Страница:
……………….
Днем с полюбовницей тешился,
Ночью набеги творил.
Вдруг у разбойника лютого
Совесть Господь пробудил.
Бросил своих он товарищей,
Бросил набеги творить.
Сам Кудеяр в монастырь пошел
Богу и людям служить…
Когда умолк голос певца и владыка выключил проигрыватель, в комнате воцарилось вдумчивое безмолвие. Наконец первым нарушил молчание генерал:
— У нынешнего ублюдка-разбойника Горбачева никакой Господь Бог не пробудит совесть. Невозможно пробудить то, чего нет.
— И в монастырь никто из нынешних Кудеяров не пойдет, — заметил Иванов. — Для них в американских университетах приготовлены профессорские кельи с жирным долларовым наваром.
— Но они же, те, кого вы называете кудеярами, занимали высокие посты в партии, были вождями.
— И набеги творили, — вскользь съязвил Иванов.
— Как же так — вожди и без совести? — продолжал владыка, и на чистом здоровом лице его возникла гримаса злости и отвращения.
— Извините, владыка, но вы до сих пор питаете какие-то иллюзии насчет ныне сидящих на троне государства кудеяров? Вы все еще верите в спасительную миссию Ельцина, — резко проговорил генерал и сделал бессознательное нервное движение.
— Нет, милейший Дмитрий Михеевич, в отношении меня вы заблуждаетесь. Иное дело, что я не вижу совестливых, честных и порядочных лидеров на роль Минина и Пожарского. Может, вы знаете их, тогда назовите. Или это тайна?
— Да возьмите любого кандидата в президенты России, которые баллотировались вместе с Ельциным, исключая разве Жириновского, — ответил Якубенко, — хоть Рыжков, Тулеев или Макашов. Это честные патриоты, порядочные и, как вы говорите, совестливые. Особенно Николай Иванович Рыжков. Будь он президентом, страна уже вышла б из этого бардака.
— Возможно, вы правы. Но вот почему-то избиратели предпочли Ельцина, — сказал владыка.
— Избирателям заморочила голову продажная, желтая, сионистская пресса. Мировой сионизм, масонство, западные спецслужбы бросили все свои силы и средства — только чтоб провалить Рыжкова. Оболгать, опорочить. Они же понимали, что Николай Иванович — это шанс для России, чего не могли понять обыватели с куриными мозгами и совсем безмозглые юнцы.
— Друзья, товарищи, господа, вы опять начинаете новую дискуссию, которой не будет конца. А не лучше ли нам, дорогой генерал, поблагодарить владыку за гостеприимство и откланяться? — предложил Иванов.
— Нет, друзья, так не годится, — засуетился владыка. — А чай, кофе? Праздничный торт. Да вы что? Нет, я вас не отпущу пока не отведаете торт.
Кофе пили в кабинете за длинным журнальным столиком. Здесь, как и в гостиной, было много книг и две старинные иконы без окладов. В углу также горела лампадка за красным стеклом. Пахло глицерином и еще каким-то благовонием. Над письменным столом в небольшой изящной рамочке цветная фотография покойного патриарха Алексия (Симанского). На столе в раскрытых двух коробочках два бронзовых медальона: один с рельефным изображением святого князя Владимира, отчеканенный в память тысячелетия Крещения Руси, другой — барельеф покойного патриарха Пимена. Про себя Иванов отметил, что Алексий (Симанский) и Пимен были почитаемы в этом доме. За кофием о политике не говорили.
Простившись с епископом, Иванов и Якубенко вышли на улицу. Вечерело. Над Москвой по-прежнему висела плотная пелена моросящих туч. До метро шли молча. Возле арочного входа в метро, прежде чем проститься, Якубенко спросил:
— Как у вас прошла встреча с Тамарой? Что-то она не звонит…
— И правильно делает. Я же не просил тебя присылать ее ко мне. Это во-первых. Во-вторых, ты сказал мне по телефону, что вы едете. Вы — значит вдвоем. Ты это сделал преднамеренно. И совсем некстати.
— Но я не хотел вам мешать.
— Чему мешать?
— Я думал, что вам лучше будет без меня.
— Ты плохо думал… обо мне и о ней.
— Случилось что-нибудь?
— Вот именно — «что-нибудь», — мрачно и раздраженно ответил Иванов. — Я прошу тебя — не пытайся, пожалуйста, набросить на меня семейный хомут. Я не созрел еще для него. А когда созрею — сам влезу в этот хомут без посредников.
— Ну, извини, приму к сведению.
— Привет супруге и будь здоров. Кстати, портрет твой отформовал. Надо решить, в каком материале переводить. Но об этом потом. Созвонимся.
Войдя к себе в мастерскую, Алексей Петрович почувствовал усталость. Он решил вздремнуть с часок и уже было пошел в спальню, как зазвонил телефон. Звонил швед — коллекционер изобразительного искусства, с которым Иванов встречался у себя в мастерской. Этому господину приглянулась на выставке его «Первая любовь» и он пожелал купить ее для своей коллекции. Выставка уже закрывалась, и теперь скульптура опять возвратилась в обитель своего творца, поскольку у нашего Министерства культуры не нашлось денег, чтоб приобрести ее у автора. Иностранец предложил Иванову три тысячи долларов наличными, прямо из рук в руки. Алексей Петрович сказал, что он подумает, и дал ему свою визитную карточку, попросив позвонить через неделю. Он не спешил расстаться со своей «Первой любовью», он знал ее подлинную цену. Но в то же время нелегко жить на пенсию, особенно сейчас, когда наше искусство оказалось в финансовой несостоятельности. А швед, видно, был очень заинтересован поскорее заполучить — и по дешевке — подлинный шедевр. Швед уверял, что неожиданные обстоятельства вынуждают его срочно возвращаться на родину, и поэтому он хотел бы сегодня получить скульптуру. Иванов сказал, что за три тысячи он не продаст свою работу.
— А за сколько вы хотите? — послышался не очень любезный вопрос.
— Десять тысяч долларов, — твердо сказал Иванов.
— Пять тысяч и ни цента больше. — Голос шведа раздражен.
После небольшой заминки Иванов сказал: «Приезжайте».
Так состоялась эта сделка, и «Первая любовь» Алексея Иванова уплыла за рубеж.
