Страница:
2
Лариса Матвеевна не одобрила брак дочери с Ивановым. На это у нее были и личные мотивы — ревность. Втайне она надеялась, что Алексей Петрович вспомнит свою первую любовь, простит и забудет ее вероломство и они, хоть и с большим опозданием, на закате жизни свяжут свои судьбы. Но он, «старый гриб, бесстыжий нахал, каким-то образом сумел охмурить», ворчала новоиспеченная теща, красавицу дочь, «этот бабник, развратник, видеть его не желаю, слышать о нем не хочу, и Настеньку не допущу в его бордель, хоть он и удочерил ее. Тоже — папаша нашелся. А Маша — дура, совсем потеряла рассудок. Столько хороших, молодых и состоятельных мужиков к ней кадрились, а она выбрала пенсионера». Все это она высказывала в лицо дочери, от которой ее гневные, ядовитые слова отлетали как от стенки горох. Маша даже не считала нужным отвечать матери или что-то объяснять: она просто демонстративно закрывалась в своей комнате или уходила из дома.Две недели (за свой счет) Машиного отпуска пролетели, как два дня. Маша считала, что эти полмесяца были испытательным сроком, который они выдержали без сучка .и задоринки. Чем лучше они узнавали друг друга, тем сильнее разгорались их чувства. И напрасно Лариса Матвеевна тешила себя мыслью, что этот странный, скороспелый и, конечно же, неравный брак продлится какой-нибудь месяц, ну от силы полгода. Маша поймет свою ошибку, первый угар пройдет, наступит разочарование, и дочь вернется в родные пенаты. Напрасные иллюзии: Маша боготворила Алексея Петровича прежде всего не как художника, талант которого она высоко ценила, а как человека. Она признавалась ему:
— Знаешь, Алеша, если для тебя наша любовь последняя, то для меня первая. По-настоящему я никого не любила и только сейчас познала, что такое любовь и счастье. Твой Лев Толстой был прав, когда говорил: кто любит, тот счастлив.
Что же касается Иванова, то он считал себя самым счастливым человеком в этом поганом, мерзком мире и в униженной, разграбленной и обездоленной России, где, кажется, уже не может быть не только счастья, но и первозданных высоких чувств. И все-таки, несмотря на голод, невзгоды, агрессивность и озлобление, на ненависть и нравственное гниение, большинство людей не роняло своего человеческого достоинства, не превращалось в скотов и зверей и хранило в своих сердцах святое чувство — любовь. Конечно, в годы Великой Отечественной это чувство было намного возвышенней, ярче, чище и светлей, чем в годы перестроечной смуты. Но то было и время другое, и люди другие — духовно и нравственно богаче, сознание и сердца которых не поразил заморский вирус.
Как только закончился отпуск Маши и она вышла на работу, Иванов как-то особенно остро ощутил тоску по делу. Он не терпел праздности и безделья, они тяготили его, создавали тот душевный неуют, когда человек чувствует себя растерянным и потерянным. А дел у Алексея Петровича всегда было по горло. И все неотложные, все важные. Отформованные в гипсе работы надо было переводить в материал: камень, металл, фарфор, дерево. И прежде всего «Девичьи грезы», для которых и блок мрамора уже был приготовлен. Помнил он и заявку шведа.
Своими замыслами он поделился с Машей и получил ее благословение. В тот день Маша трижды звонила ему из редакции, задавала один и тот же вопрос:
— Что делаешь, родной?
— Рисую.
— Кого?
— Тебя, любимая.
— Зачем?
— Скучаю по тебе.
— А рисунок помогает?
— Чуть-чуть. Я рисую и мысленно разговариваю с тобой.
— Но там же есть гранитная Маша. Поговори с ней.
Через полчаса она снова позвонила:
— Насчет обеда все помнишь?
— Спасибо, любимая, не беспокойся.
Потом через час еще позвонила, но телефон не ответил.
