Страница:
— Не знаю, смогу ли я. Это слишком рискованно, а я решил вообще отойти от дел, по крайней мере с Россией. У вас развелось теперь столько жуликов, и цены дают гораздо хуже прежних.
«На себя посмотри», — подумала Анна, а вслух сказала:
— Но, Клоди, милый, речь ведь идет почти о миллионе долларов. Чем тебе не дело перед уходом на пенсию?
— Не знаю. Может выйти скандал. Твоего мужа начнут трясти инвесторы. Все отнимут.
— Ему есть что отдавать. Он продаст фирму, машину, акции. Я знаю, он купил на своих родителей дом в Завидово.
— То есть все ваше имущество?
— Не наше, а мое. Или купленное на мои деньги. Да. Он здесь отдаст мое имущество своему компаньону, а там, на Кипре, я получу его налом. В доле с тобой. Соглашайся. Мои восемьдесят процентов, твои двадцать плюс сохранившиеся у меня документы о наших прежних махинациях, которые здесь ничего не стоят, а у тебя они могут оказаться в цене, плюс всякая мелочевка: наши фотографии на Капри, чтобы не тревожить твою драгоценную Сильвию.
— Ты меня шантажируешь? — изумился Клоди.
— Нет, ты мой единственный друг. Соглашайся. 180 тысяч на улице не валяются.
— Мадонна, ты великолепна. Ты хороша до безумия и умна до умопомрачения. Я сдаюсь.
То, что Клаудио восхищался ею, было Анне приятно и необходимо, словно пьянящий весенний воздух. Как женщина она совсем потеряла почву под ногами. Бывшие компаньоны перешли к обсуждению деталей и, как в хорошие старые времена, закончили эту дискуссию в постели. Молодая женщина немного неуверенно склонилась к ласкам страстного итальянца. То, что она все еще может получать удовольствие, удивило ее. Анна долго благодарно и тихо плакала в подушку, пока Клоди фыркал под душем. Жизнь научила Анну, что даже единственному другу нельзя показывать свою слабость. Так, просто и буднично, она изменила мужу, как еще раньше изменила себе, а до этого изменила самой жизни.
Бомба с часовым механизмом заработала, начался обратный отсчет. Звонки, перезвоны, тайные свидания для корректировки планов после деловых встреч Клаудио с Николаем. Знакомая Анне нервная дрожь мужа от ожидания больших денег, его самодовольные ухмылочки, что он кое-что может и сам. Снова обеды, прогулки с Клоди. Николай был почти нежен и совершенно корректен — ему нужны были сведения о прежних операциях с неожиданно объявившимся итальянцем. Анна даже на какое-то мгновение подумала, не напрасно ли она все это затеяла. Ведь теперь она уже знала, как может вертеть этим человеком. Паника улеглась, страх почти исчез. Ей было смешно и жалко смотреть, как муж надувал щеки и хвастал. Как утаил от нее прибыль с первой сделки. Как милостиво позволял ухаживать за собой. Единственное, что было по-настоящему невыносимым, — Анна не могла с ним спать в одной постели. Его огромное тело подавляло ее даже во сне, даже через барьер одеяла. Она придумала себе какую-то жуткую хворь и отселилась к Васечке. А Николай все чаще стал захаживать к Верке под видом свидания с дочкой и частенько задерживался там до ночи. Анна об этом знала, шофер заложил, но молчала. Обоюдная измена была выгодна ей со всех сторон.
Про таких, как его прежняя жена, обычно говорили: «Видная женщина». Раньше Верусик стряпала всякую дрянь в кафе-стекляшке, потом к нему пристроили новый корпус и назвали ночным клубом «Мечта», а Верку повысили до шеф-повара, хотя ассортимент дряни остался прежним. Она была легкая нравом, компанейская. С ней всегда можно было выпить и закусить. Своя в доску, добрая, веселая, и, глядя на ее нежные, округлые, налитые соком формы, Николай однажды спросил себя: «Зачем надо было связываться с этой злющей лахудрой и с ее унылой мамашей?» Конечно, она красивая, его платиновая лиса, но она какая-то пустая, невозможно достать до донышка даже в постели. Отчужденная. Утром встает, словно и не спала рядом.
Анна ускользала, и это злило, бесило его.
«Вот Верка, — продолжал рассуждать Николай. — Влепишь ей сгоряча, она заголосит, заголосит, сама полезет драться, царапаться, потом помиримся, идем в кабак или в койку валимся, а Анна замолчит, губы подожмет. Ее убить хочется».
Николаю в своем прежнем доме дышалось легко, вольготно. Можно было ходить босиком и в трусах, чесать живот, пить пиво, горланить песни. Он был уже с брюшком, волосы начали редеть, и Николай вынужден был стричь их совсем коротко, бобриком. Молодость как-то быстро кончилась. Он уже дважды отец, дважды муж, но главное — у него водятся денежки, и Верка не костерит его за измену, а мечет на стол пироги, ставит «Кремлевскую» с нежным ободком инея на стекле. Верка — человек. Верка понимает.
Анна сняла однокомнатную квартиру с проваленной тахтой неопределенного цвета и странной резной стенкой ручной работы неизвестного доморощенного умельца. Квартирка была маленькая, но в удобном месте, в начале Ленинского, светлая, с завораживающим видом из окна на индустриальную свалку. Как раз для таких, как Анна, любителей городского экстрима.
Анна долго там убиралась сама, чтобы пропитать ее своей энергией. Потом потихоньку перенесла туда часть вещей из дома, шубы, драгоценности и документы. Особо ценные антикварную мебель и картины она под видом предполагаемого в отсутствие Васечки ремонта перетащила к сердобольным соседям.
Анна снова играла в жизнь, наслаждаясь каждой деталью своей аферы. Оглядывала свой еще бездействующий штаб. Вот папки с документацией фирмы. Вот все, связанное с Клоди. Это оффшоры. Она не думала, чем будет заниматься, когда освободится от мужа. Жила только настоящим. Ей доставляла огромную сладостную радость каждая минута этого освобождения.
На свою конспиративную квартиру она иногда заезжала днем просто передохнуть, расстелив простынь, полежать нагишом на полу, послушать музыку, припомнить, как когда-то она так же тайком приезжала в квартиру Германа. Как давно это было, и было ли? Жаль, что гиацинты такие цветы, что их нельзя засушить. От его ароматного привета не осталось никакого вещественного следа. Что он там поделывает? Наверное, процветает, раз больше не шлет цветов через океан. Забыл. Семь лет прошло, как один день. Пора наконец и ей забыть его. Попрощаться. Написать письмо, просто для самой себя. Анна долго сидела над чистым листом бумаги, стараясь вызвать то необыкновенное состояние души, когда слова неудержимо льются из сердца, как вода через край. Наконец, поймав слабую волну вдохновения, углубилась в стих. С трудом укладывала Анна на бумагу тяжелые, негнущиеся строчки, зачеркивала и начинала вновь. Пора бы ей хоть раз попробовать обойтись без подсказок свыше.
