Страница:
Сон надвигался медленно густой стылой тучей. — Дмитрий Михеевич погружался в него со всеми своими тревожными тяжелыми думами, которые превращались в зримые картины сновидений. Он думал о предателях Отечества и о неотвратимой каре, которая настигнет их. Мысленно он называл их имена, проклятые народом и отвергнутые историей. Он ставил их в один ряд с Гитлером и его подручными. Среди пожарищных руин ему виделась длинная перекладина с висельницей. Черные силуэты казненных зловеще раскачивались в серой дымке то ли тумана, то ли смрада. Якубенко насчитал тринадцать повешенных: чертова дюжина, и решил подойти ближе, чтоб узнать, кто они, и был удивлен, опознав в первом Гитлера. «Но он же сожжен». Рядом с фюрером повешенный за ноги головой вниз болтается Горбачев. Он жестикулировал руками и что-то говорил, энергично, бойко, но слов его не было слышно. Он дергал за сапоги своего соседа, повешенного, как и Гитлер, ногами вниз. В этой тучной бочкообразной фигуре, обтянутой белым мундиром, Якубенко узнал Геринга. А рядом с ним, и опять же вниз головой, болтался главный архитектор перестройки Александр Яковлев по соседству с Геббельсом. «Какое символическое родство душ», — подумал о них Якубенко, продолжая опознавать других казненных. Он с отвращением и брезгливостью увидел, как повешенный вниз головой Шеварднадзе, обхватив ноги своего соседа Гимлера, усердно, с кавказским восторгом лобызает его сапоги. Удивила его и еще одна «картина»: по соседству с фашистским генералом болтались вниз головой двое наших, то есть бывших советских, — один с голубыми, другой с красными лампасами. Он не мог их узнать, потому что свои лица они стыдливо закрывали руками. «Отчего бы это? Неужто совесть заговорила?» — подумал Дмитрий Михеевич. Потом это отвратительное видение растаяло в смрадной дымке, и только одна мысль, облегчившая душу слабым утешением, проплыла в сознании генерала Якубенко: «Все-таки справедливость восторжествовала, преступников и предателей настигло возмездие», и мысль эта слилась с бессмертными словами Лермонтова: «Но есть и Божий суд… Есть грозный судия: он ждет…»
И с этой мыслью перестало биться сердце генерала-патриота.
Глава восьмая
Тяжелой глыбой обрушилось на Алексея Петровича чувство одиночества, точно он был замурован в темнице на необитаемом острове. Москва, которая в августе прошлого года стала для него чужой и даже враждебной, теперь показалась оккупированной коварной сатанинской силой. Денно и нощно эта сила с картавым акцентом (как будто специально подбирали дикторов, не выговаривающих половины алфавита) издевательски хохотала в эфире, плевалась с телеэкранов, так что Алексей Петрович радио уже давно не включал, а по телевизору смотрел только новости. Первые девять дней после кончины генерала Иванов не находил себе места. Работать он не мог. Что-то оборвалось в нем, сломался какой-то механизм, без которого жизнь теряла смысл. Само понятие «жизнь» им воспринималось как работа, творческий труд, в который он вкладывал всю душу. В «цех» он не заходил, старался забыть о его существовании, о незаконченных произведениях, ожидающих рук мастера. Чувство одиночества смешалось с чувством безысходности и обрушилось на него тяжелой стопудовой глыбой, сбросить которую у него не было ни сил, ни желания.
Придя домой после поминок, Иванов впервые за девять дней заглянул в свой «цех», и первое, на чем остановился его взгляд, был незаконченный портрет Маши, завернутый в целлофан.
Что-то встрепенулось в нем, повеяло чем-то до боли родным.
Маше он решил позвонить завтра. А сегодня работал допоздна без передыха. В десять вечера зазвонил телефон, спугнув до самозабвения увлекшегося работой ваятеля. С комком глины в руке Алексей Петрович торопливо взял трубку. Звонила Маша.
— Я не поздно вас беспокою? — не поздоровавшись, извинительным тоном спросила она. — Вы не спите?
— Очень рад. Я собирался вам звонить, — взволнованно ответил он.
— Тогда — добрый вечер. Как там моя глина? Наверно, высохла?
— Она вас ждет, — задорно ответил он и добавил: — Завтра с утра. Можете?
— Постараюсь. К которому часу?
— Неплохо бы к десяти. А вообще чем раньше, тем лучше. И Настеньку возьмите с собой.
— Она нам будет мешать, — нетвердо, как бы спрашивая, сказала она.
— Нисколько. Напротив…
Его желание познакомиться с Настенькой радовало Машу. Она понимала его возбужденность и нетерпение сама испытывала эти же чувства. Все эти дни она думала о нем, несколько раз порывалась позвонить ему, но боялась показаться навязчивой.
На другой день ровно в десять вместе с дочуркой Маша была у Алексея Петровича. Еще дома и потом в пути она объясняла Настеньке, что едут они в гости к дяде Леше — Алексею Петровичу, тому, что подарил ей черноволосую куклу, что дядя этот очень добрый (не дедушка, а дядя), что он любит маленьких детей. Словом, произвела соответствующую подготовку. Это важно было еще и потому, что девочка не привыкла к мужской компании.
Алексей Петрович был несказанно рад этой встрече и не скрывал своего восторга. С Настенькой он сразу нашел общий язык, разложив перед ней заранее сделанные им из пластилина фигурки, и тут же показал ей, как они делаются, и снабдил ее пластилином: мол, попробуй лепить сама — это же так просто и занятно. Он с первых минут покорил девочку своим вниманием к ней. Маша ревниво наблюдала за ними и, к своей радости, пришла к заключению, что Иванов имеет подход к детям.
Войдя в «цех», она сразу обратила внимание на композицию «Ветеран» и на изменение, которое сделал автор. Теперь уже не над головой ветерана был написан лозунг, а на щите, повешенном на грудь, — «Будь проклята перестройка».
— Да, так лучше, — сказала она, кивнув в сторону композиции. — Теперь нет ощущения плаката.
