами лица и гладкими короткими волосами, слегка тронутыми сединой, женщина. Взгляд у нее строгий и, как мне казалось, холодный. Я решила, что он снял со стены эту фотографию перед моим приходом и спросила:
   — Не хотите водрузить на место? Гвоздь не должен пустовать. — Он лукаво ухмыльнулся и проговорил, извлекая фотографию из рамочки:
   — Свято место пусто не бывает. А вдруг найдется замена? Я не теряю надежды.
   Пустую рамочку он повесил на стену, на то же место, где она и раньше висела, и обратился ко мне:
   — А фотографию отнесем туда, где ей и положено быть. — Он осторожно дотронулся до моего локтя и предложил: — Пойдемте, покажу вам свой кабинет.
   Это была комната раза в два поменьше гостиной, с книжным шкафом, письменным столом, заваленным книгами, газетами и какими-то бумагами. Я обратила внимание на стоящий в углу бюст Лукича. Он был без галстука, с расстегнутым воротом рубахи и с иронической ухмылкой на губах. И совсем еще молодой, такой, каким я видела его в студенческие годы.
   — Это меня скульптор Борис Едунов изваял. Мы тогда были молодые, озорные, — сказал Лукич, и кивнул головой на письменный стол: — Сочиняю воспоминания. Нечто вроде мемуаров. Сорок пять лет отдал театру. Есть что вспомнить. Вот только будет ли это интересно нынешнему поколению, которое довольствуется телевизором, а книги если и берет в руки, так про убийства или секс.
   — А в ваших мемуарах, как я понимаю, ничего подобного он не найдет, — сказала я с намеком на секс. Он, очевидно, понял мой намек, загадочная улыбка сверкнула в его глазах, но смолчал.
   Когда мы сели за стол, я рассмотрела бутылки: их было аж четыре — шампанское, коньяк, какое-то вино и пепси. Я вспомнила напутствие Лиды и подумала с дерзостью: решил напоить. Ну что ж, будем дерзить, — и я сказала:
   — А между прочим, сегодня мой день рождения. — Он сделал удивленные глаза и спросил весело и недоверчиво:
   — Серьезно? Или вы шутите?
   — Вполне серьезно. Могу паспорт показать, — подтвердила я, хотя при мне не было паспорта.
   — Ну что вы, Ларочка, я вам верю. Это же здорово, это бесподобно.
   Лицо его сияло неподдельной радостью. Я, конечно, обратила внимание на «Ларочка». Так он назвал меня впервые. На теплоходе я была Лариса Павловна и только в последний день просто Лариса. И вот Ларочка. Мне, конечно, было приятно, и в то же время напутственное предостережение Лиды пробуждало во мне защитную реакцию. Я была готова к решительной обороне.
   — С чего начнем? — торжественно, с сияющим лицом спросил он и, взяв бутылку шампанского, сам себе ответил: — Ну, конечно, по случаю большого праздника, вашего торжества, — а для меня, Ларочка, Поверьте, это не просто слова любезности, это от чистого сердца — радость… — И не договорив фразы он выстрелил в угол потолка и наполнил хрустальные бокалы. Мы чокнулись. Значит, я Ларочка на постоянно, уже не будет здесь просто Ларисы, тем паче Ларисы Павловны. Мы пили, закусывали и снова пили пенистое, бодряще полусладкое. Мы говорили о чем-то несущественном, не сводя взглядов друг с друга, но глаза наши говорили совсем о другом, о чрезвычайно важном, сокровенном. Он был учтив и любезен, но по дрожи его рук, по трепету губ, которые он покусывал, по распаленному лицу и мятежным глазам я понимала, что чувства его достаточно накалились и доходят до критической черты. Он раздевал меня глазами и торопился опорожнить бутылку шампанского, провозглашая тост за тостом. Он награждал меня такими качествами, о которых я не только никогда не слышала, но и не подозревала их в себе самой. Очаровательная, прелестная — это только первая ступень. Дальше следовали такие жемчужины, как ангел небесный, посланная из Вселенной, несказанная, нежная. Откуда он знал о моей нежности?
   И удивительно: все эти высокие словеса вызывали во мне отрицательные эмоции, какую-то неосознанную, стихийную агрессивность. И я неожиданно для себя перешла от обороны к наступлению.