«Куда уходят чувства?»
На свалке истории
«На себя посмотри», — подумала Анна, а вслух сказала:
— Но, Клоди, милый, речь ведь идет почти о миллионе долларов. Чем тебе не дело перед уходом на пенсию?
— Не знаю. Может выйти скандал. Твоего мужа начнут трясти инвесторы. Все отнимут.
— Ему есть что отдавать. Он продаст фирму, машину, акции. Я знаю, он купил на своих родителей дом в Завидово.
— То есть все ваше имущество?
— Не наше, а мое. Или купленное на мои деньги. Да. Он здесь отдаст мое имущество своему компаньону, а там, на Кипре, я получу его налом. В доле с тобой. Соглашайся. Мои восемьдесят процентов, твои двадцать плюс сохранившиеся у меня документы о наших прежних махинациях, которые здесь ничего не стоят, а у тебя они могут оказаться в цене, плюс всякая мелочевка: наши фотографии на Капри, чтобы не тревожить твою драгоценную Сильвию.
— Ты меня шантажируешь? — изумился Клоди.
— Нет, ты мой единственный друг. Соглашайся. 180 тысяч на улице не валяются.
— Мадонна, ты великолепна. Ты хороша до безумия и умна до умопомрачения. Я сдаюсь.
То, что Клаудио восхищался ею, было Анне приятно и необходимо, словно пьянящий весенний воздух. Как женщина она совсем потеряла почву под ногами. Бывшие компаньоны перешли к обсуждению деталей и, как в хорошие старые времена, закончили эту дискуссию в постели. Молодая женщина немного неуверенно склонилась к ласкам страстного итальянца. То, что она все еще может получать удовольствие, удивило ее. Анна долго благодарно и тихо плакала в подушку, пока Клоди фыркал под душем. Жизнь научила Анну, что даже единственному другу нельзя показывать свою слабость. Так, просто и буднично, она изменила мужу, как еще раньше изменила себе, а до этого изменила самой жизни.
Бомба с часовым механизмом заработала, начался обратный отсчет. Звонки, перезвоны, тайные свидания для корректировки планов после деловых встреч Клаудио с Николаем. Знакомая Анне нервная дрожь мужа от ожидания больших денег, его самодовольные ухмылочки, что он кое-что может и сам. Снова обеды, прогулки с Клоди. Николай был почти нежен и совершенно корректен — ему нужны были сведения о прежних операциях с неожиданно объявившимся итальянцем. Анна даже на какое-то мгновение подумала, не напрасно ли она все это затеяла. Ведь теперь она уже знала, как может вертеть этим человеком. Паника улеглась, страх почти исчез. Ей было смешно и жалко смотреть, как муж надувал щеки и хвастал. Как утаил от нее прибыль с первой сделки. Как милостиво позволял ухаживать за собой. Единственное, что было по-настоящему невыносимым, — Анна не могла с ним спать в одной постели. Его огромное тело подавляло ее даже во сне, даже через барьер одеяла. Она придумала себе какую-то жуткую хворь и отселилась к Васечке. А Николай все чаще стал захаживать к Верке под видом свидания с дочкой и частенько задерживался там до ночи. Анна об этом знала, шофер заложил, но молчала. Обоюдная измена была выгодна ей со всех сторон.
Про таких, как его прежняя жена, обычно говорили: «Видная женщина». Раньше Верусик стряпала всякую дрянь в кафе-стекляшке, потом к нему пристроили новый корпус и назвали ночным клубом «Мечта», а Верку повысили до шеф-повара, хотя ассортимент дряни остался прежним. Она была легкая нравом, компанейская. С ней всегда можно было выпить и закусить. Своя в доску, добрая, веселая, и, глядя на ее нежные, округлые, налитые соком формы, Николай однажды спросил себя: «Зачем надо было связываться с этой злющей лахудрой и с ее унылой мамашей?» Конечно, она красивая, его платиновая лиса, но она какая-то пустая, невозможно достать до донышка даже в постели. Отчужденная. Утром встает, словно и не спала рядом.
Анна ускользала, и это злило, бесило его.
«Вот Верка, — продолжал рассуждать Николай. — Влепишь ей сгоряча, она заголосит, заголосит, сама полезет драться, царапаться, потом помиримся, идем в кабак или в койку валимся, а Анна замолчит, губы подожмет. Ее убить хочется».
Николаю в своем прежнем доме дышалось легко, вольготно. Можно было ходить босиком и в трусах, чесать живот, пить пиво, горланить песни. Он был уже с брюшком, волосы начали редеть, и Николай вынужден был стричь их совсем коротко, бобриком. Молодость как-то быстро кончилась. Он уже дважды отец, дважды муж, но главное — у него водятся денежки, и Верка не костерит его за измену, а мечет на стол пироги, ставит «Кремлевскую» с нежным ободком инея на стекле. Верка — человек. Верка понимает.
Анна сняла однокомнатную квартиру с проваленной тахтой неопределенного цвета и странной резной стенкой ручной работы неизвестного доморощенного умельца. Квартирка была маленькая, но в удобном месте, в начале Ленинского, светлая, с завораживающим видом из окна на индустриальную свалку. Как раз для таких, как Анна, любителей городского экстрима.
Анна долго там убиралась сама, чтобы пропитать ее своей энергией. Потом потихоньку перенесла туда часть вещей из дома, шубы, драгоценности и документы. Особо ценные антикварную мебель и картины она под видом предполагаемого в отсутствие Васечки ремонта перетащила к сердобольным соседям.
Анна снова играла в жизнь, наслаждаясь каждой деталью своей аферы. Оглядывала свой еще бездействующий штаб. Вот папки с документацией фирмы. Вот все, связанное с Клоди. Это оффшоры. Она не думала, чем будет заниматься, когда освободится от мужа. Жила только настоящим. Ей доставляла огромную сладостную радость каждая минута этого освобождения.
На свою конспиративную квартиру она иногда заезжала днем просто передохнуть, расстелив простынь, полежать нагишом на полу, послушать музыку, припомнить, как когда-то она так же тайком приезжала в квартиру Германа. Как давно это было, и было ли? Жаль, что гиацинты такие цветы, что их нельзя засушить. От его ароматного привета не осталось никакого вещественного следа. Что он там поделывает? Наверное, процветает, раз больше не шлет цветов через океан. Забыл. Семь лет прошло, как один день. Пора наконец и ей забыть его. Попрощаться. Написать письмо, просто для самой себя. Анна долго сидела над чистым листом бумаги, стараясь вызвать то необыкновенное состояние души, когда слова неудержимо льются из сердца, как вода через край. Наконец, поймав слабую волну вдохновения, углубилась в стих. С трудом укладывала Анна на бумагу тяжелые, негнущиеся строчки, зачеркивала и начинала вновь. Пора бы ей хоть раз попробовать обойтись без подсказок свыше.
«Куда уходят чувства?»
Так, месяц за месяцем, почти миновала осень. Клоди с Николаем обстряпали уже второй контракт. Анна стала собирать маму с Васечкой в дорогу, вскользь сказав Николаю про будущую поездку в Петербург для консультации с профессором по поводу здоровья сына. Он только кивнул головой, не отрываясь от футбола. Вроде бы Николай любил сына и гордился, что родил такого отличного карапуза, но считал, что до трех лет ему не обязательно встревать во все эти пеленки. Пусть бабы возятся.
Анна потихоньку оживала. Единственная загвоздка была с фигурой. Она не могла не есть. Даже бросив кормить грудью. Еда притягивала ее как магнит. Сколько бы Анна ни крепилась, все равно ежеминутно ловила себя на том, что, идя по улицам, смотрит, как люди едят в ресторанах, а по телику жадно следила не за развитием сюжета, а за тем, как смачно терзает герой сочный бифштекс, и сглатывала вместе с ним каждый кусок. Потом, как сомнамбула, шла к холодильнику и сметала все подряд. Через пять минут после насыщения ей уже становилось стыдно, а иногда и дурно. Хотелось освободиться от всего, съеденного впопыхах. Приходилось вызывать рвоту. Анна мучилась. Сколько людей не доедает, а она переводит продукты. Медленно, мучительно медленно входила она в форму.
Месть сделала осмысленной ее жизнь, проявив, как фотопленку, некоторые невидимые ею ранее ценности. Например, ей оказалось одиноко без нелюбимой вроде матери и не хватало рева противного Васечки. Во многом она теперь жила не будущей свободой, а восстановлением своего маленького королевства.
Наконец в начале декабря наступил день последнего сражения. Николай подписал контракт и выставил аккредитив. Взял у компаньонов деньги в банке под залог недавно купленного дома в Завидово, и понеслось.
Холодным декабрьским утром понедельника аккредитив на девятьсот тридцать тысяч баксов был насильственно раскрыт заговорщиками, и деньги перекочевали на кипрский оффшор. Еще через неделю об этом стало известно Николаю. Бабушка с Васечкой давно прохлаждались на даче у ленинградской подруги.
Николай заметался, хватанул коньяку и бросился оторваться на Анне, ведь это она привела на хвосте поганого итальяшку! Но жена встретила его во всеоружии. Аннушка уже пролила масло. Именно легендарная тезка подсказала ей это изуверское решение. К приходу Николая она уже густо полила маслом полы в прихожей. Он с порога поскользнулся и брякнулся к самым ее ногам. Прямо как в кино. Она пнула его со всей силы и моментально отскочила в сторону.
— Бить меня вздумал, подлец! А сам с Веркой путаешься! Не буду я этого терпеть! Ухожу от тебя, еду к сыну. Видеть тебя не могу, кобель!
Как просто прикрыть свою ненависть ревностью! Осторожность не помешает, муж не должен узнать, откуда у этой аферы ноги растут. Иначе точно убьет. Ошарашенный Николай даже не ответил на ее пинок, он тихо матерился, потирая ушибленный локоть и растерянно глядя на жену. Попытался встать, но предательский пол снова выскользнул из-под него. Анна забежала стонущему мужу за спину и неожиданно для себя еще раз врезала благоверному от всей души ногой между лопаток. Он вскинулся, хотел поймать ее ногу, но Анна ловко отскочила к открытой входной двери. Стыдно об этом говорить, но, замахиваясь для пинка, Анна получила огромное, хотя и низменное, удовольствие. Так что, милые читательницы, не верьте «охаживающим» вас кулаками мужчинам, когда они сокрушенно твердят потом, что не ведали, что творили, или просто хотели вас повоспитывать маленько и не рассчитали силу шлепка, нет они просто ловили кайф. А как отказаться от кайфа?
Анна в последний раз глянула от поворота лестничной клетки на свое старое семейное гнездо. Здесь она бегала маленькая, здесь сидела на коленях у дедушки, здесь подманивала кошку Дусю механической мышкой. Что останется от всего этого? Горько и одновременно легко было у нее на душе. Пусть все это будет уничтожено, пусть останется одно пепелище. Прежней жизни — четвертой по счету — конец. Впереди последняя — пятая.
Она залегла в бомбоубежище и стала дожидаться, пока отгремит разборка.
Николай метался, рвал на себе рубаху и обещал все вернуть. Компаньон холодно кивал, но приставил к нему охрану, чтобы должник не смылся. Николай оформил на банкира машину, фирму, дачу в Завидово, акции. Тот пробовал отобрать у бывшего компаньона и квартиру, но в ней Николай даже не успел прописаться. Новая семья будто сквозь землю провалилась, а со старой взять было нечего. Две смежные комнаты в хрущевке ничего реально не решали. Верка сделала широкий сердечный жест — отдала все свои побрякушки за любимого. Дебет наконец сошелся с кредитом, и его скрепя сердце отпустили. Так, пожировав пару лет, Николай, к великой радости поварихи, вернулся обратно домой: никакие побрякушки не стоят настоящего мужика. Вместе они поехали и вывезли из консерваторской квартиры все: от дорогих хрустальных люстр до проводов, инструментов и даже держателя для туалетной бумаги вместе с вставленным в нее рулоном. Обглодали квартиру до костей. Холодная ненасытная жажда хоть что-то урвать горела в их глазах. Они действовали спаянно и синхронно, понимая друг друга с полувзгляда. Старые обиды были забыты.
Узлы споро грузили в «Газель». Потом в тесноте захваченного скарба у себя в берлоге пили холодную водочку, хохотали, вспоминая налет. Николай сильно привлек к себе Верку и увидел, что глаза ей закрыла сладостная пелена, как у курицы.
— Ты что? — с притворным страхом пролепетала она и придвинулась к нему как можно ближе. Они слились, оба полные, веселые, потные от ударной разгрузки. Их тела прекрасно знали, что и как надо делать, и их хозяева только посапывали от удовольствия. Николай чувствовал себя настоящим первобытным мужчиной, вернувшимся с опасной охоты живым и с добычей.