— Представьте себе — жизнь подсказала, — сообщил он. — Иду по подземному переходу, сидит нищий, и у него вот такой транспарант на груди. Маша была приятно поражена, увидев почти законченную композицию «Девичьи грезы». Осталось только вылепить кисти рук. По просьбе Алексея Петровича она уже привычно взошла на «трон» и приняла нужную позу: в одной руке цветок ромашки, в другой — сорванный лепесток. Настенька отвлеклась от своего пластилина и с любопытством стала наблюдать за работой Алексея Петровича. И вдруг она с непосредственным детским удивлением и восторгом воскликнула, указывая ручонкой на композицию:
— Это мама! Моя мама. — В больших синих глазенках ее светились радостные огоньки. Потом обратила взгляд на стоящий рядом почти законченный портрет Маши, звонко и очарованно воскликнула — И тут мама! Две мамы…
— Устами младенца глаголет истина, — тихо вымолвил Алексей Петрович и нежно посмотрел на девочку.
Чутким сердцем матери Маша с благодарностью и теплотой уловила этот взгляд, и как бы в ответ в ее глазах вспыхнуло сияние любви. Ей захотелось рассказать ему о своих чувствах, о том, что все эти две недели она непрестанно думала о нем. Но чтобы не поддаться искушению, она заговорила о другом:
— Я рассказала в редакции о вашей скульптуре «Будь проклята перестройка» и других композициях. Наши заинтересовались, просили сделать несколько снимков ваших работ. Вы не возражаете? Я взяла с собой фотоаппарат.
— А зачем это нужно?
— Возможно, опубликуем. Краткий текст об авторе я напишу.
— Вы считаете, что это нужно?
— Крайне необходимо. Сейчас, когда перестройка выбросила искусство на свалку и заменила его «порнухой» и «чернухой», народ жаждет встречи с прекрасным, тем, что согревает душу, пробуждает разум и совесть, — страстно, порывисто заговорила она, и в мелодичном голосе ее звучали самоуверенность и тихое благородство.
— Ну, коль вы так считаете — я к вашим услугам, — с неподдельной кротостью и нежным смирением ответил он.
Маша любовалась Ивановым. Глаза ее влажно сияли. В эти минуты она была необыкновенно прекрасна, на что обратила внимание Настенька и с детской непосредственностью и нежностью сказала:
— Мамочка, ты красивая. — И затем, указав ручонкой на композицию «Девичьи грезы» и на портрет Маши, прибавила: — И та красивая, и эта красивая. — И, устремив глазенки на Иванова, вдруг попросила: — А вы меня сделаете красивой, как мама?
— Вот такой? — уточнил Алексей Петрович, дотронувшись рукой до портрета. Настя закивала головой, а Маша, улыбаясь, сказала:
— Настенька, ты ведешь себя нескромно, это в тебе что-то новое, тщеславия я раньше в тебе не замечала.
— И тебя сделаем, Настенька, потому что ты тоже красивая, как мама, — серьезно пообещал Иванов. И, сделав вздох облегчения, произнес тоном полного удовлетворения: — Вот и все. На этом поставим точку.
Он протянул Маше руку, и она, скрывая усталость и беспокойство, легко соскочила на пол.
— Сегодня у меня знаменательный день: обитель моя освящена задорным детским смехом, значит, счастье должно поселиться в этом доме.
— А что — есть такое поверье?
— Что дети приносят радость и счастье — разве это не так?
— Пожалуй, — благоговейно произнесла она. За скромной трапезой внимание Маши и Алексея Петровича было приковано к Настеньке, к ее неожиданным вопросам и поступкам. Девочка сразу воспылала симпатией к Алексею Петровичу, — очевидно, чувство матери передалось ей, — она шла к нему на руки, трогала его бороду и без умолку щебетала. Маша с умилением смотрела на дочь и Алексея Петровича. Лицо ее, освещенное яркими глазами, казалось прозрачным и кротким. Негромко и томно сказала:
— Дети лучше всех чувствуют человеческую доброту. Это не комплимент, а давно известная истина.
Не отпуская от себя девочку, ласково пристроившуюся на его коленях, Иванов заговорил, устремив на Машу очарованный взгляд:
— Все эти последние дни после кончины Дмитрия Михеевича я чувствовал в себе и вокруг себя какую-то беспросветную, щемящую пустоту. Я не знал, как и чем ее заполнить.
— Может, кем?
— Но где он, этот «кем»? И кто он?
— Может, «она»?
— Это еще лучше.
Наступила настороженная пауза. Маша понимала по глазам: он влюблен в нее, но первого шага не сделает. Догадывалась: ему мешает разница в возрасте. Он стыдится малейшего проявления чувств. Но выдавали очарованные глаза и тающий голос, полный любви и обожания. Тогда ей на память пришли есенинские строки:
…О любви слова не говорят,
О любви вздыхают лишь украдкой,
Да глаза, как яхонты, горят.
И она решилась первой сделать шаг:
— Я не гожусь? — устремила на него знойный взгляд.
Лицо ее пылало.
— Это мечта, о которой боязно подумать. Все последние три дня я ждал вашего звонка.
— И я ждала. А позвонить не решалась, зная ваше состояние. И все время думала о вас — на работе, дома, в дороге. Не поверите? — Голос ее тихий, нежный, взгляд тающий, томный.
— Верю и не верю. Мне кажется, это сон, и боюсь проснуться.
— Это явь. Чувство пустоты мне тоже знакомо. Одинокая и всеми забытая душа. А потом появились вы… и заполнили пустоту.
Невидимый барьер был сломан, и сломала его Маша. Теперь можно было разговаривать без недомолвок и намеков. И она продолжала расширять сделанный ею «прорыв»:
— Вы давно живете один. Извините за нескромный вопрос: и что, у вас в эти годы не было любовниц или любовницы?
Откровенный вопрос не смутил Иванова, он воспринял его как вполне естественный в доверительной беседе. И все же она заметила легкую растерянность на его замкнутом лице.