   — Ах, оставьте ваши пламенные речи, Егор Лукич. Вы, очевидно, забыли, что мне сегодня исполнился тридцать один, а не двадцать, и все, что вы говорите, я проходила. Я уже не девочка, и жизнь меня довольно ломала и корежила. Вы думаете, я не знаю, чего вы хотите? Чего добиваетесь? Увидели смазливую бабенку и распустили хвост. Ничего нового вы не сказали, избитые штампы.
   Я понимала, что перебарщиваю, хватила через край, но уже завелась на все обороты, и не могу остановиться. Я читала ему лекцию о морали и нравственности, изливала на него всю накопившуюся у меня горечь, обиду, досаду и тоску одинокой женщины, мечтающей о счастье, большой любви. «Я все это уже проходила» было сказано мной для красного словца. На самом деле ничего подобного я не проходила, и все тут было для меня ново, необыкновенно и удивительно. Я даже верила в искренность его слов, смотрела на его поникшую голову и сжавшуюся фигуру, и уже стыдилась за свою резкость, которую считала несправедливой. Мне было жаль его. Он не перебивал меня, он молчал, как нашкодивший мальчишка, которого строгая мать учит уму-разуму. Он был огорчен и подавлен. Он не ожидал такой агрессивной атаки от ангела-Ларочки. К чести его — он не позволял в отношении меня ни словом, ни жестом никакой пошлости, он вел себя достойно, даже старался сдерживать свои эмоции, но ему это не всегда удавалось: он был слишком возбужден.
   Я выпустила пар своей нотацией, и сердце мое смягчилось, я уже смотрела на него трезвыми, как на теплоходе, глазами. Он не был похож на тех мужчин, которых я знала раньше. Он совсем другой — в этом я не сомневалась — и не заслуживает такого нападения. Когда я закончила свой язвительный монолог, который он выслушал молча, даже не шевелясь, словно каменный, Лукич вышел из оцепенения, вскинул голову и посмотрел мне в лицо. Взгляд у него был растерянный, униженный, покорный, — ни протеста, ни порицания. Я невольно снисходительно улыбнулась. А он не замечая моего снисхождения, дрогнувшим голосом произнес:
   — В принципе ваши обвинения справедливы. Я вас хорошо понимаю. Но в данном конкретном случае вы не правы. Вы просто меня не знаете. Как и я вас. В этом вся проблема. К сожалению. А мне очень хотелось вас понять. Потому что… вы можете, как вам угодно истолковывать мои слова… вы женщина особая. В вас есть тайна, о ней говорят ваши необыкновенные глаза, и эту тайну пытаются и будут пытаться разгадать только редкие мужчины, вроде меня.
   Он отвел свой задумчиво-опечаленный взгляд в сторону и, сцепив напряженно пальцы, уже не смотрел на меня, смущенно избегал встречи наших глаз. Я ощутила свою власть, я чувствовала себя победителем, мне хотелось озорничать. И озорством как-то разрядить напряжение, но я не находила нужных слов. Мне было просто весело и свободно. И в то же время я боялась, что он сейчас встанет и скажет: «Пойдемте. Я вас провожу». Мне не хотелось уходить, и я сказала:
   — Налейте мне коньяка. — Он удивленно вскинул взгляд и глаза его потеплели.
   — Может лучше вина? — очень мягко спросил он.
   — Я не пью красное вино, лучше коньяк, — настояла я. Он налил мне в серебряную рюмочку коньяк, бокал наполнил пепси и с любопытством ожидал, что будет дальше. — А себе почему не налили? — спросила я, пряча лукавую улыбку. Он, не говоря ни слова, налил себе коньяк и осторожно стукнув своей рюмкой о мою, молча выпил до дна, потом сделав глоток пепси, встал из-за стола и отошел к окну, выходящему на тихую улицу.