— Эх! Добре, Верка! Поживем еще. Что сможем, из этого барахла продадим, я смотаюсь в Турцию с хлопцами, отоварюсь шмотьем. У меня же две палатки в Лужниках заначены. Бросай свою ресторацию, будем башли, как пельмешки, лепить.
Так один из участников этого приключения попал наконец на нужный ему этаж.
К Новому году все было кончено. Она даже стихотворение в честь этого написала. Впервые для себя, а не для Германа.
Есть в снегопаде, что творит
Декабрь в ночи,
Преступная и сладкая свобода.
От времени, от места и от рода
Отмежевали нас бородачи-сугробы.
Милостивый снег
Укрыл нас всех
И одарил забвеньем.
В беспамятстве стоять и слушать смех
мгновений.
Пока не скрипнет дверь. Не позовут с крыльца.
Душа все медлит с узнаваньем.
И года нового снежайшие уста
прощение скрепляют целованьем.
Старый Новый 1995 год Анна встречала уже одна в своей прежней разграбленной квартире. Она успела сгонять на Кипр. Поделила выручку с Клоди. Открыла там еще один счет. По совету Гагика перекинула часть денег в Германию в дружественный ему банк. Часть привезла домой. Полностью отремонтировала квартиру. Тихо подала на развод с Николаем через адвоката. Но все медлила возвращать маму с Васечкой. Наслаждалась свободой. Съездила в Петербург, навестила их на роскошной даче у самого Финского залива. Мама жалобно говорила что-то о ссылке.
— Мам, я должна отремонтировать квартиру. И сразу хочу тебе сказать: там ничего не осталось. Николай связался с подонками, они его подставили и полностью обчистили. Я с трудом спаслась сама, но обстановку и все, что было в доме, они конфисковали.
Лицо мамы почернело.
— Не беспокойся. Все твои безделушки и прочие шубы я успела вывезти. Просто не удивляйся, что там теперь все другое. Но твою комнату я обставлять не стану — дождусь тебя, сделаем это вместе.
— Хорошо, — растерянно согласилась мама и протянула Анне ребенка, который давно уже нетерпеливо елозил у нее на коленях, просясь к мамочке. — А ты знаешь, Васечка уже начал говорить «гу-гу-гу».
— Да? — рассеянно переспросила Анна и продолжила: — Понимаешь, мам, я с Колей развелась. Так что наш Васечка теперь безотцовщина. На какое-то время по крайней мере. — И, поймав недоуменный взгляд мамы, поспешно пояснила: — Нет-нет, мириться с ним нельзя. Он под бандитами, и вам возвращаться пока опасно. Давайте к марту, ну, самое позднее, к апрелю. Хорошо?
— Хорошо, — вполне смиренно ответила мама. А Васечка ничего не сказал, а только все прижимался к ней всем своим маленьким тельцем, лепетал «бу-бу-бу», «му-му-му» и улыбался розовыми деснами с тремя маленькими нежными зубками. Дети, рожденные по принуждению, всегда нелюбимы, даже если они поздние и единственные. Так и Васечка все никак не мог найти лазейку к сердцу своей мамы. Он так не хотел уходить с ее колен, что даже забыл попроситься обычным ревом на горшок и обкакался.
— Ой, мама, он обкакался! — с веселым ужасом завопила Анна.
Мама подбежала, подхватила внука под мышку и понесла в ванную подмывать.
— Горемыка ты мой, — причитала она оттуда, — мама ребенка даже переодеть не может, а отца и вовсе след простыл!..
— Зато ему с бабушкой повезло, — примирительно отозвалась из кухни Анна.
Мама торжествующе улыбнулась. Да, с бабушкой им всем действительно повезло. Еще недавно новый мир был для нее хаосом, мраком, но теперь в этом ночном, смрадном болоте, в этой тягостной, непроглядной тьме ее держала за руку маленькая теплая детская ручонка внука Васечки. Вместе с этим брошенным родителями карапузом к ней наконец пришли задержавшиеся в дороге любовь, сострадание и щемящая нежность. В жизни ведь встречаются не только проблемные дети, но и проблемные родители, и мамы в том числе. К счастью, проблемные дети могут вырасти в прекрасных взрослых людей, а проблемные матери — в замечательных бабушек. Так еще один человек в нашей истории оказался на своем месте.
У Анны Павловны сегодня было хорошее настроение. На соседней даче, оказывается, жил овдовевший полковник Генштаба, который писал мемуары. Еще накануне они встретились на дорожке и разговорились. Вечером она пригласила его на чай и поэтому совершенно спокойно отнеслась к скорому отъезду дочери. Анна облегченно вздохнула, ей было стыдно, что она бросила своих, и от этого хотелось поскорее убраться от них с глаз долой.
Анна потихоньку оживала. Единственная загвоздка была с фигурой. Она не могла не есть. Даже бросив кормить грудью. Еда притягивала ее как магнит. Сколько бы Анна ни крепилась, все равно ежеминутно ловила себя на том, что, идя по улицам, смотрит, как люди едят в ресторанах, а по телику жадно следила не за развитием сюжета, а за тем, как смачно терзает герой сочный бифштекс, и сглатывала вместе с ним каждый кусок. Потом, как сомнамбула, шла к холодильнику и сметала все подряд. Через пять минут после насыщения ей уже становилось стыдно, а иногда и дурно. Хотелось освободиться от всего, съеденного впопыхах. Приходилось вызывать рвоту. Анна мучилась. Сколько людей не доедает, а она переводит продукты. Медленно, мучительно медленно входила она в форму.
Месть сделала осмысленной ее жизнь, проявив, как фотопленку, некоторые невидимые ею ранее ценности. Например, ей оказалось одиноко без нелюбимой вроде матери и не хватало рева противного Васечки. Во многом она теперь жила не будущей свободой, а восстановлением своего маленького королевства.
Наконец в начале декабря наступил день последнего сражения. Николай подписал контракт и выставил аккредитив. Взял у компаньонов деньги в банке под залог недавно купленного дома в Завидово, и понеслось.
Холодным декабрьским утром понедельника аккредитив на девятьсот тридцать тысяч баксов был насильственно раскрыт заговорщиками, и деньги перекочевали на кипрский оффшор. Еще через неделю об этом стало известно Николаю. Бабушка с Васечкой давно прохлаждались на даче у ленинградской подруги.