Вечером он пришел домой раньше Маши и сразу позвонил Зорянкиным. Трубку взяла Лариса Матвеевна. Он вежливо поздоровался и не успел спросить о Маше, как теща ответила подчеркнуто холодно:
— Она уже уехала.
Он начал готовить ужин.
За ужином они рассказали друг другу, как провели этот день. Маша напомнила Иванову о рисунке:
— Ты вправду меня рисовал?
— Конечно. Хочешь удостовериться?
— Сгораю от нетерпения, — шутливо ответила Маша. — Ты же знаешь, что все женщины немножко тщеславны. Показывай.
Алексей Петрович принес лист картона, на котором углем была нарисована скульптурная композиция. Ее он задумал полмесяца тому назад в ту первую брачную ночь, когда Маша предстала перед ним в костюме Евы. Тогда он был потрясен изяществом ее грациозной фигуры, над которой мать-природа поработала на славу. Поражала и очаровывала строгая и стройная гармония плавность линий. И какая-то неуловимая, воздушная легкость движений и целомудренная женская стать. Тогда он мысленно воскликнул: «Неповторимый идеал!» И тогда же представил себе, как он воплотит это неземное очарование в неотразимой по красоте и возвышенности композиции. Эту композицию он вынашивал в течение двух брачных недель, проведенных вместе с Машей. Да, он подчинился ее просьбе не работать целый месяц, дать себе отдых: две недели не прикасался ни к пластилину, ни к глине, не держал в руках молоток. Но мысль его работала постоянно, даже тогда, когда сидели с Машей в концертном зале «Россия» и наслаждались изяществом и гармонией музыки и танца славного коллектива «Гжель», очаровательной статью и красотой танцовщиц. (В антракте Маша тогда сказала Иванову: «А девчонки — одна краше другой. Благодатная натура хоть для живописца, хоть для скульптора. Ты не находишь?» — «Я уже нашел, — ответил он, нежно сжимая ее руку. — От добра добра не ищут: и ни одна из этих красавиц не сравнится с тобой».)
Фантазия Алексея Петровича рисовала несколько вариантов новой композиции, пока не набрела на ту, что была изображена углем на листе картона. В композиции две фигуры: обнаженная молодая женщина и лебедь — символ верности и чистоты. В женщине Маша узнала себя. Композиция произвела на нее сильное впечатление.
— Милый Алеша, мне незачем тебе льстить, — заговорила она, не отрывая глаз от рисунка. — Здесь ты превзошел самого себя. Я представляю это чудо в материале.
— В каком именно?
— В любом — в мраморе, бронзе, фарфоре.
— А в дереве? — Маша не ответила, и Алексей Петрович продолжал: — Этот сюжет требует такой нежной теплоты, которую может дать лучше всего дерево. В дереве работали многие известные скульпторы — Коненков, Мухина. Был такой художник Эрзя. Настоящая его фамилия Нефедов. Он, как и Коненков, жил за границей, в эмиграции. После войны вернулся на Родину со своими работами, выполненными в дереве. Обнаженные женские фигуры — какое очарование! Студентом я попал на его выставку в Москве и был изумлен колдовством большого мастера. Потом я раз пять побывал на его выставке, и, возможно, он повлиял на мой творческий выбор.
— Может, ты прав, тебе видней, дорогой. Но мне кажется, в любом материале шедевр остается шедевром. — Она прижалась к Алексею Петровичу, посмотрела ему в лицо счастливыми глазами, спросила: — Как назовешь?
— Не думал. Название дашь ты. Тебе посвящается.
— Лебедушка, — быстро, не раздумывая, предложила Маша.
— Слишком приземленно, буднично. Ведь ты — царица. Тогда уж — «Лебедица».
— Ты мой лебедь. — Маша обняла его и нежно поцеловала, а он с неожиданной грустинкой, будто походя обронил:
— Лебединая песня.
Маша не сразу уловила смысл этой фразы, восторженно подхватила:
— Прекрасное название — «Лебединая песня».