   Я смотрела на его широкую монолитную спину и казалось, чувствовала ее напряжение. Мне захотелось прикоснуться к ней и снять, разрядить это напряжение. Я тихонько подошла к нему и осторожно, чтоб не спугнуть, положила ему руки на плечи. Он не вздрогнул, он стоял гранитным монументом, не шелохнувшись. Бесчувственный камень. Вдруг он круто повернулся, и лица наши оказались рядом. Он сильно, но ласково обнял меня и прижал к своей груди, и мне не было ни больно, ни страшно, потому что в его действиях я чувствовала силу и нежность, которой прежде не испытывала. Я, как обессиленная, и не пыталась противиться, отдав себя в его власть. Я была, как во сне, и все последующее произошло, как сон. Я опомнилась лишь лежа на широкой кровати совершенно обнаженная. Я только чувствовала его горячие губы и мягкие, нежные руки, касающиеся моего тела. Трудно передать словами мое ощущение и состояние. Но это было нечто новое, доселе мне незнакомое. До Лукича я знала только двух, о которых уже говорила. Там был просто акт, животное совокупление, дань похоти. Здесь же все совершенно другое. Одно его прикосновение, нежное, как дуновение теплого ветра, разливало по всему телу сладостный бальзам и погружало в приятный, пронизывающий все тело зной. Его руки, обнимавшие меня, были удивительно мягкими, ласковыми, нежными, и кожа его тела была шелковистая, что я невольно сравнила ее с грубой, потной, отталкивающей кожей его предшественника. Он тихо шептал:
   — Помнишь, ты пела: я поцелуями покрою уста и очи, и чело? Я покрою гораздо больше.
   И он целовал мои плечи, шею, уши, глаза, нос, груди, называя их лебедями, и уже не оставалось сантиметра моего тела, где бы не касались его горячие губы. Откровенно говоря, я не ожидала от него такой страсти и силы. Он был неутомим. Да, он был тот, о котором я мечтала, он превзошел все мои грезы. О своих чувствах я не говорила вслух, я только радовалась и удивлялась неожиданному открытию. Я слушала его нежные слова любви.
   Мы встали размягченные, выжатые, но довольные, счастливые, пили кофе и коньяк и снова шли в спальню, и все продолжалось. Не помню, то ли за столом, то ли в спальне он сказал:
   — Я говорил тебе о своем прошлом, ты знаешь об Альбине. Я не спрашиваю о твоем и не хочу знать. Мы начнем с нуля создавать свое, наше будущее. Ты согласна?
   Я шептала «да» и прижималась головой к его широкой, горячей груди, а он погружал свое лицо в мои волосы и просил:
   — Пожалуйста, родная, называй меня на «ты», а то мне как-то неудобно.
   — Не сейчас, не торопи, потом это придет само собой, попозже. — Он часто повторял слова «любимая», «родная», «небесная», которые были для меня непривычными. Все это вызывало во мне удивление, любопытство, привязанность и досаду на свое сдержанное привыкание, неловкость от того, что даже возможна подобная связь и такие отношения. У меня рождалось чувство благодарности ему за понимание, за открытую, распахнутую душу, за то, что я могу делиться с ним своим сокровенным и что он может так же тонко чувствовать, как и я. Меня прельщало его благородство, возвышенность его души. Он говорил:
   — Любовь не стареет. Она не знает возраста. Стареет плоть, а любящая душа всегда молода. Любовь — это поэзия, это свет. У любви нет предела. Красота тела недолговечна. Красота души — бессмертна. Главное в человеке — величие души. Если этого нет — он ничтожество. — И я верила в величие и красоту его души. Я верила каждому его слову, сказанному искренне, с убеждением. Но я сказала:
   — Вы говорите, что любовь это огонь, пламя. Но пламя когда никогда все же гаснет. Так и любовь? Говорят, вечная любовь — несбыточная мечта? Как вы считаете?
   — Это зависит от человека. У кого-то несбыточная. У меня сбыточная. Даже если ты захочешь, — не дай бог, — оставить меня и больше не встречаться со мной, я все равно буду тебя любить. И любовь свою унесу в могилу. Потому что ты послана мне — пусть с огромным опозданием — из Вселенной.
   — Потому, наверно, и опоздала, что издалека шла, — радостно сказала я. Незаметно подкрался вечер.
   — Мне пора собираться в Тверь, — с сожалением сказала я, глядя на него умоляюще.
   — Как?! — воскликнул он. — А ты не можешь остаться?
   Этого я и ожидала.
   — Могу, — тихо согласилась я. — Только позвоню родителям. Предупрежу.