Николай заметался, хватанул коньяку и бросился оторваться на Анне, ведь это она привела на хвосте поганого итальяшку! Но жена встретила его во всеоружии. Аннушка уже пролила масло. Именно легендарная тезка подсказала ей это изуверское решение. К приходу Николая она уже густо полила маслом полы в прихожей. Он с порога поскользнулся и брякнулся к самым ее ногам. Прямо как в кино. Она пнула его со всей силы и моментально отскочила в сторону.
— Бить меня вздумал, подлец! А сам с Веркой путаешься! Не буду я этого терпеть! Ухожу от тебя, еду к сыну. Видеть тебя не могу, кобель!
Как просто прикрыть свою ненависть ревностью! Осторожность не помешает, муж не должен узнать, откуда у этой аферы ноги растут. Иначе точно убьет. Ошарашенный Николай даже не ответил на ее пинок, он тихо матерился, потирая ушибленный локоть и растерянно глядя на жену. Попытался встать, но предательский пол снова выскользнул из-под него. Анна забежала стонущему мужу за спину и неожиданно для себя еще раз врезала благоверному от всей души ногой между лопаток. Он вскинулся, хотел поймать ее ногу, но Анна ловко отскочила к открытой входной двери. Стыдно об этом говорить, но, замахиваясь для пинка, Анна получила огромное, хотя и низменное, удовольствие. Так что, милые читательницы, не верьте «охаживающим» вас кулаками мужчинам, когда они сокрушенно твердят потом, что не ведали, что творили, или просто хотели вас повоспитывать маленько и не рассчитали силу шлепка, нет они просто ловили кайф. А как отказаться от кайфа?
Анна в последний раз глянула от поворота лестничной клетки на свое старое семейное гнездо. Здесь она бегала маленькая, здесь сидела на коленях у дедушки, здесь подманивала кошку Дусю механической мышкой. Что останется от всего этого? Горько и одновременно легко было у нее на душе. Пусть все это будет уничтожено, пусть останется одно пепелище. Прежней жизни — четвертой по счету — конец. Впереди последняя — пятая.
Она залегла в бомбоубежище и стала дожидаться, пока отгремит разборка.
Николай метался, рвал на себе рубаху и обещал все вернуть. Компаньон холодно кивал, но приставил к нему охрану, чтобы должник не смылся. Николай оформил на банкира машину, фирму, дачу в Завидово, акции. Тот пробовал отобрать у бывшего компаньона и квартиру, но в ней Николай даже не успел прописаться. Новая семья будто сквозь землю провалилась, а со старой взять было нечего. Две смежные комнаты в хрущевке ничего реально не решали. Верка сделала широкий сердечный жест — отдала все свои побрякушки за любимого. Дебет наконец сошелся с кредитом, и его скрепя сердце отпустили. Так, пожировав пару лет, Николай, к великой радости поварихи, вернулся обратно домой: никакие побрякушки не стоят настоящего мужика. Вместе они поехали и вывезли из консерваторской квартиры все: от дорогих хрустальных люстр до проводов, инструментов и даже держателя для туалетной бумаги вместе с вставленным в нее рулоном. Обглодали квартиру до костей. Холодная ненасытная жажда хоть что-то урвать горела в их глазах. Они действовали спаянно и синхронно, понимая друг друга с полувзгляда. Старые обиды были забыты.
Узлы споро грузили в «Газель». Потом в тесноте захваченного скарба у себя в берлоге пили холодную водочку, хохотали, вспоминая налет. Николай сильно привлек к себе Верку и увидел, что глаза ей закрыла сладостная пелена, как у курицы.
— Ты что? — с притворным страхом пролепетала она и придвинулась к нему как можно ближе. Они слились, оба полные, веселые, потные от ударной разгрузки. Их тела прекрасно знали, что и как надо делать, и их хозяева только посапывали от удовольствия. Николай чувствовал себя настоящим первобытным мужчиной, вернувшимся с опасной охоты живым и с добычей.
— Эх! Добре, Верка! Поживем еще. Что сможем, из этого барахла продадим, я смотаюсь в Турцию с хлопцами, отоварюсь шмотьем. У меня же две палатки в Лужниках заначены. Бросай свою ресторацию, будем башли, как пельмешки, лепить.
Так один из участников этого приключения попал наконец на нужный ему этаж.
К Новому году все было кончено. Она даже стихотворение в честь этого написала. Впервые для себя, а не для Германа.
Есть в снегопаде, что творит
Декабрь в ночи,
Преступная и сладкая свобода.
От времени, от места и от рода
Отмежевали нас бородачи-сугробы.
Милостивый снег
Укрыл нас всех
И одарил забвеньем.
В беспамятстве стоять и слушать смех
мгновений.
Пока не скрипнет дверь. Не позовут с крыльца.
Душа все медлит с узнаваньем.
И года нового снежайшие уста
прощение скрепляют целованьем.
Старый Новый 1995 год Анна встречала уже одна в своей прежней разграбленной квартире. Она успела сгонять на Кипр. Поделила выручку с Клоди. Открыла там еще один счет. По совету Гагика перекинула часть денег в Германию в дружественный ему банк. Часть привезла домой. Полностью отремонтировала квартиру. Тихо подала на развод с Николаем через адвоката. Но все медлила возвращать маму с Васечкой. Наслаждалась свободой. Съездила в Петербург, навестила их на роскошной даче у самого Финского залива. Мама жалобно говорила что-то о ссылке.
— Мам, я должна отремонтировать квартиру. И сразу хочу тебе сказать: там ничего не осталось. Николай связался с подонками, они его подставили и полностью обчистили. Я с трудом спаслась сама, но обстановку и все, что было в доме, они конфисковали.
Лицо мамы почернело.
— Не беспокойся. Все твои безделушки и прочие шубы я успела вывезти. Просто не удивляйся, что там теперь все другое. Но твою комнату я обставлять не стану — дождусь тебя, сделаем это вместе.
— Хорошо, — растерянно согласилась мама и протянула Анне ребенка, который давно уже нетерпеливо елозил у нее на коленях, просясь к мамочке. — А ты знаешь, Васечка уже начал говорить «гу-гу-гу».
— Да? — рассеянно переспросила Анна и продолжила: — Понимаешь, мам, я с Колей развелась. Так что наш Васечка теперь безотцовщина. На какое-то время по крайней мере. — И, поймав недоуменный взгляд мамы, поспешно пояснила: — Нет-нет, мириться с ним нельзя. Он под бандитами, и вам возвращаться пока опасно. Давайте к марту, ну, самое позднее, к апрелю. Хорошо?
— Хорошо, — вполне смиренно ответила мама. А Васечка ничего не сказал, а только все прижимался к ней всем своим маленьким тельцем, лепетал «бу-бу-бу», «му-му-му» и улыбался розовыми деснами с тремя маленькими нежными зубками. Дети, рожденные по принуждению, всегда нелюбимы, даже если они поздние и единственные. Так и Васечка все никак не мог найти лазейку к сердцу своей мамы. Он так не хотел уходить с ее колен, что даже забыл попроситься обычным ревом на горшок и обкакался.
— Ой, мама, он обкакался! — с веселым ужасом завопила Анна.
Мама подбежала, подхватила внука под мышку и понесла в ванную подмывать.
— Горемыка ты мой, — причитала она оттуда, — мама ребенка даже переодеть не может, а отца и вовсе след простыл!..
— Зато ему с бабушкой повезло, — примирительно отозвалась из кухни Анна.
Мама торжествующе улыбнулась. Да, с бабушкой им всем действительно повезло. Еще недавно новый мир был для нее хаосом, мраком, но теперь в этом ночном, смрадном болоте, в этой тягостной, непроглядной тьме ее держала за руку маленькая теплая детская ручонка внука Васечки. Вместе с этим брошенным родителями карапузом к ней наконец пришли задержавшиеся в дороге любовь, сострадание и щемящая нежность. В жизни ведь встречаются не только проблемные дети, но и проблемные родители, и мамы в том числе. К счастью, проблемные дети могут вырасти в прекрасных взрослых людей, а проблемные матери — в замечательных бабушек. Так еще один человек в нашей истории оказался на своем месте.
У Анны Павловны сегодня было хорошее настроение. На соседней даче, оказывается, жил овдовевший полковник Генштаба, который писал мемуары. Еще накануне они встретились на дорожке и разговорились. Вечером она пригласила его на чай и поэтому совершенно спокойно отнеслась к скорому отъезду дочери. Анна облегченно вздохнула, ей было стыдно, что она бросила своих, и от этого хотелось поскорее убраться от них с глаз долой.
На свалке истории
Сколько длилось забвение? Месяц? Год? Пять лет? Он умирал. Мучительной медленной смертью живьем поджариваемого на вертеле, без острой живительной ласки долгожданного вспрыска, без единой былинки кока. Каждая клеточка кричала, корчилась и взывала: «Прикончи меня, покалечь меня, разрежь меня — только убей эту боль!»
Но боль сама теперь ловила кайф. Он выл, полз куда-то, стараясь скинуть ее с себя, и снова содрогался в мучительном аду ломки.
Герман открыл глаза. Над ним стоял огромный темный морщинистый мексиканец.
— Вставай, нечего прохлаждаться, — криво ухмыльнулся мекс и рывком приподнял Германа с постели. Все закружилось у того перед глазами. — Давай, давай. Нечего больного корчить, отломки еще никто не подыхал, — с флегматичной жестокостью настаивала страшная сиделка и своими огромными лапищами с кривыми пальцами и с ужасно розовыми ладонями грубо столкнула его с койки.
Герман упал, больно ударившись об пол. Ему показалось, что он рассыпался на мелкие части и они далеко раскатились в разные стороны, как груда стеклянных шариков. Мощный пинок быстро вернул его в действительность, и он с трудом встал на четвереньки. Великанский мекс ловко подхватил его под мышки и легко, словно перышко, поставил на ноги. Держась за поручни кровати, Герман сделал несколько шатких, развинченных движений, отдаленно напоминающих шаги, и снова беспомощно рухнул вниз. На этот раз на полу было многолюдно, вернее, многотварно. Маленькие, страшные, злющие твари быстро обступили свою добычу кольцом и стали рвать зубами и когтями. Он пытался увернуться и не мог, словно парализованный. Смотрел на свое распоротое тело и скулил от боли и страха.
— Нет-нет, вставай! — Мекс снова бесцеремонно пнул его ногой. Час прошел с прошлой побудки или день? Сквозь мутную дымку Гера видел темные глянцевые волосатые щиколотки своего мучителя, словно он рассматривал их в лупу. Из некоторых лунок росло по два-три волоска, смешно топорщась в разные стороны. Герман, собрав все силы, попробовал приподняться с пола, но все тело свела страшная судорога, и он потерял сознание от боли.
— Эй, дохляк! Подъем. Приют для неимущих закрыт. Пора на работу. Ты нам стоил кучу денег. Сделаешь как надо, получишь дозу, — на этот раз над ним склонился другой морщинистый мексикашка, худой, как вяленое мясо, с длинным крючковатым носом и грубо высеченным скуластым лицом.
«Дозу! Дозу! — Все в Гере закричало, вспомнило, встрепенулось. — Дозу! Д-о-о-о-озу! — Дрожащими руками он приподнялся с постели и окинул мертвым взглядом комнату. Да какая разница, где он?.. Организм начал собираться по кусочкам вокруг волшебного слова. Ради него стоило вспомнить, как надо дышать, ходить и говорить. — Что? Что я должен делать? Да какая разница! Все, что угодно: лизать вам языком ботинки, перерезать кому угодно глотку, отрезать кусок от самого себя, только дайте — дайте мне немного, совсем немножечко жизни, несколько капель или крупинок, или хотя бы пару затяжек! И тогда эти страшные твари отойдут ненадолго в сторону и перестанут выгрызать мне нутро».
На огромной автомобильной свалке к востоку от Фриско под палящим калифорнийским солнцем он разбортовывал вместе с тремя молодыми, поджарыми и коренастыми мексами привезенные на свалку автомобили и перетаскивал старые покрышки на другой конец пустыря, укладывая их в огромные штабеля. Сколько длилась эта мука? Вечность.
Наконец упала стремительная ночь. Герман с трудом доплелся до вагончика и просипел спекшимися губами:
— Давай, Джо.
— Чего? — Старый мекс сделал вид, что не понимает.
— Как? Давай дозу! — возмутился Герман и сразу осекся, заскулил: — Дай хоть что-нибудь. Хозяин обещал, — тупо бубнил он, еще не веря в отказ. — Ты же сам говорил: «Дам тебе, когда отпахаешь», — умоляюще простонал Гера.
— Мало ли что я говорил. Передумал. Дозу на него еще тратить: Я ее брату отдам, он в городе толкнет, — недовольно буркнул тот.
— Умоляю, — прошептал Гера и, упав на колени, стал цепляться за грязные штанины мексиканца.
— Да отвали ты, наркота поганая, — разозлился старик и отбросил его, высвобождая ногу, — и так сдохнешь!
О! Как бы хотелось Гере убить этого вонючего мексикашку, броситься и перегрызть ему горло и пить его кровь, нет, плеваться его кровью, но тело больше не повиновалось ему. Оно скрючилось в судороге, и Герман почувствовал, как глаза упорно начали вылезать из орбит, словно его голову что-то распирало изнутри. Тело было в бешенстве. Оно злилось, что пахало весь день из последних сил, корячилось, а он, поганец, как всегда, обманул.
— Зачем тебе доза, придурок? Все равно скоро подохнешь. Сколько я таких видел!.. Вы, белые, слабаки. Тьфу, пустое место, дерьмо. — Джо поставил перед ним на пол миску с бобами в соусе и легонько пнул его ногой. — Только скажи завтра, что я взять твою дозу. Ломка есть легкий массаж, как мы тебя отделать. — Старый мекс говорил отрывочно, с трудом подыскивая слова и злясь на Германа за эти лингвистические мучения. Потом глянул еще раз на скрюченную у его ног фигурку и смягчился. — Ладно. Вот, пожуй, полегчает. — Порывшись в кожаном пестром мешочке, зацепленном за пояс, протянул ему какие-то сухие корочки, оказавшиеся тремя узенькими сушеными поганками.
Герман дрожащими руками поднес драгоценное подаяние к запекшимся губам и осторожно спрятал под язык, как сердечник — спасительный нитроглицерин. Но сколько бы он ни ласкал их, ни оглаживал языком, ни рассасывал, словно леденец, осторожно дробя нежную ткань зубами, облегчения не наступало. Разве что сам процесс остервенелого жевания немного успокоил и отвлек его. Умирающему от голода бросили со стола крошку. Эта маленькая золотая крошка стала прыгать перед ним по полу, как живая искрящаяся блошка, и нежно щекотать его глаза, нос, уши. Герман счастливо засмеялся, и золотая блошка ускакала. Он проследил за ней взглядом и увидел, что солнечная искорка вспрыгнула на подоконник. За окном шел снег. Большие белые хлопья падали с неба, застилая молочной белизной крыши соседних домов и голые ветки деревьев. Золотая блошка метнулась дальше, сквозь стекло, и скрылась за снежной пеленой. Герман задумчиво разглядывал пургу за окном. Отрывочные бессвязные воспоминания, как клочья стекловаты, носились в его воспаленном мозгу и кололи миллионом маленьких иголочек его израненное нутро. Так началась новая жизнь.
Потянулись дни тупого, бессмысленного рабства. Он бы покончил с собой, но для этого тоже нужны силы. Так прошел месяц, два, может, три или пять. Время и пространство давно потеряли свой цвет, вкус и протяженность. Однажды, разбирая машины, он подобрал отломанное ветровое зеркальце и поднес его к лицу, как обезьяна подносит заинтересовавший ее предмет. И долго вглядывался в бородатое, худое, с глубокими прорезями морщин лицо незнакомого злого старикашки с блеклыми, слезящимися глазами. Теперь он думал только о том, что еще один день прошел без дозы. Жизнь возвращалась. Тупая, безвкусная, черно-белая жизнь, плоская и бессмысленная, не отбрасывающая тени. Как грубо намалеванный задник в театре. Немая. Совершенно немая жизнь. Он словно оглох. В его раздавленный мир не проникал ни один звук. Герман даже не мог припомнить, что когда-то музыка заполняла его до краев.
Он еще не понимал, зачем нужно жить, но боль, невыносимая зубная боль во всем теле, уже отпустила, хотя и не ушла, а затаилась, как зверь. Злые твари потихоньку истаяли. Руки и кишки перестали дрожать, предметы уже не прыгали перед глазами, как взбесившиеся кузнечики, а мысли могли цепляться друг за друга, пока еще как калеки костылями.
Хуже всего было во сне. Там, в этих бесконечных лабиринтах небытия, он, как падишах, имел все. Возлежал на мягком шелковистом ложе в тенистом саду. На ветках раскидистых деревьев грациозные птицы покачивали своими переливающимися хвостами в такт легкому ветерку. А в руках он держал хрустальную стрекозу. Нет, не стрекозу, а шприц. Он делал легкое движение, спрыскивая из иглы пробную каплю, подносил драгоценную ношу к раскрытому сгибу руки, и в тот самый великий момент, когда тонкое жальце иглы должно было лизнуть изголодавшуюся вену, кто-то грубо тряс его за плечо, и он просыпался. В слезах, с бешено бьющимся сердцем. Не находя рядом никого. Это был его персональный соглядатай, его мучитель, смотритель райских садов, прогоняющий из этих светоносных кущ всякое ворье. Садист.
Но боль сама теперь ловила кайф. Он выл, полз куда-то, стараясь скинуть ее с себя, и снова содрогался в мучительном аду ломки.
Герман открыл глаза. Над ним стоял огромный темный морщинистый мексиканец.
— Вставай, нечего прохлаждаться, — криво ухмыльнулся мекс и рывком приподнял Германа с постели. Все закружилось у того перед глазами. — Давай, давай. Нечего больного корчить, отломки еще никто не подыхал, — с флегматичной жестокостью настаивала страшная сиделка и своими огромными лапищами с кривыми пальцами и с ужасно розовыми ладонями грубо столкнула его с койки.
Герман упал, больно ударившись об пол. Ему показалось, что он рассыпался на мелкие части и они далеко раскатились в разные стороны, как груда стеклянных шариков. Мощный пинок быстро вернул его в действительность, и он с трудом встал на четвереньки. Великанский мекс ловко подхватил его под мышки и легко, словно перышко, поставил на ноги. Держась за поручни кровати, Герман сделал несколько шатких, развинченных движений, отдаленно напоминающих шаги, и снова беспомощно рухнул вниз. На этот раз на полу было многолюдно, вернее, многотварно. Маленькие, страшные, злющие твари быстро обступили свою добычу кольцом и стали рвать зубами и когтями. Он пытался увернуться и не мог, словно парализованный. Смотрел на свое распоротое тело и скулил от боли и страха.
— Нет-нет, вставай! — Мекс снова бесцеремонно пнул его ногой. Час прошел с прошлой побудки или день? Сквозь мутную дымку Гера видел темные глянцевые волосатые щиколотки своего мучителя, словно он рассматривал их в лупу. Из некоторых лунок росло по два-три волоска, смешно топорщась в разные стороны. Герман, собрав все силы, попробовал приподняться с пола, но все тело свела страшная судорога, и он потерял сознание от боли.
— Эй, дохляк! Подъем. Приют для неимущих закрыт. Пора на работу. Ты нам стоил кучу денег. Сделаешь как надо, получишь дозу, — на этот раз над ним склонился другой морщинистый мексикашка, худой, как вяленое мясо, с длинным крючковатым носом и грубо высеченным скуластым лицом.
«Дозу! Дозу! — Все в Гере закричало, вспомнило, встрепенулось. — Дозу! Д-о-о-о-озу! — Дрожащими руками он приподнялся с постели и окинул мертвым взглядом комнату. Да какая разница, где он?.. Организм начал собираться по кусочкам вокруг волшебного слова. Ради него стоило вспомнить, как надо дышать, ходить и говорить. — Что? Что я должен делать? Да какая разница! Все, что угодно: лизать вам языком ботинки, перерезать кому угодно глотку, отрезать кусок от самого себя, только дайте — дайте мне немного, совсем немножечко жизни, несколько капель или крупинок, или хотя бы пару затяжек! И тогда эти страшные твари отойдут ненадолго в сторону и перестанут выгрызать мне нутро».
На огромной автомобильной свалке к востоку от Фриско под палящим калифорнийским солнцем он разбортовывал вместе с тремя молодыми, поджарыми и коренастыми мексами привезенные на свалку автомобили и перетаскивал старые покрышки на другой конец пустыря, укладывая их в огромные штабеля. Сколько длилась эта мука? Вечность.
Наконец упала стремительная ночь. Герман с трудом доплелся до вагончика и просипел спекшимися губами:
— Давай, Джо.
— Чего? — Старый мекс сделал вид, что не понимает.
— Как? Давай дозу! — возмутился Герман и сразу осекся, заскулил: — Дай хоть что-нибудь. Хозяин обещал, — тупо бубнил он, еще не веря в отказ. — Ты же сам говорил: «Дам тебе, когда отпахаешь», — умоляюще простонал Гера.
— Мало ли что я говорил. Передумал. Дозу на него еще тратить: Я ее брату отдам, он в городе толкнет, — недовольно буркнул тот.
— Умоляю, — прошептал Гера и, упав на колени, стал цепляться за грязные штанины мексиканца.
— Да отвали ты, наркота поганая, — разозлился старик и отбросил его, высвобождая ногу, — и так сдохнешь!
О! Как бы хотелось Гере убить этого вонючего мексикашку, броситься и перегрызть ему горло и пить его кровь, нет, плеваться его кровью, но тело больше не повиновалось ему. Оно скрючилось в судороге, и Герман почувствовал, как глаза упорно начали вылезать из орбит, словно его голову что-то распирало изнутри. Тело было в бешенстве. Оно злилось, что пахало весь день из последних сил, корячилось, а он, поганец, как всегда, обманул.
— Зачем тебе доза, придурок? Все равно скоро подохнешь. Сколько я таких видел!.. Вы, белые, слабаки. Тьфу, пустое место, дерьмо. — Джо поставил перед ним на пол миску с бобами в соусе и легонько пнул его ногой. — Только скажи завтра, что я взять твою дозу. Ломка есть легкий массаж, как мы тебя отделать. — Старый мекс говорил отрывочно, с трудом подыскивая слова и злясь на Германа за эти лингвистические мучения. Потом глянул еще раз на скрюченную у его ног фигурку и смягчился. — Ладно. Вот, пожуй, полегчает. — Порывшись в кожаном пестром мешочке, зацепленном за пояс, протянул ему какие-то сухие корочки, оказавшиеся тремя узенькими сушеными поганками.
Герман дрожащими руками поднес драгоценное подаяние к запекшимся губам и осторожно спрятал под язык, как сердечник — спасительный нитроглицерин. Но сколько бы он ни ласкал их, ни оглаживал языком, ни рассасывал, словно леденец, осторожно дробя нежную ткань зубами, облегчения не наступало. Разве что сам процесс остервенелого жевания немного успокоил и отвлек его. Умирающему от голода бросили со стола крошку. Эта маленькая золотая крошка стала прыгать перед ним по полу, как живая искрящаяся блошка, и нежно щекотать его глаза, нос, уши. Герман счастливо засмеялся, и золотая блошка ускакала. Он проследил за ней взглядом и увидел, что солнечная искорка вспрыгнула на подоконник. За окном шел снег. Большие белые хлопья падали с неба, застилая молочной белизной крыши соседних домов и голые ветки деревьев. Золотая блошка метнулась дальше, сквозь стекло, и скрылась за снежной пеленой. Герман задумчиво разглядывал пургу за окном. Отрывочные бессвязные воспоминания, как клочья стекловаты, носились в его воспаленном мозгу и кололи миллионом маленьких иголочек его израненное нутро. Так началась новая жизнь.
Потянулись дни тупого, бессмысленного рабства. Он бы покончил с собой, но для этого тоже нужны силы. Так прошел месяц, два, может, три или пять. Время и пространство давно потеряли свой цвет, вкус и протяженность. Однажды, разбирая машины, он подобрал отломанное ветровое зеркальце и поднес его к лицу, как обезьяна подносит заинтересовавший ее предмет. И долго вглядывался в бородатое, худое, с глубокими прорезями морщин лицо незнакомого злого старикашки с блеклыми, слезящимися глазами. Теперь он думал только о том, что еще один день прошел без дозы. Жизнь возвращалась. Тупая, безвкусная, черно-белая жизнь, плоская и бессмысленная, не отбрасывающая тени. Как грубо намалеванный задник в театре. Немая. Совершенно немая жизнь. Он словно оглох. В его раздавленный мир не проникал ни один звук. Герман даже не мог припомнить, что когда-то музыка заполняла его до краев.
Он еще не понимал, зачем нужно жить, но боль, невыносимая зубная боль во всем теле, уже отпустила, хотя и не ушла, а затаилась, как зверь. Злые твари потихоньку истаяли. Руки и кишки перестали дрожать, предметы уже не прыгали перед глазами, как взбесившиеся кузнечики, а мысли могли цепляться друг за друга, пока еще как калеки костылями.
Хуже всего было во сне. Там, в этих бесконечных лабиринтах небытия, он, как падишах, имел все. Возлежал на мягком шелковистом ложе в тенистом саду. На ветках раскидистых деревьев грациозные птицы покачивали своими переливающимися хвостами в такт легкому ветерку. А в руках он держал хрустальную стрекозу. Нет, не стрекозу, а шприц. Он делал легкое движение, спрыскивая из иглы пробную каплю, подносил драгоценную ношу к раскрытому сгибу руки, и в тот самый великий момент, когда тонкое жальце иглы должно было лизнуть изголодавшуюся вену, кто-то грубо тряс его за плечо, и он просыпался. В слезах, с бешено бьющимся сердцем. Не находя рядом никого. Это был его персональный соглядатай, его мучитель, смотритель райских садов, прогоняющий из этих светоносных кущ всякое ворье. Садист.