А он подумал: начать да закончить эту вещь у него еще хватит пороха. А на большее — как будет угодно Всевышнему. Пожалуй, Маша права, заметив: «Превзошел самого себя». Так что и впрямь лебединая песня.
После, конечно, будут еще работы. Но подняться выше этой будет нелегко. Даже почитаемый им Вучетич не смог подняться выше своей лебединой песни — берлинского воина-освободителя, хотя после создал еще Несколько хороших монументов, в том числе Сталинградский мемориал. Сказал, глядя на нее:
— Ты, родная, навеяла мне этот сюжет, ты мой соавтор, и мы споем с тобой эту лебединую песню, дуэтом споем.
Маша знала, что это не лесть, что он искренен, и она гордилась им. В глубине души она считала себя сопричастной ко всему будущему творчеству Алексея Петровича, теперь ее жизнь наполнится новым содержанием обретет больший смысл, и это ее радовало. Ей было приятно сообщить Иванову сегодняшний разговор с художником. Маше было поручено связаться с именитым живописцем — академиком, побывать у него в мастерской и взять интервью. «Народный» и многократный лауреат согласился встретиться с корреспондентом без особого энтузиазма, скорее из любопытства. На традиционный вопрос о творчестве живописец отвечал раздраженно: «Какое может быть творчество во время чумы?! Когда государство разрушили до основания, а культуру окунули в дерьмо. Кому нужно наше творчество? И что я, художник, могу творить? И для кого, скажите мне?» — «Для людей, разумеется, для народа», — ответила Маша. «А где вы видели людей? Которые они? Те, что горло драли за Горбачева и Ельцина, за демократов? Это не люди, это дерьмо, у них нет ни чести, ни достоинства. Скот, который только и думает, чем бы брюхо набить. А вы — „для народа“. Да нет же народа. Есть выродки, торгаши». Интервью он не дал, сказал, что вся нынешняя печать проституирована. Машу подмывало сказать, что есть художники, которые и в это кошмарное время создают прекрасные произведения, но воздержалась, опасаясь, что в ответ прозвучит резкое: «Кто?! Назовите?» Назвать имя мужа она не могла. Вместо этого она сказала: «В годы войны художники не переставали творить и создали много прекрасного. Вы не согласны?» — «То была не просто война, а Отечественная! Тогда был народ, были люди, а не мразь, не предатели-торгаши. Тогда был Сталин, был Жуков, были Александр Матросов и двадцать восемь панфиловцев. А сейчас? Кто сейчас — Ельцин и „герои“ — защитники Белого Дома? Черт знает какой цинизм. „Три жертвою пали в борьбе роковой“. А как говорит Жириновский, эти трое, погибшие у Белого Дома, жертвы дорожно-транспортного происшествия. И никакие не герои».
Выслушав рассказ Маши, Иванов сказал:
— Художник — творец, это его работа, как и работа шахтера. И творить, работать он должен в любое, даже самое гнусное время, будь то война и смута. Великие произведения не всегда создавались в райских садах. Не в лучшее время писал Шолохов «Тихий Дон», Корин «Уходящую Русь» или Пластов «Немец пролетел». Это ложь, что русское искусство за семьдесят лет не создало ничего достойного, басни врагов России, называющих себя демократами. Прекрасное всегда нужно людям, потому что оно согревает душу, облагораживает человека. Сама природа — это храм красоты и совершенства. Красота и любовь неразделимы. Обрати внимание на животных, на птиц. Самцы у птиц весной в брачные дни наряжаются в праздничное оперенье, чтоб радовать своих подруг. Брачное время птицы славят песнями. Красота и любовь — вот высшее творение природы или создателя.
— И ты создаешь эту красоту даже в кошмарное время сионистской оккупации, — сказала Маша, в тот же миг спохватившись: — Извини, родной, чуть не забыла. К нам в редакцию поступил страшный документ, который объясняет истоки перестройки, планы разрушения нашего государства, разработанные в ЦРУ США. Они изложены в послевоенной доктрине шефа американской секретной службы Алена Даллеса. — Маша быстро извлекла из своей сумочки рукописный листок. — Вот послушай, как рекомендует действовать в нашей стране руководитель ЦРУ: «Посеяв там хаос, мы незаметно подменим их ценности на фальшивые и заставим их в эти фальшивые ценности поверить. Как? Мы найдем своих единомышленников, своих союзников и помощников в самой России».
— Прежде всего среди сионистов и масонов, — вставил Иванов.
— Слушай дальше: «Эпизод за эпизодом будет разыгрываться грандиозная по своему масштабу трагедия гибели самого непокорного на земле народа, необратимого угасания его самосознания».
— Прости, родная, так и написано: гибели нашего народа?
— Да. Трагедия, которую мы переживаем, была запрограммирована много лет тому назад за океаном. И эта директива точно осуществлялась. Как? А вот слушай:
— Из литературы и искусства мы, например, постепенно вытравим их социальную сущность, отучим художнике, отобьем у них охоту заниматься изображением, расследованием, что ли, тех процессов, которые происходят в глубинах народных масс. Литература, театры, кино — все будет изображать и прославлять самые низменные человеческие чувства».
— Погоди, остановись на минуту, — снова прервал Иванов. — Это им удалось: вытравили, отучили, отбили охоту.
— У тебя не вытравили и не отбили, иначе ты не создал бы своего нищего ветерана.
— И прославляли самые низменные чувства, — продолжал Иванов комментировать. — Когда это началось? Еще при Никите, с его «оттепели» началось. Поэтапно: сначала «оттепель», потом «перестройка» с «новым мышлением».
— Ты упустил восемнадцать брежневских лет. А и в те годы союзники и помощники Даллеса не сидели сложа руки, ибо им предписывалось «всячески поддерживать и поднимать так называемых художников, которые станут насаждать и вдалбливать в человеческое сознание культ секса, насилия, садизма, предательства — словом, всякой безнравственности. В управлении государством мы создадим хаос и неразбериху».
— Все по указанию из-за океана: поддерживали подонков, награждали лауреатскими медалями и звездами Героев, — сказал Иванов. — Зять Хрущева Аджубей получил высшую награду — Ленинскую премию. А за что, за какой шедевр? Или журналист Юрий Жуков — Героя Соцтруда. За какие такие труды?
— Слушай дальше: «…Честность и порядочность будут осмеиваться и никому не станут нужны, превратятся в пережиток прошлого… Хамство и наглость, ложь и обман, пьянство и наркомания, животный страх друг перед другом, национализм и вражду народов, прежде всего вражду и ненависть к русскому народу, — все это мы будем ловко и незаметно культивировать, все это расцветет махровым цветом».
— При Горбачеве расцвело, при Ельцине процветает на законном основании.
— Погоди минутку, еще несколько строк под занавес: «И лишь немногие, очень немногие будут догадываться или даже понимать, что происходит. Но таких людей мы поставим в беспомощное положение, превратим в посмешище: найдем способ их оболгать и объявить отбросами общества». Как видишь, задание или директива ЦРУ выполняется без отклонений, с аптекарской точностью.
— Да, к сожалению, очень немногие понимают происходящее. А генерал Якубенко отлично понимал. Он все, что произошло со страной, пророчески предсказал еще четверть века тому назад. Честно говоря, я сомневался в его пророчествах, спорил с ним, хотя многое понимал. Собственно, кто имел глаза, тот видел. Но не каждый имел мужество сказать правду, открыть глаза незрячим. А кто осмеливался, того морально убивали, превращали в посмешище, в отбросы общества, навешивали ярлык антисемита. Так поступили с Дмитрием Михеевичем. Уволили в отставку преждевременно. А документ этот, ты права, — страшный. И вы его опубликуете?
— Не знаю, Алешенька, хватит ли смелости у нашего главного. Наша газета в последнее время дала сильный крен в сторону монархии и религии.
Заканчивался ужин. На столе стояли две чашки остывающего чая, к которому ни Маша, ни Иванов так и не притронулись. Алексей Петрович взял у Маши листок с инструкцией ЦРУ, прошелся глазами по строкам, словно хотел удостовериться в том, что прочитала Маша. Лицо его хмурилось, взгляд ожесточался. Казалось, он только сейчас начал постигать весь смысл, всю сущность этого циничного документа. Он встал из-за стола в какой-то нерешительности, хотел что-то сказать, но передумал и, закусив губу, устремил на Машу взгляд беспомощной растерянности и священного негодования. Потом заговорил негромко, даже как будто спокойно, но Маша видела, что это спокойствие достается ему ценой огромных усилий:
— Этот документ напоминает мне «Протоколы сионских мудрецов». И там и здесь сбывается все, как запланировано. Развал страны и уничтожение русского народа планировало ЦРУ, и план этот выполняет его агентура в лице Горбачевых, Яковлевых и прочих врагов России. Этот документ надо размножить в миллионах экземпляров, зачитать и прокомментировать по телевидению, на сессии Верховного Совета, на Съезде народных депутатов, на собраниях рабочих и крестьян, огласить с амвона в церквах, довести до сознания каждого россиянина. От мала до велика. Чтоб каждый вдумался в дьявольские слова: «…будет разыгрываться грандиозная по своему масштабу трагедия гибели самого непокорного на земле народа». Она разыгрывается точно по плану, и народ оказался самым покорным, как стадо баранов.
— Но ты же сам говорил, что народа нет, а есть толпа, масса, — сказала Маша. — А довести до сознания россиян эту коварную инструкцию Даллеса сможет только правительство национального спасения, которое придет на смену преступному оккупационному режиму.
— Ты уверена, что оно придет?
— Надеюсь, что сегодняшняя обманутая толпа завтра превратится в народ. Но народу русскому очень тяжело будет поднимать страну, потому что внутри народа за годы перестройки появилось много врагов России. И главные среди них — молодежь. Да, да, Алеша, не спорь, нынешние двадцатилетние недоросли в большинстве своем враги России. Это худший вариант хунвейбинов. Худший потому, что они отрицают чувство Родины, они нравственно и духовно растлены. Они запросто насилуют и убивают своих подруг за джинсы, за «видик». Их Бог и вера — деньги. Любой ценой. Они презирают труд, совесть, честь. Это уроды, агрессивные, жестокие, неспособные самостоятельно думать. На них нет надежды. Это потерянное поколение. Так кто же будет работать, восстанавливать разрушенное бандой преступников, агентов ЦРУ? Пенсионеры? Кто будет служить в армии? Можно ли этим подонкам доверить безопасность Отечества?
— Ты преувеличиваешь. Я не верю. Ты судишь по столичным спекулянтам, уголовникам. Москва не показатель. Москва не Россия. Ты смотришь на жизнь, извини меня, с позиций милиции, прокуратуры и суда. Твоя профессия журналиста-криминалиста вынуждает тебя сгущать краски. Я имею в виду твои мысли о молодежи. В массе своей молодежь пассивна, она как бы находится на обочине жизни и молча наблюдает за событиями. Разные «Московские комсомольцы» и «Комсомолки» искалечили их души, я с тобой согласен. Но кошмар, который устроили демократы, касается не только родителей, но и детей. И дети будут прозревать вместе с родителями. Сыновья прислушаются к голосу отцов, нужда заставит. При новой власти в новой патриотической атмосфере заблудшие опомнятся, поймут, что заблуждались. Если уже многие пожилые, солидные люди, вчера еще дравшие глотки за Ельцина, опомнились, то молодежь тем более одумается. Будем надеяться и верить. А теперь, родная, давай спать. Пусть нам приснятся приятные сны.
3
А сны им снились и впрямь приятные, но самое удивительное, что и Маше и Алексею Петровичу снились инопланетяне, тайно проникшие на землю, чтобы спасти род людской от дьявола, а русский народ от уничтожения. В образе дьявола Иванову снился Ален Даллес. Это было естественно, если принять во внимание прочитанную накануне директиву шефа ЦРУ. Инопланетяне снились Алексею Петровичу и до того, как приснился ему кубинский монумент с Хосе Марти, и после, необычным было другое: вот уже второй раз им обоим одновременно снились инопланетяне и, как в прошлый раз, в образе ангелов — спасителей цивилизации на Земле и России в частности.Алексей Петрович говорил Маше:
— Не знаю, кого мне и как благодарить — судьбу, что ли, которая свела нас друг с другом.
— Возможно, инопланетян. Я верю в их гуманизм и порядочность. Они — ангелы добра и счастья. Недаром они нам так часто снятся.
Как только Маша вышла на работу после двухнедельного отпуска, начал работать и Алексей Петрович. Он сгорал от нетерпения лепить «Лебединую песню». Маша охотно согласилась позировать обнаженной. Иванов нисколько не преувеличивал, когда говорил, что лучшей модели и желать нельзя, что никакая Венера не может сравниться «с моей Афродитой». Известно, что все пылко влюбленные переоценивают красоту и достоинства любимых. Не был исключением и Алексей Петрович, но если и завышал оценку, то совсем ненамного.
Теперь Маша жила на два дома. После работы забегала на часок-другой к себе на квартиру, где ее ждала Настенька, а пообщавшись с дочерью, спешила в мастерскую, где ее ждал с большим нетерпением, чем Настенька, Алексей Петрович. Специфика работы журналиста и тем более должность специального корреспондента давала некоторую свободу, и Маша иногда в середине дня заходила в мастерскую и позировала Иванову для «Лебединой песни». Лариса Матвеевна ворчала:
— Дочь тебя забудет. Совсем от дому отбилась. Хотела ребенку отца найти, а вышло, что ни отца, ни матери. И квартира пустая. Что мы — старый да малый, так и слоняемся по комнатам. Пусть бы твой дед — иначе Алексея Петровича теща и не называла — жил там в своем сарае, а ты здесь, у себя.
— С милым и в шалаше рай, — игриво отшучивалась Маша. И, поцеловав дочку, спешила в мастерскую.
Композиция новой скульптуры очень нравилась Маше, потому она позировала, как она сама признавалась, с наслаждением и просила Иванова не проявлять спешки в ущерб качеству. Сам автор считал, что для него будет достаточно десяти — двенадцати сеансов в среднем по полтора-два часа. Уже после третьего сеанса, когда появилась фигура Лебедя, Маша заметила, что название «Лебединая песня» не подходит. Алексей Петрович это чувствовал и сам, но, желая угодить молодой жене, не стал высказывать свои мысли вслух, пока сама Маша не заговорила об этом. Тем более что сам Иванов не придавал значения названиям в скульптуре.
— Лешенька, а ты не находишь, что «Лебедица» лучше «Лебединой песни»? — говорила Маша и поясняла почему: — Во-первых, твой лебедь не поет, ему не до песни. Во-вторых, говорят, что лебеди поют раз в жизни перед своей кончиной. А здесь этот символ неуместен. Я не права?
— Совершенно права, детка. Ты же умница.
— Может, лучше сделать, чтоб он пел? — все же спросила она.
— Это невозможно технически, вернее, сложно. Поднятую голову лебедя, его длинную тонкую шею пришлось бы отливать только в металле. В дереве и тем более в камне изобразить довольно сложно. А в монолите проще простого.
Лебедь с полураскрытыми крыльями, стоящий сзади девушки, нежно касается ее обнаженных плеч. Голова девушки с распущенными волосами слегка запрокинута назад в сладкой истоме. Изящная шея лебедя покоится на тугой девичьей груди, а клюв его касается соска. У девушки классическая фигура. Самое главное и самое сложное для ваятеля в этой композиции — донести до зрителя, заставить его почувствовать трепет обнаженного тела. Иванову это удается, как никому другому. Маша рада. После сеанса она стремительно соскакивает с подмостка и порывисто обнимает мужа, прильнув к нему чуть-чуть озябшим обнаженным телом.
— Согрей меня, любимый.
Алексей Петрович переносит электрообогреватель в спальню, куда уже упорхнула Маша. И снова воркование возлюбленных в постели:
— Алешенька, тебе хорошо со мной, ты не жалеешь?
— Родная, зачем спрашиваешь? Мне до сих пор кажется, что это сон. Не могу поверить. Хочется кричать: «Люди! Я счастлив!»
— Алешенька, милый, я люблю тебя. Впервые в жизни люблю. Ты мой гений. Ты сам не знаешь, какой ты необыкновенный, ни на кого не похожий, ни с кем не сравнимый. Мы долго искали друг друга. Кто нам помог? Инопланетяне?
С работы она звонит по нескольку раз на день.
— Чем занимаешься, любимый?
— Колдую над Лебедем. Надо бы с натуры, но не могу найти лебедя-натурщика.
Работая над фигурой лебедя, он не без тревоги задумывался над вопросом, который волнует девяносто процентов граждан несчастной России: как выжить, как свести концы с концами при немыслимых ценах? Когда не было Маши и Настеньки, проблема выживания его не очень волновала, он не задумывался над ней всерьез. Пенсии и кое-каких сбережений ему хватало на скромное питание и на содержание мастерской-квартиры. Имелся и необходимый запас одежды и обуви, так что в промтоварные магазины он мог не заглядывать года два-три, а при особой нужде и до пяти лет. Но теперь он обязан заботиться о горячо любимой жене и приемной дочери. Отлить в фарфоре «Девичьи грезы» вдруг оказалось невозможным. Да и швед не давал о себе знать. Из оставленных им пятисот долларов почти половину пришлось платить мраморщику. Остальные он решил отдать Маше. Пусть распорядится ими как знает. Вспомнил ее слова: влюбленным сулят златые горы и реки, полные вина, и буйну голову. Да, но при одном условии: «когда б имел». А он, скульптор Иванов, не имеет возможности сделать любимой женщине достойный ее подарок. За флакон заморских духов он заплатил полторы тысячи. Остается предложить лишь буйну голову.
Когда-то в «застойное» время (Маша называла его «застольным») у Иванова не было недостатка от частных заказов надгробий. Иногда он делал и мемориальные доски в честь «выдающихся и достойных». К нему шли с просьбами — знали, что он делает добротно и лишнего не запросит. За годы перестройки не было ни одного заказа. Властям и гражданам в смутное время было не до покойников.
Ловкие пальцы скатывают податливую глину жгутом — это шея лебедя — и бережно укладывают ее на грудь девушки. Клюв царственной птицы робко и нежно касается соска. Иванову нравится эта композиция, он доволен. Но главное — нравится Маше. Это ей свадебный подарок. Он зримо представляет, как будет смотреться выполненная в дереве. Походя Иванов бросает взгляд на мраморные «Девичьи грезы», и его как-то исподтишка, но походя задевает мысль: «А может, отдать шведу?» И он тут же стряхивает с себя эту коварную, провокационную мысль. «Продать, как продал „Первую любовь“? Какая нелепость!» Он подходит к скульптуре, кладет руку на мраморное плечо, и белый камень ему кажется горячим. Он любовно смотрит на такие знакомые и родные черты мраморного лица и мысленно произносит: «Милая, прекрасная девочка. Извини. Разве могу я с тобой расстаться, моя последняя любовь? Здесь твои грезы. Они сбылись и воплотились в „Лебедице“.