   Потом я, как и обещала, позвонила Лиде, когда Лукич удалился в ванну.
   — Лидочка, дорогая, все как во сне. Сверх всех ожиданий. У меня слов нет, одни восклицания. При встрече расскажу. Я остаюсь у него на ночь.
   Лукич вышел из ванной в одних плавках. Я прильнула к нему и поцеловала. Спросила:
   — Я слышала в ванной вы с кем-то разговаривали?
   — Это я стихи читал. О любви. Они меня заполнили до краев и требовали выпустить на люди, — возбужденно ответил он, а я сказала:
   — Но в ванной людей не было. Кому вы читали?
   — Естественно, тебе.
   — Но я не слышала. Вам придется повторить.
   — С удовольствием.
 
Я раб твой, — я тебя люблю.
Лишь только я тебя увидел -
И тайно вдруг возненавидел
Бессмертие и власть мою…
Что без тебя мне эта вечность?
Моих владений бесконечность?
Пустые звучные слова,
Обширный храм без божества…
Всечасно дивную игрою
Твой слух лелеять буду я…
Я опущусь на дно морское,
Я поднимусь за облака,
Я дам тебе все, все земное -
Люби меня.
 
   Прочитав лермонтовские строки, Лукич сказал:
   — Проживи он хотя бы до пушкинского возраста, он мог бы много сказать потомству. Он убит, не достиг творческого расцвета, убит если по-теперешнему — в юношеском возрасте.
   — Так пылко о любви могут писать только юноши, — заметила я.
   — Ну почему же? А вот далеко не юный гений и не профессиональный поэт Микеланджело, сгорая от любви, тоже обращался к поэзии. Он писал:
 
Любовь мне не дала успокоенья.
Амур несет то радость, то страданье,
Смущая душу тщетными мечтами.
Но образ дивной жрицы
Мне греет сердце, будоражит кровь,
Я верю: смерть не победит любовь!
 
   Дивная жрица — это ты, несравненная Чайка. Я обращаюсь к тебе словами великого ваятеля:
 
Раз сердце неделимо пополам,
Я целиком тебе его отдам».
 
   Ну как? Возьмешь целиком?
   Он весь искрился и цвел. Меня удивляла его юная душа. Никакого возрастного барьера, которого я опасалась, между нами не было и в помине. Я спросила:
   — А вы сами никогда не сочиняли стихи?
   — Только раз в жизни. Один единственный раз. И то экспромт, перед твоим приходом ко мне. Когда ждал тебя.
   — А почему же молчите, не обнародуете?
   — Они примитивны, не достойны твоего величия.
   — Давайте послушаем, — попросила я. И он прочитал:
   — Ты явилась ко мне из Вселенной, как посланец античных богов, принеся, как подарок нетленный, неземную, святую любовь. — Он смущенно посмотрел на меня, и во взгляде его был явный вопрос: ну как? Я сказала:
   — Не плохо. Только «каков» многовато. — Он не обиделся, с чувством юмора у него не было проблем.
   Лежа в постели, прижавшись друг к другу, как молодожены, мы говорили о будущем, нашем будущем. Вернее, он говорил о нашем, а я о своем. Мне нужен ребенок. Муж совсем не обязательно, поскольку настоящие мужья в наш век — это редкость, а не настоящего мне не нужно ни за какие блага.
   — Мне нужен муж, который бы любил меня и которого любила бы я, и только так, — говорила я. И Лукич со мной соглашался.
   — А такой, как я сгодился бы? — допрашивал он, но я уклонялась от ответа, и он не настаивал. Он только спросил:
   — Тебе хорошо со мной?
   — Сегодня — да. А что будет завтра — не знаю. Надо разобраться в себе самой. Это дело серьезное… А если у нас будет ребенок? — вдруг спросила я.
   — Я был бы рад, — сказал он и, поцеловав меня прибавил: — Только маловероятно. Мы десять лет жили с Альбиной, не предохранялись, а ребенка не получилось.
   — Может предохранялась она? — предположила я. Он замотал головой:
   — Нет, я знаю, она хотела от меня ребенка.