— Любовниц я не признаю, они не для меня, — ответил он и посмотрел на нее строго и упрямо. — У меня могла быть только возлюбленная.
— А разве это не одно и то же?
— Далеко не одно. Любовница — это нечто проходящее, несерьезное, вроде легкого флирта. Возлюбленная — это божество. Это неземное, небесное, предмет неугасимого обожания, очарования, преклонения.
— А оно возможно — «неугасимое», не в романах, а в жизни?
— Я убежден, что возможно. Хотя в жизни оно, к сожалению, встречается нечасто. Почему-то возлюбленные редки, как голубые бриллианты.
— У вас был голубой бриллиант?
— Не было и нет. К сожалению. Не повезло. Но я всю жизнь искал его. Впрочем, скорее мечтал, чем искал.
— Думаю, что вы неодиноки в этом смысле. — Легкий вздох обронила она. — Многие мечтают, ищут и не находят. Чаще всего стекляшки принимают за бриллианты.
— Если я правильно вас понял, вы тоже ищете голубой бриллиант?
— Ищу. — Влажные глаза ее доверчиво и тихо улыбнулись.
— Так, может… — он сделал паузу, устремив на нее слегка смущенный взгляд, — объединим усилия и будем искать вместе?
Она дружески и весело рассмеялась и потом, погасив смех, сказала серьезно:
— Я поддерживаю вашу идею. Мне она нравится. Итак — вместе на поиски голубого бриллианта.
Помолчав немного, он заговорил, как бы размышляя вслух:
— Почему я вас не встретил ну хотя бы лет десять тому назад?
Она понимала, что его гложет, и старалась развеять его сомнения.
— Вы все о возрасте своем, — сказала она. — Забудьте о нем — у вас прекрасный возраст. Вспомните Мазепу и Марию. Или семидесятипятилетнего Гёте и шестнадцатилетнюю Ульрику.
— Вы еще скажите, как один иранский крестьянин женился в четвертый раз, когда ему было сто тридцать три года, на столетней даме. У них было шесть детей и шестьдесят пять внуков. Все это аномалии из Книги Гиннесса, — с грустью вставил он.
Увлекшись разговорами, они ослабили внимание Настеньке, девочке это явно не понравилось, она начала капризничать, и Зорянкиным пришлось проститься с гостеприимным, милым хозяином.
Так рассуждала Маша Зорянкина в ту бессонную ночь.
А «необыкновенный самородок», проводив Машу и Настеньку, метался по мастерской, обуреваемый вихрем приятных мыслей и всепроникающих чувств. Огромное, всепобеждающее чувство овладело им безраздельно и властно, и он всецело доверился этой стихии, покорно и безрассудно отдал себя ей с мыслью: будь что будет. Он полюбил Машу той вселенской любовью, о которой безнадежно мечтал.
Законченный портрет Маши стоял рядом с композицией «Девичьи грезы». Перед ним было две Маши, похожие и чем-то не схожие. Лицо и глаза юной мечтательницы с ромашкой в руке выражали сложную гамму чувств: терпеливое ожидание, тайную надежду и легкую грусть. Другая Маша казалась чуть старше своего двойника, на ее лице, заостренном книзу, лежала печать гордого спокойствия, которое подчеркивал красивый каскад прямых волос на затылке. Взгляд уверенный, с едва уловимой иронической ухмылкой на трепетных губах. Глаза большие, умные, обрамленные крутыми дугами бровей, пронзительно и пытливо устремлены в пространство, в котором они нашли какую-то очень важную для человечества тайну.
«Надо формовать и затем переводить в материал, — Удовлетворенно решил Иванов. — И безотлагательно». У него был блок белого мрамора и поменьше размером кубик черного шведского базальта. Кроме того, уже лет десять, а может, и больше лежал неиспользованный увесистый и по тяжести равный граниту кусок толстого бивня мамонта, подаренного ему покойным. Портрет Дмитрия Михеевича он решил отливать в металле. Но это потом. Сейчас же в срочном порядке надо делать портрет Маши. Хорошо бы в белом мраморе. Но тот блок, что лежал в его мастерской, слишком велик для ее портрета — считай, половина ценного камня пойдет в отходы. Размеры блока позволяют вырубить в нем «Девичьи грезы», и было бы неразумно превращать в щебень дефицитный материал, к тому же дорогой. Но а как быть с Машей? Бивень мамонта? Когда-то по заданию своего шефа, академика, он сделал изящный портрет Юрия Гагарина из куска бивня. Академик тогда кому-то его подарил или продал музею, выдав за свое авторство. Иванов довольствовался деньгами. Но этот кусок бивня мал для портрета Маши. Взгляд его нерешительно остановился на базальтовом кубике. По размеру он как раз. Но вот черный… А что, если попробовать в два цвета: аспидно-черный в полировке и светлый в насечке? Черное лицо и кисть руки и седые волосы. Он закрыл глаза, пробуя представить себе такое сочетание. Нет, пожалуй, лучше наоборот: черные волосы (полировка) и светлое лицо и руки (насечка). Дальше он не раздумывал и не изводил себя сомнениями. Решил — и за работу. Немедленно. Это будет его сюрприз в следующую встречу. Прикинул в уме: если работать с утра до позднего вечера, за неделю можно сделать. А если Маша пожелает встретиться прежде, чем будет готов портрет, под разными предлогами уклоняться до окончания работы.
Маша позвонила на другой день, чтобы сообщить, что в редакции очень понравились фотографии его работ и в ближайшее время они появятся на страницах газеты. Конечно, это был предлог для желанного разговора. И не это сообщение обрадовало Алексея Петровича, а ее звонок, ее голос, приподнятый и, как ему показалось, немного взволнованный. Волновался и он, но старался больше слушать ее. А она говорила, что видела его во сне, что это был странный, явственный сон.
— Мы с вами гуляли в каком-то райском саду, — говорила Маша, — а потом вдруг совсем внезапно нагрянул ураган, почернело небо, началась страшная гроза, рушились здания, с корнем вырывались огромные деревья. Где-то тревожно звонили колокола, нас охватил ужас, и я сказала вам, что это конец света, что на земле победит Антихрист, что он погубит прекрасную планету Земля. А вы не согласились со мной, вы сказали, что Землю спасут инопланетяне, что они давно наблюдают за нашей планетой, что среди землян есть их тайные посланцы, что они поименно знают всех агентов Антихриста. Когда я стала называть имена этих агентов: Буш, Горбачев, Ельцин, Шеварднадзе, Яковлев, вы перебили меня и сказали, что это всего-навсего бесенята, а главный бес сидит в Тель-Авиве и правит бал. Я проснулась с неприятным чувством, так и не успев спросить у вас, каким образом инопланетяне спасут человечество от тель-авивского беса. Так что вам придется уже не во сне, а наяву отвечать мне на этот вопрос.
А еще Маша сказала, что Настеньке очень понравилась его мастерская и что она с восторгом рассказывала бабушке об Алексее Петровиче. Он хотел спросить, как на это отозвалась Лариса Матвеевна, но воздержался и не без намека сообщил, что эта неделя у него будет очень напряженной, мол, с утра до ночи буду вкалывать.
— Я не буду вам мешать. — В голосе Маши прозвучало сожаление и тихая грусть. — Но когда у вас появятся минутные отдушины, не забывайте позвонить мне. Мне всегда приятно слышать ваш голос…
На другой день Маша позвонила. Он торопливо бросил инструменты и, как на пожар, побежал к телефону.
— Здравствуйте, Алексей Петрович. Прошу прощения за беспокойство, но больше не могу, — звучал ее нежно журчащий и такой родной голос. — Вы на меня обиделись?
— За что, Машенька? Я вам звонил на работу. Разве вам не передали?
— Я эти дни не была в редакции: у меня ангина. Вы могли позвонить мне домой. Я очень ждала. Слышите: очень-очень. — Голос ее звучал взволнованно решительно: она откровенно проявляла нетерпение, и это радовало Иванова.
— Я тоже рад вас слышать и ждал вашего звонка. Все эти дни я тоже из дома не выходил.
— Вам нездоровится? — Тревога прозвучала в ее голосе.
— Что вы, Бог миловал. Нахожусь в состоянии творческого запоя. Встаю в восемь, а в девять уже начинав долбить гранит, только искры сверкают и осколки летят во все стороны. И так ежедневно по двенадцать часов с коротким перерывом на обед. К вечеру так умаюсь, что по ночам руки гудят.
— Зачем же вы себя так нещадно изнуряете? Я вам запрещаю. Слышите?
— Я ж вам говорю: у меня творческий экстаз.
— Но так же нельзя, я вас очень прошу. А то пожалуюсь вашему начальству.
— Которого у меня нет. Но мне осталось совсем не много, самая малость, всего дня на три, и потом буду отдыхать. Ведь я слово дал, задачу поставил.
— Кому вы дали слово?
— Самому себе. А слово — закон. Я слов на ветер не бросаю.
«Ах, зачем я это сказал: сочтет за хвастунишку». Она не сочла, произнесла одобрительно:
— Похвально, конечно, и редко в наш век. Вот бы нынешним властелинам пример с вас взять. А над чем вы так героически трудились? Или это секрет?
— Пусть пока будет тайной и будущим сюрпризом… для вас. Когда встретимся, тайна станет явью.
— Заинтриговали. Но я молчу и с нетерпением жду встречи.
В Маше жил дух свободы, независимости в личной жизни, и в этом она видела свое преимущество перед знакомыми женщинами, повязанными брачными узами. Но периодически на нее обрушивалась тоска, чувство неудовлетворенного желания. Не было ощущения полноты, томила какая-то половинчатость и неопределенность. В искренности Иванова она не сомневалась и знала, что он терпеливо и бессловно ждет от нее ответных чувств. Он ей определенно нравился, но вначале она сдерживала себя, и чем крепче нажимала на тормоза, тем сильнее в ней разгоралось желание броситься в поток необузданных страстей.
Встреча произошла через три дня. В полдень он позвонил ей в редакцию, не надеясь застать ее. Но она сама взяла трубку.
— Рад вас слышать, — были его первые слова. — Как ваша ангина?
— Все в порядке — улетучилась, не оставив следов.
— Вдвойне рад, значит, есть надежда на встречу?
— Конечно, — твердо и весело ответила она. — Как прикажете.
— Приказов вы от меня никогда не услышите. А видеть вас я хочу всегда. Хоть сейчас.
— Насчет «сейчас» надо подумать. А вот в конце дня неплохо бы. — В голосе и в словах ее он уловил нотку неопределенности. Спросил:
— Есть проблемы?
— Проблем никаких нет. Но я хотела бы явиться к вам тоже с сюрпризом. Словом, если мой сюрприз будет к концу дня готов — я приеду. В любом случае позвоню.
Положив трубку, он поспешно направился в магазины: надо было что-то раздобыть к столу по случаю такой необычной встречи с сувенирами с обеих сторон. Его сувениром был ее портрет, выполненный в граните. А ее? Он не знал и не пытался разгадать: приятней получить сувенир неожиданный.
Когда такая вспышка любви возникает между юными сердцами — это естественно. Но он опытный в житейских и сердечных делах — о Машином опыте ничего не знал, — почему же он на склоне лет вдруг почувствовал себя двадцатилетним? Да, да, вспоминал Алексей Петрович, такое с ним было в сорок шестом году, когда влюбился в Ларису, тогда еще даже не Зорянкину (девичью фамилию Ларисы Матвеевны он не помнил). С тех пор ничего подобного с ним не случалось. Сердце словно было законсервировано на эти долгие годы, и, казалось, уже навсегда.
И с этой мыслью перестало биться сердце генерала-патриота.
Глава восьмая
ЛЕБЕДИЦА
1
Внезапная смерть друга и фронтового товарища потрясла Иванова. Только теперь он по-настоящему осознал и не разумом, а сердцем ощутил, кем был для него Дмитрий Михеевич, этот прямой, искренний, кристально чистый и неподкупно честный генерал. Их бескорыстную дружбу не могли поколебать или расстроить ни различия вкусов и мнений по второстепенным вопросам, ни иронические колкости, которыми они иногда обменивались, ни расхождение во взглядах на Октябрьскую революцию, на роль Ленина и Сталина в истории России (о роли Хрущева, Брежнева, Горбачева, Ельцина у них было полное единомыслие). Иванов был убежден, что Якубенко пал жертвой оккупационных властей временщиков, их сионистской диктатуры, которая испробовала свои клыки на ветеранах в День Советской Армии.Тяжелой глыбой обрушилось на Алексея Петровича чувство одиночества, точно он был замурован в темнице на необитаемом острове. Москва, которая в августе прошлого года стала для него чужой и даже враждебной, теперь показалась оккупированной коварной сатанинской силой. Денно и нощно эта сила с картавым акцентом (как будто специально подбирали дикторов, не выговаривающих половины алфавита) издевательски хохотала в эфире, плевалась с телеэкранов, так что Алексей Петрович радио уже давно не включал, а по телевизору смотрел только новости. Первые девять дней после кончины генерала Иванов не находил себе места. Работать он не мог. Что-то оборвалось в нем, сломался какой-то механизм, без которого жизнь теряла смысл. Само понятие «жизнь» им воспринималось как работа, творческий труд, в который он вкладывал всю душу. В «цех» он не заходил, старался забыть о его существовании, о незаконченных произведениях, ожидающих рук мастера. Чувство одиночества смешалось с чувством безысходности и обрушилось на него тяжелой стопудовой глыбой, сбросить которую у него не было ни сил, ни желания.
Придя домой после поминок, Иванов впервые за девять дней заглянул в свой «цех», и первое, на чем остановился его взгляд, был незаконченный портрет Маши, завернутый в целлофан.
Что-то встрепенулось в нем, повеяло чем-то до боли родным.
Маше он решил позвонить завтра. А сегодня работал допоздна без передыха. В десять вечера зазвонил телефон, спугнув до самозабвения увлекшегося работой ваятеля. С комком глины в руке Алексей Петрович торопливо взял трубку. Звонила Маша.
— Я не поздно вас беспокою? — не поздоровавшись, извинительным тоном спросила она. — Вы не спите?
— Очень рад. Я собирался вам звонить, — взволнованно ответил он.
— Тогда — добрый вечер. Как там моя глина? Наверно, высохла?
— Она вас ждет, — задорно ответил он и добавил: — Завтра с утра. Можете?
— Постараюсь. К которому часу?
— Неплохо бы к десяти. А вообще чем раньше, тем лучше. И Настеньку возьмите с собой.
— Она нам будет мешать, — нетвердо, как бы спрашивая, сказала она.
— Нисколько. Напротив…
Его желание познакомиться с Настенькой радовало Машу. Она понимала его возбужденность и нетерпение сама испытывала эти же чувства. Все эти дни она думала о нем, несколько раз порывалась позвонить ему, но боялась показаться навязчивой.
На другой день ровно в десять вместе с дочуркой Маша была у Алексея Петровича. Еще дома и потом в пути она объясняла Настеньке, что едут они в гости к дяде Леше — Алексею Петровичу, тому, что подарил ей черноволосую куклу, что дядя этот очень добрый (не дедушка, а дядя), что он любит маленьких детей. Словом, произвела соответствующую подготовку. Это важно было еще и потому, что девочка не привыкла к мужской компании.
Алексей Петрович был несказанно рад этой встрече и не скрывал своего восторга. С Настенькой он сразу нашел общий язык, разложив перед ней заранее сделанные им из пластилина фигурки, и тут же показал ей, как они делаются, и снабдил ее пластилином: мол, попробуй лепить сама — это же так просто и занятно. Он с первых минут покорил девочку своим вниманием к ней. Маша ревниво наблюдала за ними и, к своей радости, пришла к заключению, что Иванов имеет подход к детям.
Войдя в «цех», она сразу обратила внимание на композицию «Ветеран» и на изменение, которое сделал автор. Теперь уже не над головой ветерана был написан лозунг, а на щите, повешенном на грудь, — «Будь проклята перестройка».
— Да, так лучше, — сказала она, кивнув в сторону композиции. — Теперь нет ощущения плаката.
— Представьте себе — жизнь подсказала, — сообщил он. — Иду по подземному переходу, сидит нищий, и у него вот такой транспарант на груди. Маша была приятно поражена, увидев почти законченную композицию «Девичьи грезы». Осталось только вылепить кисти рук. По просьбе Алексея Петровича она уже привычно взошла на «трон» и приняла нужную позу: в одной руке цветок ромашки, в другой — сорванный лепесток. Настенька отвлеклась от своего пластилина и с любопытством стала наблюдать за работой Алексея Петровича. И вдруг она с непосредственным детским удивлением и восторгом воскликнула, указывая ручонкой на композицию:
— Это мама! Моя мама. — В больших синих глазенках ее светились радостные огоньки. Потом обратила взгляд на стоящий рядом почти законченный портрет Маши, звонко и очарованно воскликнула — И тут мама! Две мамы…
— Устами младенца глаголет истина, — тихо вымолвил Алексей Петрович и нежно посмотрел на девочку.
Чутким сердцем матери Маша с благодарностью и теплотой уловила этот взгляд, и как бы в ответ в ее глазах вспыхнуло сияние любви. Ей захотелось рассказать ему о своих чувствах, о том, что все эти две недели она непрестанно думала о нем. Но чтобы не поддаться искушению, она заговорила о другом:
— Я рассказала в редакции о вашей скульптуре «Будь проклята перестройка» и других композициях. Наши заинтересовались, просили сделать несколько снимков ваших работ. Вы не возражаете? Я взяла с собой фотоаппарат.
— А зачем это нужно?
— Возможно, опубликуем. Краткий текст об авторе я напишу.
— Вы считаете, что это нужно?
— Крайне необходимо. Сейчас, когда перестройка выбросила искусство на свалку и заменила его «порнухой» и «чернухой», народ жаждет встречи с прекрасным, тем, что согревает душу, пробуждает разум и совесть, — страстно, порывисто заговорила она, и в мелодичном голосе ее звучали самоуверенность и тихое благородство.
— Ну, коль вы так считаете — я к вашим услугам, — с неподдельной кротостью и нежным смирением ответил он.
Маша любовалась Ивановым. Глаза ее влажно сияли. В эти минуты она была необыкновенно прекрасна, на что обратила внимание Настенька и с детской непосредственностью и нежностью сказала:
— Мамочка, ты красивая. — И затем, указав ручонкой на композицию «Девичьи грезы» и на портрет Маши, прибавила: — И та красивая, и эта красивая. — И, устремив глазенки на Иванова, вдруг попросила: — А вы меня сделаете красивой, как мама?
— Вот такой? — уточнил Алексей Петрович, дотронувшись рукой до портрета. Настя закивала головой, а Маша, улыбаясь, сказала:
— Настенька, ты ведешь себя нескромно, это в тебе что-то новое, тщеславия я раньше в тебе не замечала.
— И тебя сделаем, Настенька, потому что ты тоже красивая, как мама, — серьезно пообещал Иванов. И, сделав вздох облегчения, произнес тоном полного удовлетворения: — Вот и все. На этом поставим точку.
Он протянул Маше руку, и она, скрывая усталость и беспокойство, легко соскочила на пол.
— Сегодня у меня знаменательный день: обитель моя освящена задорным детским смехом, значит, счастье должно поселиться в этом доме.
— А что — есть такое поверье?
— Что дети приносят радость и счастье — разве это не так?
— Пожалуй, — благоговейно произнесла она. За скромной трапезой внимание Маши и Алексея Петровича было приковано к Настеньке, к ее неожиданным вопросам и поступкам. Девочка сразу воспылала симпатией к Алексею Петровичу, — очевидно, чувство матери передалось ей, — она шла к нему на руки, трогала его бороду и без умолку щебетала. Маша с умилением смотрела на дочь и Алексея Петровича. Лицо ее, освещенное яркими глазами, казалось прозрачным и кротким. Негромко и томно сказала:
— Дети лучше всех чувствуют человеческую доброту. Это не комплимент, а давно известная истина.
Не отпуская от себя девочку, ласково пристроившуюся на его коленях, Иванов заговорил, устремив на Машу очарованный взгляд:
— Все эти последние дни после кончины Дмитрия Михеевича я чувствовал в себе и вокруг себя какую-то беспросветную, щемящую пустоту. Я не знал, как и чем ее заполнить.
— Может, кем?
— Но где он, этот «кем»? И кто он?
— Может, «она»?
— Это еще лучше.
Наступила настороженная пауза. Маша понимала по глазам: он влюблен в нее, но первого шага не сделает. Догадывалась: ему мешает разница в возрасте. Он стыдится малейшего проявления чувств. Но выдавали очарованные глаза и тающий голос, полный любви и обожания. Тогда ей на память пришли есенинские строки:
…О любви слова не говорят,
О любви вздыхают лишь украдкой,
Да глаза, как яхонты, горят.
И она решилась первой сделать шаг:
— Я не гожусь? — устремила на него знойный взгляд.
Лицо ее пылало.
— Это мечта, о которой боязно подумать. Все последние три дня я ждал вашего звонка.
— И я ждала. А позвонить не решалась, зная ваше состояние. И все время думала о вас — на работе, дома, в дороге. Не поверите? — Голос ее тихий, нежный, взгляд тающий, томный.
— Верю и не верю. Мне кажется, это сон, и боюсь проснуться.
— Это явь. Чувство пустоты мне тоже знакомо. Одинокая и всеми забытая душа. А потом появились вы… и заполнили пустоту.
Невидимый барьер был сломан, и сломала его Маша. Теперь можно было разговаривать без недомолвок и намеков. И она продолжала расширять сделанный ею «прорыв»:
— Вы давно живете один. Извините за нескромный вопрос: и что, у вас в эти годы не было любовниц или любовницы?
Откровенный вопрос не смутил Иванова, он воспринял его как вполне естественный в доверительной беседе. И все же она заметила легкую растерянность на его замкнутом лице.
— Любовниц я не признаю, они не для меня, — ответил он и посмотрел на нее строго и упрямо. — У меня могла быть только возлюбленная.
— А разве это не одно и то же?
— Далеко не одно. Любовница — это нечто проходящее, несерьезное, вроде легкого флирта. Возлюбленная — это божество. Это неземное, небесное, предмет неугасимого обожания, очарования, преклонения.
— А оно возможно — «неугасимое», не в романах, а в жизни?
— Я убежден, что возможно. Хотя в жизни оно, к сожалению, встречается нечасто. Почему-то возлюбленные редки, как голубые бриллианты.
— У вас был голубой бриллиант?
— Не было и нет. К сожалению. Не повезло. Но я всю жизнь искал его. Впрочем, скорее мечтал, чем искал.
— Думаю, что вы неодиноки в этом смысле. — Легкий вздох обронила она. — Многие мечтают, ищут и не находят. Чаще всего стекляшки принимают за бриллианты.
— Если я правильно вас понял, вы тоже ищете голубой бриллиант?
— Ищу. — Влажные глаза ее доверчиво и тихо улыбнулись.
— Так, может… — он сделал паузу, устремив на нее слегка смущенный взгляд, — объединим усилия и будем искать вместе?
Она дружески и весело рассмеялась и потом, погасив смех, сказала серьезно:
— Я поддерживаю вашу идею. Мне она нравится. Итак — вместе на поиски голубого бриллианта.
Помолчав немного, он заговорил, как бы размышляя вслух:
— Почему я вас не встретил ну хотя бы лет десять тому назад?
Она понимала, что его гложет, и старалась развеять его сомнения.
— Вы все о возрасте своем, — сказала она. — Забудьте о нем — у вас прекрасный возраст. Вспомните Мазепу и Марию. Или семидесятипятилетнего Гёте и шестнадцатилетнюю Ульрику.
— Вы еще скажите, как один иранский крестьянин женился в четвертый раз, когда ему было сто тридцать три года, на столетней даме. У них было шесть детей и шестьдесят пять внуков. Все это аномалии из Книги Гиннесса, — с грустью вставил он.
Увлекшись разговорами, они ослабили внимание Настеньке, девочке это явно не понравилось, она начала капризничать, и Зорянкиным пришлось проститься с гостеприимным, милым хозяином.
2
Для Маши это была бессонная ночь — ночь раздумий, сомнений и грез. Мысленно она иронизировала над собой: «Втюрилась, как шестнадцатилетняя девчонка», и радовалась такому событию. На душе было просторно, легко и необычно, как никогда ново. Вспоминала моряка — Олега, сравнивала. Ничего похожего. Там было увлечение, зов плоти, своего рода любопытство. Но не было пожара души, безумства чувств, нахлынувших внезапно, как ураган. К Олегу даже нежности не было такой, какую она испытывала к Иванову. «Какой же ты прекрасный и желанный, мой Алеша, — мысленно произнесла она и прибавила: — Необыкновенный самородок. Ты достоин голубого бриллианта, и я буду им».Так рассуждала Маша Зорянкина в ту бессонную ночь.
А «необыкновенный самородок», проводив Машу и Настеньку, метался по мастерской, обуреваемый вихрем приятных мыслей и всепроникающих чувств. Огромное, всепобеждающее чувство овладело им безраздельно и властно, и он всецело доверился этой стихии, покорно и безрассудно отдал себя ей с мыслью: будь что будет. Он полюбил Машу той вселенской любовью, о которой безнадежно мечтал.
Законченный портрет Маши стоял рядом с композицией «Девичьи грезы». Перед ним было две Маши, похожие и чем-то не схожие. Лицо и глаза юной мечтательницы с ромашкой в руке выражали сложную гамму чувств: терпеливое ожидание, тайную надежду и легкую грусть. Другая Маша казалась чуть старше своего двойника, на ее лице, заостренном книзу, лежала печать гордого спокойствия, которое подчеркивал красивый каскад прямых волос на затылке. Взгляд уверенный, с едва уловимой иронической ухмылкой на трепетных губах. Глаза большие, умные, обрамленные крутыми дугами бровей, пронзительно и пытливо устремлены в пространство, в котором они нашли какую-то очень важную для человечества тайну.
«Надо формовать и затем переводить в материал, — Удовлетворенно решил Иванов. — И безотлагательно». У него был блок белого мрамора и поменьше размером кубик черного шведского базальта. Кроме того, уже лет десять, а может, и больше лежал неиспользованный увесистый и по тяжести равный граниту кусок толстого бивня мамонта, подаренного ему покойным. Портрет Дмитрия Михеевича он решил отливать в металле. Но это потом. Сейчас же в срочном порядке надо делать портрет Маши. Хорошо бы в белом мраморе. Но тот блок, что лежал в его мастерской, слишком велик для ее портрета — считай, половина ценного камня пойдет в отходы. Размеры блока позволяют вырубить в нем «Девичьи грезы», и было бы неразумно превращать в щебень дефицитный материал, к тому же дорогой. Но а как быть с Машей? Бивень мамонта? Когда-то по заданию своего шефа, академика, он сделал изящный портрет Юрия Гагарина из куска бивня. Академик тогда кому-то его подарил или продал музею, выдав за свое авторство. Иванов довольствовался деньгами. Но этот кусок бивня мал для портрета Маши. Взгляд его нерешительно остановился на базальтовом кубике. По размеру он как раз. Но вот черный… А что, если попробовать в два цвета: аспидно-черный в полировке и светлый в насечке? Черное лицо и кисть руки и седые волосы. Он закрыл глаза, пробуя представить себе такое сочетание. Нет, пожалуй, лучше наоборот: черные волосы (полировка) и светлое лицо и руки (насечка). Дальше он не раздумывал и не изводил себя сомнениями. Решил — и за работу. Немедленно. Это будет его сюрприз в следующую встречу. Прикинул в уме: если работать с утра до позднего вечера, за неделю можно сделать. А если Маша пожелает встретиться прежде, чем будет готов портрет, под разными предлогами уклоняться до окончания работы.
Маша позвонила на другой день, чтобы сообщить, что в редакции очень понравились фотографии его работ и в ближайшее время они появятся на страницах газеты. Конечно, это был предлог для желанного разговора. И не это сообщение обрадовало Алексея Петровича, а ее звонок, ее голос, приподнятый и, как ему показалось, немного взволнованный. Волновался и он, но старался больше слушать ее. А она говорила, что видела его во сне, что это был странный, явственный сон.
— Мы с вами гуляли в каком-то райском саду, — говорила Маша, — а потом вдруг совсем внезапно нагрянул ураган, почернело небо, началась страшная гроза, рушились здания, с корнем вырывались огромные деревья. Где-то тревожно звонили колокола, нас охватил ужас, и я сказала вам, что это конец света, что на земле победит Антихрист, что он погубит прекрасную планету Земля. А вы не согласились со мной, вы сказали, что Землю спасут инопланетяне, что они давно наблюдают за нашей планетой, что среди землян есть их тайные посланцы, что они поименно знают всех агентов Антихриста. Когда я стала называть имена этих агентов: Буш, Горбачев, Ельцин, Шеварднадзе, Яковлев, вы перебили меня и сказали, что это всего-навсего бесенята, а главный бес сидит в Тель-Авиве и правит бал. Я проснулась с неприятным чувством, так и не успев спросить у вас, каким образом инопланетяне спасут человечество от тель-авивского беса. Так что вам придется уже не во сне, а наяву отвечать мне на этот вопрос.
А еще Маша сказала, что Настеньке очень понравилась его мастерская и что она с восторгом рассказывала бабушке об Алексее Петровиче. Он хотел спросить, как на это отозвалась Лариса Матвеевна, но воздержался и не без намека сообщил, что эта неделя у него будет очень напряженной, мол, с утра до ночи буду вкалывать.
— Я не буду вам мешать. — В голосе Маши прозвучало сожаление и тихая грусть. — Но когда у вас появятся минутные отдушины, не забывайте позвонить мне. Мне всегда приятно слышать ваш голос…
3
Пожалуй, никогда так не работал Алексей Петрович, как в эту неделю: по двенадцать часов в сутки долбил черный гранит, очень трудный в обработке. Работал с необычайным вдохновением, радуясь появлению в каменном блоке каждой новой черточки знакомого и дорогого лица. Он думал о ней, мысленно разговаривал с ней, догадывался, как трудно ей живется в это проклятое Богом и людьми время, наверно, концы с концами не сводят, ведь живут на мизерную Машину зарплату да на нищенскую пенсию Ларисы Матвеевны. Он готов им помочь из своих скромных сбережений. Но как? Предложить? Она гордая, может неправильно понять, обидится. Каждую минуту он ждал ее звонка, но телефон упрямо молчал, и его молчание было подозрительным. Тогда Алексей Петрович решил сам позвонить ей на работу. Увы, ее не оказалось на месте. Он назвался и просил передать Марии Сергеевне о своем звонке. Это было в полдень. Она не звонила. Его охватило непонятное волнение: что-нибудь случилось или обиделась? Ожиданием звонка довел себя до изнеможения и вечером позвонил ей домой. К телефону подошла Лариса Матвеевна, он не отозвался и положил трубку и потом не мог себе объяснить, почему он это сделал. Постеснялся? А собственно чего?На другой день Маша позвонила. Он торопливо бросил инструменты и, как на пожар, побежал к телефону.
— Здравствуйте, Алексей Петрович. Прошу прощения за беспокойство, но больше не могу, — звучал ее нежно журчащий и такой родной голос. — Вы на меня обиделись?
— За что, Машенька? Я вам звонил на работу. Разве вам не передали?
— Я эти дни не была в редакции: у меня ангина. Вы могли позвонить мне домой. Я очень ждала. Слышите: очень-очень. — Голос ее звучал взволнованно решительно: она откровенно проявляла нетерпение, и это радовало Иванова.
— Я тоже рад вас слышать и ждал вашего звонка. Все эти дни я тоже из дома не выходил.
— Вам нездоровится? — Тревога прозвучала в ее голосе.
— Что вы, Бог миловал. Нахожусь в состоянии творческого запоя. Встаю в восемь, а в девять уже начинав долбить гранит, только искры сверкают и осколки летят во все стороны. И так ежедневно по двенадцать часов с коротким перерывом на обед. К вечеру так умаюсь, что по ночам руки гудят.
— Зачем же вы себя так нещадно изнуряете? Я вам запрещаю. Слышите?
— Я ж вам говорю: у меня творческий экстаз.
— Но так же нельзя, я вас очень прошу. А то пожалуюсь вашему начальству.
— Которого у меня нет. Но мне осталось совсем не много, самая малость, всего дня на три, и потом буду отдыхать. Ведь я слово дал, задачу поставил.
— Кому вы дали слово?
— Самому себе. А слово — закон. Я слов на ветер не бросаю.
«Ах, зачем я это сказал: сочтет за хвастунишку». Она не сочла, произнесла одобрительно:
— Похвально, конечно, и редко в наш век. Вот бы нынешним властелинам пример с вас взять. А над чем вы так героически трудились? Или это секрет?
— Пусть пока будет тайной и будущим сюрпризом… для вас. Когда встретимся, тайна станет явью.
— Заинтриговали. Но я молчу и с нетерпением жду встречи.
В Маше жил дух свободы, независимости в личной жизни, и в этом она видела свое преимущество перед знакомыми женщинами, повязанными брачными узами. Но периодически на нее обрушивалась тоска, чувство неудовлетворенного желания. Не было ощущения полноты, томила какая-то половинчатость и неопределенность. В искренности Иванова она не сомневалась и знала, что он терпеливо и бессловно ждет от нее ответных чувств. Он ей определенно нравился, но вначале она сдерживала себя, и чем крепче нажимала на тормоза, тем сильнее в ней разгоралось желание броситься в поток необузданных страстей.
Встреча произошла через три дня. В полдень он позвонил ей в редакцию, не надеясь застать ее. Но она сама взяла трубку.
— Рад вас слышать, — были его первые слова. — Как ваша ангина?
— Все в порядке — улетучилась, не оставив следов.
— Вдвойне рад, значит, есть надежда на встречу?
— Конечно, — твердо и весело ответила она. — Как прикажете.
— Приказов вы от меня никогда не услышите. А видеть вас я хочу всегда. Хоть сейчас.
— Насчет «сейчас» надо подумать. А вот в конце дня неплохо бы. — В голосе и в словах ее он уловил нотку неопределенности. Спросил:
— Есть проблемы?
— Проблем никаких нет. Но я хотела бы явиться к вам тоже с сюрпризом. Словом, если мой сюрприз будет к концу дня готов — я приеду. В любом случае позвоню.
Положив трубку, он поспешно направился в магазины: надо было что-то раздобыть к столу по случаю такой необычной встречи с сувенирами с обеих сторон. Его сувениром был ее портрет, выполненный в граните. А ее? Он не знал и не пытался разгадать: приятней получить сувенир неожиданный.
Когда такая вспышка любви возникает между юными сердцами — это естественно. Но он опытный в житейских и сердечных делах — о Машином опыте ничего не знал, — почему же он на склоне лет вдруг почувствовал себя двадцатилетним? Да, да, вспоминал Алексей Петрович, такое с ним было в сорок шестом году, когда влюбился в Ларису, тогда еще даже не Зорянкину (девичью фамилию Ларисы Матвеевны он не помнил). С тех пор ничего подобного с ним не случалось. Сердце словно было законсервировано на эти долгие годы, и, казалось, уже навсегда.