В тот вечер он поздно лег в постель, но сон пришел к нему только в четвертом часу. Он не находил себе места. Какие-то не связанные мысли атаковали его и отскакивали, как горох от стенки, оставляя на душе неприятный осадок. И прежде всего — уплывшая в Швецию скульптура. Конечно, по нынешним временам и пять тысяч долларов — это большая сумма, по рыночному курсу — полмиллиона рублей. Но что на них купишь? Приличный автомобиль, который через несколько лет выбросят на свалку. А настоящие шедевры искусства бессмертны. А он продал шедевр, может, первый и последний взлет неповторимого таланта. И что значат пять тысяч, когда там, «за бугром», платят миллионы долларов за какой-нибудь «Подсолнух».
«Продал первую любовь, — горестно подумал Иванов, иронизируя над самим собой. — За доллары продал. Кто меня осудит? Лариса? А по какому праву? Она первая предала меня, так что мы квиты». Но это «квиты» не давало утешения: он ощущал в себе что-то ноющее, трудно объяснимое, словно он неосознанно оторвал от самого себя какую-то дорогую частицу и так, походя, бездумно выбросил ее, а теперь спохватился и пожалел. Не денег пожалел — просил десять, получил пять тысяч, — пожалел об утрате того, что было для него больше, чем удачная скульптура. Это была очень важная частица его биографии, его жизни. «Она предала, а я продал — вот и расквитались», — повторил он вслух навязчивую фразу.
За полночь он встал с постели и вышел в зал. Тумба, на которой стояла его «Первая любовь», была пуста и напоминала квартиру, из которой навсегда уехали хозяева, и эта пустота рождала щемящую тоску. Тогда он пошел в «цех» и сразу — к незаконченной композиции «Девичьи грезы». Изящная безликая фигура молодой женщины с ромашкой в руке, казалось, умоляла его быстрее «олицетворить» ее, вдохнуть в эту застывшую классическую плоть душу, оживить ее. Когда ж она придет — молодая, красивая, с лицом и взором, осененным небесной мечтой? Она обещала, но вот же не спешит. Маша обещала прийти посмотреть его работы, но согласится она позировать, это еще вопрос. А он почему-то верил и был убежден в положительном ответе. Он вспомнил ее чарующий голос, неторопливую речь, вспомнил загадочный блеск ее глаз. Он представил уже законченную композицию «Девичьи грезы», увеличенную в пять раз, отлитую в бронзе и установленную у городского пруда южного города (был такой заказ городских властей), а также беломраморную музейную, небольшого размера и подумал: «А может, завтра позвонить Маше, напомнить, что глина сохнет?»
И с этой мыслью он удалился в спальню.
Глава шестая
Маша была сражена: «Эмиль Панкинд?» Не может быть, что за наваждение? Она хорошо знала Виктора Панова и не могла ошибиться, тем более что были они совсем рядом. Это превращение Саввы в Павла рождало изумление и острое любопытство. Получив ответ на свой в общем-то не существенный вопрос, Виктор Панов, довольный собой, с видом победителя обвел взглядом коллег и тут глаза его скрестились с недоуменными глазами Маши. Он совсем не смутился, как ни в чем не бывало приветливо улыбнулся, вежливо кивнул и после окончания брифинга оказался рядом с Зорянкиной, опередив ее суетливым градом слов: «Рад тебя видеть. А ты ничуть не изменилась, даже похорошела. Ты от какой газеты или агентства?» Маша только успела назвать свою газету, как он опять с той же стремительной поспешностью: «Как семья? Ты не вышла замуж? Давай зайдем в ресторан, поговорим. У меня есть „зелененькие“. И вообще нам надо давно пообщаться, я искренне рад встрече. Для меня это так неожиданно и приятно».
«Для меня неожиданно вдвойне, — успела вставить Маша. — Но я не знаю, как тебя сейчас называть?» — В голосе ее звучала едкая ирония. Но его это не смутило. «Ах, вот ты о чем. Да там, в Иерусалиме, пришлось поменять имя и фамилию, но душу поменять оказалось невозможно, — он беспечно заулыбался крупными зубами, — и я решил возвратиться в родные пенаты. А во второй раз менять имя не стал, тем более что теперь пятый параграф потерял всякий смысл. Считай, что то был псевдоним», — и на свежем лице его играла невинная располагающая и доверительная улыбка. Виктор-Эмиль сообщил, что с женой развелся, так как она отказалась возвращаться в Россию, и намекнул, что намерен обзаводиться новой семьей и полушутя прибавил: «Так что прими к сведению, поскольку мы оба теперь свободны от брачных уз и можем вернуться к прошлому. Как?» «Не было у нас прошлого и будущее не светит», — язвительно улыбнулась Маша. «Почему?» — всерьез спросил он. «Да хотя бы потому, что увезешь ты и меня в Израиль или во Францию, а потом бросишь». «Ну, тебе это не грозит. А насчет Франции — идет. Такая мысль во мне родилась давно. Главное, что есть возможность ее осуществить. Я имею в виду материальную базу. Соглашайся не раздумывая».
И все так на полусерьезе с веселой дружеской улыбочкой. «А то знаешь, Маша, бросай свою паршивую газетенку и переходи к нам на теле. Я сделаю тебе протекцию». — Тон его покровительственный, а глаза, как и прежде, недоверчивые, блуждающие. Маша посмотрела на него вызывающе, зрачки ее расширились и, не совладав с собой, она ответила резко и угрюмо: «Спасибо Виктор-Эмиль, я свою паршивую газетенку не променяю на твое пархатое телевидение», — она надеялась что ее оскорбительные слова положат конец их диалогу и случайной встрече. Но ничего подобного: Панкинд спокойно проглотил ее дерзость и не высказал чувства обиды и неловкости, пробормотав примирительно с заискивающей улыбочкой: «Не будем пререкаться. Ты извини меня, у меня невольно и совсем безобидно сорвалось. Сейчас такое время, что любая конфронтация рождает ожесточенность, а это, поверь мне, опасно для обеих сторон и вообще».
Маша с холодной брезгливостью смотрела на него и невольно вспоминала того, прежнего, институтского Виктора Панова, который держался надменно, то с лисьей вкрадчивостью, смотря по обстановке. Был он подозрителен и льстив, высокомерен и сластолюбив, пошл и разнуздан. «Да, он нисколько не изменился, этот Виктор-Эмиль». А он продолжал, не повышая тона, грудным заунывным голосом: «Если я правильно мыслю, ты ведешь криминальную хронику? Хочешь, я подарю тебе потрясающий материал, сенсация, пальчики оближешь, как говорили мы в студенческие годы. Для телевидения не подходит, но очерк, репортаж прозвучит. Представь себе: два брата-кооператора. Сколотили миллион или несколько миллионов — кооператив посреднический. Сама понимаешь — на производительном столько не заработаешь, одного похитили, потребовав выкуп. Ну а дальше — такой детектив, что никакой фантаст не придумает. — Он быстро достал свою визитку и на обороте написал телефон и имя одного из братьев-миллионеров и протянул ей: — Сошлись на меня, встреться с ним, и он тебе расскажет весь сногсшибательный детектив». Он так настойчиво и дружелюбно предлагал этот маленький прямоугольник визитки и взгляд его был таким невинным и добрым, что она не могла отказать и положила его визитку к себе в сумочку. Он сделал развязную попытку чмокнуть ее в щеку, но Маша уклонилась от поцелуя резким движением головы. В глазах Панкинда сверкнул злобный огонек: и он на прощанье сказал с холодной настойчивостью: «Там мой телефон. Будет нужда — звони, не стесняйся. Все мои предложения остаются в силе».
В троллейбусе, по пути домой, Маша подумала: «О каких это предложениях он говорил? Ах, да — на телевидение приглашал, на пархатое, — она внутренне рассмеялась. — И еще делал предложение поехать во Францию. В качестве? Очевидно, жены. Дурак. Индюк с воспаленным самолюбием».
На другой день вечером на квартире Зорянкиных раздался телефонный звонок. Звонила Машина одноклассница по школе Марлен Китаева, с которой она не виделась уже лет пятнадцать. В школе они не были подругами и не поддерживали знакомство после школы, и это удивило Машу. Тем более что Марлен начала разговор так, словно они расстались только вчера. «Сегодня я встретила Виктора Панкинда», — весело сказала Марлен. «Эмиля Панкинда», — поправила Маша. «Это одно и то же, — почему-то рассмеялась Марлен. — Он мне сказал, что встречался с тобой и что ты работаешь в какой-то церковной газете. Я удивилась, ты что, в религию ударилась? Это теперь модно. А я газет не читаю. И вообще, представляешь, ничего не читаю и хорошо себя чувствую. Мне вся эта политика до лампочки. Коммунисты, демократы, плутократы — их теперь столько наплодилось всяких монархистов, анархистов, а толку что? В Москве вечером на улицу боязно выйти: убивают, насилуют. Мы с Ашотом хотели к нему на родину в Ереван уехать, но там тоже стреляют, там этот Карабах», — выпалила она без паузы, а Маша, терпеливо слушая ее монолог, пыталась разгадать, с чем связан этот неожиданный звонок, и не могла придумать ответ. Наконец получилась пауза: Марлен выдохлась, ожидая, очевидно, теперь Машиных вопросов. Но Маша преднамеренно молчала, и пауза становилась тягостной и даже неприличной. Не выдержав ее, Марлен продолжала: «А Виктор теперь на коне, важная фигура на телевидении, по заграницам разъезжает и при валюте. Позавидуешь. Ну он мужик классный, импозантный, вхож на самый верх. Между прочим, он на тебя глаз положил, и не то чтоб поразвлечься, а вполне серьезно. Решил покончить с холостяшной». «Вот теперь все проясняется, — подумала Маша и с присущей ей прямотой и откровенностью сказала: — Он что, тебя в посредники или в свахи нанимал?» «Ой, Маша, узнаю тебя: ты все такая же». — «Какая?» «Колючая», — ответила Марлен.
В общем, разговор не получился. Маша положила трубку. Лицо ее пылало раздраженной улыбкой. Это была даже не улыбка, а скорее гримаса. Лариса Матвеевна с материнским любопытством слушала этот краткий диалог, из которого уловила одно слово «сваха», и догадалась, что Маше кто-то предлагает жениха. Это была ее материнская забота и тревога, ее неутихающая боль. Ей казалось неестественным, каким-то абсурдным семейная неустроенность Маши: молодая женщина красивая, умная, добропорядочная и не может найти себе человека по душе. Ну обожглась однажды с моряком, потом во второй раз, увлеклась атлетом, не сразу разглядела за личиной Аполлона обыкновенного подонка, пустого и жестокого, — слава Богу — быстро опомнилась, прогнала, даже паспорт не испортила. Брак с отцом Настеньки Гришей Сиамским не был зарегистрирован. Они расстались навсегда и не встречались, — Лариса Матвеевна об этом знала со слов самой Маши, которая скрыла от матери жуткую картину насилия в Крыму. Но нельзя же дуть на воду, обжегшись на молоке. Годы, они-то не стоят на месте, а молодость и красота недолговечны, ведь скоро сорок лет — бабий век. И Настеньке нужен отец. Да и самой-то как без мужика, молодой, здоровой, цветущей женщине. Нет, не могла понять Лариса Матвеевна свою единственную дочь. Потому, как только Маша положила телефонную трубку, она поинтересовалась, кто звонил?
— Марлен, — выразительно-подчеркнуто ответила Маша, отводя в сторону иронический взгляд.
— Марлен? — с изумлением переспросила Лариса Матвеевна. — Эта та — рыжая француженка?
— Она самая. Решила меня сосватать за француза.
— И что же ты? Не любезно с ней разговаривала. Или француз не понравился?
— Именно, француз, — отрывисто, с мягкой иронией, засмеялась Маша, обнажив ровные белые зубы. Лариса Матвеевна глядела на нее неотступно, внимательно, и во взгляде ее Маша прочитала недоверие.
На пороге гостиной и спальни стояла только отошедшая ко сну Настенька и с изумлением смотрела на смеющуюся мать. Пепельные волосы ее были растрепаны, а в глазенках сверкали вопросительные огоньки. Неожиданно для мамы и бабушки девочка спросила:
— А он настоящий француз?
Женщины умиленно рассмеялись.
— Нет, не настоящий, — сказала Маша, беря Настеньку на руки. — А подслушивать нехорошо.
— Я не подслушивала. Я только слушала, как вы говорили про француза. Он игрушечный, да, мама? Ты мне его купишь?
— Я тебе русского куплю, улыбнулась Маша нежно и грустно.
— А когда купишь? В «Детском мире»? Ура, бабушка! Мама мне купит русского француза.
— Ты зачем встала? Иди в постельку. Завтра обо всем поговорим, — сказала Маша и отнесла Настеньку в спальню.
— И про француза? — недоверчиво спрашивала девочка.
Уложив дочурку. Маша вышла в гостиную. Лариса Матвеевна сидела в мягком кресле напротив погашенного телеэкрана и встретила дочь немым вопросом. В глазах Маши вспыхнула и тут же погасла загадочная улыбка. Она догадывалась, что мать снова — в который раз! — начнет разговор о семейной неустроенности Маши, что девочке нужен отец, что вообще в доме нужен мужчина. В первое время Маша выслушивала подобные стенания матери с терпеливой иронией, не проявляя протеста и недовольства. Но сегодня слова Настеньки о «русском французе» позабавили ее. Разумом она понимала беспокойство матери и не сердилась. Вместе с тем она не чувствовала себя одинокой, постоянно находясь среди людей. В этом отношении профессия журналиста давала какие-то преимущества.
Маша Зорянкина и в институте привлекала внимание и своей яркой внешностью, и умом. Без каких-либо стараний с ее стороны она нравилась сильному полу, и в студенческие годы многие искали ее дружбы и руки, но она не спешила обзаводиться семьей. Все, кто добивался ее расположения, не задевали изысканные струны ее души, что давало повод считать ее гордой, высокомерной, каменно-сердечной. Это было ошибочное мнение: на самом деле она не была ни высокомерной, ни каменно-сердечной. В ней было развито чувство собственного достоинства, нравственная чистоплотность, что иные принимали за гордость. В своих поступках и решениях она проявляла осторожность и взвешенность, хорошо управляя своими чувствами и эмоциями. К браку и семье она относилась очень серьезно, не давая воли легкомыслию и мимолетным страстям. На примере своих знакомых она видела, как легко и просто создаются семьи и как столь же легко они распадаются, плодят безотцовщину, которую считала величайшей трагедией. Может, потому она надела на себя панцирь, от которого отскакивали амурные стрелы ее поклонников. Долго Маша была неуязвимой, но однажды на двадцать восьмом году жизни один меткий стрелок в мундире капитана второго ранга сумел поразить ее сердце. Поначалу она сопротивлялась, но это было притворное сопротивление. Осанистый, статный, с продолговатыми зелеными глазами сорокалетний офицер флота служил в штабе в Москве. Он покорил Машу неподдельной скромностью, простотой в обращении, ненавязчивой внимательностью и предупредительностью, терпеливой покорностью, энергичным выражением лица, почтительным взглядом и не в последнюю очередь гибкой импозантной фигурой. Он был начитан, но не щеголял своей эрудицией, проявлял вежливость и корректность в отношении Ларисы Матвеевны, расположение которой завоевал с первой встречи. И, как это ни странно, и многие могут сказать — дико — в наше время сексуального беспредела, он был первым мужчиной у Маши, что даже удивило его самого. Уже в первую ночь он сказал Маше, что не надо спешить с ребенком, и Маша нашла его мнение разумным. Не спешил он штурмовать дворец бракосочетаний, а Маша на этот счет не проявляла инициативы. Полушутя он говорил, что в таком серьезном деле, как женитьба, в цивилизованных странах есть испытательный или карантинный срок. Маша не возражала против «цивилизации». Жил Олег — так звали моряка — в общежитии, занимал небольшую комнатушку, обставленную по-холостяцки, даже по-спартански. Многие офицеры так живут. Говорил, что будет когда-нибудь и квартира, при этом напоминал поговорку «с милым и в шалаше рай». Часто исчезал на неделю, а то и на две: служебные командировки то на Северный, то на Тихоокеанский флоты. О себе и тем более о службе морской от разговоров уклонялся. Маша объясняла это скромностью Олега и, конечно, военной тайной.
Говорят, что нет на свете таких тайн, которые бы рано или поздно не раскрывались. Однажды Олег с Машей побывали на концерте Русского оркестра «Боян», руководимого Анатолием Полетаевым. Оркестр этот славится высочайшим искусством. В нем все пронизано русским патриотическим духом, он вобрал в себя и подарил зрителю все лучшее, связанное с национальными корнями русской музыки. Маша и Олег не просто получили большое наслаждение, но они были в восторге, словно приложились к светлому и чистому роднику родной культуры (это слова Олега), может, единственному, сохранившемуся еще среди моря пошлости, порнографии и бездарного чужеземного примитива. Олег проводил Машу до ее дома, и она пригласила его подняться к ним на чашку чая или кофе, тем более что Лариса Матвеевна сегодня приготовила свои фирменные ватрушки. Олег вначале пытался отказаться, но Маша проявила, должно быть, под впечатлением от «Гжели», настойчивость, и капитан второго ранга спустил флаг, что значит — капитулировал. Ватрушки были действительно необыкновенные, тем более для нынешнего голодного времени, а чай вполне соответствовал ватрушкам. За чаем Лариса Матвеевна, как и положено истинно русской теще, с необыкновенным усердием потчевала будущего зятя и как бы между прочим высказала вполне трезвую мысль: а не пора ли молодым сходить к венцу, а Олегу Семеновичу из его общаги перебраться в их просторную квартиру? После этих слов будущая теща проницательно уловила в глазах зятя неловкое смущение. Заметила и Маша, но отнесла это на счет скромности.
— Вот съезжу в командировку в Севастополь, вернусь, и тогда мы решим все наши проблемы, — ответил Олег, а Лариса Матвеевна настороженно восприняла слово «проблемы». Она даже обратила внимание дочери на это подозрительное, как ей показалось, слово, когда они проводили Олега.
— Проблемы… Какие еще у вас проблемы? — говорила она, испытующе глядя на Машу.
Маша не ответила: у нее не было никаких проблем. Но у Олега действительно были. Тайна открылась дней через десять после его возвращения из Севастополя. Она была до крайности банальна, что и рассказывать о ней не хочется. Олег, волнуясь как нашкодивший мальчишка (и волнение было искренним), сообщил, что в Севастополе у него есть жена и сын, что фактически семья их давно распалась, он ездил в Крым, чтоб получить у жены согласие на развод (он был уверен, что поручит такое согласие, ведь обещала же!) но, к сожалению и огорчению, в ответ услышал решительное и категорическое «нет, ни за что!».
Днем с полюбовницей тешился,
Ночью набеги творил.
Вдруг у разбойника лютого
Совесть Господь пробудил.
Бросил своих он товарищей,
Бросил набеги творить.
Сам Кудеяр в монастырь пошел
Богу и людям служить…
Когда умолк голос певца и владыка выключил проигрыватель, в комнате воцарилось вдумчивое безмолвие. Наконец первым нарушил молчание генерал:
— У нынешнего ублюдка-разбойника Горбачева никакой Господь Бог не пробудит совесть. Невозможно пробудить то, чего нет.
— И в монастырь никто из нынешних Кудеяров не пойдет, — заметил Иванов. — Для них в американских университетах приготовлены профессорские кельи с жирным долларовым наваром.
— Но они же, те, кого вы называете кудеярами, занимали высокие посты в партии, были вождями.
— И набеги творили, — вскользь съязвил Иванов.
— Как же так — вожди и без совести? — продолжал владыка, и на чистом здоровом лице его возникла гримаса злости и отвращения.
— Извините, владыка, но вы до сих пор питаете какие-то иллюзии насчет ныне сидящих на троне государства кудеяров? Вы все еще верите в спасительную миссию Ельцина, — резко проговорил генерал и сделал бессознательное нервное движение.
— Нет, милейший Дмитрий Михеевич, в отношении меня вы заблуждаетесь. Иное дело, что я не вижу совестливых, честных и порядочных лидеров на роль Минина и Пожарского. Может, вы знаете их, тогда назовите. Или это тайна?
— Да возьмите любого кандидата в президенты России, которые баллотировались вместе с Ельциным, исключая разве Жириновского, — ответил Якубенко, — хоть Рыжков, Тулеев или Макашов. Это честные патриоты, порядочные и, как вы говорите, совестливые. Особенно Николай Иванович Рыжков. Будь он президентом, страна уже вышла б из этого бардака.
— Возможно, вы правы. Но вот почему-то избиратели предпочли Ельцина, — сказал владыка.
— Избирателям заморочила голову продажная, желтая, сионистская пресса. Мировой сионизм, масонство, западные спецслужбы бросили все свои силы и средства — только чтоб провалить Рыжкова. Оболгать, опорочить. Они же понимали, что Николай Иванович — это шанс для России, чего не могли понять обыватели с куриными мозгами и совсем безмозглые юнцы.
— Друзья, товарищи, господа, вы опять начинаете новую дискуссию, которой не будет конца. А не лучше ли нам, дорогой генерал, поблагодарить владыку за гостеприимство и откланяться? — предложил Иванов.
— Нет, друзья, так не годится, — засуетился владыка. — А чай, кофе? Праздничный торт. Да вы что? Нет, я вас не отпущу пока не отведаете торт.
Кофе пили в кабинете за длинным журнальным столиком. Здесь, как и в гостиной, было много книг и две старинные иконы без окладов. В углу также горела лампадка за красным стеклом. Пахло глицерином и еще каким-то благовонием. Над письменным столом в небольшой изящной рамочке цветная фотография покойного патриарха Алексия (Симанского). На столе в раскрытых двух коробочках два бронзовых медальона: один с рельефным изображением святого князя Владимира, отчеканенный в память тысячелетия Крещения Руси, другой — барельеф покойного патриарха Пимена. Про себя Иванов отметил, что Алексий (Симанский) и Пимен были почитаемы в этом доме. За кофием о политике не говорили.
Простившись с епископом, Иванов и Якубенко вышли на улицу. Вечерело. Над Москвой по-прежнему висела плотная пелена моросящих туч. До метро шли молча. Возле арочного входа в метро, прежде чем проститься, Якубенко спросил:
— Как у вас прошла встреча с Тамарой? Что-то она не звонит…
— И правильно делает. Я же не просил тебя присылать ее ко мне. Это во-первых. Во-вторых, ты сказал мне по телефону, что вы едете. Вы — значит вдвоем. Ты это сделал преднамеренно. И совсем некстати.
— Но я не хотел вам мешать.
— Чему мешать?
— Я думал, что вам лучше будет без меня.
— Ты плохо думал… обо мне и о ней.
— Случилось что-нибудь?
— Вот именно — «что-нибудь», — мрачно и раздраженно ответил Иванов. — Я прошу тебя — не пытайся, пожалуйста, набросить на меня семейный хомут. Я не созрел еще для него. А когда созрею — сам влезу в этот хомут без посредников.
— Ну, извини, приму к сведению.
— Привет супруге и будь здоров. Кстати, портрет твой отформовал. Надо решить, в каком материале переводить. Но об этом потом. Созвонимся.
Войдя к себе в мастерскую, Алексей Петрович почувствовал усталость. Он решил вздремнуть с часок и уже было пошел в спальню, как зазвонил телефон. Звонил швед — коллекционер изобразительного искусства, с которым Иванов встречался у себя в мастерской. Этому господину приглянулась на выставке его «Первая любовь» и он пожелал купить ее для своей коллекции. Выставка уже закрывалась, и теперь скульптура опять возвратилась в обитель своего творца, поскольку у нашего Министерства культуры не нашлось денег, чтоб приобрести ее у автора. Иностранец предложил Иванову три тысячи долларов наличными, прямо из рук в руки. Алексей Петрович сказал, что он подумает, и дал ему свою визитную карточку, попросив позвонить через неделю. Он не спешил расстаться со своей «Первой любовью», он знал ее подлинную цену. Но в то же время нелегко жить на пенсию, особенно сейчас, когда наше искусство оказалось в финансовой несостоятельности. А швед, видно, был очень заинтересован поскорее заполучить — и по дешевке — подлинный шедевр. Швед уверял, что неожиданные обстоятельства вынуждают его срочно возвращаться на родину, и поэтому он хотел бы сегодня получить скульптуру. Иванов сказал, что за три тысячи он не продаст свою работу.
— А за сколько вы хотите? — послышался не очень любезный вопрос.
— Десять тысяч долларов, — твердо сказал Иванов.
— Пять тысяч и ни цента больше. — Голос шведа раздражен.
После небольшой заминки Иванов сказал: «Приезжайте».
Так состоялась эта сделка, и «Первая любовь» Алексея Иванова уплыла за рубеж.
В тот вечер он поздно лег в постель, но сон пришел к нему только в четвертом часу. Он не находил себе места. Какие-то не связанные мысли атаковали его и отскакивали, как горох от стенки, оставляя на душе неприятный осадок. И прежде всего — уплывшая в Швецию скульптура. Конечно, по нынешним временам и пять тысяч долларов — это большая сумма, по рыночному курсу — полмиллиона рублей. Но что на них купишь? Приличный автомобиль, который через несколько лет выбросят на свалку. А настоящие шедевры искусства бессмертны. А он продал шедевр, может, первый и последний взлет неповторимого таланта. И что значат пять тысяч, когда там, «за бугром», платят миллионы долларов за какой-нибудь «Подсолнух».
«Продал первую любовь, — горестно подумал Иванов, иронизируя над самим собой. — За доллары продал. Кто меня осудит? Лариса? А по какому праву? Она первая предала меня, так что мы квиты». Но это «квиты» не давало утешения: он ощущал в себе что-то ноющее, трудно объяснимое, словно он неосознанно оторвал от самого себя какую-то дорогую частицу и так, походя, бездумно выбросил ее, а теперь спохватился и пожалел. Не денег пожалел — просил десять, получил пять тысяч, — пожалел об утрате того, что было для него больше, чем удачная скульптура. Это была очень важная частица его биографии, его жизни. «Она предала, а я продал — вот и расквитались», — повторил он вслух навязчивую фразу.
За полночь он встал с постели и вышел в зал. Тумба, на которой стояла его «Первая любовь», была пуста и напоминала квартиру, из которой навсегда уехали хозяева, и эта пустота рождала щемящую тоску. Тогда он пошел в «цех» и сразу — к незаконченной композиции «Девичьи грезы». Изящная безликая фигура молодой женщины с ромашкой в руке, казалось, умоляла его быстрее «олицетворить» ее, вдохнуть в эту застывшую классическую плоть душу, оживить ее. Когда ж она придет — молодая, красивая, с лицом и взором, осененным небесной мечтой? Она обещала, но вот же не спешит. Маша обещала прийти посмотреть его работы, но согласится она позировать, это еще вопрос. А он почему-то верил и был убежден в положительном ответе. Он вспомнил ее чарующий голос, неторопливую речь, вспомнил загадочный блеск ее глаз. Он представил уже законченную композицию «Девичьи грезы», увеличенную в пять раз, отлитую в бронзе и установленную у городского пруда южного города (был такой заказ городских властей), а также беломраморную музейную, небольшого размера и подумал: «А может, завтра позвонить Маше, напомнить, что глина сохнет?»
И с этой мыслью он удалился в спальню.
Глава шестая
ДЕВИЧЬИ ГРЕЗЫ
1
Очередной брифинг в Министерстве внутренних дел, как и все другие, был посвящен борьбе с преступностью, захлестнувшей мутным и кровавым потоком всю страну. Журналистов, впрочем, как и все население, интересовал один главный из главных вопросов: когда милиция наведет порядок, в частности в Москве, и есть ли хоть какие надежды. Атакованный со всех сторон вопросами журналистов заместитель министра не сказал ничего утешительного, кроме констатации: да, преступность растет, притом возросли тяжкие преступления: грабежи, убийства, нанесение телесных повреждений, изнасилование. На брифинге Маша Зорянкина представляла свою в самом деле независимую газету, отражавшую позиции центристов, с некоторым уклоном в вопросы православия и духовности. Неожиданно для себя среди журналистов она увидела знакомого — Виктора Панова, с которым училась на факультете журналистики. Панов когда-то даже пытался за ней ухаживать, уверял, что у него к ней серьезные намерения, но получил совершенно категорическое «нет», женился не студентке медицинского института и вскоре с молодой женой уехал в Израиль по вызову ее родителей. Появление Виктора Панова на брифинге вызвало у Маши некоторое любопытство, и прежде всего вопрос: прессу какой страны представляет этот до крайности посредственный репортер? Скорее всего Тель-Авивской, так как совсем недавно были установлены дипломатические отношения с государством Израиль. Панов несколько раз поднимал руку, чтобы задать вопрос, но микрофон перехватили более шустрые. Наконец он получил слово и представился: «Эмиль Панкинд — российское телевидение».Маша была сражена: «Эмиль Панкинд?» Не может быть, что за наваждение? Она хорошо знала Виктора Панова и не могла ошибиться, тем более что были они совсем рядом. Это превращение Саввы в Павла рождало изумление и острое любопытство. Получив ответ на свой в общем-то не существенный вопрос, Виктор Панов, довольный собой, с видом победителя обвел взглядом коллег и тут глаза его скрестились с недоуменными глазами Маши. Он совсем не смутился, как ни в чем не бывало приветливо улыбнулся, вежливо кивнул и после окончания брифинга оказался рядом с Зорянкиной, опередив ее суетливым градом слов: «Рад тебя видеть. А ты ничуть не изменилась, даже похорошела. Ты от какой газеты или агентства?» Маша только успела назвать свою газету, как он опять с той же стремительной поспешностью: «Как семья? Ты не вышла замуж? Давай зайдем в ресторан, поговорим. У меня есть „зелененькие“. И вообще нам надо давно пообщаться, я искренне рад встрече. Для меня это так неожиданно и приятно».
«Для меня неожиданно вдвойне, — успела вставить Маша. — Но я не знаю, как тебя сейчас называть?» — В голосе ее звучала едкая ирония. Но его это не смутило. «Ах, вот ты о чем. Да там, в Иерусалиме, пришлось поменять имя и фамилию, но душу поменять оказалось невозможно, — он беспечно заулыбался крупными зубами, — и я решил возвратиться в родные пенаты. А во второй раз менять имя не стал, тем более что теперь пятый параграф потерял всякий смысл. Считай, что то был псевдоним», — и на свежем лице его играла невинная располагающая и доверительная улыбка. Виктор-Эмиль сообщил, что с женой развелся, так как она отказалась возвращаться в Россию, и намекнул, что намерен обзаводиться новой семьей и полушутя прибавил: «Так что прими к сведению, поскольку мы оба теперь свободны от брачных уз и можем вернуться к прошлому. Как?» «Не было у нас прошлого и будущее не светит», — язвительно улыбнулась Маша. «Почему?» — всерьез спросил он. «Да хотя бы потому, что увезешь ты и меня в Израиль или во Францию, а потом бросишь». «Ну, тебе это не грозит. А насчет Франции — идет. Такая мысль во мне родилась давно. Главное, что есть возможность ее осуществить. Я имею в виду материальную базу. Соглашайся не раздумывая».
И все так на полусерьезе с веселой дружеской улыбочкой. «А то знаешь, Маша, бросай свою паршивую газетенку и переходи к нам на теле. Я сделаю тебе протекцию». — Тон его покровительственный, а глаза, как и прежде, недоверчивые, блуждающие. Маша посмотрела на него вызывающе, зрачки ее расширились и, не совладав с собой, она ответила резко и угрюмо: «Спасибо Виктор-Эмиль, я свою паршивую газетенку не променяю на твое пархатое телевидение», — она надеялась что ее оскорбительные слова положат конец их диалогу и случайной встрече. Но ничего подобного: Панкинд спокойно проглотил ее дерзость и не высказал чувства обиды и неловкости, пробормотав примирительно с заискивающей улыбочкой: «Не будем пререкаться. Ты извини меня, у меня невольно и совсем безобидно сорвалось. Сейчас такое время, что любая конфронтация рождает ожесточенность, а это, поверь мне, опасно для обеих сторон и вообще».
Маша с холодной брезгливостью смотрела на него и невольно вспоминала того, прежнего, институтского Виктора Панова, который держался надменно, то с лисьей вкрадчивостью, смотря по обстановке. Был он подозрителен и льстив, высокомерен и сластолюбив, пошл и разнуздан. «Да, он нисколько не изменился, этот Виктор-Эмиль». А он продолжал, не повышая тона, грудным заунывным голосом: «Если я правильно мыслю, ты ведешь криминальную хронику? Хочешь, я подарю тебе потрясающий материал, сенсация, пальчики оближешь, как говорили мы в студенческие годы. Для телевидения не подходит, но очерк, репортаж прозвучит. Представь себе: два брата-кооператора. Сколотили миллион или несколько миллионов — кооператив посреднический. Сама понимаешь — на производительном столько не заработаешь, одного похитили, потребовав выкуп. Ну а дальше — такой детектив, что никакой фантаст не придумает. — Он быстро достал свою визитку и на обороте написал телефон и имя одного из братьев-миллионеров и протянул ей: — Сошлись на меня, встреться с ним, и он тебе расскажет весь сногсшибательный детектив». Он так настойчиво и дружелюбно предлагал этот маленький прямоугольник визитки и взгляд его был таким невинным и добрым, что она не могла отказать и положила его визитку к себе в сумочку. Он сделал развязную попытку чмокнуть ее в щеку, но Маша уклонилась от поцелуя резким движением головы. В глазах Панкинда сверкнул злобный огонек: и он на прощанье сказал с холодной настойчивостью: «Там мой телефон. Будет нужда — звони, не стесняйся. Все мои предложения остаются в силе».
В троллейбусе, по пути домой, Маша подумала: «О каких это предложениях он говорил? Ах, да — на телевидение приглашал, на пархатое, — она внутренне рассмеялась. — И еще делал предложение поехать во Францию. В качестве? Очевидно, жены. Дурак. Индюк с воспаленным самолюбием».
На другой день вечером на квартире Зорянкиных раздался телефонный звонок. Звонила Машина одноклассница по школе Марлен Китаева, с которой она не виделась уже лет пятнадцать. В школе они не были подругами и не поддерживали знакомство после школы, и это удивило Машу. Тем более что Марлен начала разговор так, словно они расстались только вчера. «Сегодня я встретила Виктора Панкинда», — весело сказала Марлен. «Эмиля Панкинда», — поправила Маша. «Это одно и то же, — почему-то рассмеялась Марлен. — Он мне сказал, что встречался с тобой и что ты работаешь в какой-то церковной газете. Я удивилась, ты что, в религию ударилась? Это теперь модно. А я газет не читаю. И вообще, представляешь, ничего не читаю и хорошо себя чувствую. Мне вся эта политика до лампочки. Коммунисты, демократы, плутократы — их теперь столько наплодилось всяких монархистов, анархистов, а толку что? В Москве вечером на улицу боязно выйти: убивают, насилуют. Мы с Ашотом хотели к нему на родину в Ереван уехать, но там тоже стреляют, там этот Карабах», — выпалила она без паузы, а Маша, терпеливо слушая ее монолог, пыталась разгадать, с чем связан этот неожиданный звонок, и не могла придумать ответ. Наконец получилась пауза: Марлен выдохлась, ожидая, очевидно, теперь Машиных вопросов. Но Маша преднамеренно молчала, и пауза становилась тягостной и даже неприличной. Не выдержав ее, Марлен продолжала: «А Виктор теперь на коне, важная фигура на телевидении, по заграницам разъезжает и при валюте. Позавидуешь. Ну он мужик классный, импозантный, вхож на самый верх. Между прочим, он на тебя глаз положил, и не то чтоб поразвлечься, а вполне серьезно. Решил покончить с холостяшной». «Вот теперь все проясняется, — подумала Маша и с присущей ей прямотой и откровенностью сказала: — Он что, тебя в посредники или в свахи нанимал?» «Ой, Маша, узнаю тебя: ты все такая же». — «Какая?» «Колючая», — ответила Марлен.
В общем, разговор не получился. Маша положила трубку. Лицо ее пылало раздраженной улыбкой. Это была даже не улыбка, а скорее гримаса. Лариса Матвеевна с материнским любопытством слушала этот краткий диалог, из которого уловила одно слово «сваха», и догадалась, что Маше кто-то предлагает жениха. Это была ее материнская забота и тревога, ее неутихающая боль. Ей казалось неестественным, каким-то абсурдным семейная неустроенность Маши: молодая женщина красивая, умная, добропорядочная и не может найти себе человека по душе. Ну обожглась однажды с моряком, потом во второй раз, увлеклась атлетом, не сразу разглядела за личиной Аполлона обыкновенного подонка, пустого и жестокого, — слава Богу — быстро опомнилась, прогнала, даже паспорт не испортила. Брак с отцом Настеньки Гришей Сиамским не был зарегистрирован. Они расстались навсегда и не встречались, — Лариса Матвеевна об этом знала со слов самой Маши, которая скрыла от матери жуткую картину насилия в Крыму. Но нельзя же дуть на воду, обжегшись на молоке. Годы, они-то не стоят на месте, а молодость и красота недолговечны, ведь скоро сорок лет — бабий век. И Настеньке нужен отец. Да и самой-то как без мужика, молодой, здоровой, цветущей женщине. Нет, не могла понять Лариса Матвеевна свою единственную дочь. Потому, как только Маша положила телефонную трубку, она поинтересовалась, кто звонил?
— Марлен, — выразительно-подчеркнуто ответила Маша, отводя в сторону иронический взгляд.
— Марлен? — с изумлением переспросила Лариса Матвеевна. — Эта та — рыжая француженка?
— Она самая. Решила меня сосватать за француза.
— И что же ты? Не любезно с ней разговаривала. Или француз не понравился?
— Именно, француз, — отрывисто, с мягкой иронией, засмеялась Маша, обнажив ровные белые зубы. Лариса Матвеевна глядела на нее неотступно, внимательно, и во взгляде ее Маша прочитала недоверие.
На пороге гостиной и спальни стояла только отошедшая ко сну Настенька и с изумлением смотрела на смеющуюся мать. Пепельные волосы ее были растрепаны, а в глазенках сверкали вопросительные огоньки. Неожиданно для мамы и бабушки девочка спросила:
— А он настоящий француз?
Женщины умиленно рассмеялись.
— Нет, не настоящий, — сказала Маша, беря Настеньку на руки. — А подслушивать нехорошо.
— Я не подслушивала. Я только слушала, как вы говорили про француза. Он игрушечный, да, мама? Ты мне его купишь?
— Я тебе русского куплю, улыбнулась Маша нежно и грустно.
— А когда купишь? В «Детском мире»? Ура, бабушка! Мама мне купит русского француза.
— Ты зачем встала? Иди в постельку. Завтра обо всем поговорим, — сказала Маша и отнесла Настеньку в спальню.
— И про француза? — недоверчиво спрашивала девочка.
Уложив дочурку. Маша вышла в гостиную. Лариса Матвеевна сидела в мягком кресле напротив погашенного телеэкрана и встретила дочь немым вопросом. В глазах Маши вспыхнула и тут же погасла загадочная улыбка. Она догадывалась, что мать снова — в который раз! — начнет разговор о семейной неустроенности Маши, что девочке нужен отец, что вообще в доме нужен мужчина. В первое время Маша выслушивала подобные стенания матери с терпеливой иронией, не проявляя протеста и недовольства. Но сегодня слова Настеньки о «русском французе» позабавили ее. Разумом она понимала беспокойство матери и не сердилась. Вместе с тем она не чувствовала себя одинокой, постоянно находясь среди людей. В этом отношении профессия журналиста давала какие-то преимущества.
Маша Зорянкина и в институте привлекала внимание и своей яркой внешностью, и умом. Без каких-либо стараний с ее стороны она нравилась сильному полу, и в студенческие годы многие искали ее дружбы и руки, но она не спешила обзаводиться семьей. Все, кто добивался ее расположения, не задевали изысканные струны ее души, что давало повод считать ее гордой, высокомерной, каменно-сердечной. Это было ошибочное мнение: на самом деле она не была ни высокомерной, ни каменно-сердечной. В ней было развито чувство собственного достоинства, нравственная чистоплотность, что иные принимали за гордость. В своих поступках и решениях она проявляла осторожность и взвешенность, хорошо управляя своими чувствами и эмоциями. К браку и семье она относилась очень серьезно, не давая воли легкомыслию и мимолетным страстям. На примере своих знакомых она видела, как легко и просто создаются семьи и как столь же легко они распадаются, плодят безотцовщину, которую считала величайшей трагедией. Может, потому она надела на себя панцирь, от которого отскакивали амурные стрелы ее поклонников. Долго Маша была неуязвимой, но однажды на двадцать восьмом году жизни один меткий стрелок в мундире капитана второго ранга сумел поразить ее сердце. Поначалу она сопротивлялась, но это было притворное сопротивление. Осанистый, статный, с продолговатыми зелеными глазами сорокалетний офицер флота служил в штабе в Москве. Он покорил Машу неподдельной скромностью, простотой в обращении, ненавязчивой внимательностью и предупредительностью, терпеливой покорностью, энергичным выражением лица, почтительным взглядом и не в последнюю очередь гибкой импозантной фигурой. Он был начитан, но не щеголял своей эрудицией, проявлял вежливость и корректность в отношении Ларисы Матвеевны, расположение которой завоевал с первой встречи. И, как это ни странно, и многие могут сказать — дико — в наше время сексуального беспредела, он был первым мужчиной у Маши, что даже удивило его самого. Уже в первую ночь он сказал Маше, что не надо спешить с ребенком, и Маша нашла его мнение разумным. Не спешил он штурмовать дворец бракосочетаний, а Маша на этот счет не проявляла инициативы. Полушутя он говорил, что в таком серьезном деле, как женитьба, в цивилизованных странах есть испытательный или карантинный срок. Маша не возражала против «цивилизации». Жил Олег — так звали моряка — в общежитии, занимал небольшую комнатушку, обставленную по-холостяцки, даже по-спартански. Многие офицеры так живут. Говорил, что будет когда-нибудь и квартира, при этом напоминал поговорку «с милым и в шалаше рай». Часто исчезал на неделю, а то и на две: служебные командировки то на Северный, то на Тихоокеанский флоты. О себе и тем более о службе морской от разговоров уклонялся. Маша объясняла это скромностью Олега и, конечно, военной тайной.
Говорят, что нет на свете таких тайн, которые бы рано или поздно не раскрывались. Однажды Олег с Машей побывали на концерте Русского оркестра «Боян», руководимого Анатолием Полетаевым. Оркестр этот славится высочайшим искусством. В нем все пронизано русским патриотическим духом, он вобрал в себя и подарил зрителю все лучшее, связанное с национальными корнями русской музыки. Маша и Олег не просто получили большое наслаждение, но они были в восторге, словно приложились к светлому и чистому роднику родной культуры (это слова Олега), может, единственному, сохранившемуся еще среди моря пошлости, порнографии и бездарного чужеземного примитива. Олег проводил Машу до ее дома, и она пригласила его подняться к ним на чашку чая или кофе, тем более что Лариса Матвеевна сегодня приготовила свои фирменные ватрушки. Олег вначале пытался отказаться, но Маша проявила, должно быть, под впечатлением от «Гжели», настойчивость, и капитан второго ранга спустил флаг, что значит — капитулировал. Ватрушки были действительно необыкновенные, тем более для нынешнего голодного времени, а чай вполне соответствовал ватрушкам. За чаем Лариса Матвеевна, как и положено истинно русской теще, с необыкновенным усердием потчевала будущего зятя и как бы между прочим высказала вполне трезвую мысль: а не пора ли молодым сходить к венцу, а Олегу Семеновичу из его общаги перебраться в их просторную квартиру? После этих слов будущая теща проницательно уловила в глазах зятя неловкое смущение. Заметила и Маша, но отнесла это на счет скромности.
— Вот съезжу в командировку в Севастополь, вернусь, и тогда мы решим все наши проблемы, — ответил Олег, а Лариса Матвеевна настороженно восприняла слово «проблемы». Она даже обратила внимание дочери на это подозрительное, как ей показалось, слово, когда они проводили Олега.
— Проблемы… Какие еще у вас проблемы? — говорила она, испытующе глядя на Машу.
Маша не ответила: у нее не было никаких проблем. Но у Олега действительно были. Тайна открылась дней через десять после его возвращения из Севастополя. Она была до крайности банальна, что и рассказывать о ней не хочется. Олег, волнуясь как нашкодивший мальчишка (и волнение было искренним), сообщил, что в Севастополе у него есть жена и сын, что фактически семья их давно распалась, он ездил в Крым, чтоб получить у жены согласие на развод (он был уверен, что поручит такое согласие, ведь обещала же!) но, к сожалению и огорчению, в ответ услышал решительное и категорическое «нет, ни за что!».