   После полуночи мы снова предавались любви, и уснули только под утро. Это была безумная ночь первая в моей жизни. Проснулись мы в десятом часу, да и то — разбудил телефонный звонок. Кто-то ошибся номером. У меня было хорошее настроение: я ни о чем не жалела. Лукич приготовил завтрак и подал в постель. Меня трогала его забота и внимание. Он читал мои мысли, это я подметила еще на теплоходе. В полдень мы расстались. Прощаясь, Лукич сказал:
   — Имей в виду: моя квартира с сей минуты — твое пристанище. Можешь заходить в любой день и час, и жить сколько захочешь. Я всегда буду рад тебя видеть. Встреча с тобой всегда будет для меня праздником.
   В электричке всю дорогу до самой Твери я анализировала произошедшее. Начинала со студенческих лет, когда впервые в театре, увидела Богородского в роли Булычева. Потом встречу на теплоходе и, наконец, эти безумные сутки. Я суеверная, верю в судьбу. Неужто это моя судьба? Мне боязно — сорок лет разница! С ума сойти! Да на нас будут пальцем указывать: дедушка и внучка.. Я не хотела верить в реальность случившегося, не хотела ничего загадывать. Но понимала, отдавала себе отчет в том, что он все глубже и глубже входит в мою душу и я уже не смогу о нем не думать, я буду искать с ним встречи. Потому что с ним очень легко, хорошо и уютно сердцу.

Глава четвертая
ЛУКИЧ

   Я люблю, обожаю природу. У меня с ней божественная связь. Люблю не только леса и поляны, луга и реки, я люблю ее во всем планетарном объеме, от облаков и океанов, от грозных стихий и до последней букашки. Но больше всего, до сердечного обожания, я люблю природу среднерусской полосы и в частности Подмосковья. Люблю круглый год: весну и лето, осень и зиму, не зависимо от погоды. Кто-то верно сказал в песне: у природы нет плохой погоды. Вот почему я предпочитаю больше жить на даче, когда свободен от спектакля и репетиций в театре.
   Я люблю одиночество. Но не просто уединение в тиши кабинета в объятье тягостных дум, трогательных воспоминаний и несбыточных грез. Мне более по душе погружаться в сказочный мир природы, становясь частицей ее самой, быть с ней на «ты», наслаждаться ее удивительной гармонией и нерукотворной, первозданной красотой. В городе мы лишены такого блаженства, и при первой возможности я убегаю из московской квартиры, сажусь в электричку и мчусь на дачу, в мой уют и пристанище души. Переступив порог калитки, прежде, чем открыть дверь дома, я иду в сад — это главное мое детище, моя любовь и вдохновение. Его я сотворил своими руками, своим мозолистым трудом. Я корчевал пни, выкапывал дерн, рыхлил землю и сажал. Сажал то, что дает плоды — кусты смородины, крыжовника, стебли малины и конечно же — яблони, вишни, сливы. Работал до пота, до устали, после чего было приятно прилечь на раскладушку и смотреть в безбрежную синеву неба, созерцать паруса облаков, их плавное, свободное движение в мировом океане.
   Театр для меня вторичен, после сада. Он источник существования, он дает мне кусок хлеба, одежду, крышу над головой. А дача, сад — это для души. Утром я выхожу в сад в приподнятом настроении и здороваюсь с каждым деревом, каждым кустом. Они отвечают приветливой, благодарной и только мне одному понятной улыбкой. Я знаю их характеры, их просьбы ко мне, я дал им жизнь, они мои сокровища. Вам приходилось видеть сад весной во время его цветения? В нем воплощение молодости, ее всплеск и порыв в поднебесье, надежда и мечта, красота и гармония природы, созерцая которую и ваша душа наполняется юными порывами, этой прекрасной, не имеющей границ стихией. А пора зрелости, разве не дивная сказка? Сегодня утром я вышел в сад, и спелые увесистые антоновки и краснобокие штрифлинги радовали и ласкали мой взор и сами тянулись ко мне: на, мол, возьми, отведай. И я сорвал зелено — оранжевый плод и с хрустом надкусил его сочный, ароматный бок. Стая настырных, ненасытных дроздов с визгом разлетелась с высокой красной рябины, и мне вспомнились стихи тонкого лирика и непреклонного патриота Геннадия Серебрякова: