Страница:
Анна бестрепетно подписала этот договор, хотя и задумывалась порой, кем бы она хотела стать, не родись она кадровым музыкантом? Задумывалась, но не могла найти ответ. Если у Германа все дарования были на виду, как на лотке, и от их разнообразия рябило в глазах, то Анна напоминала потаенный, мирно дремлющий вулкан, тайная мощь которого еще не ощущалась, и было даже не ясно, возможно ли извержение.
Наша героиня опасалась перемен, хотя образ жизни Германа, его свобода и авантюрность притягивали ее, как запретный плод, своей немыслимой сладостью. Она словно ждала от любимого крамольных наставлений, которые давно вертелись у нее на уме, но никак не могли прорваться на уровень слов, не говоря уже о поступках. Ей так хотелось, чтобы Герман озвучил ее смутные догадки о том, что хорошие девочки попадают на небеса, а плохие — куда захотят.
Бесшабашность возлюбленного страшила и возбуждала Анну. А ее тело начинало самовольно пульсировать при одном появлении его дружественного тела в радиусе видимости. Она стыдилась своей глубокой, обморочной, физической страсти, совсем неподходящей для молодой благовоспитанной барышни, и старалась укрыть ее от насмешливых глаз Германа, чтобы тот не загордился выше меры. Герман и так считал себя неотразимым и ускользающим. Он был весь в движении, как ртуть, как горный ручей, как ветер. Вольный ветер. Пока он дует, он есть. В нем сила, напор, мощь, но стоит ветру попасть в ловушку штиля, как он исчезает, рассыпается на миллионы невесомых былинок и превращается в обычный воздух, которым мы дышим, сами того не замечая. Герману, как ветру, необходимо было двигаться, чтобы не пропасть, не исчезнуть. И Анна всегда боялась, что однажды он унесется слишком далеко и не захочет искать дорогу домой или встанет как вкопанный и распадется в воздухе на маленькие золотые чешуйки, словно «Летучий голландец» в выдуманной им красивой легенде про себя самого.
Герман был реактивный не только в движениях, но и в мыслях, и Анна рядом с ним всегда терялась, стопорилась, чувствуя себя настоящим тяжеловесом.
— Ты ведь новатор, а я консерватор, — оправдывалась она.
— Что, консервы любишь? — с серьезной миной осведомлялся Герман, и Анна только могла глупо подхихикнуть в ответ. Хотела бы она остроумно парировать, да в голову как назло ничего, кроме барахла, не лезло.
Анна думала медленно, но верно. Она привыкла анализировать все происходящее и молча делать выводы. Герман больше скакал по верхам, но обладал быстротой реакции и парадоксальностью мышления. А может, ему просто нравилось опрокидывать все ее логические построения, словно карточный домик.
Например, ей думалось, что она любит Германа какой-то неправильной любовью, в которой было слишком много нежности. Словно он не возлюбленный ей, а брат. Ей часто представлялось, как они вместе, обнявшись, лежали зародышами в одной утробе, уже там тесно прижавшись друг к другу. Когда она в порыве откровенности рассказала ему о своих чувствах, он мягко усмехнулся:
— А ты всем так и говори, что я твой брат-близнец… двухяйцовый! — И, беспечно смеясь, подхватил ее на руки и долго кружил по комнате. Анна не была не пушинкой, и ей страшно нравилось, как ее поднимают в воздух, еще с того далекого времени, когда папа, оставшись ненадолго без присмотра своей дражайшей половины, единственный раз играл с дочкой в «самолетики», позволял ужинать кефиром с халвой и вместо школы повел ее на репетицию «Синей птицы» в театр, после чего она поклялась себе стать певицей.
Анна всегда ждала реактивных заходов возлюбленного, напрягалась и от этого чувствовала себя неповоротливым бомбовозом. А Герман со своими шуточками всегда подлетал к ней, как легкий истребитель, с неожиданной стороны.
— Встречаемся у Маркса в три. Лады?
— В три? У Маркса? — растерянно, как дурочка, переспрашивала Анна.
— Да-а-а-а-а, — передразнивал ее Гера, — знаешь такой значок? «М» на палочке. В-о-о-о-т. Как увидишь «М» на палочке, так и стой, облизывайся.
Анна злилась. Она считала себя умной, она много читала, увлекалась философией, в ту пору особенно Анри Бергсоном, учила, кроме естественного для вокалистов итальянского, еще и немецкий, чтобы петь своего любимого Вагнера в подлиннике, и английский — для будущих международных контактов. Но Герман живостью своего ума враз сбивал ее с ног, путал, производя жуткий беспорядок в ее по-военному чисто убранной и аккуратно заправленной знаниями голове. Анна высокопарно представляла себя и Германа воплощением Интеллекта и Интуиции, двумя основополагающими ветвями развития жизни, ее формами и методами познания мира, которые изначально происходили из одной материнской точки космического взрыва, развернувшего весь жизненный процесс мироздания. Однако в процессе эволюции эти две объективно обусловленные формы жизни и познания роковым образом разошлись в разные стороны, обретя противоположные характеристики. Причем Герину интуитивную природу она считала выше своей интеллектуальной, так как последняя охватывала только практические и социальные проявления бытия, а первая была способна на осознание абсолютной природы вещей. В общем, умник Бергсон мог бы гордиться своей дисциплинированной последовательницей.
Так вот, на своем практическом пласте жизненного пространства Анна знала, что Герман наверняка с кем-то спит на гастролях, но старалась не думать об этом, хотя втайне мучительно его ревновала и одновременно брезгливо боялась заразиться какой-нибудь дрянью. Герман показывал ей теперь только витрину своего существования и не пускал дальше, в сумрачную глубину своей жизни. Она это чувствовала, и ей было горько.
Он, однако, дал ей ключи от своей квартиры, и «его девушка» часто сбегала туда от родителей, пока самого хозяина не было в городе. Анна любила лежать на диване, сохранявшем его запах, и читать. Отчий дом стал ее потихоньку тяготить.
Катастрофа разразилась неожиданно. Анна оказалась беременной. Герман пропадал где-то на гастролях в провинции. Делал «чёс». Связи между ними, кроме эпистолярно-телепатической, не было. Звонить домой он ей не мог — родители не подзывали к телефону. Она ждала его звонков у него на квартире, но ему не так часто удавалось прозвониться. Анна впервые должна была принять решение сама. Жениться он не собирался. Ребенок? Но он же ясно сказал: «Получаешь ребенка — отдаешь любовь».
Мама уведомила ее еще раньше: «Учти, ты — взрослая женщина, — неодобрительно делая ударение на слове „женщина“, — и имей в виду: если захочешь выйти замуж за этого уголовника, помощи не жди. Если ты принимаешь самостоятельно решения — самостоятельно их и расхлебывай. Мы тебя любим, ты наша единственная дочь, и мы хотим тебя уберечь от опрометчивых поступков, способных испортить тебе всю жизнь». Папа своей ролью утихомирителя тяготился и во время маминого монолога обреченно косил глаза, ерзал на стуле и вздыхал. А гармоничный дедушка на семейный трибунал вообще допущен не был. Остаться без родительской поддержки было боязно, но главный выбор был все-таки — Герман или ребенок?
Анна сидела в очереди в женской консультации. Рядом с ней шептались две бойкие девицы, поодаль сидела беременная с большим животом. Она была безобразная, раздутая, как жаба, с одутловатым анемичным лицом дауна. Напротив Анны ерзала на стуле красная от волнения девочка-подросток с такой же краснокожей мамашей. Через пустой стул от них трепетала молодая испуганная парочка: бледная девчушка с затравленно озирающимся белобрысым пацаном, и дальше сидела совсем пожилая, лет сорока, женщина с отстраненным лицом приговоренного к пожизненному заключению. Девчонки приглушенно обсуждали:
— Я точно знаю. Настаиваешь хмель и пьешь вместе с аспирином, сидя в горячей ванне. Мне сестра говорила.
— Да… где здесь хмель возьмешь?
— Где-где!.. Бабки на рынках торгуют.
После осмотра Анна робко проговорила, стараясь не глядеть на усталую докторшу:
— Понимаете, у меня мужа нет, а родители…
— Первого абортировать нехорошо, — равнодушно буркнула та, оторвалась на секунду от заполнения карты и, видя мучительную гримасу на лице Анны, добавила: — Ладно, я тебе направление дам, ты сама думай. У меня одна десять абортов сделала, а потом прекрасно родила.
«Нет, просто так прийти в больницу я не смогу. Духу не хватит. Надо попробовать хмель, вдруг получится?» — трусливо подумала Анна и торопливо, словно боясь, что ее кто-нибудь схватит за руку, зашагала в сторону рынка.
«Правильно ли я делаю?» — в смятении думала Анна, заваривая кипятком зелье. Роды представились ей чем-то ужасным. Ребенок может родиться уродом. Да-да. У нее точно родится урод, и она будет всю жизнь мучиться с ним одна. Герман ее бросит, родители отвернутся. Зачем вообще нужны дети? Ну, не будет у нее потомства, кому от этого хуже? Государству плевать. Родителям плевать. Герману плевать. Кому нужна эта новая жизнь? А ведь она может умереть родами. Медленно-медленно из нее уйдет жизнь, и все врачи будут горевать, что погибла такая молодая и красивая девушка. А ее ребенок будет всю жизнь винить себя в ее смерти и ежиться под укоризненными взглядами родных. Брр!.. Какой ужас!
Она пустила горячую воду в ванну и поставила на угол большую кружку с горьким коричневым питьем. Ночью у нее открылось кровотечение, и утром она была уже в консультации. К счастью, там принимал другой врач.
— Девонька, срочно в больницу, у тебя может быть воспаление. Это очень опасно. Ничего, не плачь, ты молодая, все еще образуется.
В тот же день все было кончено, ошеломляюще быстро. С хорошим наркозом за большие деньги. Она долго мчалась на полной скорости по золотым ломаным коридорам бесконечного лабиринта времени, и, когда очнулась, все было далеко позади. Ее честь, вернее то, что она называла честью, была спасена. Она могла лежать со скорбным видом, и сердобольные соседки утешали ее, что у нее, такой молоденькой, еще будут дети.
— Умоляю, отпустите меня, родители ничего еще не знают, и я не хочу их огорчать, — тихо сказала она палатному врачу и, покраснев, протянула ему аккуратно сложенную двадцатипятирублевку.
Какое счастье!.. Все позади!.. Хороший тон сохранен. Все комильфо. Шито-крыто. А если кто и узнает, то она все равно останется мученицей, потерявшей ребенка, а не тварью, втихушку его прибившей. Впрочем, Анна даже не думала о том, что сделала. Не хотела думать. Нравственные принципы, декларированные в ее доме, оказались на поверку одним сотрясением воздуха. Если родители Анны, как и родители Германа, то есть поколение сороковых, росли в душевном согласии с призывами партии, то своих детей они уже воспитали в двойном и даже тройном стандарте — «Говорю одно, делаю другое, а думаю третье». По сути дела, Анна получила мелкобуржуазное воспитание, стыдливо, как фиговым листком, прикрытое коммунистическими лозунгами. В результате к ней не привилась ни коммунистическая, ни буржуазная мораль. В глубине души все ее поколение уже изначально было аморальным. Червяк был в завязи и взрастал вместе с плодом. Возможно, поэтому через десять лет, когда уже никому не нужное покрывало ложной девственности было сорвано перестройкой, перед миром обнажилась истинная природа молодых, энергичных героев нашего времени, с детства освобожденных от каких-либо нравственных принципов, кроме принципа безудержного рвачества. Из десяти христианских заповедей, на которых зиждилось бытие и сознание многих поколений, они выбрали одну-единственную: «Не дай себе засохнуть!»
Анна не хотела задумываться над тем, почему ей совсем не стыдно. Ее пьянили вновь обретенная свобода и острое чувство радости, которое бывает у людей, случайно избежавших жуткой опасности. Теперь она почти каждый день заезжала к Герману домой и все ждала, что сейчас откроется дверь и войдет ее летучий герой. Иногда она представляла себе, как бы они тут жили вместе, втроем, и то и дело всплакивала крокодиловыми слезами. Солнечная и холодная, любимая Анной осень помогла ей справиться с перенесенным потрясением. Зачем думать о таких стыдных вещах, как крохотная жизнь и мучительная смерть человеческого существа, когда впереди твоя собственная — длинная и ясная, как этот октябрь, молодая жизнь, полная радости, учебы, концертов, первых аплодисментов и первого признания, а главное полная любви самого необыкновенного мужчины на свете.
Однажды она, как обычно, поднялась на пятый этаж с букетом астр. Она часто приносила ему в квартиру цветы, надеясь, что, приехав в ее отсутствие, Герман порадуется этому маленькому душистому привету от любимой. Из-за дверей слышались музыка, вскрики и хохот. Самым правильным решением было бы уйти и позвонить ему из автомата, но Анна, как во сне, вложила ключ в замочную скважину, толкнула дверь и оказалась в темной прихожей.
В квартире дым стоял коромыслом. Герман со своими музыкантами развлекался с какими-то девицами, одна из которых удобно устроилась на коленях Аниного долгожданного принца и, фамильярно охватив его своей полной рукой за шею, шептала на ухо что-то чрезвычайно смешное. Герман весело фыркал и в такт по-хозяйски хлопал молоденькую телочку по круглым, едва прикрытым короткой юбкой голым ляжкам. Остальная братия тоже гоготала неизвестно чему, перекрывая несущееся из двух колонок бешеное буханье ударных, дымила сигаретами, бессвязно вскрикивала и хаотично махала руками. Шторы были плотно задернуты, и в полутьме прихожей вновь прибывшую никто не заметил. Картина этой, по всей видимости, рядовой развлекаловки, неопрятной, среди разлитой водки и окурков в салате, повергла ее в шок. Анна была целомудренна от природы, и то, что считалось в любой молодежной компании плевым делом, например, напиться до беспамятства или переспать со случайным знакомым, для нее являлось нравственной и физической нечистоплотностью. «Вот оно то, чего я так боялась. Скотство», — холодно подумала Анна, не в силах, однако, оторвать взгляда от отвратной картины артистического разгула.
Женщинам трудно понять смысл мужской измены. Слишком различна природа мужской и женской неверности. Женщины в большинстве своем, если они не пали окончательно, обычно изменяют душой и телом, воспринимая нового мужчину как новую жизнь. Мужчина, наоборот, может походя изменить только телом, даже одним-единственным членом этого тела, потом благополучно забыть об этом и даже удивляться, что окружающие его осуждают. Ведь душа-то его осталась верной. Для равновесия стоит, однако, добавить, что флирт для мужчины гораздо предосудительнее, чем для женщины. Для прекрасной половины человечества флирт на стороне нужен только как стимул жить и чувствовать себя желанной, он имеет свою обособленную ценность и, как правило, редко таит в себе опасность для постоянного партнера. В то время как для мужчины флирт всегда прелюдия к сексу, а, значит, и к измене в классическом ее понимании.
Но Анне было, конечно, не до рассуждений. Слезы ярости душили ее. Первым ее желанием было положить ключи на полку в прихожей, уйти и никогда не возвращаться в этот дом. Но незнакомое ей до сегодняшнего дня бешенство так распирало сердце, что Анна поняла: если она тут же не выпустит его наружу, оно разнесет ее самое. Удивительно, что ярость не ослепила ее, но, оставив полностью зрячей, изменила ее тело, словно выдавила Анну в другое измерение, сделав невесомой и бесчувственной. По спине прошла знакомая дрожь сладостного возбуждения. Мысль о близкой расправе доставила ей глубокое наслаждение, близкое к сексуальному. Анна оглянулась по сторонам, увидела в углу прихожей швабру и, крепко ухватив ее двумя руками, шагнула в комнату. Она крушила все на своем пути, и с каждым ударом жгучая, неведомая ей раньше радость разрушения горячо толкалась в груди. Жарче и жарче. Она опрокинула стол, разбила торшер и музыкальный центр. Девчонки визжали, парни матерились. В общем бедламе никто не мог понять, кто на них напал. Герман с трудом освободился от спеленавшей его скатерти, перепрыгнул через опрокинутый стол и хотел схватить девушку, но больно получил шваброй по уху и взвыл от боли. Он ухватился за швабру, дернул ее к себе, и Анна, оказавшись в ненавистных объятиях, извиваясь и шипя как змея, начала дико царапаться и кусаться, да так неистово, что Герман на секунду выпустил ее из рук. Она бросилась в прихожую, выскочила из квартиры и помчалась вниз по лестнице. На одном дыхании она выскочила во двор, подхватила камень, подпиравший дверь подъезда, и с остервенелой решительностью бросилась на штурм Гериного «жигуленка». Она хотела разбить его машину, поджечь его дом, растоптать всю его улицу, но, подскочив к стоянке, без сил рухнула у колес его красной «копейки». Анну била дрожь, она беззвучно лязгала зубами, и все ее тело содрогалось в конвульсиях. Ей стало страшно: «Что же это такое у меня внутри сорвалось с цепи и понеслось? Неужели я на самом деле вот такая? Зверская? Яростная?»
По двору шли люди. Анна собралась, поднялась на ноги и медленно поплелась прочь. Она опасалась людей. Самое ужасное, что ей опять не было стыдно. Наоборот, она испытывала глубокое удовлетворение и сладостную усталость, как после многочасовой любовной горячки. Она содрала себе колени и расцарапала руки, но вид этих боевых отметин, несмотря на боль, доставлял ей тоже немалое и совершенно новое удовольствие. Неожиданным было и то, что уже через неделю в глубине души она полностью простила Германа.
Она, но не он. Еще никто не смел так грубо вторгнуться в его жизнь, так демонстрировать свою власть над ним, так нагло заявлять о своих правах. «Я всегда знал, что единственный способ избежать боли — никого не любить, — разгоряченно думал Герман. — Стоило пустить в свое сердце одного-единственного человечка, и сколько от него сразу предательства, грубости и боли…»
— Ну и мегера твоя Анька! — смеялись друзья. — Поженитесь, вот она тебя будет колотить-то!
Он чувствовал себя виноватым, эти попойки всегда его тяготили, он скорее принимал их как неотъемлемую и, главное, дармовую часть эстрадной жизни, чем как желанный кайф. К тому же друзья нещадно пользовались даром Германа завлекать девушек. Стоило ему запеть что-нибудь проникновенное, как барышни в радиусе досягаемости его бархатного голоса падали и укладывались штабелями. Это напоминало брачную охоту жаб. Самый сильный самец у этих земноводных обладает и самым могучим голосом. Стоит ему призывно проквакать пару серенад, как жабы со всего болота начинают шлепать к нему сломя голову. Остальным самцам остается только ловко подстеречь уже готовеньких самок у какой-нибудь подходящей кочки.
Герман щедро «квакал» направо и налево, но чаще всего оставался не у дел, так как самых симпатичных самочек товарищи успевали расхватать на подступах к певцу. Германа это и не особо огорчало. Что ему эти левые жабы? У него уже есть своя царевна-лягушка. Он оставался верен Анне. Душой. И беспечно думал, что чуть-чуть нагуляется и женится на своей царевне. Герман ставил ее совершенно на особое место и как-то привык думать, что именно с ней проведет всю свою жизнь, родит детей, состарится. Он почему-то представлял, как они будут сидеть на лавочке на высоком берегу неведомой реки и беззаботно болтать ногами, как малые дети. Два старичка, он в полотняном костюме и в «бабочке», как ее гармоничный дедушка, а Анна в шляпке с цветами и бархатном платье с белым кружевным воротником, как неизвестная дама на акварельном портрете, хранившемся у Модеста Поликарповича в ящике стола. Да, женится. Обязательно женится. Потом… когда-нибудь. Конечно, он скотина. Но погром, учиненный Анной, снял с него часть вины. Теперь за ее выходку можно было спрятаться и обидеться самому.
Новый 1984 год они встречали порознь. Впереди их ждала смерть неугомонного Андропова и восшествие на царствие Черненко (как шутили в то время: «Не приходя в сознание, приступил к выполнению своих обязанностей»). Смерч в Иваново и повальное увлечение подростков брейк-дансом. Первый отечественный видик «Электроника» за тысячу двести и «Осисяй» — Полунина. В моду вошли дутые куртки, женские шапки трубой, кнопки вместо пуговиц на рубашках, клипсы и подставные плечики. Вот и все новости. Жизнь тихо шла своим размеренным советским чередом, и казалось, не будет ей ни конца ни края. Незыблемо и монументально стояли рабочий и колхозница, вознося орудия своего ударного труда высоко над городом, словно грозя невидимому врагу и охраняя сон мирных советских тружеников.
Крушение
Наша героиня опасалась перемен, хотя образ жизни Германа, его свобода и авантюрность притягивали ее, как запретный плод, своей немыслимой сладостью. Она словно ждала от любимого крамольных наставлений, которые давно вертелись у нее на уме, но никак не могли прорваться на уровень слов, не говоря уже о поступках. Ей так хотелось, чтобы Герман озвучил ее смутные догадки о том, что хорошие девочки попадают на небеса, а плохие — куда захотят.
Бесшабашность возлюбленного страшила и возбуждала Анну. А ее тело начинало самовольно пульсировать при одном появлении его дружественного тела в радиусе видимости. Она стыдилась своей глубокой, обморочной, физической страсти, совсем неподходящей для молодой благовоспитанной барышни, и старалась укрыть ее от насмешливых глаз Германа, чтобы тот не загордился выше меры. Герман и так считал себя неотразимым и ускользающим. Он был весь в движении, как ртуть, как горный ручей, как ветер. Вольный ветер. Пока он дует, он есть. В нем сила, напор, мощь, но стоит ветру попасть в ловушку штиля, как он исчезает, рассыпается на миллионы невесомых былинок и превращается в обычный воздух, которым мы дышим, сами того не замечая. Герману, как ветру, необходимо было двигаться, чтобы не пропасть, не исчезнуть. И Анна всегда боялась, что однажды он унесется слишком далеко и не захочет искать дорогу домой или встанет как вкопанный и распадется в воздухе на маленькие золотые чешуйки, словно «Летучий голландец» в выдуманной им красивой легенде про себя самого.
Герман был реактивный не только в движениях, но и в мыслях, и Анна рядом с ним всегда терялась, стопорилась, чувствуя себя настоящим тяжеловесом.
— Ты ведь новатор, а я консерватор, — оправдывалась она.
— Что, консервы любишь? — с серьезной миной осведомлялся Герман, и Анна только могла глупо подхихикнуть в ответ. Хотела бы она остроумно парировать, да в голову как назло ничего, кроме барахла, не лезло.
Анна думала медленно, но верно. Она привыкла анализировать все происходящее и молча делать выводы. Герман больше скакал по верхам, но обладал быстротой реакции и парадоксальностью мышления. А может, ему просто нравилось опрокидывать все ее логические построения, словно карточный домик.
Например, ей думалось, что она любит Германа какой-то неправильной любовью, в которой было слишком много нежности. Словно он не возлюбленный ей, а брат. Ей часто представлялось, как они вместе, обнявшись, лежали зародышами в одной утробе, уже там тесно прижавшись друг к другу. Когда она в порыве откровенности рассказала ему о своих чувствах, он мягко усмехнулся:
— А ты всем так и говори, что я твой брат-близнец… двухяйцовый! — И, беспечно смеясь, подхватил ее на руки и долго кружил по комнате. Анна не была не пушинкой, и ей страшно нравилось, как ее поднимают в воздух, еще с того далекого времени, когда папа, оставшись ненадолго без присмотра своей дражайшей половины, единственный раз играл с дочкой в «самолетики», позволял ужинать кефиром с халвой и вместо школы повел ее на репетицию «Синей птицы» в театр, после чего она поклялась себе стать певицей.
Анна всегда ждала реактивных заходов возлюбленного, напрягалась и от этого чувствовала себя неповоротливым бомбовозом. А Герман со своими шуточками всегда подлетал к ней, как легкий истребитель, с неожиданной стороны.
— Встречаемся у Маркса в три. Лады?
— В три? У Маркса? — растерянно, как дурочка, переспрашивала Анна.
— Да-а-а-а-а, — передразнивал ее Гера, — знаешь такой значок? «М» на палочке. В-о-о-о-т. Как увидишь «М» на палочке, так и стой, облизывайся.
Анна злилась. Она считала себя умной, она много читала, увлекалась философией, в ту пору особенно Анри Бергсоном, учила, кроме естественного для вокалистов итальянского, еще и немецкий, чтобы петь своего любимого Вагнера в подлиннике, и английский — для будущих международных контактов. Но Герман живостью своего ума враз сбивал ее с ног, путал, производя жуткий беспорядок в ее по-военному чисто убранной и аккуратно заправленной знаниями голове. Анна высокопарно представляла себя и Германа воплощением Интеллекта и Интуиции, двумя основополагающими ветвями развития жизни, ее формами и методами познания мира, которые изначально происходили из одной материнской точки космического взрыва, развернувшего весь жизненный процесс мироздания. Однако в процессе эволюции эти две объективно обусловленные формы жизни и познания роковым образом разошлись в разные стороны, обретя противоположные характеристики. Причем Герину интуитивную природу она считала выше своей интеллектуальной, так как последняя охватывала только практические и социальные проявления бытия, а первая была способна на осознание абсолютной природы вещей. В общем, умник Бергсон мог бы гордиться своей дисциплинированной последовательницей.
Так вот, на своем практическом пласте жизненного пространства Анна знала, что Герман наверняка с кем-то спит на гастролях, но старалась не думать об этом, хотя втайне мучительно его ревновала и одновременно брезгливо боялась заразиться какой-нибудь дрянью. Герман показывал ей теперь только витрину своего существования и не пускал дальше, в сумрачную глубину своей жизни. Она это чувствовала, и ей было горько.
Он, однако, дал ей ключи от своей квартиры, и «его девушка» часто сбегала туда от родителей, пока самого хозяина не было в городе. Анна любила лежать на диване, сохранявшем его запах, и читать. Отчий дом стал ее потихоньку тяготить.
Катастрофа разразилась неожиданно. Анна оказалась беременной. Герман пропадал где-то на гастролях в провинции. Делал «чёс». Связи между ними, кроме эпистолярно-телепатической, не было. Звонить домой он ей не мог — родители не подзывали к телефону. Она ждала его звонков у него на квартире, но ему не так часто удавалось прозвониться. Анна впервые должна была принять решение сама. Жениться он не собирался. Ребенок? Но он же ясно сказал: «Получаешь ребенка — отдаешь любовь».
Мама уведомила ее еще раньше: «Учти, ты — взрослая женщина, — неодобрительно делая ударение на слове „женщина“, — и имей в виду: если захочешь выйти замуж за этого уголовника, помощи не жди. Если ты принимаешь самостоятельно решения — самостоятельно их и расхлебывай. Мы тебя любим, ты наша единственная дочь, и мы хотим тебя уберечь от опрометчивых поступков, способных испортить тебе всю жизнь». Папа своей ролью утихомирителя тяготился и во время маминого монолога обреченно косил глаза, ерзал на стуле и вздыхал. А гармоничный дедушка на семейный трибунал вообще допущен не был. Остаться без родительской поддержки было боязно, но главный выбор был все-таки — Герман или ребенок?
Анна сидела в очереди в женской консультации. Рядом с ней шептались две бойкие девицы, поодаль сидела беременная с большим животом. Она была безобразная, раздутая, как жаба, с одутловатым анемичным лицом дауна. Напротив Анны ерзала на стуле красная от волнения девочка-подросток с такой же краснокожей мамашей. Через пустой стул от них трепетала молодая испуганная парочка: бледная девчушка с затравленно озирающимся белобрысым пацаном, и дальше сидела совсем пожилая, лет сорока, женщина с отстраненным лицом приговоренного к пожизненному заключению. Девчонки приглушенно обсуждали:
— Я точно знаю. Настаиваешь хмель и пьешь вместе с аспирином, сидя в горячей ванне. Мне сестра говорила.
— Да… где здесь хмель возьмешь?
— Где-где!.. Бабки на рынках торгуют.
После осмотра Анна робко проговорила, стараясь не глядеть на усталую докторшу:
— Понимаете, у меня мужа нет, а родители…
— Первого абортировать нехорошо, — равнодушно буркнула та, оторвалась на секунду от заполнения карты и, видя мучительную гримасу на лице Анны, добавила: — Ладно, я тебе направление дам, ты сама думай. У меня одна десять абортов сделала, а потом прекрасно родила.
«Нет, просто так прийти в больницу я не смогу. Духу не хватит. Надо попробовать хмель, вдруг получится?» — трусливо подумала Анна и торопливо, словно боясь, что ее кто-нибудь схватит за руку, зашагала в сторону рынка.
«Правильно ли я делаю?» — в смятении думала Анна, заваривая кипятком зелье. Роды представились ей чем-то ужасным. Ребенок может родиться уродом. Да-да. У нее точно родится урод, и она будет всю жизнь мучиться с ним одна. Герман ее бросит, родители отвернутся. Зачем вообще нужны дети? Ну, не будет у нее потомства, кому от этого хуже? Государству плевать. Родителям плевать. Герману плевать. Кому нужна эта новая жизнь? А ведь она может умереть родами. Медленно-медленно из нее уйдет жизнь, и все врачи будут горевать, что погибла такая молодая и красивая девушка. А ее ребенок будет всю жизнь винить себя в ее смерти и ежиться под укоризненными взглядами родных. Брр!.. Какой ужас!
Она пустила горячую воду в ванну и поставила на угол большую кружку с горьким коричневым питьем. Ночью у нее открылось кровотечение, и утром она была уже в консультации. К счастью, там принимал другой врач.
— Девонька, срочно в больницу, у тебя может быть воспаление. Это очень опасно. Ничего, не плачь, ты молодая, все еще образуется.
В тот же день все было кончено, ошеломляюще быстро. С хорошим наркозом за большие деньги. Она долго мчалась на полной скорости по золотым ломаным коридорам бесконечного лабиринта времени, и, когда очнулась, все было далеко позади. Ее честь, вернее то, что она называла честью, была спасена. Она могла лежать со скорбным видом, и сердобольные соседки утешали ее, что у нее, такой молоденькой, еще будут дети.
— Умоляю, отпустите меня, родители ничего еще не знают, и я не хочу их огорчать, — тихо сказала она палатному врачу и, покраснев, протянула ему аккуратно сложенную двадцатипятирублевку.
Какое счастье!.. Все позади!.. Хороший тон сохранен. Все комильфо. Шито-крыто. А если кто и узнает, то она все равно останется мученицей, потерявшей ребенка, а не тварью, втихушку его прибившей. Впрочем, Анна даже не думала о том, что сделала. Не хотела думать. Нравственные принципы, декларированные в ее доме, оказались на поверку одним сотрясением воздуха. Если родители Анны, как и родители Германа, то есть поколение сороковых, росли в душевном согласии с призывами партии, то своих детей они уже воспитали в двойном и даже тройном стандарте — «Говорю одно, делаю другое, а думаю третье». По сути дела, Анна получила мелкобуржуазное воспитание, стыдливо, как фиговым листком, прикрытое коммунистическими лозунгами. В результате к ней не привилась ни коммунистическая, ни буржуазная мораль. В глубине души все ее поколение уже изначально было аморальным. Червяк был в завязи и взрастал вместе с плодом. Возможно, поэтому через десять лет, когда уже никому не нужное покрывало ложной девственности было сорвано перестройкой, перед миром обнажилась истинная природа молодых, энергичных героев нашего времени, с детства освобожденных от каких-либо нравственных принципов, кроме принципа безудержного рвачества. Из десяти христианских заповедей, на которых зиждилось бытие и сознание многих поколений, они выбрали одну-единственную: «Не дай себе засохнуть!»
Анна не хотела задумываться над тем, почему ей совсем не стыдно. Ее пьянили вновь обретенная свобода и острое чувство радости, которое бывает у людей, случайно избежавших жуткой опасности. Теперь она почти каждый день заезжала к Герману домой и все ждала, что сейчас откроется дверь и войдет ее летучий герой. Иногда она представляла себе, как бы они тут жили вместе, втроем, и то и дело всплакивала крокодиловыми слезами. Солнечная и холодная, любимая Анной осень помогла ей справиться с перенесенным потрясением. Зачем думать о таких стыдных вещах, как крохотная жизнь и мучительная смерть человеческого существа, когда впереди твоя собственная — длинная и ясная, как этот октябрь, молодая жизнь, полная радости, учебы, концертов, первых аплодисментов и первого признания, а главное полная любви самого необыкновенного мужчины на свете.
Однажды она, как обычно, поднялась на пятый этаж с букетом астр. Она часто приносила ему в квартиру цветы, надеясь, что, приехав в ее отсутствие, Герман порадуется этому маленькому душистому привету от любимой. Из-за дверей слышались музыка, вскрики и хохот. Самым правильным решением было бы уйти и позвонить ему из автомата, но Анна, как во сне, вложила ключ в замочную скважину, толкнула дверь и оказалась в темной прихожей.
В квартире дым стоял коромыслом. Герман со своими музыкантами развлекался с какими-то девицами, одна из которых удобно устроилась на коленях Аниного долгожданного принца и, фамильярно охватив его своей полной рукой за шею, шептала на ухо что-то чрезвычайно смешное. Герман весело фыркал и в такт по-хозяйски хлопал молоденькую телочку по круглым, едва прикрытым короткой юбкой голым ляжкам. Остальная братия тоже гоготала неизвестно чему, перекрывая несущееся из двух колонок бешеное буханье ударных, дымила сигаретами, бессвязно вскрикивала и хаотично махала руками. Шторы были плотно задернуты, и в полутьме прихожей вновь прибывшую никто не заметил. Картина этой, по всей видимости, рядовой развлекаловки, неопрятной, среди разлитой водки и окурков в салате, повергла ее в шок. Анна была целомудренна от природы, и то, что считалось в любой молодежной компании плевым делом, например, напиться до беспамятства или переспать со случайным знакомым, для нее являлось нравственной и физической нечистоплотностью. «Вот оно то, чего я так боялась. Скотство», — холодно подумала Анна, не в силах, однако, оторвать взгляда от отвратной картины артистического разгула.
Женщинам трудно понять смысл мужской измены. Слишком различна природа мужской и женской неверности. Женщины в большинстве своем, если они не пали окончательно, обычно изменяют душой и телом, воспринимая нового мужчину как новую жизнь. Мужчина, наоборот, может походя изменить только телом, даже одним-единственным членом этого тела, потом благополучно забыть об этом и даже удивляться, что окружающие его осуждают. Ведь душа-то его осталась верной. Для равновесия стоит, однако, добавить, что флирт для мужчины гораздо предосудительнее, чем для женщины. Для прекрасной половины человечества флирт на стороне нужен только как стимул жить и чувствовать себя желанной, он имеет свою обособленную ценность и, как правило, редко таит в себе опасность для постоянного партнера. В то время как для мужчины флирт всегда прелюдия к сексу, а, значит, и к измене в классическом ее понимании.
Но Анне было, конечно, не до рассуждений. Слезы ярости душили ее. Первым ее желанием было положить ключи на полку в прихожей, уйти и никогда не возвращаться в этот дом. Но незнакомое ей до сегодняшнего дня бешенство так распирало сердце, что Анна поняла: если она тут же не выпустит его наружу, оно разнесет ее самое. Удивительно, что ярость не ослепила ее, но, оставив полностью зрячей, изменила ее тело, словно выдавила Анну в другое измерение, сделав невесомой и бесчувственной. По спине прошла знакомая дрожь сладостного возбуждения. Мысль о близкой расправе доставила ей глубокое наслаждение, близкое к сексуальному. Анна оглянулась по сторонам, увидела в углу прихожей швабру и, крепко ухватив ее двумя руками, шагнула в комнату. Она крушила все на своем пути, и с каждым ударом жгучая, неведомая ей раньше радость разрушения горячо толкалась в груди. Жарче и жарче. Она опрокинула стол, разбила торшер и музыкальный центр. Девчонки визжали, парни матерились. В общем бедламе никто не мог понять, кто на них напал. Герман с трудом освободился от спеленавшей его скатерти, перепрыгнул через опрокинутый стол и хотел схватить девушку, но больно получил шваброй по уху и взвыл от боли. Он ухватился за швабру, дернул ее к себе, и Анна, оказавшись в ненавистных объятиях, извиваясь и шипя как змея, начала дико царапаться и кусаться, да так неистово, что Герман на секунду выпустил ее из рук. Она бросилась в прихожую, выскочила из квартиры и помчалась вниз по лестнице. На одном дыхании она выскочила во двор, подхватила камень, подпиравший дверь подъезда, и с остервенелой решительностью бросилась на штурм Гериного «жигуленка». Она хотела разбить его машину, поджечь его дом, растоптать всю его улицу, но, подскочив к стоянке, без сил рухнула у колес его красной «копейки». Анну била дрожь, она беззвучно лязгала зубами, и все ее тело содрогалось в конвульсиях. Ей стало страшно: «Что же это такое у меня внутри сорвалось с цепи и понеслось? Неужели я на самом деле вот такая? Зверская? Яростная?»
По двору шли люди. Анна собралась, поднялась на ноги и медленно поплелась прочь. Она опасалась людей. Самое ужасное, что ей опять не было стыдно. Наоборот, она испытывала глубокое удовлетворение и сладостную усталость, как после многочасовой любовной горячки. Она содрала себе колени и расцарапала руки, но вид этих боевых отметин, несмотря на боль, доставлял ей тоже немалое и совершенно новое удовольствие. Неожиданным было и то, что уже через неделю в глубине души она полностью простила Германа.
Она, но не он. Еще никто не смел так грубо вторгнуться в его жизнь, так демонстрировать свою власть над ним, так нагло заявлять о своих правах. «Я всегда знал, что единственный способ избежать боли — никого не любить, — разгоряченно думал Герман. — Стоило пустить в свое сердце одного-единственного человечка, и сколько от него сразу предательства, грубости и боли…»
— Ну и мегера твоя Анька! — смеялись друзья. — Поженитесь, вот она тебя будет колотить-то!
Он чувствовал себя виноватым, эти попойки всегда его тяготили, он скорее принимал их как неотъемлемую и, главное, дармовую часть эстрадной жизни, чем как желанный кайф. К тому же друзья нещадно пользовались даром Германа завлекать девушек. Стоило ему запеть что-нибудь проникновенное, как барышни в радиусе досягаемости его бархатного голоса падали и укладывались штабелями. Это напоминало брачную охоту жаб. Самый сильный самец у этих земноводных обладает и самым могучим голосом. Стоит ему призывно проквакать пару серенад, как жабы со всего болота начинают шлепать к нему сломя голову. Остальным самцам остается только ловко подстеречь уже готовеньких самок у какой-нибудь подходящей кочки.
Герман щедро «квакал» направо и налево, но чаще всего оставался не у дел, так как самых симпатичных самочек товарищи успевали расхватать на подступах к певцу. Германа это и не особо огорчало. Что ему эти левые жабы? У него уже есть своя царевна-лягушка. Он оставался верен Анне. Душой. И беспечно думал, что чуть-чуть нагуляется и женится на своей царевне. Герман ставил ее совершенно на особое место и как-то привык думать, что именно с ней проведет всю свою жизнь, родит детей, состарится. Он почему-то представлял, как они будут сидеть на лавочке на высоком берегу неведомой реки и беззаботно болтать ногами, как малые дети. Два старичка, он в полотняном костюме и в «бабочке», как ее гармоничный дедушка, а Анна в шляпке с цветами и бархатном платье с белым кружевным воротником, как неизвестная дама на акварельном портрете, хранившемся у Модеста Поликарповича в ящике стола. Да, женится. Обязательно женится. Потом… когда-нибудь. Конечно, он скотина. Но погром, учиненный Анной, снял с него часть вины. Теперь за ее выходку можно было спрятаться и обидеться самому.
Новый 1984 год они встречали порознь. Впереди их ждала смерть неугомонного Андропова и восшествие на царствие Черненко (как шутили в то время: «Не приходя в сознание, приступил к выполнению своих обязанностей»). Смерч в Иваново и повальное увлечение подростков брейк-дансом. Первый отечественный видик «Электроника» за тысячу двести и «Осисяй» — Полунина. В моду вошли дутые куртки, женские шапки трубой, кнопки вместо пуговиц на рубашках, клипсы и подставные плечики. Вот и все новости. Жизнь тихо шла своим размеренным советским чередом, и казалось, не будет ей ни конца ни края. Незыблемо и монументально стояли рабочий и колхозница, вознося орудия своего ударного труда высоко над городом, словно грозя невидимому врагу и охраняя сон мирных советских тружеников.
Крушение
Стоял жаркий август 1986 года. У власти уже год как суетился Горбачев. Все теперь знали, что «главное — вовремя начать», и, встрепенувшись от летаргического брежневско-черненковского сна, затаив дыхание, ждали, когда в «мире пойдут процессы». «Хуже уже не будет, — радостно думали наивные советские люди, — значит, будет только лучше. Все хорошее останется с нами, а все плохое мы заменим хорошим с Запада. Это в общем-то и будет приходом коммунизма».
Помните переписку Бернарда Шоу с блистательной Патрик Кэмпбелл? «Дорогой, у нас будут прекрасные дети. Такие же красивые, как я, и такие же умные, как Вы», — пишет Патрик. «А если наоборот? Такие же красивые, как я, и такие же умные, как Вы?» — озабоченно отвечал ей Шоу.
Итак, все ждали и некоторые особенно нетерпеливые на свою голову кое-чего уже дождались. Например, антиалкогольной кампании.
Анна гостила у тетки в Новороссийске и ранним солнечным утром отправилась на базар за персиками. У лотка с фруктами кто-то неожиданно обнял ее сзади сильными загорелыми руками. Она возмущенно повернулась в этом кольце и оказалась лицом к лицу, губами к губам с Германом. Они не виделись почти два года. Встреча была слишком неожиданной, и Анна не успела возвести все те многочисленные заслоны, которые обычно отгораживали ее от воспоминаний о неверном возлюбленном. Она посмотрела в его смеющиеся глаза, и тут случилось невозможное: Анна обняла его за талию, и они, забыв обо всем на свете, стали целоваться.
— Бесстыдники какие, — цыкнула на них проходящая мимо старуха. Анна вспыхнула и уткнулась лицом под мышку к Герману. Он схватил ее за руку и поволок к выходу.
— Пойдем, моя дорогая Сента. Я покажу тебе свой корабль. У меня теперь, как у настоящего Летучего голландца, есть свой «Унго». Серьезно. Целый теплоход. Вечером мы отплываем. — Он вынул из бумажника полтинник и начал махать им, стоя на обочине. На такой аргументированный призывный взмах перед ними тут же затормозила тачка. Анна опомниться не успела, как, минуя все мыслимые и немыслимые кордоны, машина дождалась и встала как вкопанная у белого бока огромного лайнера.
Герман, не давая ей опомниться, подхватил девушку на руки, потом, как ковер, перекинул через плечо и взбежал с ней по крутым и шатким ступенькам трапа наверх.
— Ой! Мамочки! Пожалуйста, отпусти меня, — слабо повизгивала от удовольствия Анна.
Герман знал, что спокойно может отнести свою добычу в каюту и Анна не будет сопротивляться, но он понес ее в ресторан. С одной стороны, Герман краем глаза приметил, что дверь его номера раскрыта и там полным ходом идет уборка, с другой — он был слишком гордый, чтобы воспользоваться ностальгическими чувствами Анны. Ему было мало просто завалиться с ней в койку, он хотел услышать добровольную присягу на верность.
У столика он бережно поставил свою драгоценную ношу на пол. Опускал он ее медленно-медленно, и Анна долго скользила своим телом по его лицу, а он целовал все, что попадалось на пути его губ: сначала грудь, шею, подбородок, глаза и, наконец, — макушку. Анна была красива. Она расцвела, слегка округлилась. Ее восковая бледность приобрела на южном солнце розовато-молочный оттенок. Но странно, прижимая ее к себе, Герман не почувствовал никакого шевеления желания, а только острую, разрывающую сердце нежность. «Хорошо, что не поволок ее сразу в постель, вот вышел бы номер — Васька помер», — мельком подумал Герман, хозяйским жестом щелкнул заколкой в ее волосах и выпустил на простор морского ветра струи пепельных завитков.
— Ты — как ундина! — Он собрал ладонями ее волосы, как собирают воду, и уткнулся в них лицом. Анна со счастливым грудным смехом смущенно отстранилась, забрала волосы в узел и присела к столу. Она не привыкла показывать свои чувства на людях.
Помните переписку Бернарда Шоу с блистательной Патрик Кэмпбелл? «Дорогой, у нас будут прекрасные дети. Такие же красивые, как я, и такие же умные, как Вы», — пишет Патрик. «А если наоборот? Такие же красивые, как я, и такие же умные, как Вы?» — озабоченно отвечал ей Шоу.
Итак, все ждали и некоторые особенно нетерпеливые на свою голову кое-чего уже дождались. Например, антиалкогольной кампании.
Анна гостила у тетки в Новороссийске и ранним солнечным утром отправилась на базар за персиками. У лотка с фруктами кто-то неожиданно обнял ее сзади сильными загорелыми руками. Она возмущенно повернулась в этом кольце и оказалась лицом к лицу, губами к губам с Германом. Они не виделись почти два года. Встреча была слишком неожиданной, и Анна не успела возвести все те многочисленные заслоны, которые обычно отгораживали ее от воспоминаний о неверном возлюбленном. Она посмотрела в его смеющиеся глаза, и тут случилось невозможное: Анна обняла его за талию, и они, забыв обо всем на свете, стали целоваться.
— Бесстыдники какие, — цыкнула на них проходящая мимо старуха. Анна вспыхнула и уткнулась лицом под мышку к Герману. Он схватил ее за руку и поволок к выходу.
— Пойдем, моя дорогая Сента. Я покажу тебе свой корабль. У меня теперь, как у настоящего Летучего голландца, есть свой «Унго». Серьезно. Целый теплоход. Вечером мы отплываем. — Он вынул из бумажника полтинник и начал махать им, стоя на обочине. На такой аргументированный призывный взмах перед ними тут же затормозила тачка. Анна опомниться не успела, как, минуя все мыслимые и немыслимые кордоны, машина дождалась и встала как вкопанная у белого бока огромного лайнера.
Герман, не давая ей опомниться, подхватил девушку на руки, потом, как ковер, перекинул через плечо и взбежал с ней по крутым и шатким ступенькам трапа наверх.
— Ой! Мамочки! Пожалуйста, отпусти меня, — слабо повизгивала от удовольствия Анна.
Герман знал, что спокойно может отнести свою добычу в каюту и Анна не будет сопротивляться, но он понес ее в ресторан. С одной стороны, Герман краем глаза приметил, что дверь его номера раскрыта и там полным ходом идет уборка, с другой — он был слишком гордый, чтобы воспользоваться ностальгическими чувствами Анны. Ему было мало просто завалиться с ней в койку, он хотел услышать добровольную присягу на верность.
У столика он бережно поставил свою драгоценную ношу на пол. Опускал он ее медленно-медленно, и Анна долго скользила своим телом по его лицу, а он целовал все, что попадалось на пути его губ: сначала грудь, шею, подбородок, глаза и, наконец, — макушку. Анна была красива. Она расцвела, слегка округлилась. Ее восковая бледность приобрела на южном солнце розовато-молочный оттенок. Но странно, прижимая ее к себе, Герман не почувствовал никакого шевеления желания, а только острую, разрывающую сердце нежность. «Хорошо, что не поволок ее сразу в постель, вот вышел бы номер — Васька помер», — мельком подумал Герман, хозяйским жестом щелкнул заколкой в ее волосах и выпустил на простор морского ветра струи пепельных завитков.
— Ты — как ундина! — Он собрал ладонями ее волосы, как собирают воду, и уткнулся в них лицом. Анна со счастливым грудным смехом смущенно отстранилась, забрала волосы в узел и присела к столу. Она не привыкла показывать свои чувства на людях.